Костя выбрал бандитизм как профессию. Нормальный майорский сын в 1961 году должен был мечтать об университете и выходе в герои легальным путем. Но Костя ведь хотел стать настоящим мужчиной, а не искусственным, домашним героем Доски Почета завода или университета. Костя хотел стать большим «паханом», рыцарем ножа, кулака и револьвера, смелым налетчиком, сейфопотрошителем, — один против всех, героем вне закона. Ибо у Кости было пылкое сердце… Костя читал рассказы бывшего следователя Шейнина и вопреки советской морали, привешенной к каждой истории, восхищался легендами воровского мира 20-х и 30-х годов. И вздыхал. Как интеллигент-марксист в давно переросшей период революций, заплывшей жиром европейской стране вздыхает, читая Маркса, так вздыхал Костя над Шейниным. И накапливал в своем сарае орудия производства — ломики, отмычки, самодельное огнестрельное оружие. Время от времени мы отправлялись на очередное «дело» — взламывали окраинный магазин. Начали мы в 1958 году. Взломы редко бывали удачными, однако размеры магазинов увеличивались, а местополагались они все ближе к центру. До чего бы мы дошли — он, я и наша небольшая банда, — если бы знакомство Кости с Юркой не остановило роковым образом наше «нормальное» развитие? Остановились бы мы? «Взялись бы за ум», как образно выражались тогда мамы Салтовского поселка? Не уверен, мне кажется, доза романтики, вырабатываемая организмом моего друга, еще даже увеличилась в последний год…
Подкараулив ее у гастронома, Костя поднес Юркиной матери сумку с провизией. В другой раз напросился вместе с матерью в гости к Бембелям. Его мать, не понимая, к чему он клонит, охотно взяла сына, она была рада, что Костя хочет провести вечер с нею и даже вот увязался в гости к семейной паре старше его матери по возрасту. Ранее Костя презрительно отвергал и лоно семьи, и все семейные мероприятия. Костя сидел в квартире Бембелей на первом этаже, выпил с женщинами наливки и стрелял темными Костиными глазками. Конопатый, с носиком пуговкой, не выросший еще тогда в полный рост Костя никак не походил на настоящего мужчину, каким он собирался сделаться. Правда, он уже поднимал тяжести и руки у него был крепкие. На тумбочке стояла Юркина фотография: чуб вился на лоб, улыбочка, заебистая, вольная и злая, освещала губы. Юрка выглядел настоящим бандитом уже в пятнадцать! Костя ерзал на стуле Бембелей и наконец спросил что-то незначительное о Юрке, стараясь не напугать свою мать в первую очередь. Юркина мать объяснила, что это несчастный блудный сын, попавший в свое время в плохую компанию, сбитый с толку и платящий за свои ошибки, но что в апреле сын выйдет из тюрьмы. Мать взяла фотографию с тумбочки и концом пухового платка протерла стекло.
Кого-то из тюремных начальников не оказалось в апреле на месте, некому было подписать важный мусорской документ, потому Юрка вышел в мае. Представьте себе, что вам двадцать три года и вы вышли на свободу, отсидев восемь лет в заключении. А на Украине — май! Из жирной земли Украины вылезли всякие зеленые диковины, сочные растения и деревья цветут, и над землей Украины висит слой приятных и волнующих запахов толщиной в несколько метров… А…
Костя, конечно же, познакомился с Юркой тотчас же. Подозреваю, что он, может быть, не спал и с отцовским биноклем в руках сидел у кухонного окна, наставив бинокль на подъезд дома Бембелей всю ночь. Дабы первым увидеть Юрку с вещевым мешком. Лагерника и легендарного бандита. Увидел. И познакомился. Однако на обед в честь возвращения Юрки уже была разумно приглашена Юркиной матерью Людка. В свое время они познакомились детьми — Юрка и Людка. После тюряги оказаться за майским столом напротив красивой большой взрослой девушки с пышным задом на высоких ногах… Для Юрки, с его пылкой по отцу молдаванской кровью… Юрке было не до соседа Кости последующие несколько месяцев. Юркины родители выделили молодоженам комнату…
