— Я ничего не сделала плохого коллективу, — говорит Виктория. — Что мне надо еще делать?
— А коллективу плохое трудно сделать. Одному, двум, ну от силы трем — можно. Потом раскусят, поймут и… ничего плохого уже не сделаешь! Ты, Виктория, думай о другом — не строга ли слишком с людьми, не высока ли в самомнении?
— Евстигней Петрович, вы знаете, я хорошо работаю, изучила дело. Ну что еще надо? Мои отношения со Степаном — личное, — уже спокойно говорит Виктория. — Что я должна еще делать, Евстигней Петрович?
— Не о деле речь, — говорит старик. — Об отношении к людям.
— Ну, знаете, я не умею дипломатничать. Я к себе отношусь так же строго, как к другим.
С катера доносится зычный крик Стрельникова: «Подхватывай!» Дядя Истигней бросается к берегу, чтобы принять крыло невода.
Рыбаки возбуждены. «Чудесный» еще движется, мотор дорабатывает последние такты, а Семен уже прыгает в воду, по пояс погрузившись в нее, бежит на берег, подлетев к выборочной машине, гремит рычагами, что-то подкручивает, подвинчивает, орет дяде Истигнею: «Живее! Не тяните!» Когда крыло зацеплено, а Ульян подает знак, что тоже готов, бригадир торопливо поднимает на блоке бело-голубой флаг Карташевского стрежевого песка, и дядя Истигней приглушенно говорит:
«Добро!» Семен мягко прикасается пальцами к заводной белой кнопке.
Мотор сначала медленно, потом все быстрее и быстрее передает обороты валу выборочного круга; затем Семен прикасается пальцем еще к какой-то кнопке, раздается чавканье хорошо пригнанного металла, вступает в действие вал ускорения, и все видят, как на самодельном счетчике Семена появляется цифра, показывающая, что обороты вала увеличены в полтора раза.
Невод струится из воды ровно, прямо, поплавки не утопают, как предполагал дядя Истигней. Это значит, что невод идет правильно. В линии поплавков, идущих к берегу, пропадает пунктирность, от скорости они сливаются в оплошную линию.
Но дядя Истигней делает вид, что он все-таки чем-то недоволен.
— Дальше пойдет хуже! — говорит он. — В конце может заесть.
— Вполне! — соглашается Семен.
Однако ничего не заедает — невод идет по-прежнему ровно, быстро, мотор работает легко и четко. Не заедает! Коловщик Ульян Тихий движется по песку много быстрее, чем обычно, но ему не тяжело — он свеж, ибо уже несколько дней не пил водки, да и Наталья ему помогает.
Петля невода суживается, Семен, улыбнувшись, сбавляет газ. Он сообразил, что с увеличением скорости увеличивается инерция и машине после первого трудного рывка работать легче. Он, собственно, предполагал это.
— Пошла! — ревет берег.
Рыбаки единым духом выбрасывают на берег шевелящуюся мотню, вперед пробивается деловая тетка Анисья, прицеливается опытным глазом на осетров, выбирает на варево; дядя Истигней говорит: «Чахоточные осетры»; Виталий, подражая старику, заявляет: «Пустяковина», — и уж тогда на главное место выдвигается Виктория Перелыгина — приемщица рыбы. В общем, происходит все то, что происходит обычно, только на этот раз притонение завершено в полтора раза быстрее. Необычно и другое: Степка Верхоланцев на этот раз не кричит свое восторженное «ого-го!».
— Выгадали порядочно! — говорит дядя Истигней Семену, посмотрев на часы.
Если судить по тому, как Стрельников входит в кабинет директора рыбозавода, то Карташевский стрежевой песок не просто рыбацкий поселок, а великая держава, и он, Николай Михайлович, ее полномочный и доверенный представитель. Шустрая секретарша вскакивает, преграждает ему дорогу, но он молча, не поворачивая головы, отодвигает ее в сторону, широко распахивает дверь и оказывается перед лицом всего заседающего в кабинете рыбозаводского начальства.
— Мое почтение! — величественно раскланивается Стрельников. То, что в кабинете собралось все начальство, нисколько не смущает его, наоборот, радует, дипломатические разговоры вести удобнее.
