— Икона примерно конца семнадцатого века, — тихо сказал директор. — Валерьяновна, ее отцы и прадеды и даже прапрадеды, наверное, хорошо следили за иконой — протирали ее конопляным маслом, не давали состариться… Смотрите, как перебегает по иконе красный цвет. Он зарождается в левом нижнем углу и, нарастая, в убыстряющем ритме распространяется по доске, чтобы достигнуть своего апогея в одеждах Крестителя… Смотрите на этот пучок неожиданно брошенных солнечных лучей! Художник их обронил из любопытства, ведомый могучим талантом, чтобы посмотреть, что изменится от этого солнечного пучка на всей доске… Как будут смотреться глаза Крестителя? Как родится новый мотив возрождения наверху, где была пустота? Гениально! Оброненный пучок лучей и родил то, что много-много десятилетий позже найдут экспрессионисты. А каким жизнелюбом был художник! Глядите на руку Иоанна — в нее можно вложить кузнечный молот… А шея! Шея «Дискобола» Мирона, хотя богомаз знать-то не знал о Мироне.
Анискин глядел на икону. Внимательно глядел, заузив глаза, вытянув шею; он притихал, замедлялся, дышал уже почти легко и не маялся, как всегда, от жары, хотя в доме Валерьяновны все окна были закрыты. Анискин был таким, словно ему пытались вернуть зрение. Он даже не услышал, не заметил, как подошла Валерьяновна, встав рядом с ним, трудно распрямилась
— такая была скрюченная годами. Она смотрела на икону точно так же, как Яков Власович — человек с высшим образованием и страстный собиратель черных досок.
Трое совсем притихли. Неизвестно, когда бы они пришли в себя, если бы вдруг с улицы не донесся истошный бабий крик. Он был таким, что трое вздрогнули, не сговариваясь, бросились к уличному окну…
По улице бежала растрепанноволосая, неистовая, легконогая, несмотря на рыхлость, баба — сплетница Лукерья Сузгина.
— Учителя обокрали! — вопила она. — Школьного директора среди бела дня ограбили! Все, что было в доме, унесли! Учителя ограбили и убили! Иконы увели! Саму директоршу по голове вдарили — еще не известно, жива ли… Директоршу убили! Народ, ратуйте! Директора с директоршей убили, все из дому снесли, тока две иконы оставили… Народ, люди добрые, директорский дом сожгли и бомбу под остатний сарай подложили!
За Сузгинихой, естественно, бежала толпа мальчишек и девчонок, поспешали два шустрых старика и даже одна старуха, за ней — Анискин насторожился — споро двигался на длинных ногах «шабашник» Юрий Буровских, а за ним — вот чудо! — бежала жена директора школы Маргарита Андреевна, живая и здоровая.
— Маргарита! — крикнул, распахнув окошко, Яков Власович. — Боже ты мой… ты… Боже мой!
— Яша! Яшенька! — бросилась к окну жена директора. — Все иконы украли! Я только отлучилась минут на сорок, а… Все иконы — мужайся, Яшенька, — украли!
Улица наполнялась людьми, появлялись на ней даже те, кто работал, а уж домохозяйки дружным обществом выскочили на крылечки своих домов.
Анискин высунулся в окно.
— Так! — сказал он. — Интересное кино получается!
Деревня кипела, как котел с водой…
Горестные, съежившиеся, словно на морозе, стояли в опустевшей комнате Яков Власович и его жена Маргарита Андреевна. За их спинами участковый Анискин: тоже молчащий и сердитый, глядел на стенку, на которой вместо многочисленных икон светлели разнообразные — квадратные, неквадратные, даже круглые — более светлые, чем вся остальная стена, пятна от украденных икон. И только две иконы — большая и маленькая — оставались на месте.
— Почему не взяли? — зло спросил Анискин. — Чего вон маленькой пренебрегли? Красивая, и в карман сунуть можно…
— Ах! — тоненько вздохнул Яков Власович. — О чем можно говорить, если…
— Плохая, никудышная икона, — тихо сказала Маргарита Андреевна.
— Да, — подтвердил Яков Власович. — Ворует иконы выдающийся специалист, может быть, он сам художник, и хороший художник…
Анискин прошелся по комнате, ставшей гулкой. Сел на подоконник.
