Балшамер сел с невольным вздохом. Хармид, поняв, что очередь теперь за ним, сказал небрежным тоном:
— Находясь здесь лишь в качестве наблюдателя, ограничусь несколькими словами, чтобы не испортить впечатления от блестящей речи моего друга. В той мере, в какой я могу позволить себе говорить от имени живущих здесь эллинов, одобряю всей душой цели этой делегации. Полагаю, что один я из здесь присутствующих бывал в Риме. Это базарный город выскочек, мужланов и ростовщиков. Я грек и друг вашего города и не могу не приветствовать любые усилия подорвать могущество Рима. Смею еще добавить, что меня, ученика стоиков, как сказал бы мой друг Балшамер, глубоко интересуют возможности сочетания демократия с имперской экспансией. И посему — мои наилучшие вам пожелания!
— Что? — ошеломленно отозвался тот.
— За тобой слово, Намилим, — сказал Балшамер.
Намилим подумал немного и встал.
— Мы пойдем за нашим господином Ганнибалом на смерть! — сказал он резко и внезапно умолк. — Это все, — добавил он, понизив голос. — Говорит Намилим, хранитель святыни и зеленщик, секретарь Братства Котона[13], в некотором смысле представитель всех торговых людей Кар-Хадашта. — Он тяжело сел.
Час настал. Ганнибал поднялся и, повелительным жестом руки дав понять, чтобы его подождали, быстро вышел из зала. Он был так взволнован, что не мог там больше оставаться; ему хотелось расправить члены и побыть одному. Он провел по лицу ладонью и, пройдя короткую галерею, вернулся в сад. Люблю ли я этот город? — спросил он себя. Ведь он прожил в Кар-Хадаште лишь годы своей ранней юности. Нет, только людей он любил, узы верности, связывающие его с ними. Но люди, среди которых прошла вся его жизнь и которых он вел за собой, не были его соотечественниками — то были кельты из Испании, ливийцы, лигуры, нумидийцы и греки. Куда бы ни увлекали его эти узы, он пойдет. Центр тяжести переместился. Теперь он снова в своем родном городе, и здесь он снова сможет созидать; он разрушил и сокрушил бы все до основания и на развалинах зла воздвиг бы новое здание. Закрыв глаза, Ганнибал протянул руку к колонне и прислонился к ней. Он представил себе спускающийся уступами склон горы, рыбачьи хижины на сверкающем побережье, пятна пшеничных полей на отлогих скалах, и совсем близко оливы — низкорослые, крепкие деревца с искривленными стволами и скрюченными ветвями, и тропу, ведущую на плоский гребень горы, и темные массивы сосен. Он вдыхал их аромат, а глубоко внизу волны набегали на янтарные скалы. И вдруг, на прибрежной дороге появляются воины его авангардных частей, усталые и запыленные, со слипшимися от пота волосами; они не подозревают, что он стоит на склоне холма, устремив на них взор. Но вот один воин заметил его и указал рукой вверх. Весть облетела все ряды, ускорила их шаг, выпрямила спины… Мне не было тогда еще и тридцати лет, — подумал он, — теперь мне пятьдесят, а мир не изменился. Скольких из моих воинов теперь уже нет в живых, сколько искалечено, пропало без вести, а мир все продолжает свой торг. Ему слышались отголоски трубного зова, доносившегося из окутанного туманом прошлого; отогнав от себя видения, он вернулся в зал.
— Не хочу оставлять вас в неизвестности, друзья мои, — сказал он. — Я принимаю ваше предложение выставить свою кандидатуру на пост шофета.