— Здравствуйте, товарищ Стрельников! — Директор протягивает руку бригадиру.
Николай Михайлович неторопливо подходит к нему, здоровается, затем испытующе оглядывает собравшихся, чтобы решить, кому еще нужно пожать руку и в какой последовательности. Он здоровается с главным инженером, с главным бухгалтером, с начальником планового отдела, начальником консервного цеха, а напоследок небрежно, нехотя пожимает тоненькие пальцы рыбозаводского снабженца — остроносого, белолицего человека в сильных очках.
— Григорию Аристарховичу, так сказать, привет! — многозначительно произносит Стрельников. — Чую, опять гриппом болеете?
— Я ничем не болею! — отвечает снабженец и, морщась, трясет рукой, которую Стрельников чересчур крепко стиснул. — Вечно вы… — сердится он.
Но Николай Михайлович уже не обращает на него внимания. Вновь расцветая дипломатической улыбкой, он ищет местечко, чтобы присесть, и наконец устраивается рядом с директором рыбозавода, в глубоком кресле, на котором обычно сидит заместитель директора, находящийся сейчас в командировке. Над Николаем Михайловичем фикус, сбоку — небольшой селектор, позади — несгораемый шкаф. В кабинете есть все, что должно быть в кабинете директора рыбозавода: столы, установленные буквой Т, промятый диван, модель катера на тумбочке, малиновая ковровая дорожка, затоптанная, усеянная окурками.
— Я, кажись, помешал? — невинно спрашивает Николай Михайлович, обращаясь к директору и вынимая из кармана пачку «Казбека», только что купленную в ларьке сельпо.
— Ничего, ничего… — чуть улыбнувшись, отвечает директор и переглядывается с главным инженером.
Если бы Стрельников в этот момент не был занят распечатыванием пачки, если бы он не разрезал толстым ногтем наклейку на папиросной коробке, он прочитал бы в их взглядах: «Гляди, как форсит Стрельников! Как набивает себе цену!» Но Николай Михайлович занят папиросами и потому ничего не замечает. Раскрыв пачку, он протягивает ее директору, потом главному инженеру, потом остальным, в той последовательности, в которой пожимал руки.
Николай Михайлович Стрельников относится к тем бригадирам, которые считают, что рыбозаводское начальство, конечно, необходимо, что сам по себе рыбозавод — дело хорошее, нужное, так как иначе рыбаки не знали бы, что делать с уловом, но начальство это не должно вмешиваться в дела бригад, так как ничего хорошего, путного это вмешательство дать не может. Роль рыбозаводов, по мнению Николая Михайловича, должна быть сведена к снабжению — завод обязан давать рыбакам невода, спецовки, сапоги, поплавки, грузила, ремонтировать катер, выборочную машину, платить зарплату, а к большим праздникам выдавать премии. Рыбозаводское начальство должно быть щедрым, великодушным, а бригадир должен настойчиво требовать с него все необходимые для рыбаков материальные блага. Такова точка зрения Николая Михайловича, и он не собирается ее менять. Думая так, Николай Михайлович гордится своей бригадирской должностью. Приезжая в районный центр, он свысока поглядывает на жителей райцентра, на рыбозаводское начальство, так как полагает, что там, на промысле, делается то главное дело, для которого, собственно, существует и рыбозаводское начальство и районный центр.
И бригадира карташевцев встречают в райцентре с уважением. Коли он остается тут на ночь, ему отводят лучшую комнату в гостинице. Его уважают именно потому, что он бригадир рыбаков Карташевского стрежевого песка, которые пользуются славой лучшей бригады в районе. Обласканный теплыми лучами славы,
Николай Михайлович проникается сознанием своей значительности и, вернувшись из района, не сразу освобождается от напущенной на себя важности, а начальственно щурится и покрикивает на рыбаков. Но через несколько дней это проходит. Он становится таким, какой есть на самом деле, — простым, душевным и веселым человеком, который отлично ставит стрежевой невод. Если бы он совсем перестал ездить в район… Но ему полагается ездить в районный центр, и он ездит, и вот сегодня приехал снова… Посиживая в глубоком кресле, он курит дорогую папиросу, снисходительно поглядывая на снабженца. На директорском столе, придавленный тяжелым пресс-папье, лежит чертеж кружилинского редуктора, который прислал два дня назад с оказией дядя Истигней. На уголке ватмана рукой директора начертано: «Отлично! Внедрять!»