К концу лета семейная жизнь, кажется, стала остывать. Май, июнь, июль… Даже пылкий, послетюремно-молдаванский медовый месяц когда-то кончается. Людка вернулась в косметический кабинет, где работала. Юрка не выбрал еще, чем ему заняться, да и сделать выбор из постели было довольно трудно. Он стал все чаще появляться у Стахановского клуба, у танцплощадки, у Гастронома, среди шпаны, встретившей его с уважением…
Именно тогда Костя и прибежал ко мне, взволнованный: «Идем, я познакомлю тебя с Бембелем!» И состоялась уже описанная сцена в глубине сквера, неподалеку от танцплощадки. Мусора с фонариком… эстрадный оркестр Стахановского клуба наигрывает рок-энд-ролл, но в завуалированно фокстротном варианте. Кое-где светятся пятнами в кронах деревьев редкие фонари… Юрка высмеял нас и наше «большое дело», и мы отправились к гастроному. Пить водку, которую ни я, ни Костя не любили. Но Юрка любил. Невзирая на язву…
Ввиду независящих от меня обстоятельств, или выразимся по-иному: по независящим от меня, но зависящим от милиции обстоятельствам, меня на несколько месяцев откачнуло от Кости. Спасибо мусорам, ой, правдивое и честное спасибо груборожим милиционерам пятнадцатого отделения, нажавшим на меня в ту осень. Покопавшись в своих бумагах, они решили, что давно не проводили кампании по борьбе с тунеядством, и срочно составили лист молодых бездельников поселка. «С» и «Т» находятся в алфавите рядом. Придя в отделение давать последнюю подписку, я увидел там Толика Толмачева, восемнадцатилетнего вора. Толмачев предложил мне пойти вместе с ним работать грузчиком на продбазу. Выхода у нас не было, мусора были суровы в этот раз и готовились сослать нас на сто первый километр. Мы устроились и стали работать. Естественно, если вы с кем работаете, то и сближаетесь. Я сблизился с Толмачевым. А Костя сблизился с Юркой. И они стали неразлучны. Третьим к ним прибился Славка, парень из их же двора. Когда-то Славка учился в суворовском училище, потому все называли его Суворовец. Славка был нашего с Костей возраста и тоже (почему так?) сын офицера. Отец Славки погиб в 1957 году в Венгрии.
Костю я встретил в ту осень всего несколько раз. В один из них он взял меня к Юрке. Домой. Но самого Юрки не было. Мы прождали целый вечер, отобедали с отцом, матерью, младшей сестрой и явившейся из косметического кабинета грустной Людкой, а Юрка так и не явился. Удивила меня тематика разговоров за столом. Они все: подполковник в отставке, мать, даже грустная Людка — беседовали как бывалые воры, поминающие, сидя на малине, за бутылкой водки, большие дела и тюремные отсидки. Стол перелетали фразы вроде: «Колюн выходит с следующем году», «Бориске был пересуд Всесоюзным, в Москве, и добавили пятерку. Говорили же ему, не подавай на обжалование, рискуешь получить на всю железку», «Лешке Жакову — Юрка ему вчера свитер отправил — еще три года осталось оттянуть». Я было попытался расспросить бывшего адъютанта о Жукове, однако, отделавшись парой общих фраз, пробормотав, что «необыкновенный человек, большого таланта полководец», подполковник тотчас же радостно погрузился опять в преступления и наказания. Когда они начали со знанием дела обсуждать какую-то статью уголовного кодекса, я встал, чтобы уйти. «Мне на работу к восьми утра», — извинился я. Все недоуменно посмотрели на меня и, сообразив наконец, чт'о я сказал, опять заговорили о статье. Людка тоже. Получалось, что отмены этой статьи ждали множество Юркиных друзей в лагерях. Юркина мать, загибая пальцы, стала перечислять кто выйдет, если статью отменят: «Мишка Кожухов, Енот, Ванда Смоленская…» Костя вышел со мной.
— Слушай, Кот, — сказал я, — я и не подозревал, что Юркины родители такие блатные. Закрыть глаза — так вроде среди урок сидишь, а не в офицерской семье. Ты представляешь своих родителей, говорящих на фене и обсуждающих статьи, как адвокаты?