Члены делегации, которые тихо и взволнованно разговаривали друг с другом, встали, шумно выражая свою радость. Балшамер хотел даже упасть в ноги Ганнибалу и поцеловать край его одежды, но вовремя вспомнил, что полководец не одобряет подобных знаков поклонения. Вместо этого Балшамер откашлялся и попытался восстановить в памяти, какая из греческих муз была покровительницей истории; он хотел сочинить эпиграмму по поводу знаменательного события. Между тем Ганнибал продолжал:
— Я позволяю предать мое решение гласности. Отныне чем скорее будут развиваться события, тем лучше. Смысл моих действий, несомненно, поймут в тех кругах, которые незачем называть. — И он по-мальчишески расхохотался. — Благодарю вас всех. Азрубал! Сдается мне, ветер дует с северо-запада. Надеюсь, ты уже собрал свой виноград и маслины?
— Завтра я должен закончить пересадку миндальных деревьев из питомника, — ответил Азрубал. — Я сегодня распорядился вырыть для них ямы. — Он самодовольно улыбнулся. — Они любят солнце и легкий грунт и не хотят расти во влажной и жирной почве.
2
Гости расходились порознь. Хотя борьба против знати теперь должна была пойти в открытую, они старались не привлекать к себе излишнее внимание. Сначала из дома выскользнул зеленщик; за ним отправились земледелец и корабельщик; после безуспешных попыток завладеть вниманием Герсаккона откланялся и стеклодел. Балшамеру не терпелось рассказать какую-то историю из своей студенческой жизни в Афинах, но, боясь слишком засидеться, он заторопился и опрокинул столик, а потом многословно объяснял домоправителю, что это случилось не по его вине. Хармид задержался, чтобы сопутствовать Герсаккону, который после недавнего возбуждения впал в уныние.
— Дорогой мой, — начал Хармид, взяв Герсаккона под руку и выходя с ним на улицу, ведущую к городским воротам. — Что на тебя нашло? Когда мы в последний раз так сердечно беседовали с тобой, ты интересовался главным образом старинной керамикой моей страны. Правда, это было три месяца тому назад. Но сегодня ты поразил меня. В самом деле, ты говорил то же, что мне доводилось слышать в грязных закоулках портовых кварталов в канун празднеств.
— Да, я изменился, — произнес Герсаккон. — Но зачем нам говорить об этом? Кто я такой, чтобы тратить на меня слова?
— А, значит, ты несчастлив в любви? — улыбнулся Хармид, стараясь вспомнить все, что он слышал о друге. Красивое лицо Герсаккона, похожее на чуть треснувшую от времени, но прекрасно вылепленную живую маску юности, на мгновение омрачилось, а затем вновь обрело свое обычное очарование.
— Хорошо еще, — продолжал Хармид, — что Ганнибал живет не в такой дали, как Магара[14]. Ненавижу носилки, двуколки с осликом или эти колесницы из расписной кожи, которые так грохочут, чуть только заставь их двигаться быстрее черепахи. Не могу ли я чем-нибудь быть тебе полезен? Я имею в виду твою несчастную любовь. — Он сжал руку Герсаккона. — Ты вышел из дому без слуги? — продолжал он, ища глазами своего мальчишку-слугу.
Не поднимая опущенных глаз, Герсаккон ответил с усмешкой:
— Быть может, ты и прав, мой сицилийский друг, но часто бывает так, что когда мы правы, мы дальше от истины, чем когда ошибаемся. Нет, я не страдаю из-за бессердечия возлюбленной или от неверности в любви.
— И все же ты несчастлив.
Когда они подошли к воротам, Герсаккон спросил:
— Каковы будут последствия решения Ганнибала? Я хотел бы узнать твое мнение.
— Никаких последствий не будет, — отозвался Хармид с живостью. — Мир не меняется. Даже такой великий человек, как Ганнибал, не в силах его изменить. Лишь в искусстве видим мы обновление. Время от времени возникают новые, великие произведения искусства, и только изредка совершаются человеческие подвиги, которым присуща незыблемость и завершенность произведений искусства. Вот к чему, надеюсь, приведет решение, о котором мы только что узнали.
Герсаккон остановился и глухо проговорил:
— Какая же тогда польза от него? Мне теперь все безразлично, единственно, чего я хочу, — это перемены. Почему ты так уверен, что ее не будет? Есть много любопытных взаимосвязей между символом и действительностью, у них много общих признаков. Я представляю себе, как они сходятся, сливаются, да, даже соединяются.