Распахнутое окно с разбитой филенкой выходило в большой, хорошо ухоженный сад-огород, где росли карликовые фруктовые деревья, кусты смородины, малины, винных ягод, стелилась по земле клубника и так далее. Дорожки были посыпаны тонким ярко-желтым песком.
— Мама моя! — по-бабьи воскликнула Маргарита Андреевна, увидев сломанный и поваленный на землю куст редкой смородины. — Вандализм!
— Торопились! — деловито объяснил Анискин. — Так, говорите, вор, может быть, даже сам художник? Образованный, выходит?
И пошел-пошел ищейкой рыскать по саду, который, как выяснилось, выходил «задами» не на соседнюю улицу, как можно было ожидать, а в лес, примыкающий к деревне. «Улов» Анискина был невелик — несколько клочков ваты, следы кирзового сапога с крупной солдатской подковой, гвоздь.
— Обратно солдатский сапог, — бормотал участковый, неся на вытянутой ладони кусочки ваты и гвоздь. — А вот этот гвоздь, он от иконы?
— Да.
— Хорошо! А теперь вопрос другой: кто это в вашем собственном доме так громогласно разоряется и речь длинную держит?
Пожав плечами — она ничего не слышала, Маргарита Андреевна подошла к раскрытому окну, поднявшись на цыпочки, заглянула в него и сразу сделала шага два назад, а в окне появилась роскошная вавилонская борода.
— Поклон нижайший и добросердечный! — пропел отец Владимир и даже в раме окна умудрился отвесить поклон. — Пришел на тот случай, чтобы разделить вашу печаль и скорбь по поводу столь великой утраты, которая плача и стенания достойна.
И вдруг заговорил по-простецки.
— Федор Иванович, — сказал поп. — Ворюги так обнаглели, что мне под порог две плохих иконы из украденных подбросили и записку оставили… Издеваются, подлецы! Боже, наложи на мои скверные уста замок молчания!
Анискин мигом оказался возле окна.
— Какая записка?
На хорошей плотной бумаге форматом в половину писчего листа на портативной пишущей машинке напечатано: «Чему вас учат в духовных семинариях, идиот? Эти иконы в сортир повесить нельзя! Боттичелли».
— Боттичелли! — охнул Анискин. — Это какой же национальной принадлежности?
— Великий итальянский художник, — сказала за его спиной Маргарита Андреевна. — Эпоха Возрождения.
— Я от него мокрое место оставлю! — вдруг взревел голосом оперного Кончака поп. — Морду начищу, любо-дорого!
Из окна показалась несчастная физиономия Якова Власовича.
— Боттичелли, Тинторетто, Джорджоне, Рафаэль, а икон нету, — бормотал он. — Веласкес, Рубенс, Гойя, а обворовали… Репин, Суриков, Левитан, а коллекция — тю-тю… Греков, Сарьян, Иогансон…
В церковной ограде Анискин принимал из рук отца Владимира две подкинутые иконы. Молил:
— Пальцами, пальцами поосторожней цапайте. Я вот, например, специальны перчатки поднадел, а вы, гражданин поп, всей пятерней иконы хватаете… Поосторожней, поосторожней! Мы эти иконки на отпечатки пальцев исследуем, ежели мне велит прокурор следователя вызывать… — Он нарочито вздохнул. — Мне теперь без райотдела милиции — хана! Учености нет во мне, этими… изо-то-па-ми я ворюгу искать не умею…
Действуя руками в нитяных перчатках, Анискин аккуратно уложил иконы, между ними проложил слой материи, все это обернул плотной бумагой.
— Я его, изотопа, не знаю, в какой руке держать! — жаловался участковый. — Вот такие дела, гражданин служитель культа! — И хитро, подначивающе, прищурился. — Я вас об одном прошу, гражданин поп, ежели вы преступника сами поймаете, вы ему, как в доме директора обещали, морду не чистите.
Отец Владимир торопливо перекрестился:
— Я сам не ведаю, что вещали мои оскверненные уста!