— Что же, поздравлять вас надо! — весело говорит директор, поднимаясь, чтобы еще раз пожать руку Стрельникову. — Большое дело сделали, товарищи. От души поздравляю! На днях к вам выезжают представители райкома и рыбозавода, чтобы перенять опыт. Хорошее дело сделали!
Директор выходит из-за стола, задумчиво прохаживается по ковровой дорожке, потом останавливается против Стрельникова.
— Хронометраж делали? — спрашивает он.
— Хронометраж нам ни к чему! Хронометраж пусть рыбозаводское начальство делает, — небрежно бросает Стрельников, но тут же громко, внушительно добавляет: — Вопрос не в хронометраже, вопрос в том, что мы выгадали три притонения. Вот в чем важный вопрос! — ликующе заключает он.
Директор снова переглядывается с главным инженером, снова обменивается с ним сдержанной улыбкой; «Эх, как заливает! Молодец! Посмотрим, что дальше будет. Посмотрим».
— Да к нам уже и корреспондент приезжал! — вдруг громко говорит Стрельников. — Приезжал!
— Кто приезжал?
— Корреспондент областной газеты.
— Ну и что?
Стрельников отвечает не сразу — сперва многозначительно взглядывает на снабженца, потом старательно тушит папиросу в пепельнице на столе директора, поднявшись для этого с кресла. Потушив, разваливается, кладет ногу на ногу.
— Одобрил! — коротко, энергично говорит Стрельников. — Сказал, что мы правильно поставили вопрос. Однако сделал ряд замечаний…
Директор возвращается за стол, садится, отодвинув чертеж редуктора, наклоняется в сторону Николая Михайловича. Настораживается и снабженец. В комнате наступает тишина; главный инженер с веселой усмешкой откидывается на спинку продавленного дивана.
— Какие же замечания? — спрашивает директор. — Что-то мне не приходилось слышать, чтобы корреспонденты делали замечания.
— Смотря какой корреспондент! — Стрельников улыбается, делая рукой мимолетный жест, означающий, что он, Стрельников, понимает необычность замечания корреспондента, но оно, замечание, было, и ничего нельзя с этим поделать: факт свершился. — Смотря какой корреспондент! А этот многие вопросы заострил. Многие.
— Например? — добивается вдруг повеселевший директор.
— Да, много заострил, много, — говорит Стрельников. — Я только главный вопрос помню. Товарищ корреспондент указал, что поставит вопрос перед областными организациями, чтобы нам, как инициаторам, выделили новый невод… Посмотрел, это, на запасной, на старый невод, головой, это, покачал и говорит: «Стыдно, товарищи инициаторы, работать таким старьем!» Заострите, говорит, об этом вопрос в районе, а я поставлю в области.
— Ну, я не поверю этому! — восклицает снабженец.
— Вы не поверите, другие поверят! — говорит Стрельников, обращаясь к директору.
Директор улыбается, трет руку об руку, укоризненно качает головой, как бы осуждая снабженца за то, что тот отказывается верить Стрельникову.
— Значит, в области будет ставить вопрос? — задумчиво спрашивает директор.
— В области.
— Новый невод?
— Новый. Категорически новый!
— Понятно! А вы, значит, ставите вопрос перед нами?
— Ставлю. Как мы инициаторы, так сказать, движения…
— Понятно, понятно, — перебивает директор, озабоченно поджимая губы, и обращается к снабженцу: — Григорий Аристархович, вы не помните, когда карташевцы получали невод?
— В позапрошлом году… Как это, помню ли? Интересный вопрос!