Он дико огляделся, и глаза его загорелись при виде священного знака Танит, начертанного красной краской над возвышавшимися перед ними воротами. Минуту он стоял неподвижно, полуоткрыв рот, потом вздохнул с тоской.
— Не могу тебе этого объяснить, — сказал он. Лицо его вдруг просияло, и он впервые взглянул Хармиду прямо в глаза. — Но что-то обязательно случится.
— Этот негодный мальчишка опять куда-то пропал, — заворчал Хармид и свистнул. Мальчик тотчас же прибежал.
— Мне хотели дать белого щенка с двумя черными пятнышками, — затараторил он.
— Ты знаешь, что я говорил тебе про людей, у которых есть щенки с двумя черными пятнышками! — крикнул Хармид и ущипнул его за ухо. — А теперь марш вперед, чтобы я видел тебя!
Мальчишка заревел от боли и быстро засеменил впереди них.
Они прошли мимо стражника в шлеме с облезлым плюмажем, бранившегося со старой глухой крестьянкой из-за корзины с луковицами. Один из негров, несших пурпурные с золотом носилки, споткнулся, женщина, сидевшая внутри носилок, взвизгнула, и ее локоть показался между парчовыми занавесками.
— Позволь! — воскликнул Хармид и, подняв с земли гребень из слоновой кости в виде птицы, протянул его за занавески. — Как хороша! — сказал он Герсаккону. — Но я слишком стар для любовных приключений, пусть продолжает путь с моим благословением на своих пышных плечах. — Он глядел, как носилки двинулись дальше. — Вот оно там внутри, неизведанное наслаждение! Ее улыбка как награда. Я чувствую себя словно свидетель преступления; моя жизнь уносится вперед, опережая меня, утерянная навсегда, и я ничего не могу поделать. Но куда же опять девался этот проклятый мальчишка? — Он свистнул, и мальчик, ухмыляясь, выскочил из-под его локтя.
Вокруг них бурлил пыльный водоворот городской жизни. Грузчики с тележками наезжали на опасливо озирающихся по сторонам кочевников с юга, которые, трепеща, отважились ринуться в эту ревущую западню. Негры в красных набедренных повязках расталкивали низкорослых финикийцев; мавры с хищным видом крались между палатками; пахло кожей, горячим маслом, чесноком, мочой и смолой. Несколько родосских матросов искали публичный дом, но не знали этого слова, и какой-то лоточник пытался всучить им ларец с инкрустацией из кусочков дерева или культовую фигурку, двигавшую руками и ногами. Один из матросов купил где-то страусовое яйцо, раскрашенное в зеленый и желтый цвет, а кто-то нечаянно разбил его, пятясь, чтобы пропустить осла, нагруженного мешками с сильфием[15]. Матрос свалил обидчика наземь, и началась потасовка.
Хармид стиснул руку Герсаккона, увлекая его вперед.
— Я вырос вблизи Гимеры[16], моя юность благоухала медом. Мне до сих пор не по себе в городах! — кричал он, стараясь, чтобы его было слышно среди стоявшего кругом шума. — Мне все еще кажется, что я рискую жизнью, когда вхожу в городские ворота. Виновата в этом моя кормилица; она только и делала, что шептала надо мной заклинания. Лишь необычайная сила духа спасла меня от ипохондрии. Ты заметил взгляд того синеглазого кочевника? Он раздумывал, бежать ли ему отсюда или всадить кому-нибудь нож меж ребер. Так же и я себя чувствую всегда. Геракл! Что опять случилось с этим малым? Теперь я совсем потерял его. Надо было мне догадаться, что он не сможет не поглазеть на драку.
— А я здесь! — вскричал мальчишка с гордостью. — Я видел драку, Моряк напал на него, а он укусил его за лодыжку.
