Молва не лгала! На тюбетейке профессора Баяндурова светились настоящие небольшие бриллианты – блеск настоящих камней Игорь Саввович ни с чем другим перепутать не мог, так как его мать Елена Платоновна любила бриллианты, покупала, когда могла, и научила сына понимать затаенную, как она выражалась, красоту обработанных алмазов.
– После окончания рабочего дня наступает самое тяжелое время. – Игорь Саввович покосился на врача. – Пустота! Домой идти не хочется, компании надоели, женщины давным-давно не привлекают. Когда-то я много играл на бильярде, теперь не могу…
– Тремор рук… – Игорь Саввович спохватился. – Прошу извинить! Руки дрожат.
– Покажите.
Игорь Саввович без просьбы встал, сдвинул ступни, закрыл глаза и вытянул прямо перед собой руки – они ходуном ходили, они так крупно вздрагивали, словно он их нарочно дергал, а самого Игоря Саввовича темнота в глазах повлекла в сторону. Он пошатнулся.
– Понятно! Садитесь! – сказал Баяндуров, а сам, наоборот, поднялся. – По схеме профессора Баяндурова… – он улыбнулся. – Какие стрессы и тем более дистрессы вам приходится переносить? Игорь Саввович, это очень важно. Подумайте как следует…
Только из уважения к большому и доброму Баяндурову, только из почтительности перед его славой Игорь Саввович сделал вид, что старательно обдумывает вопрос профессора. На самом же деле о стрессах и тем более дистрессах он думал изо дня в день не менее полугода, в надежде самоизлечиться, следил за собой внимательно и придирчиво, чтобы найти то, о чем сейчас спрашивал Баяндуров.
– Гасан Гасанович, – осторожно начал Игорь Саввович, – как это ни странно, но стрессов и – более того! – дистрессов я не переносил…
Новомодное словечко «стресс» в двадцатом веке, в годы научно-технической революции, заменяло привычные в прошлом слова «встряски», «перегрузки», «переживания», а еще более грозное «дистресс» романисты в прошлом называли пышно и торжественно: «смертельно опасное потрясение», а позже – «шоковое состояние».
– Я полгода, как кошка за норой, следил за собой и обнаружил только один легкий стресс, – сказал печально Игорь Саввович. – Только один, и притом пустяшный…
Игорь Саввович ответил не сразу. Ему об этом говорить не хотелось, но он сам полез на рожон, и теперь приходилось или говорить прямо, или путаться. «Черт с ними!» – мысленно выругался он и сердито ляпнул:
– Испытываю непонятные, часто несправедливые вспышки ненависти к некоторым людям. Иногда это хорошие и добрые люди.
– А бог ее знает! Хочется дать по морде, и притом неизвестно кому… После этих вспышек я чувствую себя выжатым, как мокрое белье…
Кто может объяснить, почему лицо молодой врачихи с каждой секундой становилось все мягче и моложе, хотя она и без того была молода? Черт знает, как это досадно, когда видишь, какую нежность излучают ее карие глаза, хотя на стуле сидит больной человек. Профессор Баяндуров – этакий пройдоха – раньше Игоря Саввовича «засек» женщину на особом отношении к пациенту и уже несколько раз с усмешкой поглядывал на нее, словно говорил: «Попалась, голубушка!» И это тоже было ненужным, отвлекало Игоря Саввовича от самого Баяндурова, и он порой терял нить мысли профессора.
– Есть ли избирательность во вспышках ненависти? – спросил Баяндуров. – Кого больше? Родных, близких людей или посторонних?
– Не знаю! – ответил Игорь Саввович. – Никакой системы нет.
Баяндуров подошел к окну, выглянул, звучно почмокал губами, словно звал собаку. Потом, оставаясь в окне, тоненько свистнул, и опять было похоже, что зовет собаку. Это со второго-то этажа да еще в такой больнице! Игорь Саввович понимающе усмехнулся, и как раз в этот момент Баяндуров мгновенно повернулся к нему, расширенными глазами посмотрел в лицо.
– Вас раздражало мое дурацкое почмокивание? – спросил он.
