Страшненькое увидел Иван в зеркале – пропащее лицо. Глаза ввалились, скулы острые, зубы обтянуты губами и полуоткрыты, зрачков как бы нет, они как бы заняли все глаза. Картина правильная для родни: проглотил или выпил яд-отраву, наложил на себя три креста, чтобы покончить наконец с этими разными Любками Ненашевыми, Иринами Тихоновнами…
Но вот вопрос; почему закрючился? «Обратно зараза Любка виновата! – как бы шутил он про себя. – Войдешь в номер «люкс» – она уже шипит, чтобы закрючивался. Вот и поимел привычку…»
Иван посмотрел на родню: отходили понемногу. Костя стрельбу прекратил, мать работяще вытирала глаза. А жена Настя, которой известна вся правда, – как она себя чувствует? Начала уже собирать вещи, чтобы вернуться в замечательный город Ленинград, или приняла другое оперативное решение? Вопрос важный. Он сказал:
– Вот, мам, чудо: научился закрючиваться! Высшее образование получаю…
Часа через четыре, расправившись с Костей, то есть отослав его спать, ужинали на кухне, по-домашнему, как захотела мать, чтобы подольше посидеть возле спасенного сыночка и чтобы дождаться того момента, когда сыночек уйдет спать в мире и согласии с женой.
– Я, конечно, сильно и даже шибко сильно извиняюсь, – сказала мать, – но ежели ты, Настеха, да ты, Иван, маненько разговор серьезный дозволите, то я бы слово сказала… Еще раз извиняюсь.
Какие грехи совершила Настя Поспелова – умница, красавица, спортсменка, – чтобы жизнь с ней расправлялась жестоко, как повар с картошкой? Другая, как говорится, ни кожи ни рожи, а живет с мужем счастливо, крепко, прочно, будто за каменной стеной, уверенная, что ее муж будет хорошим дедом, а Настя вперед на день заглядывать не смеет. Это жизнь?!
– Я хочу разговаривать, мам, – с опущенной головой проговорил Иван. – Если Настя захочет…
Бледная и прямая, Настя быстро сказала:
– Я хочу.
– Так ты и начни! – тихо обрадовалась мать. – Начни, начни, невестушка моя хорошая. Иван подождет, я перегожу…
Мать и жена давно спелись: вместе ждали Ивана из армии, все делили половинка на половинку, и оказалось, что старо-короткинская телятница, говорящая по-чалдонски, и генеральская дочь из Питера сделались родными.
– Мне лестно, Прасковья Ильинична, что Иван не врет, – сказала Настя. – Он сильный, мне нравится, что он сильный. – Она молчала, пока муж не поднял голову. – Ну-с, а теперь о минусах… У Мурзиных принято шутить, веселиться. О тяжелом – весело, о веселом – серьезно. Так? Я успела стать Мурзиной?
Иван и мать притихли.
– Жалко, что пароход «Пролетарий» не ходит, – продолжала Настя, – жаль, что придется нам с Костей самолетом лететь, так и не увидев на прощание реку. – Усмехнулась. – Телефонизация деревни – это хорошее дело! Я билеты по телефону на завтра заказала, последним рейсом.
Спокойная, прямая, веселенькая – настоящая мурзинская кровь!
– Бона что! – сказала мать. – Пуржишша за оконцем притихает… Настя?
– Да, Прасковья Ильинична?
– А ты не торопишься? – заговорила знатная телятница, переходя на язык районной газеты «Советский Север». – Ты, может, решение приняла в предельно сжатые сроки? День только закончился, а ты даешь готовое решение… – Она поднялась, сунула руки в карманы, тоже прямая да моложавая, начальничьим шагом прошлась по большой кухне. – Я тоже от Василия уезжала. Два раза. Такой же был влюбчивый, как его семя. – Мать остановилась шагать. – Иван не знает даже, деревня случайно забыла. Сейчас скажу. – Мать передохнула. – Он Марию Сопрыкину, мать Любки Ненашевой, любил. Она дочери три очка вперед давала, такая была влюбляющая. Мать снова пошла по кухне начальником.