— Ты, видно, что-то скрываешь от меня, у тебя, надо думать, страшное преступление на совести, — сказал Хармид, ущипнув его за ухо. — Уж больно хорошо ты себя сегодня ведешь. — Он повернулся к Герсаккону: — Ты, разумеется, пообедаешь со мной у Дельфион?
Герсаккон мгновение колебался, потом сказал:
— Как тебе угодно.
Хармид сразу почувствовал разницу в ритме, в гуле голосов, в пульсе города — может быть, потому, что он тосковал по прозрачному горному воздуху, аромату сосен и горных роз, по пастушеской свирели, с которой может соперничать разве только жаворонок. Он всегда воспринимал звуки городской жизни как нечто единое — громыхание и жалобный вой огромного голодного чудовища; так слепой моряк узнает состояние моря по изменению его шума. Казалось, будто валы на мгновение отступили в океанские глубины, а затем, вздуваясь, вновь понеслись вперед, еще более могучие и неукротимые. Все настойчивее становился стук молотка ювелира где-то поблизости — словно раздавались частые удары смертельно больного сердца города; треск и грохот упавшего с задка повозки бочонка прозвучал как сигнал бедствия. Из окна высунулась женщина с обнаженной грудью и что-то крикнула через дорогу; ребенок пухлыми слабыми кулачками колотил в запертую дверь; собака лаяла под повозкой. Хармид видел обыденные, не имеющие глубокого смысла подробности жизни города, освещенные необычайно резким светом, слышал случайные шумы, распадавшиеся и снова сливавшиеся в общий гомон. И он был уверен, что имя было произнесено.
— Мы сейчас придем, — сказал он.
Из разбитой амфоры на повозке, остановившейся у ворот, в щель между досками медленно сыпалось зерно; нищий с кольцом в носу небрежно подставил под струю руку, точно ему было невдомек, что зерна падают ему на ладонь. Бронзовые кувшины задребезжали на подносе, когда бородатый торговец перегнулся через край повозки.
— Ты что, хочешь разорить меня? — взревел он.
Мимо прошла девушка, позвякивая браслетами на лодыжках. Сверху, из окна кто-то бросил кожуру от граната. Шестиэтажные многоквартирные дома высились по обе стороны улицы, штукатурка с них местами обвалилась, а кое-где была засижена голубями; из одного окна свешивалась вниз плетеная клетка с перепелкой, из другого — желтое платье. У двери дома, на которой свисала миртовая ветвь, человек с волосатой грудью выкрикивал: «Горячее вино и жареные осьминоги!» — и почесывал под мышками. В переулке кувыркалась девочка с голубой лентой по талии и стеклянным браслетом на ножке. С задворков доносились запахи красильни.
— Благородный господин, — шепнул какой-то человек, искоса взглянув на Хармида, — моя жена лежит дома на полу в родовых муках. Молю тебя, дай мне хоть самый маленький шекель[17].
Изменился ли все-таки мир? Ошибается ли он? Его вдруг охватила уверенность, что он услышал имя Ганнибала. Человек перегнулся через бочку, нащупывая бирку; у него была болячка на верхней губе. Ганнибал. Это он сказал. Женщина подошла к двери, зевнула, вернулась назад по галерее и снова появилась, тяжело дыша. Она перебежала улицу и заговорила с человеком, грузившим на тележку грубо вылепленные фигурки Танит. Головы женщины и мужчины сблизились, они что-то зашептали друг другу. Девушка с ровно подрезанной челкой и зелеными глазами выставляла поднос с медовыми пряниками; она выпрямилась, посасывая большой палец. Кошка на подоконнике вытянула задние лапы; в доме взвизгнула девочка, которой прокалывали ушки. Из дома вышел человек, вытирая губы; он украдкой посмотрел вверх и вниз по улице и скользнул в узкий проход между домами. Кто-то сзади произнес имя. Ганнибал. Хармид быстро обернулся, но не увидел, кто это сказал. И снова ясно услышал имя. Возле стола снаружи лавки, где продавались лопаты и серпы, стоял курносый человек; он тыкал вниз растопыренными пальцами и судорожно вскидывал голову, словно стараясь что-то проглотить. Он разговаривал с толстым лысым человеком на втором этаже.