— Да бросьте, бросьте, не обижайтесь! — говорит директор. — В позапрошлом году, в позапрошлом году… — несколько раз повторяет он, словно никак не может уловить смысл этих слов, понять, плохо это или хорошо, что карташевцы получили невод в позапрошлом году. Ему, видимо, трудно решить вопрос о неводе, и потому он тянет время. Стрельников, понимая его растерянность, радостно думает о том, что поставил директора в тяжелое положение: отказать в просьбе инициаторам — это не баран начхал! Тот же райком партии за это по головке не погладит. Дать новый невод — тоже нелегко. В общем, положение пиковое!
В напряженном молчании проходит, наверное, минута. Затем директор решительно выпрямляется, твердо говорит:
— Придется дать невод. Новый!
— Петр Ильич! — Снабженец испуганно поднимает руки, но поздно — Стрельников, резво вскочив, уже пожимает руку директора, трясет ее с чувством горячей признательности.
— Спасибо! Спасибо!
— Да, придется дать невод, — продолжает директор, обращаясь к снабженцу. — Григорий Аристархович, на будущий год, в августе, выдайте карташевцам новый невод.
— Как… на будущий год? — заикнувшись, оторопело спрашивает Стрельников. — Почему в августе? И директор весело отвечает:
— В августе потому, что именно тогда вам полагается получать новый невод! У вас еще есть вопросы к дирекции рыбозавода, товарищ Стрельников?
Через полчаса Николай Михайлович, раздосадованный, обиженный, шагает по главной улице районного центра. Многие прохожие узнают его, раскланиваются, он отвечает коротким, внушительным кивком головы. Стрельников старается идти медленно. Он закладывает руки за спину, вздернув голову, распахивает пиджак, чтобы была видна дорогая рубаха из крепдешина. Идет седьмой час, кончается рабочий день, и на главной улице райцентра шумно. Знакомые встречаются чаще, Стрельников то и дело раскланивается, иногда останавливается, чтобы перекинуться с кем-нибудь словечком. Проходит минут десять, и он уже забывает о неводе. В общем-то, он доволен прошедшим днем, так как в техснабе раздобыл грузила новой конструкции, бочку автола, профилированное железо, заказанное для чего-то Семеном, выпросил на складе сто метров осветительного провода.
Важно оглядевшись, Николай Михайлович входит в чайную, застывает на пороге, чтобы знакомые официантки могли его приметить. И они его мгновенно замечают. Одна бросается к двери, расплывается в улыбке, всплескивает руками, как бы пораженная тем, что Николай Михайлович наконец-то пожаловал к ним.
— Проходите, проходите, товарищ Стрельников! — Она склоняется перед ним — представителем великой карташевской державы.
— Шампанского! — мимоходом бросает Стрельников буфетчице. — Желательно полусухого… Бутылку!
Глава пятая
С утра идет мелкий, частый дождь, Обь накрыта плотным туманом. Холодно и мерзко, как бывает в Нарыме в конце августа и начале сентября, коли выпадает дождливая погода. Из дома выходить не хочется; грязь страшная — ноги вязнут по щиколотку. На деревьях сидят мокрые вороны, повернувшись головами к ветру, чтобы обтекали перья, скучают.
Почтальон дядя Миша завернулся в плащ, на голове зимняя шапка из кожи, на ногах резиновые сапоги. Ему наплевать на дождь. Дядя Миша — косоглазый, однорукий. Газеты он разносит очень рано, часов в пять, так как «Шевченко» пришел еще вечером. По карташевскому обычаю, дядя Миша заталкивает газеты под крыльцо. Для этого ему приходится заходить в ограды, там сидят злые псы, но на почтальона они не лают: привыкли.
Виктория Перелыгина в это утро просыпается в шесть часов. Впрочем, она всегда просыпается в шесть, хотя будильника у нее нет, — ее заставляет просыпаться чей-то бодрый, веселый голос. Он, этот голос, с вечера засыпает в ее ушах, так как, укладываясь спать, она приказывает себе: «Встать в шесть!» И утром голос просыпается секундой раньше ее. Итак, начинается новый день! Работа, вечерние занятия, чтение. Еще один день, приближающий ее к иной, большой жизни, к институту, к новым друзьям, к жизни, полной радости, счастья. Она решительно сбрасывает одеяло, вскакивает, надевает спортивные брюки, тапочки, выбегает на улицу. Дождь, холод, ветер! Ей становится зябко, разогревшаяся в постели кожа покрывается пупырышками. Виктория съеживается, но мгновенно преодолевает слабость, прижав руки к бедрам, бежит по двору, по травянистой дорожке. Потом четко, красиво выполняет гимнастические упражнения.