– Полдеревни мужиков дохли, чтобы Марию в чащу уволочь, а Василий влюбился по-человечески. Ванюшка, не обижайся, но я хотела твоего отца Марии отдать. Любила ведь и она Василия. Это я точно знала, видела. И велела Василию: «Уходи!» Я точно как ты, Настя, думала, что за любовь отдают, и оно правильно, если по-людски рассуждать. Однако есть и другая правда, тоже правдивая.
Знатная телятница, Герой Труда остановилась, оперлась спиной о печку, раскрашенную по-украински петухами.
– Представить не могу, как Иван оказался бы безотцовщиной. Любовь – дети от нее рождаются. А сиротами остаются – тоже от любви? Не нравится мне это. О-о-о-чень не нравится. Отдельная от детей – не настоящая любовь. Не жизненная, потому – какая ж это жизнь без детей?! Я тоже раза три влюблялась, да еще как – стружки летели! Бегала в синий ельник, на сеновалы лазила. Живая была и, простите за нескромность, горячая. Про одну любовь, еще до войны, Василий все в точности узнал… Вот так. Ну он тогда на меня рукой махнул, плюнул да ногой растер. Ничего не замечает вроде, не слышит ничего. Свободна, мол, на все четыре стороны. Я и опамятовалась: ведь люблю Василия, одного его люблю! Блажь-то проходит, а жизнь – одна.
Приниклой была тишина, в которой Иван и Настя слушали тетю Пашу. Ивану-то не в диковинку, а Поспелова Настасья Глебовна впервые слышала, как умела говорить ее свекровь, полуграмотная русская баба из деревни Старо-Короткино, недаром знатная телятница и Герой Труда. И как выглядела при этом Прасковья Ильинична, как выглядела! Это не шутка, что похожа на начальника, а, наоборот, не многие начальники на нее походят – у них недостатки, упущения, обрывы «связи» по линии знакомств, подпирающие заместители, то да сё, а у тети Паши везде полный ажур: поголовье, приплод, привес, селекция…
– Ты, Настасья, меня не пойми прямо. Свою волю не навязываю, прошу только не торопиться…
Мать села на свое место.
– Есть совсем плохие новости, – добавила она по-деловому. – Александр Александрович от жены, то есть от Любки, ушел жить на частную квартиру. – Она повернулась к Ивану львиным своим лицом. – Ромские товарищи ему о происшествии сообщили, хотя это, конечно, не по-мужицки, но ведь – партийные работники, им нельзя, чтобы встречный-поперечный со смеху от них падал из-за блудливой жены. А главное… Но дальше я боюсь…
– «Дальше боюсь…»-четко и медленно повторил за ней Иван, похолодев, как в детстве, от львиного материнского лица. – Или может быть что хуже, чем теперь? – Он повернулся к жене, дождался момента, чтобы и она повернулась прямо к нему лицом, глазами, плечами, и сказал: – Сама попроси мать договорить, а, Настя? Ты всеми сейчас командуешь.
– Боже, – сказала Настя. – Что еще, Прасковья Ильинична, что еще произошло? Говорите, ну говорите!
Знатная телятница сказала многословно:
– Да ничо пока и не произошло… Седни после обеда бабы слух пустили, что Ненашева теперь беспременно родит, как еще при Марате Ганиевиче хотела, – у ней, мол, это последняя возможность, а Филаретову стыдно с Маратом Ганиевичем сравняться, оттого он, дескать, и уходит…
Иван сидел камень камнем.
– Ой-ей-ей! – шептала Настя. – Ой-ей-ей! – И при этом покачивалась, словно от зубной боли. – Ой-ей-ей!
Потом лунатическими движениями поднялась, покачиваясь на ходу, пошла в спальню, скрылась, не обернувшись.
– Иван! – жалостливо и жалобно позвала мать. – Ты чего же, Иван, с нами производишь? Я скопычусь – беда невелика, а все остальное? – Она заплакала. – Иван, тепленько тельце, золоты волосики, не все ломай: хоть колья оставь, раз прясло порушил!
И тоже, как Настя, начала покачиваться.
– Беда-бединушка, беда-бединушка, беда-бединушка!
– Мам, постой, слово скажу! – Иван набычил голову. – Слово.
– Говори, говори, сынок, слово.