— А я ведаю, — отозвался участковый. — Ежели вы ворюге вязы свернете, вас судить придется — вот какая получается петрушка…
На буровой, неподалеку от которой шло оживленное, быстрое и современно-механизированное строительство производственных, подсобных и жилых помещений, участковый инспектор Анискин уединился с рабочим Василием Опанасенко в укромном местечке. Здесь, пожалуй, было немного потише, хотя все кругом выло, стонало, бренчало и гремело.
— Ты меня, Василий, сейчас извиняй, назад извиняй и наперед извиняй, но у меня дело такое, что без разговору с тобой — зарез!
— Да брось ты, Федор Иванович, свои же люди, а я тебе до могилы благодарен, что от водки меня увел… Спрашивай, дядя Анискин.
Участковый все-таки смущенно покашлял.
— Ну, так начну, — наконец решился он. — Ты, как бывший пьющий, обязательно знать должен, кому пьянюга одежонку загнать может, ежели, скажем, к примеру, на дворе ночь, а выпить нечего, а душа горит и… Ну, и прочее… К кому можно с одежонкой пойти и водки на нее взять?
— К Верке Косой! — мгновенно ответил Опанасенко. — У нее всегда водка есть, хотя она сама ее не покупает… Если у тебя деньги, за бутылку «экстры» — шесть рублей, если у тебя тряпка — до утра рядиться будет, но хоть за новое пальто больше бутылки не даст… Ты чего, Федор Иванович, такой сделался, будто тебя в воду опустили?
— Сделаешься! — печально ответил Анискин. — Я-то, парень, думал, что про деревню и про Верку Косую все наскрозь знаю, а вот про эту водку… Этого я не знал, Василий! Ну, меня надо — на пенсию! Кто же за Верку водку в сельпо берет?
— Не знаю, дядя Анискин.
— Ладно! Вопрос другой… — Анискин повернулся лицом к строительной зоне, показал глазами на длинновязого Георгия Сидорова. — Вот он! Что за человек?
Опанасенко подумал, затем уверенно сказал:
— Мужик правильной жизни, но тяжелый, ровно шарикоподшипник… Со всеми пересобачился, но по делу. Непорядок не терпит.
А Н И С К И Н. Вопрос так стоит, товарищ продавщица Дусенька… Ежели ты уже поела, а обеденный перерыв не конченый, то мы с тобой ошибки исправлять будем.
Д У С Ь К А. Какие такие ошибки?
А Н И С К И Н. А наши, Дусенька! Твои и мои… Ставлю правильный вопрос… Кто у тебя водки много берет, а вот посуду ни-ког-да, повторяю, ни-ког-да не сдает?
Д У С Ь К А. Это подумать надо, об этом развороте я и не мыслила… Водку берет, а посуду никогда не сдает?
А Н И С К И Н. Во! Во! Кто это есть и как прозывается?
Д У С Ь К А. Подумаем…
А Н И С К И Н. Дусенька, старайся, на почетну доску милиции угодишь.
Д У С Ь К А (торжествующе). Знаю! Вспомнила! Эго бабка Лизавета Толстых, чтоб ей пусто было! Придет в магазин, скажем, пуговицу покупать, так душу вымотает — на мотоцикл. Или, скажем, берет шоколадны конфеты в бумажках, так не поверишь, почти кажду бумажку развернет. А вот если…
А Н И С К И Н. Охолонись, остановку сделай… Молодца! Теперь тащи счеты, костяшками щелкай — мы прикидывать будем, сколько водки, по твоей памяти, Толстиха за последний месяц и квартал, ежели припомнишь, брала… Я от тебя до той поры не отстану, покуда до каждой поллитры не дойду… Ну, тащи счеты, играй ими, как твои двое субчиков на гитаре… (Поет) «Ваше величество женщина, вы неужели ко мне…»
Д У С Ь К А (всплеснула руками). Подслушал! Ну, Анискин…
А Н И С К И Н. Чего там подслушивать, когда твой вольный стрелок на всю деревню ревет… Тащи счеты — я кому сказал! Мне иконы найти надо? Я тебя спрашиваю — надо? Это тебе не промеж двух гитар шастать!
Участковый Анискин выходил из дома старухи богомолки Елизаветы Григорьевны Толстых, да не один — за ним с панической легкостью, страхом и мольбой бежала-семенила сама хозяйка.