— Это правда — насчет Ганнибала! — крикнул он.
Хармид и Герсаккон свернули в боковую улицу и вышли на тихую площадь.
— Она будет рада тебе, — сказал Хармид.
— Да, — отозвался Герсаккон.
Внутри дом походил на греческую виллу, насколько этого удалось достичь без слишком дорого стоящих переделок. Возможно, то была тоска по родине; возможно — просто профессиональный инстинкт. Посетителю-греку приятно было оказаться в привычной обстановке, посетителю-пунийцу хозяйка такого дома представлялась изысканной афинянкой. В сенях Хармида и Герсаккона встретила стройная девушка в высоко подпоясанном хитоне из тонкой ткани; она ввела их в покой, где на подушках возлежали хозяйка дома и двое гостей.
— Я как будто знала, что вы придете.
Дельфион, высокая и тонкая, с волосами светлого, теплого оттенка, поднялась навстречу вновь прибывшим. Хармид даже подозревал, что среди ее близких предков была какая-нибудь пленница-галатка[18] — у нее было типично праксителевское лицо, круглое и безмятежно чувственное, хотя и одухотворенное светившимся в глазах умом и легкой насмешкой. — Как мило, что ты привел с собой Герсаккона. Он последнее время пренебрегал мною. Когда мы в последний раз с тобою виделись, чудовище ты этакое? — Обычные фразы она произносила с легким оттенком надменности.
— Три месяца назад, — ответил Герсаккон с холодной учтивостью.
— Представьте себе, — продолжала Дельфион, — одна из моих девушек только что прибежала с вестью, будто Ганнибал выставляет свою кандидатуру на выборах шофета! Это правда?
— Я бы не удивился, — заметил Хармид, обернувшись и взглянув на других гостей. — А, Лизитель! — воскликнул он приветливо. — Ты уже успел скупить все оливковое масло нового урожая?
Лизитель, грек средних лет с резкими чертами лица, отпил вина из своего кубка.
— А ты, Хармид, — незлобиво отпарировал он, — ты все еще не бросил привычку соваться в чужие дела? Я кое-что слышал о тебе.
— Ты расскажешь мне обо всем этом, когда будешь чуточку пьянее, мой добрый беотиец, — сказал Хармид. — Это чрезвычайно интересно. Но куда девался мой мальчишка? Герсаккон, ведь он пришел сюда вместе с нами?
— Боюсь, что мы потеряли его, когда свернули с главной улицы, — ответил Герсаккон хмуро.
— Я пошлю кого-нибудь за ним, — предложила Дельфион.
— Нет, нет, я сам разыщу этого маленького негодяя, — сказал Хармид быстро и вышел, помахав у дверей рукой. — Вы меня не ждите.
Герсаккон обернулся и тогда только увидел второго гостя.
— Да ведь это Барак! — воскликнул он, выйдя из оцепенения; радостно бросился к несколько робкому на вид, загорелому юноше и схватил его за руки. — Я не знал, что ты уже вернулся из имения.
— Я всего несколько дней как приехал, — сказал Барак. Это был сильный человек с широким открытым лицом, которое очень красила улыбка. — Я в самом деле сегодня впервые вышел из дому. Столько всяких счетов и отчетов, с которыми надо было разделаться!
— И он любезно согласился сопровождать меня к нашей восхитительной хозяйке, — сказал Лизитель, бросив косой, но почтительный взгляд на Дельфион. — Все это вздор, что Хармид болтал тут о масле. Я охотно покупал бы масло, но его не так много, чтобы вывозить. Однако через несколько лет оливкового масла будет, наверно, достаточно, если дело наладят как следует. Ведь вы знаете, года два назад Ганнибал заставлял свою армию сажать масличные деревья. Решил получить от воинов хоть какую-то пользу. — Лизитель говорил это со снисходительным видом, словно считал, что карфагеняне ничего не узнали бы о своей собственной стране, не расскажи он им о ней. — Во всяком случае, сейчас я занимаюсь продажей глиняных горшков и покупаю губки.