– Конечно, запутался я, но ведь дальше жить надо. Так?
– Так.
– Каждому жить надо. Так?
– Надо.
– А как? Я не знаю… И ты не знаешь?
– Не знаю.
– Вот.
– А дальше твое слово какое?
– Никакое.
Мать мучила руки:
– Ванюшка, сыночек, но ведь там тоже дите народиться может. Хужее свяжет. С этим как быть?
– Мне бы кто подсказал!…
– Настю, Настю надо остановить, сыночек!
– Остановить Настю, мам, невозможно, если ты не постараешься. От меня она только озвереет, а ты, может, уговоришь. Вот. Хотя…
Молчание. Тишина.
– Не стану, дорогой мой сын, уговаривать твою жену! – печально сказала Прасковья. – Настасья мне – родной человек, не стану ей свою линию жизни навязывать. Хватит бабам быть терпящими! По-другому жизнь идет, сын…
Притихло за окнами и лиственничными стенами, небо, видимо, притомилось швыряться снегом, петлиться ветрами в темноте и бесприютности. Сейчас, высунув мордочку, заяц нюхает воздух, дрожащий, делает первый шажок за едой – грызть чернотал, черемуху, чавычки. Волки давно поднялись, трусят неторопливо, шеренгой, боевой и хитрой шеренгой; тяжелая жизнь у волков в округе деревни Старо-Короткино: жрать нечего, кроме зайцев, а их разве напасешься на все боевые шеренги?… Чудо как тихо на задах деревни, куда выходит кухонное окошко. Обычно сюда, «на огороды тети Паши», парни водят подружек; а сейчас ни хохота, ни визга не слыхать. Раздался тихий голос Насти:
– Иван! Не подумай только, что я, как Прасковья Ильинична, боюсь твоего самоубийства. Ты жизнь пьешь полной чашей! – Она обидно усмехнулась. – Ты у нас жизнелюб! И все-таки изволь ночевать в спальне, на прежнем месте. Для Кости. Мой сын не спит…
Оделась жена уже в пижаму – желтую с синим горошком, – пухлявые туфли, волосы подобраны высоко. Она их так никогда не причесывала и теперь, наверное, была ростом выше мужа Ивана Мурзина, который так и понял смысл прически, но сделал вид, что ничего не заметил. «Волкам жрать нечего, а зайцам, в свою очередь, сильно придется быть съеденными. Кино!»
– Иван, будь добр следовать за мной! Нам еще предстоит разговаривать – это твой отцовский долг.
Внутри у жены сейчас такое, что она как бы мертвая, а снаружи бодрится, топорщится. Реку Обишку туда-сюда переплывает без передышки. Генеральская дочь. Жена самого Ивана Мурзина и мать Кости, который, если что не нравится, сопит так – отцу родному боязно.
– Простишь? – спросил Иван. – Если на коленях попрошу прощения, простишь?
– Да ты и впрямь приболел! – засмеялась Настя. – За что прощать? Что прощать? Разве тебе этого надо?
Иван вздохнул, поднялся с табуретки, готовно посмотрел на Настю: «Хоть на край света пойду!» – и замер в ожидании, когда жена двинется первой. Она не двигалась. Твердости в ней особенной сейчас заметно не было.
– Боже мой! – сказала Настя. – Зачем я его тащу в спальню? Привычка… На кухне тоже можно разговаривать. Садись, Иван.
– Спасибо. Постою.
– А я сяду и хочу, чтобы ты тоже сел, а не торчал каланчой. Голос хороший и спокойный, движения ровные – совсем пришла в себя и на табуретку села прочно, уверенно.
– Иван, скажи, сколько раз и когда ты мне врал? Хм… Ну ты понял мой вопрос? Понял?
– Понял. Отвечаю… Никогда не врал, никогда не утаивал. В деревне я с ней только раз-другой на бревнышке сидел, так об этом тебе рассказывал. В Ромске беда произошла… Да ты сама знаешь, что я человек неврущий…
Настя слушала мужа, склонив голову на плечо, будто хотела поймать в Ивановой музыке все-все фальшивые ноты.
– Прости, Иван, я помолчу немножко, – попросила она. – Совсем немножко…
Молчала Настя долго, до того, что начало рябить в глазах. Наконец увидела мужа.