— Феденька, родненький, — умоляла она, — ты уж меня-то в тюрьму не бери, я ведь старая-престарая, мне ведь в тюрьме через минуту — смертынька… Ой, лишеньки! Да ты хоть остановись, Феденька, я ли с твоей покойной матушкой, царствие ей небесное, не хороводилась, не подружничала… Ой, лишеньки, чего ты не останавливаешься?
Анискин остановился, повернувшись, пошел на старуху.
— Я тебя о чем просил? — рассердился он. — Наш разговор втайне держать просил?
— Просил, Феденька!
— А ты на всю деревню ревешь, сама себя гробишь… Это — раз! Второй раз — я тебе говорил, что, кроме штрафа, ничего не будет? Говорил?
— Говорил.
— Вот и забили гвоздь! Сиди тихо, как мышь в норе, никому ни слова не говори… Хоть ты и старей старой, а статья-то выходит — форменная спекуляция… Будешь молчать?
— Буду, буду!
В доме попа-расстриги просыпались под звон водочных пробок. Первым открыл глаза матрос Григорьев, лежащий под столом, зажмурился, снова открыл. Теперь у него было лицо человека, не понимающего, где он находится, почему лежит под столом, что вообще творится на белом свете. Так прошло несколько секунд, потом Григорьев тяжело поднялся, несчастный и согбенный, первым делом посмотрел на стол — там было пусто, как на районном аэродроме.
— Мать честна, — пробормотал Григорьев. — Чего же это делается-то?
Он зачем-то вяло слонялся по комнате и заглядывал в разные углы и закоулки, когда зашевелилась на окне Ольга Пешнева. Эта проснулась сразу, спрыгнула с подоконника и через секунду пила ковш за ковшом воду из кадки. Она тоже стонала, но мужественно, сквозь стиснутые зубы, невольно при этом прихорашивалась и приводила себя в порядок.
— Не ряби в глазах, гада! — крикнула она речнику. — Сядь! И так голова раскалывается…
Речник ее не послушался, но зато от шума проснулся Васька Неганов. Сел на постели, по привычке начал креститься, но опомнился и, недокрестившись, выругался.
— Водки не осталось?
— У тебя останется! — крикнула Ольга.
Немного поругавшись, Васька и Ольга одновременно начали наблюдать за матросом, который по-прежнему с лунатическим видом шастал по комнате.
— Ты чего, Ванька? — спросил Неганов. — Чего шляндаешь-то? Сядь!
Речник махнул рукой:
— Бушлат не могу найти.
Васька Неганов и Ольга Пешнева так и осели.
— Бушлат? — захохотал Васька. — Ты его ищешь?
— Ну!
Ольга подошла к нему, подбоченившись, насмешливо покачала растрепанной головой;
— Ищи, ищи! Может, вспомнишь, пропойца, что ты бушлат-то на полбанки выменял…
Речник ошалело таращил глаза.
— У кого бушлат? Кому на полбанки променял?
Васька Неганов и Ольга Пешнева сразу притихли; поп-расстрига приложил пальцы к губам, просипев «Тссс!», погрозил речнику ядреным кулаком — он ведь был коренаст, могуч, силен по-звериному.
— Не ищи того, у кого бушлат! — шепотом приказал Неганов. — Доищешься до статьи!
В доме Верки Косой участковый Анискин, откинувшись на спинку стула, восседал в крохотном свободном пространстве, что чудом оставалось посередине комнаты.
— Документ имею, гражданка Вера Ивановна, — неторопливо говорил Анискин, держа в руке бумагу. — Продавщица товарищ Любцова из соседней деревни Гиреево показала, что вы за последний месяц сдали в торговую точку восемьдесят две бутылки от водки марка «Экстра»…
К О С А Я. Вранье! Клевета! Она меня с кем-то путает…
А Н И С К И Н. Металлическая ты женщина, Вера Ивановна! Это надо же — пусты бутылки на горбушке за двенадцать километров носить!
К О С А Я. Ты когда меня в покое оставишь, Анискин?
А Н И С К И Н. Вона! Да ты мне отдых дала на целый год… Как развелась с киномехаником Голубковым, так я с тобой ни разу не встренулся… А продавщица товарищ Любцова из деревни Гиреево ошибки не давала — у нее свидетели есть, что восемьдесят две пустых бутылки ты сдавала.