– Тогда вопросы окончены… – Баяндуров сел. – Боюсь, Игорь Саввович, что у вас депрессия, и депрессия, как вы справедливо заметили, эндогенная… – Он надолго замолк. – Причины депрессий такого рода, думается, изучены достаточно полно, но совершенно мало в тех случаях, когда идет речь об антистрессах и антидистрессах. – Профессор улыбнулся. – Вот уж об этих двух зверях, милый Гольцов, вы в книгах не читали, да мало кто и знает о них… Впрочем! – Он сделался серьезным. – Впрочем, в работах известных эргономиков есть указания на печальные последствия так называемого сенсорного голода. Вы знаете, что такое эргономика и что такое сенсорный голод?
К сожалению, Игорь Саввович знал, что такое эргономика и что такое сенсорный голод, то есть такое явление, когда у рабочего, занятого, скажем, на конвейере в течение рабочего дня одной монотонной производственной операцией, после тяжелого рабочего дня ощущается болезненная и грозная для организма нехватка мышечной физической нагрузки – удивительная на первым взгляд.
– С эргономикой понаслышке знаком, о сенсорном голоде знаю, – медленно ответил Игорь Саввович. – Что вы этим хотите сказать, Гасан Гасанович?
Баяндуров придвинул к себе подставку с шариковой ручкой, задумчиво погладил рукой теплую от солнца пластмассу. Какие огромные пальцы, какие хорошие, добрые пальцы!
– Я погожу с диагнозом, Игорь Саввович! – строго и медленно произнес он. – Наверное, я поговорю с вашей женой, думаю, что будет полезно повидаться с моим старым другом Сергеем Сергеевичем Валентиновым – вашим прямым руководителем… Если не возражаете, я возьму вас под наблюдение. Кстати, об этом просила Елена Платоновна.
Ах вот как! Мать и здесь оставалась матерью, женщиной, которая никогда не ошибается и всегда знает, что делает. Вот почему женщина-психиатр не хотела ничего говорить, а тянула время, то есть ждала профессора, вот почему Баяндуров не торопился.
– Вы согласны походить ко мне? – спросил профессор и, заметив кивок Игоря Саввовича, повернулся к лечащему врачу: – Валентина Лаврентьевна, напишите рецепты… Утром тафранил в предельной дозировке, вечером триптизол – сразу десять миллиграммов. Колоть пациента не будем… Ну, Игорь Саввович, слушайте, как станем лечиться… Через тридцать дней вы спляшете в этом кабинете «Калинку-малинку»!
Игорь Саввович в задумчивости вышел из больницы, но в воротах сам собой остановился, хотя намеревался поймать первое попавшееся такси. Он изумленно принялся решать, какого черта не мог перешагнуть черту больничных ворот. Секунд через двадцать, так и не поняв, что его остановило, Игорь Саввович медленно и негромко проговорил вслух:
– А ведь со мной что-то должно случиться! Плохое, такое плохое, что даже трудно представить, как мне будет худо.
Он замолк, замер, дышал сквозь стиснутые зубы. Последняя мысль была такая; «Несчастье ходит рядом со мной, и это уже истинное несчастье!» Он шумно выдохнул воздух, вздернул голову, приподнял насмешливо уголки губ, заставил себя подумать: «Мистика! Чертовщина!» – но это не помогло.
Отец
На шестидесятом году жизни главный инженер треста Ромсксплав Сергей Сергеевич Валентинов, дважды раненный и контуженный на фронте, с детства страдающий пороком сердца, переживал вторую молодость, отпущенную ему судьбой неожиданно, за здорово живешь, – ценный подарок, как думал сам Сергей Сергеевич, если в голову приходила несерьезная мысль, что подарок ему положен: жизнь была справедливо и несправедливо тяжела: весела и легка только в считанные минуты, а за страдания, как верили издревле, полагается рай – земной или небесный, какая разница!