У нее гибкое тело спортсменки, под тонкой кожей шевелятся твердые мускулы. Она перемахивает через скакалку. Еще раз, еще! Затем снова бегом. Сбросив спортивные брюки, оставшись в трусиках и лифчике, Виктория окатывается ледяной водой. Окатившись, подбегает к крыльцу, достает газеты.
Виктория с раннего детства помогает матери по хозяйству. Вернувшись в дом, она зажигает керосинку, ставит молоко, режет хлеб, сыр, колбасу. Приготавливает лук, который в семействе Перелыгиных считается профилактическим средством против болезней. Виктории приятно, что мать может еще поспать: ей надо отдохнуть перед длинным учебным годом. И потом этот последний сердечный припадок…
Виктория — хорошая дочь.
Пока закипает молоко, Виктория просматривает областную газету. Ей легко следить за событиями, она всегда в курсе дела… На Кубе неспокойно, Фидель Кастро выступил по радио, американцы кричат об усиливающемся влиянии коммунизма. Отличные дела творятся в Африке! Колониальные империи рушатся — так и должно быть! Прочитав четвертую страницу, Виктория развертывает внутренние полосы. Вот как! Статья о грубых нарушениях производственной дисциплины на одном из заводов областного города. Пожалуй, стоит прочесть, так как насчет дисциплины и у них в бригаде не все ладно… В одной из бригад сборщиков участились случаи прогулов. Дело в том, что мастер плохо организовывает производственный процесс. Токарь Свириденко вышел на работу в нетрезвом состоянии. Безобразие… Ульян Тихий сейчас не пьет, да надолго ли?
Виктории вспоминается последний разговор с дядей Истигнеем. Ульян боится ее! Товарищ Мурзин, вероятно, ошибается — Ульян не боится ее, а знает, что Виктория непримирима к нарушению трудовой дисциплины. Непонятный человек этот старый рыбак Мурзин. Всю жизнь работает, накопил большой опыт, но даже не стал бригадиром. Не поймешь, какой он — плохой или хороший? Последний раз говорил с ней ласково, мягко, просил подумать. А что подумать? Она ничего плохого не сделала…
Работать всю жизнь! Даже мысль об этом Виктории страшна. Она понимает, конечно, что кто-то должен работать там, кто-то должен ловить рыбу, но мысль о том, что всю жизнь можно провести в Карташеве, ужасна. Виктория не может и предположить, что ей… «Об этом лучше не думать!» — решает она, поеживаясь. Она будет сутками работать, не спать, но своего добьется — станет человеком. Обязательно! Ее жизнь должна быть красивой, полной, не такой, как жизнь в Карташеве, и люди вокруг нее будут другими. Степка не ее герой. Нет, нет!
Просматривая третью полосу, Виктория натыкается на небольшую заметку под названием «В полтора раза быстрее». Заголовок не привлекает внимания, но что-то останавливает взгляд на этой заметке. Сначала она не понимает что, а потом видит какое-то знакомое сочетание букв. Она читает: «В. Перелыгина…» Не может быть! Но тут же четко написано: «Н. Колотовкина, В. Перелыгина, Г. Пцхлава, В. Анисимов и другие». Что это значит?
Виктория торопливо прочитывает всю заметку. В ней говорится о том, что рыбаки Карташевского стрежевого песка увеличили скорость выборки невода. В конце заметки сообщается: «В модернизации оборудования активное участие принимали рыбаки Е. Мурзин, С. Кружилин, С. Верхоланцев, Н. Колотовкина, В. Перелыгина, Г. Пцхлава, В. Анисимов и другие».
Виктория стремительно поднимается со стула.
— Нет! Не может быть! — восклицает она.