К О С А Я. Ну, сдавала…
А Н И С К И Н. Молодца, что признаешься! Теперь так же прямо отвечай: где бушлат старшего матроса, выменянный тобой у него на пол-литра водки прошлой ночью?
К О С А Я. Ой, да нету у меня никакого бушлата, ой, да никаки бутылки я не сдавала, ой, да чего мне сдавать, ежели я за весь год только литру водки брала, да и то на Первомай…
А Н И С К И Н. Замолкни! Елизавета Григорьевна, прошу войти!
Т О Л С Т Ы Х. Господи, прости грехи наши тяжкие!
А Н И С К И Н. Давай показания!
Т О Л С Т Ы Х. Я для Верки, может, за все время бутылок двести водки покупала. Посуду она мне на сдачу никогда не возворачивала… Господи, грехи наши тяжкие!
А Н И С К И Н. Ты свободная, гражданка Толстых! Иди! Гражданка Косая, давай дальнейши показания. Ну!
К О С А Я. Все правдынька, все-все, родненький, миленький, касатенький! Ой, чего это делается, ой, пропадаю, ой, не дай с кругу же выбиться, дядя Анискин, добренький мой да пригоженький…
А Н И С К И Н. Обратно молчи… Какую связь имеешь с матросом гражданином Григорьевым? Что от него получашь или что ему передаешь за денежную плату и дефицитны товары?
К О С А Я. Ой, ничего не беру, ничего не даю!
А Н И С К И Н. Ладно! Запишем, что запираешься… Неси бушлат!
К О С А Я. Несу, несу, касатик! Я вся перед тобой открытая, дядя Анискин, как окошко.
А Н И С К И Н. (Вынимает кошелек). Получай за бушлат сумму, что бутылка «Экстры» стоит… Не пересчитывай — заранее деньги приготовил… Не один у тебя грех, не один. Ты ведь, гражданка Косая, имеешь отношения к иконам, которы ворованы… Они — как, еще не знаю, — через твои руки шли… Ну, ладно, засиделся я! Ты мне бушлат-то в газету оберни, два-три слоя газеты дай, хорошей бечевкой перевяжи, чтоб никто не догадался, что я по улице несу…
Ночь усыпана рясными звездами, но темным-темна, так как не взошла еще полная луна, а только легкой позолотой пробивается над кромкой кедрача за околицей деревни… Воровское это время, тайное, опасное; и тем, кто плохими делами занят, надо торопиться, чтобы не успела выбраться ярким прожектором звонкая и прозрачная луна.
Высокий, тонкий, длинноногий человек, нагруженный до согбенности большой тяжестью, — он виден только со спины — пробирается густой чащобой. Дальше, дальше и дальше в лес! Наконец останавливается, по-прежнему не оборачиваясь, осторожно кладет на землю ношу — это иконы, аккуратно переложенные тряпочками, завернутые каждая по отдельности в особую бумагу. Разрыв хвою, он открывает выкопанный в земле тайник, осторожно, бережно, не дыша опускает в него иконы, предварительно обернув их целлофановой пленкой. Спрятав, закрывает тайник плотными и толстыми досками, нагребает на них ветки и хвою.
Он не возвращается знакомым путем, а уходит в лес дальше, путая и заметая следы, — мы только сейчас видим, что за человеком тянется, привязанная за ремень, метла — не метла, кочерга — не кочерга. Это что-то такое, что оставляет на земле след, похожий на след лисьего хвоста. На ботинках неизвестного матерчатые чехлы. Мало того, он время от времени что-то сыплет на землю.
В первом часу ночи усталый, но веселый участковый Анискин, сидя за столом, разглядывает подброшенные плохие иконы и записочку, отпечатанную на машинке. Руки у него в перчатках, очки — на кончике носа, лупа — в правой руке. Так и этак разглядывает он вещественные доказательства; чуть ли не нюхает и не пробует на язык.