Сергей Сергеевич чувствовал себя таким молодым, каким, помнится, не ощущал себя и в сорок. Просыпаясь в шесть часов утра, с первой секунды испытывал радость, потребность петь, гимназисткой кружился по большой барской спальне. Напевал он всегда одно и то же, то есть «На сопках Маньчжурии», и в ответ на фальшивое пение из соседней комнаты доносился стук каблуков – это мать Валентинова, никогда не носившая в доме теплой и мягкой обуви, торопилась в кухню в твердых парусиновых туфлях.
Валентинов не уставал. После напряженного десятичасового рабочего дня совершал прогулку вокруг Воскресенской горы и опять возвращался в трест, где – веселый, деятельный и сладостно одинокий – работал за столом часов до одиннадцати. Все у него получалось и ладилось, фразы из-под пера выходили чистыми и звучными, чертежи казались выпуклыми, формулы и цифры легко сходились. По его уверенным, точным расчетам, в середине августа, самое позднее в начале сентября, по реке Коло-Юл должен пройти первый большегрузный плот. Это было революционным событием не для треста Ромсксплав – для огромной части великой реки Оби.
Сергей Сергеевич Валентинов шел к знаменательному событию много лет, шел с фанатичным упорством, нажил кучу врагов и недоброжелателей во всех краях и на всех высотах, но теперь никто и ничто не могло остановить его.
В последние годы Сергею Сергеевичу работалось легче. На пост первого секретаря Ромского обкома партии пришел молодой, умный, деловой и завидно работоспособный человек. Это был Кузьма Юрьевич Левашев – инженер и гуманитарий, он был фундаментально и всесторонне образован. Начав партийную карьеру в области, Левашев продолжил ее после окончания Академии общественных наук в аппарате Центрального Комитета партии и опять вернулся в область, похожую на ту, в какой родился и начинал работать. Раньше Левашев и Валентинов встречались дважды, оба раза в столице: в первый раз – на крупном совещании, а во второй раз Сергей Сергеевич ездил в Москву по вызову, и совсем молодой еще тогда Левашев поддержал целиком и полностью Валентинова. Через несколько месяцев после этой встречи в журнале «Коммунист» автор статьи о состоянии лесосплавного дела К. Левашев назвал Валентинова «одним из светлых умов» инженерии, занятой революционизированием сплава. Как же радовался Сергей Сергеевич, когда Левашев приехал в Ромскую область!
С весны Сергей Сергеевич жил в счастливом предчувствии близкой находки, равной озарению. Он ощущал себя художником, который уже создал картину, и не хватало, может быть, мелкого, самого пустячного мазка, чтобы картина превратилась в шедевр. Одного удара кисти не хватало, чтобы большегрузный плот – десять тысяч кубометров! – плавно вписался в повороты причудливо-извилистого Коло-Юла, мягко проплыл над коварными мелями, увидел бы простор голубой Оби. Уверенность в близком счастливом конце молодостью пронзала Валентинова.
Во вторую субботу июля, утром, когда над городом быстро и упрямо собиралась гроза, Сергей Сергеевич проснулся ровно в шесть, усмехнувшись, подумал, что будильник от него отстал на две минуты, и радиостанция «Маяк» подтвердила, что будильник действительно врал на две минуты. Привычки лежать в кровати Сергей Сергеевич не имел, от этого его отучили в раннем детстве, и потому, вскочив на ноги, сразу начал день с вальса «На сопках Маньчжурии». В ответ на это, естественно, застучали материнские каблуки, раздался ее горловой кашель.
Перед тем как умываться, Валентинов вышел в сад, сел на низкую скамейку и затих. Это были самые сладостные минуты за весь длинный, счастливый, молодой и добрый день. Через минуту-другую на дерево, под которым сидел Валентинов, сел знакомый скворец, побормотав, запел то, чему его выучил Валентинов, – песенку «Любовь – кольцо…». Скворцу кто-то однажды подбил крыло, беспомощный, он два года прожил в кабинете Валентинова, научившись снова летать, покинул кабинет, но из Африки домой возвращался всегда. И песенку про любовь пел Валентинову охотно.