— Но эта новость о Ганнибале, — снова заговорила Дельфион, сделав знак одной из прислуживающих девушек. — Ты слышал об этом?
— Да, — ответил Герсаккон, садясь и вытягивая ноги, чтобы девушка могла снять с него сандалии. Она подставила под его обнаженные ноги серебряный таз, из высокого кувшина обмыла их ароматным вином с водой и вытерла полотняной салфеткой.
— Вижу, тебе в самом деле что-то известно, — заметила Дельфион, бросив на него испытующий взгляд. — Так что я должна избавить тебя от необходимости отвечать на мой вопрос. Интересно, что же все-таки стряслось с этим забавным Хармидом!
Барак, оправившись от смущения, охватившего его при встрече с Герсакконом, сел теперь подле него.
— Какое счастье встретить тебя здесь! — Он понизил голос. — Сказать по правде, я согласился прийти сюда только потому, что видел, как этот торговец горшками действует отцу на нервы, и решил спровадить его из дома. И еще я хотел напиться без помехи. Это была первая представившаяся мне возможность. Ты считаешь это варварством, да? — Он пристально взглянул на Герсаккона, который сидел отвернувшись. — Я докучаю тебе? Я всегда надоедлив.
— Мне нездоровится. — Герсаккон заставил себя улыбнуться. — Но у тебя просто цветущий вид. — Он взял полотенце, протянутое ему девушкой, погрузил пальцы в воду, затем вытер их.
— Очень мила! — сказал Барак о девушке и снова понизил свой звонкий голос. — И хозяйка тоже; кстати, что ты думаешь о ней? Я немножко боюсь ее, но она необыкновенно хороша. Откровенно говоря, я не могу отвести от нее глаз. Дружище Герсаккон, если бы ты знал, как часто я думал о тебе! А кто этот смешной старикан, с которым ты пришел? Похоже, он завивает волосы. И какой у него благородный нос — словно он спал, держа его в литейной форме.
Видя, что оба молодых пунийца хотят побеседовать друг с другом, Дельфион опустилась на подушки возле Лизителя, и тот принялся рассказывать ей смешные истории. Внесли столы, и гостей начали обносить салатом и вареными яйцами.
— Да, — продолжал Лизитель с грубым смехом, — он так прожорлив, что в бане полощет горло чуть ли не кипятком, хочет закалить его, чтобы глотать яства, не дожидаясь, пока они остынут.
Притворяясь, что он хочет достать рукой лист салата, Лизитель придвинул свою подушку вплотную к Дельфион, и она сразу же встала, заметив, что ей надо распорядиться на кухне. Герсаккон смотрел, как она плавной походкой, полной мягкой величавости и неги, выходила из зала. Барак, проследив за взглядом друга, подтолкнул его локтем:
— Она, кажется, интересует тебя.
— Нисколько, — яростно отрезал Герсаккон. — То есть не в том смысле, как ты думаешь.
— Ты очень раздражителен сегодня, — произнес Барак, немного обиженный. — Я хотел лишь дать тебе понять, что если ты считаешь ее своей, я не буду мешать. Только не бесись, пожалуйста. Я рад, что ты не притязаешь на нее. В ней что-то есть, может быть, это просто цвет ее волос… Знаешь, коли уж наши женщины высоки, то они слишком высоки. Я люблю крупных женщин, но мне хочется, чтобы они были и грациозны. Это вино превосходно. Если бы ты только мог себе представить, какую дрянь мне приходилось нить…
Вошел Хармид с мальчишкой на плече. Он опустил его на подушку шафранного цвета и хорошенько шлепнул пониже спины.