— Дрянные иконы, — бормочет он, — дрянные, а краски-то, краски-то, просто в глазах пестрит… Нет, не пойму пока, чего хорошего, ежели икона черна, как негр? Ну, с этим делом мы разберемся…
Когда, по мнению участкового, с иконами больше ничего делать не остается, он снимает телефонную трубку, секунду-две подождав, весело говорит:
— Здоров, Клавдия! Анискин… Ты бы мне, дева, дала райотдел, следователя Игоря Владимировича Качушина… Чего? Да не сомневайся! Он еще позже твоего дяди Анискина в своем кабинете обретается… Соединяй, Клава!
Еще через две-три секунды участковый бодро кричал:
— Здравия желаем, товарищ капитан! Чего не сплю? А с вас учусь, пример, говорю, с райотдела беру… Изотопы изучаю, что с ими делать, решаю по-научному… Не возводи напраслину, Игорь Владимирович, вовсе я над райотделом не насмешничаю… Учусь, вникаю, опыт беру полной лопатой, как говорится… Чего звоню? Приезжай, Игорь Владимирович, выручай, мил человек! Из церкви и у Якова Власовича все иконы увели… Говорит, что за все иконки-то можно тысяч пятнадцать взять, не мене… Ты вот что, Игорь Владимирович, ты на пароходе «Пролетарий» ко мне подгребай… У меня такая думка имеется, что без «Пролетария» нам не обойтись! Лады!
Не успел положить трубку, как снова междугородной трелью залился телефон.
— Ромск? Анискин у аппарата… Да, вызывал с предупреждением Сергея Сергеевича Гольцова… Соединяйте! Сережка, Гольцов? Это дядя Анискин беспокоит посередь ночи товарища ученого студента… Здравствуй, Сережка! Время береги, на вопросы отвечай быстро… Тебя со стипендии снимали? Что? Вранье! Повышенную получаешь? Молодца! От тебя товарищ — длинный такой, при бороде и заикается — к твоей прабабке Валерьяновне приезжал? Слыхом не слыхал? Обратно молодца! Значит, никто от тебя не приезжал? Удружил! Теперь говори, что Валерьяновне передать, какая нужда имеется? Все есть? Ничего не надо… Что? Пусть прабабка не дичает, пусть каждую копейку тебе не шлет? Ну, ты не только молодца, Сережка, ты — Боттичелли! Ладно! Деньги казенны, беречь надо… Всем нашим деревенским, которые ученые студенты, от меня — привет и поздравленье! Пусть не балуются…
За час до работы, на сиреневом и лучезарном рассвете неугомонный Лютиков, хоронясь от участкового за дома и заборы, пробирался по едва пробуждающейся деревне. Он держал путь к дому, где жила бригада «шабашников», встающая рано. Первым Лютикова заметил Юрий Буровских, в три прыжка подскочив к нему, схватил за воротник.
— Ля-ля-ля! — обрадовался он несказанно. — Попался, который кусался! Ребята, бригада «Ух и ох!», поймал шпиона, держу за воротник — решайте сообща, какую казнь назначить!
— Выпороть! — решил бригадир. — Ты, Буровских, и ты, Кадыр, ведите его к силосной под белы рученьки, ты, Вано, по дороге наломай прутьев чернотала, ты, Молочков, захвати веревку — руки и ноги вязать, чтобы не брыкался…
Лютикова мгновенно схватили за руки, повели к силосной башне, Вано по дороге старательно выбирал прутья подлиннее и гибче, Молочков, сбегавший в дом, нес в руках толстую веревку. Бригадир деловито и неторопливо связал Лютикова по рукам и ногам, взяв у Вано прутья, свистнул одним в воздухе.
— Через штаны будем пороть! — озабоченно сообщил он. — Больно будет до оранья, а следа не останется… Анискина тоже надо в расчет брать… А пороть тебя иадо! Буровских, это ведь он тебя под решетку подводит?.. Хочешь?
Буровских восхищенно захохотал.
— Хочу! — сказал он и посетовал. — Только я смеяться буду, а от этого хорошего удара не получится…
Он поднял прут, отступив на шаг, прицелился и уж было хотел нанести удар, как его руку перехватил Евгений Молочков.
— Простим, братва! — обратился он к бригаде. — Посмотрите на него — дрожит, как осиновый лист… Попугали и хватит! Думаю, больше не станет шпионить… Простим, а, братва?
— Женя правду сказал! — загорячился Вано. — Пороть человека — нехорошо делать!
— Развязывать надо! — заметил Кадыр.