С первой секунды утреннего бодрствования Валентинов отчетливо помнил, что в половине двенадцатого – плюс минус полчаса! – должен явиться с визитом заместитель главного инженера Игорь Саввович Гольцов. Полгода, целых шесть месяцев, заместитель под всякими предлогами – он их правдоподобно изобретать не умел – от домашних встреч с прямым начальником почему-то уклонялся, но вот наконец решил пожаловать, и все это время, пока пел скворец, Валентинову думалось только об Игоре Саввовиче, ожидание его прихода было счастливым дополнением к радостным минутам утреннего сидения на низкой лавочке, вкопанной в землю еще прадедом-декабристом. Поэтому-то скамейка и была очень низкой; ушла в землю, или, наоборот, земля поднялась.
Сергей Сергеевич Валентинов был счастлив, хотя толком не знал, что это такое – счастье, и, когда спрашивали, как он понимает счастье, неуживчиво морщился. Вопрос казался глупым, риторичным, неразрешимым, наконец. Дикарь с острова Пасхи счастлив, когда держит в пальцах бильярдный шар, аХемингуэй, великий Хемингуэй, был несчастлив на Кубе, богатый и знаменитый. Однако теперь сам Валентинов был счастлив и, как всякий счастливый умный человек, не понимал этого, а только с благодарностью думал, что в самом конце шестого десятка капризная судьба благосклонно подарила ему здоровье и, значит, молодость.
Минут десять посидев на лавочке, Валентинов умылся, взял с книжной полки книгу и пошел в кухню – завтракать. Мать вежливо ответила на его «доброе утро», а потом такими же словами и точно таким же тоном, как это делалось десять, двадцать, тридцать, пятьдесят лет назад, проговорила:
– Выдумал моду – есть с книжкой в руках. Срамник!
Он ей ответил точно такой улыбкой, какой отвечал десять, двадцать, тридцать, пятьдесят лет назад, то есть сочувственной, понимающей, но не могущей ничего изменить. Мать Сергей Сергеевич Валентинов до сих пор любил так, как любят матерей дети в нежном возрасте, жизни без нее не представлял и делал все, что матери хотелось, даже если это было для него затруднительно Преувеличенная, безоговорочная, жертвенная любовь к матерям была принята в доме Валентиновых, на ней держались семьи и традиции, и Сергей Сергеевич ничем не отличался в этом отношении от отца, деда, прадеда, которого немножко помнил, а ведь это был младший сын декабриста Валентинова.
– Ты хоть разбирай, Сергей, что ешь!
– Спасибо, мама! Очень вкусно!
В последние недели Валентинов переживал «дрюономанию», то есть любовь к очередному писателю, на этот раз к Морису Дрюону. Он то носился с Голсуорси, то заново открывал казавшегося раньше простоватым Вячеслава Шишкова, то вдруг признавал гением тихого шестидесятника Наумова. Теперь он жил среди королев и кровавых монахов Дрюона.
– Хотела бы я знать, что – очень вкусно?
– А вот это, мама, яичница.
– Ну ешь, ешь!
Валентинов крякнул и смутился. Матери всегда хотелось за едой поболтать с единственным сыном, а ему не хотелось; Валентинов ежедневно хотел поболтать с матерью перед сном, а ей не хотелось. Вот так они и жили, почти не разговаривая, а только переглядываясь и, конечно, понимая, что происходит с каждым из них.
– Чем, ваше сиятельство, прикажете потчевать этого-то?
– Кого, мама?
– А вот этого твоего Игоря Саввовича! Который на меня таращит девичьи глаза да тоненько вздыхает.
Валентинов отложил книгу, подняв на лоб очки, длинно посмотрел на мать, а она в ответ на бесцеремонное разглядывание повела плечами и принялась демонстративно громко и противно прихлебывать чай с блюдечка, держа его в растопыренных пальцах. Она всегда передразнивала деревенскую манеру пить чай, когда хотела позлить сына.
– Странно и даже весьма странно, мама! – выразительно сказал Валентинов. – Твое отношение к Игорю Саввовичу… Твое отношение… По крайней мере, нелояльно.
– Что?