Виктория возмущена: «Неправда это! Я не принимала участия! Ложь это! Выдумка!» Она снова хватает газету, снова прочитывает: «Н. Колотовкина, В. Перелыгина…» Ее фамилия стоит после фамилии этой самой Колотовкиной, которая к ней, к Виктории, относится насмешливо, обидно-снисходительно, после этой грубой, нахальной Колотовкиной.
— Безобразие! — гневно произносит Виктория, бросая газету.
Ей вдруг приходит мысль, что упоминание ее фамилии вызвано тем разговором с Мурзиным, когда она расспрашивала его о редукторе, обиженная, что ей не сказали о нем. Старик Мурзин, наверное, подумал, что она, Виктория, болезненно переживает, что ее обошли, и поэтому решил назвать ее фамилию. Дескать, гляди, Перелыгина, какие мы великодушные, справедливые! Она не хочет быть объектом жалости. Да, да, жалости! Может быть, старик говорил с ней ласково именно потому, что пожалел ее. Значит, они пожалели ее за то, что она могла быть обойденной в заметке, может быть, даже подумали о том, что упоминание в заметке могло быть полезным для Виктории при поступлении в институт. Она обойдется без подачек, ей не нужна жалость — все, чего она добьется в жизни, будет результатом ее собственного труда, она сама возьмет от жизни все, что положено взять. Без подачек, без унижения.
— Доброе утро, дочь! — появляясь в дверях, говорит Полина Васильевна. Она сладко, тягуче зевает, пошатываясь, проходит, садится, сонным голосом спрашивает: — Молоко готово? Ты у меня молодцом, Виктория. Что новенького в газете?
— Мама! — Виктория взволнованно подбегает к ней. — Мама, случилось неприятное!
— Ну что может случиться в шесть часов утра? Уплыло молоко? — Полина Васильевна зевает и одновременно улыбается.
— Мама, мне не до шуток — На, читай! — Виктория протягивает матери газету. — Я отчеркнула, где читать!
На газете видна глубокая вдавлинка, которую Виктория прочертила острым, злым ногтем. Полина Васильевна читает отмеченный абзац, стряхивает сон, бодро восклицает: «Молодцы!» Затем читает всю заметку.
— Хвалю, дочь! — весело говорит она. — Шутка ли — почин областного масштаба!
— Это неправда, мама! — отрезает Виктория. — Я не принимала участия в модернизации!
— Почему не принимала? Тут же ясно написано…
— Это ложь!
Полина Васильевна кладет газету на стол, разглаживает рукой, приказывает:
— Расскажи!
Виктория садится и рассказывает все, начиная с выступления, когда она обвинила рыбаков в недисциплинированности, и кончая разговором с Мурзиным. Потом она говорит о том, что заметка обидела ее, что она не нуждается в подачках. Слушая ее, Полина Васильевна смотрит на газету, ей неприятно смотреть на дочь, у которой от гнева раздуваются ноздри.
— Я не понимаю, чего хочет от меня Мурзин? — кричит Виктория. — Это дело с заметкой я так не оставлю! Мне не нужна жалость! Ты сама меня учила быть гордой!
— Понятно, — говорит Полина Васильевна. Что она еще может сказать, если Виктория ей на каждом шагу говорит: «Ты сама меня учила этому!» Да, сама! Учила быть непреклонной, решительной, гордой; боялась, что вырастет неженка, наследная принцесса, и, видимо, где-то в чем-то ошиблась.
Как это случилось, что Виктория все, перенятое от матери, так извратила: решительность у нее стала упрямством, гордость — стремлением встать над окружающими, определенность характера — прямолинейностью его?
— Вот что я скажу, Виктория! — тоскливо говорит Полина Васильевна — Ты во всем права и… ни в чем не права! Во всем, что ты делаешь, нет главного — души. Это как в зеркале — отражение в нем похоже на живого человека, но это только отражение.
— В чем я не права? — перебивает мать Виктория. — Ты изволь сформулировать конкретно! Меня не устраивают аллегорические формулировки. Ты скажи, в чем, и я решу — соглашаться или нет!