– Ну вот что я надумала, Иван. Все упрощается, если начать сначала. Давай, муженек мой бывший, вместе загибать пальцы. Согласен?
– Я на все согласен.
– Палец первый. Выходила я замуж по любви. Есть загнутый палец?
– Есть.
– Палец второй! Хотела от тебя ребенка. Есть второй палец? Палец третий! Хотела забыть полярника – забыла. Есть третий палец?
– Есть, Настя, есть!
– Какого же рожна я еще требую? – себе самой удивилась. Настя. – Сын, любовь – при мне, а полярника нет и не было… Богатой, Иван, я от тебя ухожу. Спасибо! А Косте скажем: едем гостить к дедушке.
«Никуда Настя не уедет! – вдруг мирно подумал Иван. – Себя не преодолеет… Кандалы!»
– Иван, ты слышал, что я тебе сказала?
– Да, Костя едет гостить к дедушке.
Настя деловито поджала губы, энергично поднялась, пошла к двери – сразу понятно, что собирать и складывать вещи. В кинофильмах так всегда ходят, чтобы потом броском да швырком набивать скомканными вещами чемодан… Иван сонно и нервно потянулся, поразмыслив, поднялся и, как приказала Настя, направился за ней в супружескую спальню. Так и есть! Настя складывает вещи, но не швырком, а, наоборот, занудно аккуратно.
– Вот такое дело, Настя, – в спину жене сказал Иван. – Такое дело, что мать права. Нельзя Костю без отца оставлять. – Он помолчал. – Я себя выправлю. Скоро выправлю…
– А куда ребенка Ненашевой прикажешь определить? Гадко, смрадно, болотно!
– Выходит, Настя, ты бы… – Иван почесал затылок. – Может, это самое… Ребенка-то, может, и не будет…
Вот оно и случилось! Настя выпрямилась рывком, развернулась к мужу и так закричала, что Костя и за тремя стенками мог проснуться.
– За-а-молчи-и-и-и! Подле-ец! Замолчи-и-и-и-и!
Если так долго кричать, легко без голоса навек остаться, но Иван подумал: «Может, криком изойдет, так успокоится! Тогда придумаем что-нибудь…»
– Замолч-и-и-и-и!
Иван давно молчал, хотя – дураку ясно! – до смерти ему хорошей жизни не предвидится, вериги носить придется и две гири-пудовихи на ногах. «Ну простит меня Настя, а толку? Любка – она на месте. У нее ребенок, если не брешут бабы, родится. Убегать некуда, разве на луну, но и там достанут. Настя, Любка, сын… Я сегодня одну мысль по тысяче раз повторяю!»
– За-мол-чи! – в последний раз крикнула Настя. И выбежала из спальни.
Тихо было в доме, так тихо, что Иван вдруг почувствовал, что Костя проснулся и лежит молча, с открытыми глазами, испуганно затаив дыхание. Еле волоча одеревеневшие ноги, двинулся Иван из спальни, но появилась Настя.
– Ложись спать, – сказала она. – Пожалуйста!
– Костя проснулся, – ответил Иван. – Пойду убаюкаю. Жена жестом остановила:
– Мой сын спит, в убаюкивании не нуждается. Ложись спать. Двери не закрывай. Пожалуйста!
Нет, что будет, когда Настя простит Ивана? Все же останется на местах, ничего же нового не появится, кроме того, что будет время от времени кричать и смотреть всегда на мужа вражьими глазами?
– Так я пошел спать?
– Пожалуйста!
Точно сорока: «пожалуйста» и «пожалуйста»…
– Торопиться с вещами, Настя, нет резона, – сказал Иван. – Самолет пойдет послезавтра, да еще и вечером. По погоде. Аэрофлотовцы сегодня ответили, что раньше рейса не будет. – Он помолчал. – Но ты и послезавтра не улетишь, Настя! Послезавтра пойдет восьмиместный. С ним лететь нельзя. Костя и вещи…
– Диковинно! – Настя прижала ладони к щекам. – Откуда такая осведомленность в аэрофлотовском расписании, Мурзин? Вы заранее готовили отправку сына и бывшей жены? Слушайте, Мурзин, да вас…
– Не надо нас стирать в порошок! – перебил Иван. – Поберегите силы! Он улыбнулся. – Можно вопрос?