– Нелояльно!
– Бог с тобой, Сергей, когда ты научишься разговаривать без иностранщины! – Мать вздернула голову. – Валентиновы никогда не французили в семейном кругу и не будут французить, а ты со своими этими… нелояльно! Тьфу! Русское начало, иностранный кончик – вылитый япончик.. Не огорчай меня, сын, попусту!
Валентинов обозлился и обиделся, но, просчитав про себядо десяти, начал задумчиво разглядывать снятые очки, думая о том, что отношение матери, сохранившей ум, наблюдательность и опасный юмор до глубокой старости, к Игорю Саввовичу было странным. Он чувствовал, что мать ждет прихода заместителя с таким же нетерпением, как и сам Валентинов, но при этом отчего-то зло высмеивает каждый шаг, жест и слово Игоря Саввовича, как только он покинет дом. Это было уже таким грубым нарушением фамильных традиций, что Валентинов боялся сказать матери элементарное: «Мама, в нашем доме за глаза о человеке…» Он вообще побаивался матери.
– Нехорошо, мама, некрасиво! – все же произнес Валентинов. – Попусту злым стыдно быть, мама, ох, как стыдно!
– Ешьте, ешьте, ваше сиятельство, пироги простынут…
– Нехорошо, мама, нехорошо!
После завтрака Валентинов дважды обошел по собственной «прогулочной» тропинке Воскресенскую гору, затем вернулся домой, чтобы заняться самым приятным делом: писанием книги воспоминаний о развитии сплавного дела на реке Оби, которая называлась, впрочем, «Моя вода» и начиналась фразой: «Стояло лето, был август, но с тополей уже падали листья, и думалось, что только в Сибири желтые листья так рано и покорно ложатся под ноги…» Фраза Валентинову не нравилась, но пришлось оставить: вся книга о прошлом получалась грустной, как эти ранние листья.
В одиннадцать с минутами Сергей Сергеевич спрятал рукопись, сняв рабочие очки, долго массировал пальцами глаза – уставали. Это было теперь единственное, что не ощущалось молодым, – зрение. Дальнозоркость катастрофически возрастала, и сейчас – без очков – он не видел собственные руки, зато резко и контурно просматривалось все, что было за широко распахнутым окном: деревья, начало тропинки, раскинувшийся за деревьями город. Крыши и купола покрывала синеватая дымка, легкая и прозрачная, говорящая о том, что уж теперь-то, когда город затянула такая дымка, дождя не будет долго.
Там, где начиналась валентиновская «рабочая» тропа, должна была сначала появиться голова, а потом и весь Игорь Саввович Гольцов, и если он не опаздывал, то через несколько минут нужно было ожидать прихода. Сев на кончик стола в глубине комнаты, оставаясь незамеченным с улицы, Сергей Сергеевич задумчиво смотрел в промежуток между тополями и тихонько, как это делают люди только наедине с самим собой, улыбался. Добрая, милая мама! Она, наверное, не выдержала бы, если бы узнала, кто такой «этот самый твой Игорь Саввович». Тогда мама уже не говорила бы, что Игорь Саввович «таращит на нее девичьи глаза», а поняла, почему он их таращит.
Забавно, а?! Не подозревая об этом, заместитель главного инженера Гольцов был родным сыном главного инженера Валентинова!
Вот какие диковинные зигзаги иногда выписывает причудливая жизнь, когда мужчина и женщина одинаково сильно любят друг друга, но совершенно, до безнадежности, до отчаяния, непохожи друг на друга, не понимают друг друга, как марсианин и венерианка! Боже! Мужчине и женщине вообще баснословно трудно понимать друг друга, мужчина и женщина родились, в сущности, на разных планетах, но того, что произошло с родителями Игоря Саввовича…
Музыкальный скворец, почувствовав Валентинова, перелетел на дерево, что росло под окном кабинета, сидел, покачиваясь, на той самой ветке, которая при движении задевала стекло, но молчал, песенных слов насчет «любовь – кольцо» не произносил, дожидаясь своей, скворчиной, минуты. Это был грамотный, хороший скворец.