— Прощаю я его, дурачину! — хохоча, согласился Буровских. — Больной человек, чего с него взять…
Добровольного детектива развязали; он поднялся с земли, растирая запястья, молча и ожесточенно смотрел на «шабашников», видимо, хотел сказать что-то угрожающее, но, увидев сжатые кулаки бригадира, прикусил язык и, повернувшись, тихонечко пошел прочь.
В кабинете Анискина сидят Петька Опанасенко и Витька Матушкин. Оба — серьезны, сосредоточены, по-военному подтянуты.
— Вот ты, Петруха, — говорил Анискин, — как бывший Фантомас, и ты вот, Витюха, как бывший Фантомасов заместитель, лес округ деревни так знаете, что каждый сантиметр — назубок. Так говорю?
— Так, дядя Анискин, — ответил Петька.
— Знаем, — добавил Витька.
— Команда такая: весь кедрач и сосняк облазить, каждую стежку-дорожку проверить, под каждо дерево и каждый пень — заглянуть! Ищите след кирзового сапога с большой солдатской подковкой — это раз! Подковки не будет, просто ищите — это два! Третье: ежели заметят, что вы…
Петька усмехнулся, перебил Анискина:
— Предупреждать не надо, сами понимаем! Ни один глаз не заметит… Вы и то лагерь Фантомаса неделю найти не могли!
Анискин обиделся.
— Неделю! — воскликнул он. — Да не больше четырех дней!
— Неделю! — сказал Петька.
— Ну и ну! — рассердился Анискин. — Арш выполнять задание!
Парнишки исчезли, Анискин, посидев немного, чтобы перевести дыхание, поднялся, подошел к окну, уселся на подоконник. На улице появился матрос первой статьи Иван Григорьев, растерзанный, опохмелившийся, слегка покачивающийся. Он шел явно к милицейскому дому, но вдруг остановился и начал приводить себя в порядок — пальцами пытался вернуть складку на брюки-клеши, тельняшку туго заправил за ремень, фуражку, примерив ребром ладони, строго направил по носу. Вошел в кабинет, мрачно поздоровался.
А Н И С К И Н. Сердечно благодарю, что почтили присутствием!.. Вот скажите вы мне, товарищ старший матрос, что вам споет, ежели вы бушлат утратили, мой старинный дружок капитан парохода «Пролетарий» Семен Семенович Пекарский?
М А Т Р О С. С парохода списать могут!
А Н И С К И Н. Во! Держи бушлат, за тобой… Сколько стоит бутылка «Экстры»? Отдашь, когда я тебя на «Пролетарий» поведу.
М А Т Р О С. Все равно ничего не знаю, никакой связи ни с кем не имею! Пропадай, моя телега, все четыре колеса!.. Бушлат не возьму — все одно мне реки больше не видать, а я без нее…
А Н И С К И Н. Стоп! Встать! Смирна!.. Вот так, молодца! Не можешь, значит, жить без Обишки? Не можешь, а бушлат не берешь! Я те пропаду, Григорьев! Ты — баранаковский?
М А Т Р О С. Но!
А Н И С К И Н. Макара Аверьяновича Григорьева, который одна нога, сын?
М А Т Р О С. Сын.
А Н И С К И Н. Я те пропаду, алкоголик несчастный! Я те так пропаду, что ты… Стой! Не шевельсь, ежели тебя по стойке «смирна» капитан милиции поставил! Одень бушлат. Теперь так: на-пра-ва! Из кабинета шагом — арш!
Под тремя старыми осокорями, на исторической в масштабах деревни скамейке сидели Анискин и Ольга Пешнева. Она была непонятно какая — трезвая или пьяная. Сидела неподвижно, глядела, упершись затылком в черную кору осокоря, на Заречье.
— У меня сколько на счету мужиков пить бросило? — сам себя спросил Анискин и начал загибать пальцы. — Завклубом, Васька Опанасенко, Еремей Костерин, пастух Сидор, что сейчас кнутом щелкает и на коров строжится… Мужики! Пропойцы — не моги трезвыми видеть, а вот… А вот с тобой, бабой, извиняюсь, женщиной справиться не могу, ровно с попом-расстригой Васькой Негановым… Это как так? — Задумался, тоже стал глядеть на розовеющее Заречье. — Правда, фельдшер Яков Кириллович мне говорил, что ежели баба к водке, как грудник к сиське, прильнет, то ее тяжелее отвадить, чем мужика… Такова, говорит, у бабы, виноват обратно, женщины, нервна система и… эта… конституция…
— Ты замолчишь, дядя Анискин, или не замолчишь? Ты понимаешь, что из меня душу вынаешь?