– Пожалуйста!
– Простишь не простишь:– не в этом дело, ты права… Ты мне мысль подай, Настя, как жить. Полагаю, непрощеному легче, ты тоже это понимаешь. Давай в две головы мыслить, если слова матери к тебе не прилипли… Век научно-технической революции. Маскулинизация женщин, феминизация мужчин. Реальные вещи!
Настя сказала:
– Подонок.
Иван ее понял правильно: промолчал спокойно.
– Ты нездоров, Иван! – задумчиво и серьезно сказала Настя. – Возможно, математические способности преувеличенного масштаба – результат психической ненормальности. – Жена открыла глаза широко-широко. – Станет нормальный человек в твоем положении спрашивать меня, как выйти из клинча? Нет, ты определенно тронулся! Пожалуй, так и надо относиться к тебе: болен!
– Ладно! – сказал Ванюшка. – А если серьезно, мы оба сумасшедшие. Разговариваем, а зачем? Извини!
Дружно, слаженно, по-армейски они прошли в спальню, молча и быстро разделись, легли, чтобы в кромешной темноте бессонно смотреть в потолок, решая все тот же неразрешенный вопрос: как быть? И оба точно знали, что ответа нет, решения не существует, но лежали неподвижно, глаза не закрывали, дышали осторожно, не шевелились, чтобы каждый думал о другом: «Спит! Хорошая нервная система». Умному человеку со стороны – справедливому и рассудительному – подумалось бы так: «.Спать надо. Крепко и хорошо!» Однако Иван и Настя до такой высшей мудрости еще не доросли…
Часов около четырех ночи Иван перевернулся на бок, лицом к невидимой жене, вздохнув, сказал:
– Мы с тобой разойдемся, а я с Любкой сроду не сойдусь. С ней семейно жить нельзя… Забавное дело получается.
Настя не ответила; минута прошла, вторая, третья, затем жена тоже повернулась на бок, вздохнула и опять затаилась в молчании, словно продолжала спать. Иван улыбнулся в темноте: нежно было ему сейчас, в эти минуты, любящему Настю больше всех людей на теплой и круглой земле. Жена, товарищ, друг… Перебраться к ней в кровать, погладить по голове, нежно поцеловать. Родная, близкая, Костина мать, жена, а приходится только улыбаться от любви в темноте и одиночестве.
– Смешное дело получается! – нежно повторил Иван. – Одинешенек, как Никон Никонович, останусь. Смешно!
Настя теперь вроде и не дышала, притаилась в оцепенении от необычного голоса мужа – не знала, наверное, что подумать, верить или не верить человеку, который с первого дня и до последнего обманывал. Однако голос нежный, искренний, правдивый. Иван бешено прислушивался: раскроет губы, вздохнет, пошевелится, скажет любую пустяковину – и позади, позади большая беда! Однако Настя так ничего и не сказала, а, напротив, трижды неумело всхрапнула, как бы в глубоком сне.
13
Утром Иван ушел из дому сразу после того, как мать, помогавшая Насте собирать вещи для отлета в туманный Питер, сызнова начала плакать, да так, что посторонний человек выдержать бы не мог, а уж сын… Что касается Насти, то она была металлической, титановой, стихи Николая Тихонова о гвоздях явно к ней относились.
Восьми часов не минуло, как Настя решила уйти от родного мужа, а первый же встречный – это был колхозный сторож Досифей – грубо, нетактично вмешался в семейное дело. После морозной ночи сторож употребил свои «законные», шел домой бодренький и, поздоровавшись вежливо с Иваном, попридержал его за рукав. Глаза у него были кремовые.
– Пресеки на корню это дело, Иван! – строго приказал Досифей. – Своей бабе укорот изделай, Любку – сничтожь! Понятно?
– Так точно!
– Действовай!