— А хули ты хочешь? — сказал Кот. — За восемь лет они на свиданки к нему на Колыму и позже в Кривой Рог много раз ездили, и с защитниками якшались и с другими родственниками других ребят-зэков перезнакомились. И ребята освободившиеся к ним с письмами от Юрки приезжали… Хочешь не хочешь — облатнишься. Конечно, большинство родителей устраняются, есть такие, что проклинают сына и видеть его больше не хотят, но у Юрки классные родители… Я подумал, что мои бы уж точно устранились. — Где же Фиксатый! — воскликнул Костя, озабоченно оглядывая двор, крепко заросший мощными кустами и значительно возмужавшими деревьями. Некогда затратив на озеленение всего несколько субботних дней, жители наслаждались теперь благородным осенним озоном.
— Кто?
— Ну, Юрка. — Оказалось, Фиксатый была лагерная кличка Бембеля. — Поехал на Плехановскую встретиться с одним нужным человеком и пропал… — В голосе Кости прозвучала родственная забота, и я вдруг взревновал его к Юрке.
— Спелись вы, я вижу, — сказал я.
— Подваливай к нам, кто тебе не дает. Ты сам от нас отвалил… — Костя помолчал. В свете фонаря я заметил, что лицо у него довольное. Он поставил ногу на сиденье скамьи. — Вообще, могу тебе сказать, Эд, что жизнь моя изменилась с приходом Юрки. Он меня с большими людьми познакомил. С девочками классными…
— Но вы дела-то делаете? — спросил я. Я уже тогда знал, что «классные» девочки стоят денег и неизбежно возникает вопрос, где эти деньги достать. Конечно, первое время «классные» девочки могут общаться с Юркой в кредит, учитывая его репутацию бандита, осужденного по большой статье, но после… К тому же Косте-то кредит не полагается…
— А как же ты думал… — сказал Костя загадочно, предоставляя мне вообразить их дела. — Я многому от Юрки научился. Дела, оказывается, очень просто делаются. С ходу, с налету. Нужно лишь интуицию и наглость иметь.
— Взяли бы как-нибудь меня с собой на дело, — пробормотал я. Мне стало завидно.
— Фиксатый! — воскликнул Костя, вглядевшись куда-то за мое плечо.
Обернувшись, я увидел вдалеке небольшую фигурку бандита. В светлом плаще, шарф одним длинным концом выпал из плаща и завис над тротуаром.
— Поддатый вернулся. — Костя заторопился. — Бывай, Эд! Я как-нибудь зайду. Гульнем вместе…
Поеживаясь от холода, подняв воротник пальто, я пустился по Материалистической улице. Несмотря на холод, листья еще не спали.
На следующий день на продбазе, таская ящики и мешки, мы поговорили с Толмачевым о моем бывшем подельнике Косте и его новых друзьях.
— Бембель — чокнутый, — сказал Толмачев уверенно. — Он скоро сядет, как пить дать. Помяни мое слово. Они нажираются водки и идут искать на свою жопу приключений, осатанелые, все круша на пути. Грабят, рубят, режут. Как в психической атаке. В прошлую субботу парня с Тюренки за то, что девку свою защищал, бритвой порезали. Жить будет парень, но глаз вытек. Девку изнасиловали. Я таких гадов сам бы стрелял. Своими руками. Он психопат, этот Бембель. А два сосунка, Кот твой и Суворовец, больше его зверствуют, потому как взрослыми перед большим бандитом хотят нарисоваться. — Толмачев неодобрительно и зло сплюнул.
Толмачев сам сел через неделю после нашего разговора. Его арестовали во время работы. Однако предсказание Толмачева по поводу Бембеля и ребят сбылось.
В январе 1962 года, в субботу, по пушистому снегу отправился я в Стахановский клуб на танцы. Толик Карпов, красивый спортивный брюнет, прибежал к клубу, когда все мы уже замерзли, но внутрь нас еще не пускали.
— Знаешь последнюю новость, Эд? Дружка твоего, Кота, сегодня утром замели. И Славку. И Бембеля. — Он не знал, в чем их обвиняют. Постукивая ногами, чтобы согреться, мы обсудили новость. Без особенных эмоций. Салтовских ребят арестовывали часто. Мои эмоции были куда сильнее эмоций Карпова и прочих — с Костей я учился в одном классе и несколько лет ходил на «дела». Все сошлись на том, что сунут ребятам по тройке-пятерке — максимум — лет, ну, Бембелю дадут больше как рецидивисту. — Кстати, Эд, — сказал Карпов, — они тебя тут вчера искали у Стахановского… Спрашивали, где ты. Уже поддатые, или, хуй его знает, наркоты, может, глотанули. Чумной у них был вид. Юрка, говорят, наркоман…
Мне ничего о наркомании Юрки не было известно. Ну я и сказал, что не знаю. Что вроде нет. Дома, после танцев, уже в первом часу ночи, я встретил на кухне соседку «тетю Лиду» в халате. «Тете» Лиде было двадцать пять лет. Она пила, сидя за своим столом, чай. Явилась только что с завода, со второй смены.