Голова Игоря Саввовича возникла над линией тропинки без двадцати минут двенадцать; шел он медленно, поэтому вырастал постепенно, кинематографически. Хорош! Крупная, хорошей лепки голова, современное лицо, загнутые вверх в полунасмешливой, полупечальной улыбке длинные губы. Игорь Саввович имел рост выше среднего, но производил впечатление крупного, мощного человека, так как был плечист, узок по-спортивному в талии, длинноног и полон прирожденной мужской грации, о которой, естественно, не знал. Все было у этого человека для того, чтобы быть счастливым, но вот посмотрите, пожалуйста!
Глаза Сергея Сергеевича Валентинова потемнели, когда он увидел, что, поднявшись на площадку сада, Игорь Саввович остановился, вяло опустив руки и глядя в землю так, словно не знал, что делать дальше, и весь был пустой, как бы развинченный, разобранный. Валентинов знал, что на людях Игорь Саввович вздернет уросливо голову, выпрямится, но вот сейчас, не подозревая, что за ним наблюдают из глубины кабинета, стоял с таким видом, точно сопровождал погребальные дроги.
Валентинов слышал, как мать заранее идет к наружным дверям, чтобы открыть их раньше, чем Игорь Саввович прикоснется к звонку, и это обстоятельство всякий раз Валентинова тоже удивляло, так как Надежда Георгиевна ничего подобного не делала, когда приходили другие гости. Видимо, и этим мать хотела подчеркнуть насмешливо-ироническое отношение к странному Игорю Саввовичу.
Валентинов дождался, пока хлопнули вторые двери, выдержал еще несколько секунд и пошел неторопливо в прихожую.
– Рад вас видеть, Игорь Саввович! Сделайте одолжение, проходите, пожалуйста.
Склонив голову набок, вежливо улыбаясь, ясноглазая, прямая, Надежда Георгиевна между тем смотрела на гостя настороженно и испытующе, о чем мог догадываться только ее сын Валентинов. Мать оценила парадный черный костюм, новые и, наверное, тесные туфли, деланно-оживленное выражение лица необычного гостя. А Сергей Сергеевич Валентинов забыл дышать… Боже великий, как походили эти два человека! Сергею Сергеевичу каждый раз казалось, что Игорь Саввович слеп и глуп, если не заметил до сих пор, что он копия, слепок, зеркальное повторение своей бабушки Надежды Георгиевны. Глаза, рот, подбородок, брови – быть того не может, чтобы люди так походили друг на друга! И даже улыбки одинаковые – насмешливые и одновременно грустноватые…
– Так проходите, проходите, Игорь Саввович.
Надежда Георгиевна тоже ожила:
– Проходите, голубчик, проходите! Ох, и загорели вы, просто африканский негус…
В кабинете отца и сына разделяли три метра, кабинет был насквозь пронизан солнцем, и Валентинов, стоя и держа стоящим гостя, жадно изучал лицо сына, которое сквозь «уличные» очки видел с мельчайшими подробностями. В тридцать лет под глазами Игоря Саввовича уже начали прорезаться аристократические, старящие его мешочки, красивые и большие серые глаза в глубине были болезненно печальны, хотя блестели выпуклой роговицей, длинный рот, казалось, увял, как это случается у быстро и неожиданно постаревших женщин. Одновременно с этим лицо Игоря Саввовича было сильным – выпуклый подбородок, решительные линии скул, высокий и прямой лоб с упавшей прядью таких волос, какие были у его матери Елены Платоновны Веселовской, – тонкие, густые, истинно каштановые.
– Садитесь, Игорь Саввович, садитесь!
Гость, оказывается, неотрывно глядел на портрет прапрадеда-декабриста, а Валентинов, пригласив Игоря Саввовича садиться, произнес слова машинально, не слыша их и не понимая смысла, то есть как бы и не произносил. Дело в том, что мать главного инженера Надежда Георгиевна, о чем было известно всем близким людям, удивительно походила на прадеда-декабриста, и, следовательно, Игорь Саввович Гольцов походил на своего прапрадеда. Эта троечка – декабрист, мать и Игорь Саввович – походила друг на друга, как близнецы, и, может быть, сейчас в сознании гостя созревало нечто туманное, тревожное.