Полина Васильевна тяжело вздыхает. Все, чему она учила дочь на основе своего жизненного опыта, Виктория приняла как железное правило поступать без раздумья так-то и так-то в таком-то и в таком-то случае.
— Да пойми, что ты не права! — умоляет дочь Полина Васильевна. — Нельзя так относиться к людям!
— Как относиться? Что я сделала им плохого? — злится Виктория. Она впервые в жизни так сердито, резко разговаривает с матерью.
— Виктория, опомнись! — вскрикивает Полина Васильевна. — Как ты разговариваешь!
— В принципиальных вопросах я не могу уступать даже тебе! — отвечает Виктория. Она стоит перед матерью прямо, гордо выпрямившись, ноздри ее маленького красивого носа раздуваются. — Это было бы предательством по отношению к самой себе!
— Виктория! — ужасается мать. — Ты можешь говорить со мной иным тоном?
— О принципиальном — не могу!
Полина Васильевна не знает, что делать: ей еще ни разу в жизни не приходилось спорить с дочерью. Сегодня дочь впервые повышает на нее голос, и мать обезоружена этим; не кричать же тоже! Полина Васильевна торопливо встает, выбегает из кухни. Через мгновение она возвращается, и удивленная Виктория видит в ее руках старую кожаную куртку, которая вот уже много лет висит в гардеробе вместе с новыми платьями матери и единственным костюмом Григория Ивановича. Виктория знает — в этой куртке мать ходила еще тогда, когда Виктории не было на свете, а мать была комсомолкой. Она бегала в этой куртке на собрания, на курсы ликвидации неграмотности.
— Виктория! — говорит Полина Васильевна. — Вот эту куртку я носила, когда была моложе тебя. У меня была тогда мечта, чтобы люди научились читать. Я шла к ним с любовью и радостью.
— Я знаю, мама, — спокойно отвечает Виктория. — Тогда были героические времена. Но ведь это романтика!
— Что значит — романтика! Неужели ты думаешь…
— Времена романтики прошли. — Виктория едва приметно улыбается. — Прости, мама, но это смешно — специально бегать за курткой, чтобы показать ее мне. Что с тобой? Ты всегда была такая строгая, решительная, непримиримая!
Куртка в руках Полины Васильевны обвисает; она медленно садится, замолкает. Проходит несколько длинных минут, потом Виктория нежно обнимает мать за плечи, заглядывает в лицо.
— Я не хотела тебя обидеть, мама! В наше время есть романтика космоса, техники, а той, твоей романтики… Полина Васильевна перебивает:
— Довольно, Виктория! Ты лжешь! Слова тебе не принадлежат — они чужие!
— Мама!
— Довольно! — Полина Васильевна бьет рукой по столу. — Довольно!
— Не кричи на меня! — Виктория опять подымает голос. — Я не позволю!
Степка выходит из дома и свистит — вот это да! На улице творится неописуемое: дождь, ветер. Тучи несутся низко над головой, в них ни одного просвета, точно скатали грязную шерсть и закрыли ею небо. Степка отходит от дома на сто метров и опять свистит — ни дома, ни оградки уже не видно. Туман.
— Здорово, Степан! — слышится из дождя голос Натальи Колотовкиной — Сколько времени? Не опаздываем?
— Без пятнадцати семь…
Раньше Наталья еще издали протягивала Степану руку, он крепко пожимал, улыбался, был рад. Сегодня Наталья руку не протягивает, а только кивает — коротко, печально. Они идут вместе, но не рядом, как обычно, а метрах в двух друг от друга. Они — Наталья и Степан — одинакового роста, широкоплечи, похожи манерой держаться, похожи походкой. Они похожи так, как походят друг на друга муж и жена, прожившие много лет вместе.
— Плохая рыбалка будет! — наконец говорит Наталья. В зубах у нее шевелится былинка. — Раньше, рассказывали, в дождь не рыбачили.
— Да, — отвечает Степка. — Да!..
До яра они идут молча, торопливо, не глядя друг на друга. На крутизне останавливаются, заглядывают вниз — там плавают клочья сизого тумана, клубятся, сталкиваясь, наползают на яр.