— А теперь сиди тут, у меня на глазах, и чтоб тебя не слышно было…
Хармид обратился к Герсаккону:
— Он смотрел непристойное кукольное представление и сосал вредные для желудка леденцы, которые дал ему какой-то глупец! Куда ушла Дельфион? Ну-ка, Пардалиска, сними с меня сандалии…
3
Весть о том, что Ганнибал выставил свою кандидатуру на пост шофета, разнеслась по всему городу. Люди толковали об этом в узких улочках с высокими домами, в лабиринте палаток, где продавалось все — от драгоценностей до плохо прокопченной рыбы, — на трех главных улицах, поднимающихся с Площади к Бирсе[19], в больших внутренних доках, где когда-то жизнь била ключом, в садах и виллах, тянущихся на северо-запад за городскими стенами, в бесчисленных маленьких мастерских ремесленников. Этой новостью поспешили обменяться воины на крепостных валах Бирсы, в тени зубчатой башни. Жрецы в великолепном храме Эшмуна на холме, передавали ее друг другу по секрету, шествуя в прохладной тени колоннады. Плакальщицы на обширном кладбище к северу от города, забыв о причитаниях, собирались у ворот и спрашивали друг друга, что случилось.
Проталкиваясь через уличную толпу, Герсаккон смутно чувствовал растущую напряженность в бурлящей жизни города; но он был слишком занят собственными заботами, чтобы обращать на это внимание. В нем поднималось раздражение: он чувствовал, что плохо вел себя с Бараком. Они были закадычными друзьями до отъезда Барака на юг, в животноводческое хозяйство его отца.
Пуническое воспитание сыновей состояло в том, чтобы рано приучить их к труду, сделать уверенными а себе и толковыми в делах, и даже самые богатые юноши должны были вкусить трудовой жизни. Герсаккон размышлял о том, не был бы ли он счастливее, если бы отец не умер и не оставил его хозяином своей судьбы — только с дядей, легкомысленным сластолюбцем, жившим в Тунете[20], и матерью, на которую легла обязанность следить за его воспитанием.
Дело не только в том, что он грубо обошелся с Бараком, дав понять, что ему скучно с ним, да ему вовсе и не было скучно. Просто он был расстроен и не хотел ни с чем соглашаться. Меня убивает моя нерешительность, — сказал он себе. Но в чем проявлялась его нерешительность? Если бы он мог ответить на этот вопрос, решение было бы найдено. Встреча с Ганнибалом его глубоко взволновала, он всегда испытывал воздействие демонической силы, исходившей от этого человека. Но это ему не помогало.
Герсаккон остановился на минуту, прижатый к стене толпой прохожих. Перед ним на лотке в беспорядке лежала куча ярких безделушек, с другой стороны к лотку прижался молодой парень со своей возлюбленной. Он обхватил девушку рукой, ласково гладя ее по спине. Стоя неподвижно у стены, Герсаккон вдруг почувствовал какую-то опасность; спешащая куда-то толпа представилась ему хищным зверем, готовым вцепиться в его горло; ощущение слепящего света увлажнило его ресницы, затуманивая сцену, на мгновение запечатлевшуюся в его сознании в причудливо преображенном виде: двое влюбленных, склонившихся над грошовыми безделушками, движение пальцев юноши и упругое тело девушки, небольшая бахромчатая прореха в ее платье и пятно над левой грудью, чем-то напоминающее скорпиона, сосок под тонкой тканью, такой тугой и острый от ласки любимого, что кажется, вот-вот прорвет покров и принесет то богоявление, которого он жаждет, — Танит, перевоплотившуюся в потаскушку, с луной на месте груди; а позади склонившейся пары зигзагообразный гнойник — повседневная суетность мира, принявшая очертания геометрического узора, смердящего бесчестьем.
Я должен, должен узнать грех, — подумал Герсаккон. И это было единственное заключение, которое он вынес из мига познания. Ему стало легче, но как-то не по себе, будто у него начиналась тошнота. Он снова окунулся в людской поток и продолжал свой путь, чувствуя теперь, что все это его близко не касается, по крайней мере пока, что ему дана еще одна передышка. Он, как всегда, испытывал страстное желание молиться, и не было никого, к кому он мог обратить свою молитву; даже Танит отвернула от него свое лицо с серповидными глазами. Я должен найти ее в другой обстановке, — подумал он, пытаясь вспомнить то, что говорил Динарх.