– Впрочем, – продолжал говорить Валентинов, не понимая, что говорит, и не слыша себя, – человеку редко удается обладать истинной правдой. Это я понял слишком поздно, слишком поздно…
С затуманенным лицом Игорь Саввович оторвался от портрета декабриста, оглядевшись, осторожно сел в кожаное глубокое кресло, повозился, чтобы принять удобную позу, и вдруг весело растянул длинные губы.
– Я пробовал сидеть в кресле с заложенными за спину руками, – игриво проговорил он. – Однако у меня ничего-о-шеньки не получилось…
И когда он говорил это, на лице Игоря Саввовича появилось то самое выражение, которое всегда сначала радовало Валентинова, а потом пугало. Выражение лица Игоря Саввовича было таким, точно в кресле сидел не тридцатилетний заместитель главного инженера крупного сплавного треста, а десятилетний ребенок. Интеллект Валентинова вопреки желанию заставлял думать, что в детской бездумной улыбке Игоря Саввовича, в его временной безоружности кроется опасное, грозное, непонятное, редкое среди людей типа и возраста Игоря Саввовича.
– Вот такие-то дела, дорогой мой Игорь Саввович! – говорил по инерции Валентинов. – Такие-то дела…
Ни черточки, ни капельки не было в сыне от внешности самого Валентинова и матери Елены Платоновны! И только мелочи, досадно незначительные мелочи в манерах сына напоминали Валентинову о женщине, которую он любил, любит и будет любить.
– Скоро приедет кофе! – оживленно сказал Валентинов. – Кажется, бразильский, можете себе представить…
Две черты в сыне заставляли Валентинова затаивать дыхание и сдерживать опасный стук сердца – манера вздергивать подбородок и закрывать ненадолго глаза. Так делала его мать Елена Платоновна, н, когда Игорь Саввович при Валентинове резким движением закидывал назад голову или закрывал глаза, в ушах начинал звучать аккордеон, вставали в памяти серые от дыма Бранденбургские ворота, на Унтер-ден-Линден лежал вверх гусеницами черный танк. Елена без слез, спиной вперед отходила от рейхстага, короткая юбка была прожжена в нескольких местах, на руке – чужое кровяное пятно, глаза мертвы от радости. «Валентинов, мы победили, – сказала она тихо и скучно. – Мы все-таки победили, Валентинов. – От нее пахло пожаром, губы были раскаленными, а руки холодны. – Ты живой, Валентинов? Дай я тебя, мой солдат, обниму и поцелую. Ты живой?» Сердце сдавливалось, опасная пустота образовывалась в груди, голова, казалось, была полна шампанским…
– Знаете что, Сергей Сергеевич, – неожиданно звонко сказал Игорь Саввович. – Вы напрасно считаете меня противником Коло-Юльского плота…
Какой Коло-Юльский плот, при чем Коло-Юльский плот, когда летели в ночное небо ракеты, ахали пушки, рекой лилось вино и было светло как днем? Какой Коло-Юльский плот, если у Сергея Сергеевича Валентинова болели от счастья пальцы рук, плыла перед глазами красная полоса любви к голосу, плечам, лицу, имени «Елена», запаху крови и пожарищ. Ведь у этого самого Игоря Саввовича Гольцова, заместителя, зрелого мужчины, был голос матери – единственный, неповторимый, страшный. Когда пять лет назад Валентинов услышал голос начальника Весенинского сплавного участка Гольцова, у него потемнело в глазах, он едва-едва не крикнул: «Елена!» Но, похолодев, поймал крик стиснутыми зубами. Голос, привычку вздергивать подбородок и закрывать ненадолго глаза – вот что отдала единственная жена и единственная любовь Валентинова их сыну Игорю.
– Вот такие дела, Игорь Саввович!