Метров через двести, после разговоров и здорований с разным народом, выяснилось, что председатель Яков Михайлович срочно ищет бригадира тракторной бригады Мурзина. Пришлось сделав крюк, идти в колхозную контору, чтобы перетерпеть любопытство и оцепенелое молчание всего женского персонала, высыпавшего в коридор. «Сильно я популярный, – смеялся над собой Ванюшка. – Где ни появлюсь, приходят смотреть. Киноартист Вячеслав Тихонов!»
– Здоров! Садись… – начал энергично председатель Яков Михайлович. – Вопрос будем решать комплексно, решительно, раз и навсегда… Ты, Ванюшка, мне во внуки годишься… Ну, в младшие сыновья. Значит, я деликатничать не буду. Не буду, а?
– Не надо деликатничать, Яков Михайлович!
– Первое: жену в Ленинград отпускать не станем! Второе: парторг возвращается к Ненашевой и переезжает вместе с ней в Кетский район. Вопросы есть?
Ванюшка улыбнулся.
– Какие могут быть вопросы, – сказал он. – Никаких вопросов быть не может, если и «первое» и «второе».
– Иван!
– Но?
– Не чуди! Доиграешься с огнем… Филаретов А. А. пошел мириться с гражданкой Ненашевой, которая сегодня прилетела из Ромска. Его перевод в Кетский район согласован со всеми инстанциями… Иван, иди к жене, уговори, на колени встань, моли – она достойна! – Яков Михайлович надменно усмехнулся. – Думаешь, мне не приходилось перед Валерией Николаевной на коленях стоять?
Иван ответил:
– Уже стоял. Полночи. Ничего не выйдет, Яков Михайлович.
Председатель сел, скрестив руки на груди, задумался глубоко-глубоко, точно решал вопрос о наступлении агрегатов во время короткой из-за погоды жатвы. Думал он минуту, потом сказал напористо:
– Плохо стоял и мало стоял. Отправляйся! – И поднялся с официальным лицом. – Личное дело переросло в общественное…
Солнечно и снежно было на дворе, и солнце на середочке зимы пригревало, хотя даже в букварях сказано: «Зимой солнце светит, но не греет». Солнце грело, воробьи чирикали энергично – тоже, наверное, насчет того, что Иван мало и плохо стоял перед Настей на коленях. Река Обишка синела вчерашним вьюжным снегом, далекие кедрачи за ней походили на бобровый воротник, а за деревней кедрачи поднимались в небо, были зелены до того, что мешали видеть ельник под ними.
– Иван Васильевич! – послышался молодой голос. – Здрасте!
Стояла, задрав голову, младшая сестренка Любки, красивая тоже сызмальства и, в свою очередь, зараза. Наверное, уже обещала в начальной школе выйти за кого-нибудь замуж. Глаза – от старшей сестры, губы – от старшей сестры, и взгляд, открытый и наглый одновременно, – тоже от старшей сестры.
– Вас Люба ищет, Иван Васильевич, – сказала Наташка Ненашева. – Мне велела вас хоть из-под земли достать. Дело, говорит, срочное и важное. Она счас возле старого клуба на задах ходит.
Дубленка на Любке была коротенькая, в талию, черные высокие сапоги, высокая меховая шапка, похожая на папаху, и Любка в этом снаряжении напоминала девицу из фильма про гражданскую войну, не то красавицу атаманшу, не то, наоборот, пулеметчицу у красных партизан.
– Ванюшка, где ж тебя носит? – вскричала Любка и бросилась к Ивану. – Неужто не понимаешь, что я без тебя ничего решить не могу? Ой, Иван, сильно ты неверный человек! Просто легкомысленный.
– Здорово, Любка!
– Здорово, Ванюшка!
Успокоилась, лицо прояснилось, вообще в три секунды пришла в себя. Ванюшка бегло подумал: «Вот это и есть счастье…»
– Филаретов А. А. пришел мириться, – важно сказала Любка, – хочет увезти меня в Кетский район. Говорит: «Если ребенок будет – так ведь твой, я его полюблю!» Он сильно хороший человек, Филаретов А. А.
– А я дрянь и подлюга! – сказал Иван.
Любка замигала, надула полные добрые губы, подбородок у нее обиженно задрожал.
– Мы не подлюги, мы – любовь! Ты, Вань, сроду болтаешь что попадя.