— Ребят своих видел? Костю и другого, симпатягу с золотым передним зубом? — спросила тетя Лида приветливо. — Они к тебе вчера приходили. Только ты с мамкой ушел — они стучатся…
Я понял, что мне повезло, хотя не представлял еще, насколько. Устав от нытья матери по поводу того, какой я неродственный, несемейный, как я всегда, подобно волку, смотрю в лес, и прочее… я согласился поехать с ней к нашей единственной, пусть и фальшивой родственнице в Харькове, к тете Кате Захаровой на день рождения. В приличный центр Харькова, на улицу Бассейную. Счастливейшим образом материнская победа над моей необщительностью пришлась аккуратно именно на роковой этот вечер. Я бы конечно пошел с ребятами, если б они меня застали дома… «Фальшивой» родственницей я назвал тетю Катю потому, что родственность держалась лишь на общей для обеих девичьей фамилии Зыбина и Горьковской области как месте рождения. Никакими документами родственность не была подтверждена. Но им нравилось считать, что они родственницы. У Захаровых в тот вечер было менее скучно, чем обычно. Валька, сын Захаровых, на пять лет старше меня, пришел со здоровенным типом по имени Лука, студентом-медиком. Начинающий эскулап пугал нас и развлекал рассказами об анатомической практике — он проходил ее в морге.
К концу зимы во внешний мир стали просачиваться кое-какие детали готовящегося процесса. Дело оказалось серьезнее, чем мы думали… Трое вышли в пятницу вечером на ставшие уже обычными «поиски на свою жопу приключений», как охарактеризовал их деятельность Толмачев. Они доехали в трамвае до определенной точки города и пошли, высматривая удобный случай. Удобным случаем был в этот вечер продовольственный магазин, в котором, кроме нескольких продавцов, были лишь два покупателя… Юрка прыгнул с бритвой к директору, бритва поместилась у горла директора, Славка навел пистолет на продавца. Костя вынул штык… Один из посетителей, мирно покупавший триста грамм конфет «Красная шапочка», оказался народным дружинником и попытался сбить с ног Костю, и тот, не совсем зная, как это делается, сунул в посетителя штык. (Советский гражданин — существо странное. Он может быть пок'орен как голубь, но вдруг, повинуясь капризу страстей, вдруг очнется и пойдет себе на револьвер бандита, получать пулю в грудь, он неуравновешен и опасен, советский гражданин…) Покончив с магазином, трое продолжили поиски приключений…
Но только уже весной стали говорить об этой Девочке, которую они, как тогда выражалась шпана, «заделали хором». Вначале девочка просто добавлялась в конце списка ко множеству бесчинств, совершенных бандой в ту роковую ночь. Впоследствии девочка выросла в самое главное преступление и поместилась во главе списка. Объяснялось это просто. Правительство приготовило новый закон об изнасиловании, и им нужен был вопиющий пример. Кровавые жертвы должны быть принесены новому закону. Дабы напугать население. И тройка моих безобразных друзей имела несчастье попасть на глаза ЗАКОНУ.
Все их другие преступления, куда, кстати сказать, более серьезные (попытка преднамеренного убийства, нападение с огнестрельным оружием, несколько ограблений!) небрежной рукою закон сдвинул со стола. Осталась эта девочка. Несовершеннолетняя. Пятнадцать лет.