Сын, родной, единственный, совсем непохожий на отца сын… За него надо бороться, предостерегать от чего-то, помогать, защищать, учить; сына полагалось готовить к большой и нужной жизни, сын должен продолжать дело отца, чтобы на этой теплой и круглой земле не умерло живое, дышащее, разговаривающее и мыслящее, продолжающее тленную плоть предков.
– Странные вещи вы говорите, Игорь Саввович, – сумрачно сказал Валентинов. – Я вовсе не считаю вас противником плота на Коло-Юле.
Что происходит с Игорем? Все эти годы, последние месяцы, последние дни – что с ним происходит? Иногда Валентинову казалось, что сын болен, иногда мерещилось, что заместитель живет совсем не тем и не той жизнью, которая проходит на глазах у сослуживцев и домочадцев, а какой-то другой, тайной, неведомой жизнью, что существование Игоря Саввовича в стенах треста и дома – не главное, не самое существенное, а только приложение к той настоящей жизни, о которой никто в городе не знает. Валентинов с негодованием корил себя за подозрительность, но невольно думалось о ночных притонах, картах, тайных пирушках, порочных женщинах.
– Игорь Саввович, – вдруг решительно сказал Валентинов, – простите, но у меня такое впечатление, что вы гаснете, угасаете. Со стороны, еще раз простите, представляется, что вы изо дня в день как бы теряете интерес к жизни.
Валентинов затаился, задержал дыхание, чтобы видеть лицо сына, его глаза – глаза бабушки, понимать, что чувствует и думает Игорь Саввович, когда речь идет о таких важных, значительных, опасных вещах. «Я огорошил его, – думал Сергей Сергеевич, – однако у меня нет выхода! Это мой сын».
Игорь Саввович был глух и нем. Как всегда, он думал о чем-то своем, и, как всегда, казалось, что выражение его лица не увязывалось с мыслями, а если и увязывалось, то на пустяках: хочется воды – лицо отразит жажду, хочется развлечься – лицо отразит скуку.
– Знаете, что обо мне говорят наши прогрессисты? – лениво спросил Игорь Саввович, меняя положение туловища. – Они говорят: «Гольцов будет работать восемнадцать часов подряд, чтобы в течение восьми рабочих часов ничего не делать!»
Валентинов охнул, ахнул, откидываясь назад, навзрыд захохотал. Он и понятия не имел о том, что Игорь Саввович сейчас завидует ему, что тридцатилетний гость – родной сын – хотел бы уметь хохотать «по-валентиновски»,
– А знаете, как в тресте называют вас? – вежливо спросил Игорь Саввович.
– Как?
– Водолазом.
– Почему?
– Ну уж вот этого я вам никогда не скажу…
Чудак! Валентинов давно знал, почему его прозвали Водолазом. Два десятка лет прошло с тех пор, как он случайно произнес фразу, сделавшуюся крылатой: «Знаете, сколько нужно водолазов, чтобы поднять деревянное дно одного только Чулыма? Не знаете? А вот я знаю, да-с! Ровно столько же, сколько топляков. Итак, долой молевой сплав!»
– Игорь Саввович, почему вы так замкнуты, скованны, грустны?
Всего пять лет назад Валентинов увидел живого, веселого, общительного молодого человека, начальника Весенинского сплавного участка, вдруг заговорившего голосом матери Елены Платоновны. Бабушкины глаза блестели, грудь – атлета, мощные руки по-мужицки полусогнуты, улыбка свежая и доброжелательная; современен, спортивен. А теперь? Он медленно угасал, этот Игорь Саввович, сын главного инженера!
– Что с вами? – с тоской и болью спросил Валентинов. – Я вас спрашиваю, Игорь Саввович?,
Гольцов, сын, родной сын, приподнял, как гоголевский Вий, сонные свинцовые веки, бросил мгновенный острый взгляд на Валентинова и опять ушел в себя. Боже! Минутами Валентинову мерещилось такое, что приходилось насильственно улыбаться: сын казался таким странным, словно не был землянином или был изготовлен по заданной кибернетической схеме. Надо умываться – умывается, надо звонить речникам – звонит, надо уходить с работы – уходит.