— Я во сне видел такой же туман, — говорит Степка.
— Какой? — оживляется Наталья.
— Черный да страшный-страшный! Как будто лечу на землю, а она покрыта туманом. Мне страшно: а вдруг ее нет, земли. Я ведь издалека лечу…
— Откуда, Степа? — спрашивает Наталья.
— Вроде с другой планеты… Тебе не снится такое?
Она по-ребячьи машет головой — сверху вниз, — заглядывает ему в лицо, задумывается и опять грызет былинку.
— Мне другое снится… Полянка, а над ней облака — много-много! Я просыпаюсь счастливая-счастливая, лежу, а пахнет смородиной…
— Ну? — вскрикивает Степка. — Смородиной! — Степка присвистывает. — Ну и чудеса! Я как начну о жизни думать, так тоже смородиной пахнет…
— А у меня во сне… Сегодня под яр не съедешь, верно, Степа? — спрашивает Наталья. — Измазаться можно. Верно ведь, Степа?
— Конечно, измажешься! — солидным басом отвечает он и вдруг вспоминает события последних дней — становится грустно, холодно, словно его окатили ледяной водой.
Опустив голову, Степка замолкает, теребит пальцами пуговицу плаща, стараясь найти слова, которые совершенно необходимо сказать оживленной, повеселевшей Наталье. Подыскивая слова, он неожиданно вспоминает совет дяди Истигнея поговорить с Натальей о Виктории и, не успев подумать, хорошо делает или плохо, торопливо произносит:
— Знаешь, Наташка, меня Виктория ревнует к тебе. Ты подумай только!
Отвернувшись от Степки, Наталья нагибается, что-то высматривает под яром; чтобы разглядеть лучше, прикладывает ко лбу ладонь и смотрит внимательно, долго.
— Вот какое дело, Наташка! Ты чего молчишь? — спрашивает Степка.
— А я знаю, что ревнует, — не разгибаясь, отвечает она.
Наталья вытягивает ладонь, ловит на нее мелкие дождинки; она так занята этим, что ей, видимо, не до Степки. Дождь льет на поднятое лицо Натальи, капельки стекают, радужно поблескивают на бровях. Профиль у нее резкий, хорошо очерченный, подбородок нежный и маленький.
— Дурак ты, Степка! — после длинной паузы говорит Наталья. — Голова садовая! Переживаешь, мучишься, а разве так надо? Тебя, дурака, ни одна девушка из-за этого не полюбит.
— Почему, Наташа? — тревожно спрашивает Степка.
— Неправильно себя ведешь! С нашим братом надо строго, по-мужски, а ты с Викторией держишься так, точно она тебя выше. Вот она тебя и не любит!
— Почему ты знаешь, что не любит? — похолодев, отшатывается от нее Степка. — Мы просто поссорились… Как ты можешь так говорить, если я люблю ее? Ты, Наташка, когда полюбишь, тогда узнаешь, что при этом люди чувствуют…
— Узнаю! — усмехается Наталья. — Обязательно узнаю. А Виктория тебя не любит. Любовь не бывает такой.
— А какой?
— Любовь — это когда люди друг для друга все отдадут, когда они… Я не знаю, Степа! Вот у Григория Пцхлавы любовь!
— А я, думаешь, для Виктории не отдам все?
— Ты отдашь! А она… Да вон твоя Виктория! Легка на помине. К тебе бежит. — Наталья говорит последние слова сердито, нервно. После этого она делает крупный шаг вниз, под яр. Ей не хочется, наверное, чтобы Виктория видела ее со Степаном…
Виктория стремительно приближается — бьет по плечам синяя намокшая косынка, косой дождь сечет лицо, ноги разъезжаются на скользкой тропинке, но она не обращает на это внимания. «Идет мириться, — думает Степан. — Она такая! Решит, что неправа, и все скажет прямо!» В груди у Степки становится тесно, горячо; он заранее улыбается, морщит губы, с которых готовы сорваться сердечные, радостные слова: «Не надо ничего говорить, Виктория! Не надо! Ничего плохого меж нами не было. Я люблю тебя!»