Солнце висело за спиной Ивана, светило в лицо заразы, но она только едва приметно морщилась, так как солнца в глаза никогда не боялась, а напротив, искала положения, когда солнце бьет именно в лицо, чтобы загореть до безобразия. Нахалка Любка считала себя такой красивой, что ничего не боялась: ни загара, ни облупившейся кожи.
– Ехать мне в Кетский район или не ехать, а, Ванюшка? – залепетала она. – Конечно, пожить в райцентре каждому охота, но я пока не решаюсь… Ты чего, Вань, за мою спину глядишь и помалкиваешь?
– Поезжа-а-ай, – посоветовал Иван. – Поживи в райцентре, от этого тебе большая польза будет.
– Ой, ты серьезно, Иван?
– Серьезно.
– Представляешь, самый большой из всех райцентров. Три кинотеатра, театр для приезжих артистов, стадион и всякое еще. Филаретов А. А. мне все расписал. Значит, ехать?
– Поезжай с предельной скоростью. Я тебе, Любка, сердечно даю «добро».
– Сам поезжай!
– Чего?
– Сам поезжай при своем «добро»! Приветик!
Пошла прямо на солнце, с презрительной спиной: «Дурак ты, Иван Мурзин, большой дурак и трус ты, Иван Мурзин, большой, настоящий трус!» Виделась Любка черным силуэтом и в сверхмодной дубленке, купленной на деньги Филаретова А. А., была красивым, искусно вырезанным силуэтом, и Ванюшке почему-то совсем не хотелось ее догонять и окликать. Он постоял, глядя ей вслед, затем двинулся к центру деревни, хотя представления не имел, зачем идет.
– Здорово, Ванюшка! Не заскочишь вечерком? У меня компания будет. Небольшая. Лильке двадцать восемь, не хочет афишировать.
– Спасибо, Жень!
Еще через сотню метров.
– Здравствуй, здравствуй, Иван! Без дела… Без дела, говорю, без дела ходишь, значит, говорю. Без дела, нечего тебе, милый, по деревне-то бегать… Ну прощевай, прощевай, голубок сизый! Без дела!
Через две сотни метров:
– Ванюшка, ежели ты до гаражу, то передай моему Петре, что телеграмма пришедшая. Все ладно, все здоровые, сытые. Передашь?
– Хм! Ладно, тетка Лидия, передам в точности.
– Мотри у меня!
– Передам, передам, иди в спокойствии.
Тетка Лидия, значит, определила гаражный маршрут Ивана, который, согласно документам, находился еще в отпуске для экзаменов и на работу выходить не собирался, а вот шел уже быстренько к тракторному гаражу… Здесь темнота сгущалась под стрехами, ласточки там зимовали из тех бедолаг, которые не могли улететь в чужую теплынь. Металл не звенел, не скрежетал – примета плохая или, наоборот, хорошая: первое – сачкуют, второе – тракторный парк находится в образцовом порядке. В гулком от просторности помещении звучал нахально-отчетливо голос дяди Валентина Колотовкина.
– Нельмишша-то в сетчонке призапуталась, истрогой я в ее попасть никак не изловчуся… – медленно и вкусно говорил дядя Валентин Колотовкин. – Н-нда! Ну опосля в брюхо истро гой угодил, а ибласишко-то у меня крен дал, я сам чуток не вывалился. Тут, сказать, мне бы и предел жизни вышел: запутался бы я в сетчишке-то! Главное дело такое: корытишко у меня выпало и, ровно пароходишко, плывет куда ему глаза глядят. Н-нда-ка! Я теперя, народ, человек бескорытный, а это хужее, чем безлошадный, ежели ты проживаешь на Обишке. Лошадь-то мне почто? Лошадь, спрашиваю, накой, ежели самим трактором-от землишшу еле-еле пропахиваешь? Нет, брат, бескорытный хужее, чем безлошадный! Н-д-а-а-а-а-а!
«А еще хужее, когда ни корыта, ни лошади, ни жены, ни сына, ни жизни! – подумал Иван и пошел в темный угол, где разговаривали и слушали. – Почему же они бездельничают, если восемнадцатый стоит на яме без левой гусеницы?»
– Здорово, народ!