— Да нет, понимаю… Чего мне не понимать, ежели я душу из тебя согласно плану вынимаю…
— Я оттого и пью, дядя Анискин, — пронзительно говорила Ольга, — что безмужня, бездетна, бездружна. Ну, нет на этой земле человека, которому Ольга Пешнева в нужности бы находилась!
— Но ведь это черный круг получается, Ольга! — тихо отозвался участковый. — Безмужня — так кто на тебе женится, если ты всегда насквозь пьяная? Бездетна — так разве тебе можно хоть от кого ребенка заиметь? Бездружна — так… Ну, чего еще можно говорить… Может, лучше помолчим, подумаем?
— Помолчим, дядя Анискин, подумаем…
Ах! Вон он и полыхнул — зеленый луч, которого, мало надеясь на удачу, все-таки ждал Анискин. Тонким прожекторным пучком луч возник в Заречье, скользнул по небу, зазеленил все и — пропал, исчез, точно видение.
— Зеленый луч! — прошептала Ольга Пешнева. — Второй раз в жизни вижу…
— Я в пятый раз, — подражая ее тону и голосу, произнес Анискин. — А есть люди, которые по десяти разов видели, например фельдшер Яков Кириллович… Но дело не в том, Ольга, не в том!
— В чем же, дядя Анискин?
— А в том, что мне тебя при себе самой сейчас придется оставить… Глянь: пароход «Пролетарий» гребет, так у меня на нем дело! — Он поднялся, повернулся к женщине. — Ты еще посиди здесь, Ольга. Послушай, как вот эти оскоря, которые мой прадед еще знал, пошумливают, как закат опускается, как вода под яром побурливает. Посиди! Мне — дело делать…
Ольга подняла голову: налитые слезами глаза, горько опущенные уголки увядших губ.
— Ты чего меня, дядя Анискин, про отставшего матроса не спрашиваешь?
— сказала она. — Он с Веркой Косой дела имеет… Это заради его она две бутылки поставила при своей-то жадности…
— А мне это в известности, Ольга. Мне бы другое узнать: кто Верку Косую на матроса направил?
Ольга подумала.
— По пьянке все было, плохо помню… Только вышла я в полночь на двор Васьки Неганова, слышу: Верка Косая с кем-то шепчется… Приглядываюсь: мужик длиннющий, здоровенный, с гитарой через плечо…
Анискин слушал совершенно спокойно, ну, абсолютно спокойно, то есть так, что ничего в лице не изменилось — было грустным от разговора с Ольгой, таким и оставалось.
— С гитарой? — тихо и спокойно переспросил он. — А заикается, и борода — во!
— Шепотом говорил, не заикается, и бороды не было — это точно, хотя мужик в тени стоял и узнать я его не могла, но будто знакомый…
Густо стояли на верхней палубе разодетые пассажиры, капитан Пекарский на капитанском мостике покрикивал в мегафон: «Левую отдавай! Машине — стоп!», парочка на глазах всего мира целовалась на скамейке верхней палубы. И отъезжающий из деревни народ, что толпился еще на деревянном дебаркадере, тоже был празднично приодет. Поэтому речник Григорьев, стоящий скромно и тихо в толпе, казался грязным неестественным пятном.
Анискин, здороваясь направо и налево, протолкался к матросу, встав за его спиной, призывно покашлял. Потом стал разглядывать верхнюю палубу и нашел того, кого искал, — возле леерной стойки, держась за нее одной рукой, стоял капитан милиции. Когда пароход прилип к борту дебаркадера, Анискин крикнул:
— Здравия желаю, товарищ капитан!
— Привет, Федор Иванович!
— Вы, товарищ капитан, — опять крикнул Анискин, — погодите сходить. Нам надо на пароходе побывать… — И перенес взгляд на капитанский мостик.