Динарх занимал несколько комнат в задней части тихого дома на одной из боковых улиц. Герсаккон добрался до перекрестка и быстро пошел вперед, стараясь отделаться от мучительной мысли, что Барак, быть может, находится сейчас наедине с Дельфион. Я не хочу ее для себя, — подумал он, — и все же не могу вынести мысль, что она принадлежит другому, тем более Бараку, пребывающему в столь добрых и счастливых отношениях с миром. Однако как раз потому-то он и оставил Барака у Дельфион, полупьяного и явно очарованного этой прелестной златовласой женщиной; Барак теперь уже, конечно, совсем захмелел и найдет в себе достаточно храбрости, чтобы обнять ее, властно ласкать… Эта мысль была для Герсаккона пыткой. Он спрашивал себя, не лучше ли купить одну ночь с Дельфион; может быть, это уничтожит власть, которую она имеет над ним, превратит ее в ту, кем она в сущности и была, — в эллинскую куртизанку довольно высокого разряда.
Герсаккон достиг входа с ветхими колоннами (капители их были украшены головой Гатор[21] с ушами телицы и высокой прической — признак того, что этот квартал столетие назад был фешенебельным) и прошел в сени мимо слабоумного раба, с высунутым языком подметавшего пол; вниз сходила женщина, занимавшая передние комнаты второго этажа, с тростниковой корзинкой в руке и пузырем на голове — чтобы не растрепались волосы.
Герсаккон отдернул занавесь, спустился по сырому проходу и постучал. Он чувствовал, что весь мир отступает от него куда-то на задний план, как море отступает в час отлива. Послышалось шарканье мягких туфель и легкое покашливание — Динарх открыл дверь и, посторонившись, пропустил его. Комната была с низким потолком, полутемная, свет падал только у окна, где стоял стол, заваленный свитками, папирусами и камнями с выдолбленными письменами. Несмотря на скудную обстановку, здесь царила атмосфера вдохновенности. Динарх указал Герсаккону на скамью. Герсаккон сел, обхватив руками колени, а Динарх вернулся на свое место у стола.
— Ты все еще полон сомнений в правильности пути, — уверенно произнес Динарх низким голосом. Солнечный луч поблескивал на белых волосах и бороде старика; в сравнении с его сединами патриарха гладкая, теплого оттенка кожа казалась кожей юноши. — Ты сделал еще один шаг по стезе заблуждений.
Он говорил мягко, без тени осуждения, словно хвалил Герсаккона.
— Ты сам сказал мне, что заблуждения неизбежны, — воскликнул Герсаккон в отчаянии, — и что тот, кто всегда прав, даже и не начинает быть правым.
— Я так сказал, — согласился Динарх. — Но заблуждения человека должны исходить из глубины его существа, иначе он никогда не обретет истину.
— Мои заблуждения — я называю их заблуждениями только для ясности — исходят из глубины моего существа, но они не приносят мне ни истины, ни чего-либо другого, кроме страданий.
— Может быть, ты боишься стать искренне заблуждающимся, боишься ошибиться в той любви к иллюзиям, о которой я тебе говорил. Ты боишься открыть свои объятия, и потому нет конца твоим сомнениям.
Герсаккон вскочил.
— Ты правду сказал, отец мой!
Он повернулся, чтобы уйти, но Динарх поднял руку.
— Нет, нет, мой духовный сын, ты не должен превратно истолковывать мои советы, или я вынужден буду запретить тебе посещать меня. То, что ты намерен сделать, возможно, правильно, а возможно — неправильно для тебя в нынешних твоих поисках Пути; но торопиться на этот Путь под тем предлогом, что якобы я приказал тебе это делать, было бы ошибкой, и тебе долго пришлось бы ее искупать. Ты хотел использовать мои слова для ослепления глаз своей души, а не для того, чтобы сорвать покровы и допустить в свою душу великий свет.