– Здорово, Иван! Ты чего заявился? Отпускной ведь. Пятеро рассиживались в темном углу, по именам их Ванюшка обдумывать не стал, но на вопрос ответил.
– Чего я заявился? – зло переспросил Иван. – А того, чтоб самоотверженным трудом лечить зияющие раны.
Пятеро переглянулись, помолчали, опять переглянулись, и дядя Валентин – он в ремонтной не значился – задумчиво спросил:
– А чего, к примеру, ты такой злющий, Иван? Баба уходит, так они всегда уходят, и слава богу, что уходят. Не, Иван, таким злющим сильно плохо.
Но Иван не шутил: вычислив, почему у восемнадцатого нет гусеницы, пошел в душевую, вынул из шкафчика свою родную спецуру, переоделся, вернулся в гараж с инструментальной сумкой под мышкой. Дядя Валентин Колотовкин рассказывал новую историю, и Ванюшка сказал:
– Лишних прошу удалиться. А ты, Витюха, куришь в неположенном месте. Вдруг увидит Варенников – он теперь строгий.
Проверили и подремонтировали ходовую часть восемнадцатого, сменили несколько катков, зашплинтовали колесо. Покумекав над снятой гусеницей, свозили ее в кузницу, а уже когда ставили на место, Ивана отозвал в сторонку вернувшийся к полудню в мастерские дядя Валентин Колотовкин. Потянулся к Иванову уху, встав на цыпочки, и сообщил:
– Тебя родна баба по всей деревне ищет, а в соображенье не возьмет, что ты и вправду от нее работой вылечиваешься. Сама бледная! Спасу нету, до чего сама бледная!
Дядя Валентин был человеком серьезным, и Ванюшка не пошел, а побежал к родной жене. Он долго не бегал: жена встретилась недалеко от центральной площади, на которую Иван выскочил со стороны тракторного гаража, позабыв, конечно, переодеться.
– Настя!
– Иван! Наконец-то! – крикнула Настя и бросилась к спасенному мужу, но вдруг остановилась, словно ее сзади ухватили за полу. – Ты… Ты с работы? Нет… Ах, ты с работы! Ты работал, оказывается, Мурзин!
Бог мой, Ивану бы только переодеться, и дело, наверное, пошло бы по-другому, а он, дурак, помчался в спецовке и даже без телогрейки при двадцати пяти градусах мороза!
– Настя!
– Я слушаю, но должна говорить…
– Говори, Настя.
– И на послезавтра билетов нет. Яков Михайлович говорит, что не в силах помочь. Одним словом, пожалуйста, достань нам с Костей билеты.
Неужели так и останется неизвестным, что же хотела Настя сказать мужу, пока не увидела рабочую спецовку? Может быть, нашла выход из безвыходного положения, может быть, изобрела такой вариант, когда вся сложная система координат сводилась к элементарным трем? Ой, возможно ли такое? Но ведь бегала, искала…
– Достану билеты, – сказал Иван, – достану, но ты скажи, Настя, что хотела сказать.
– Ничего. Вот фантазии!
Хороши фантазии! Отмахал километр чемпионским бегом, стоит на морозе, остывая и замерзая. А она, не обернувшись, пошла в сторону Дворца культуры, где отныне уже не работала окончательно.
– Ванюшка, вали в избу! – заорали справа, потом слева: – Смерзнешь, простудишься, вали в избу…
– Спасибо, я побегу.
Недолгое отсутствие тракторного бригадира в гараже, казалось, никто не заметил: сидели в яме, работали, подгоняли и подшлифовывали, заканчивая восемнадцатый, который по графику должны сдать через три дня. Механик Варенников Николай Павлович, появившись в гараже минутой раньше Ивана, держал речь:
– Вы это чего вдруг в энтузиазм вдарились? Витька, отвечай, зачем решили резко опередить график? Все равно больше червонца премиальных не получите, хоть на год раньше срока. Витька, я тебе говорю!
– Я виноват! – сказал Иван, подходя. – Здорово, Никола!
– Здоров, Иван. Чего раньше сроку?
– Да так… Трудом лечусь.
Николай Варенников подумал и сказал мечтательно:
– Если бы я насчет питья зарок не дал, мы бы с тобой, Иван, напились мертвецки…