Она шла по какой-то улице, и ее обогнал знакомый парень. Отдаленно знакомый, она знала его только по кличке и в лицо. И все. Он поздоровался с ней, и через полсотни метров — она видела — пожал руку одному из трех парней, идущих впереди. И ушел в темноту… Впоследствии, после нападения, она не могла вспомнить лиц и каких-либо деталей и вдруг — совсем уже стало светло в милицейском госпитале — вспомнила этого парня. Только кличку. Но мусора без проблем выяснили, кто он, и через полчаса уже стояли у его постели. Тряхнули, врезали несколько раз и только после этого задали вопрос. Он сказал все, что знал. Еще через полчаса они взяли Славку с «огнестрельным оружием» под подушкой, он отсыпался еще. Костю — второго. И Юрку…
Заходили слухи. «Хотят подвести ребят под новый закон». Тревожились, но так как текст еще не был опубликован, то тревога пока не расшифровывалась. Когда областной судья зачитал приговор — всем троим расстрел, — никто в зале не был подготовлен, включая защитников. Людка упала в обморок. В «Социалистычной Харкивщине» наутро появилась заметка (я вырезал ее) с упоминанием жирным шрифтом, что приговор областного суда скрепили своими подписями самолично Председатель Президиума Брежнев и секретарь Георгадзе. Салтовка оцепенела. Все поняли, как страшно не повезло ребятам. А я понял, насколько повезло мне.
В памяти моей запечатлелось Юркино лицо в момент столпотворения в двери, окруженное чекистскими флажками. Пружинистый виток черного чуба на лбу, золотой и черные зубы и улыбка. Ну да, его жизнь была неразумной короткой жизнью молодого бандита, свирепого шакала, но на смертный приговор он отреагировал героем Шекспира. Когда придет мой самый важный час, я попытаюсь скопировать Юркину улыбку презрения и превосходства. Может быть, так улыбался разбитыми губами бандит Степан Разин, когда вели его в цепях на Лобное место чекисты того времени, романовские мусора.
Между белыми
Когда мы наконец вышли из сабвэя на 59-й у Централ-парка, было четыре часа утра. Она еще подымалась по ступеням, а я уже писал, отвернувшись к каменной стене — ограде Централ-парка. От стены крепко несло мочой, без сомнения, не я первый облюбовал это место для мочеиспускательных целей. Она обошла меня и остановилась у края тротуара, ожидая. Писал я долго. Мы ехали из самого даун-тауна, плюс нам пришлось минут сорок ждать поезда. Мы возвращались из «Мад-клаб».
Струя мочи все не ослабевала, мощный поток, журча между моих расставленных ступней, утекал в ночь. Сзади послышались шаги, кто-то неторопливо поднимался из сабвэя. Я не отреагировал на звук шагов и продолжал писать. Только в момент, когда меня больно ткнули в ребро, поток мочи наконец прервался.
— Что ты делаешь, говнюк?
Я обернулся. Сзади стоял полицейский и постукивал дубинкой по руке.
— Я извиняюсь, офисэр, — сказал я, — но я очень захотел отлить.
Подошла Сэра. Как она впоследствии рассказывала, ей показалось, что полицейский собирался врезать мне дубинкой.
— Мы долго ждали сабвэя, офисэр, — сказала она.
— А кто ты такая? — мрачно спросил полицейский. Ближайший фонарь находился за его спиной в нескольких десятках ярдов, потому лицо под козырьком фуражки было загадочно-темным.
— I am girl-friend.
— Подыми руки, boy-friend,
— приказал мне полицейский. — Руки к стене! — Поворачиваясь, я успел заметить, что ниже на ступенях сабвэя стоит его напарник и держится за рукоять револьвера.
Страж порядка пробежался по моему телу начиная от щиколоток и вверх. Задержался, исследуя плащ. Кроме ключей, у меня в карманах ничего не было. Слава Богу, ибо обычно я таскал с собой серьезные вещи.
В руках его появился блокнот.
— Фамилия? — Я мог сказать ему любую фамилию, но я сказал настоящую. — Имя?
Опять-таки я мог назвать любое имя, но я назвался Эдвард. Я послушно продиктовал ему адрес дома, где я жил и служил батлером. Документов он у меня не спросил, может быть, потому что, обыскивая, убедился, что у меня их нет. Почему я не соврал ему? Скорее всего, по причине сознания своей правоты. Что я, в конце концов, сделал? Писал в четыре часа утра у ограды Централ-парка? Да сотни тысяч жителей Нью-Йорка ежедневно писают на его улицах среди бела дня! Полицейскому или было совсем скучно, или же в эту ночь у него было особенно плохое настроение.
Он оторвал от блокнота листок и протянул мне.
— Явитесь в down-town
семнадцатого декабря. На суд.
— Да в чем он виноват!? — воскликнула Сэра возмущенно.
— В том, что мочеиспускался в сабвэе.
— В каком сабвэе? Мы стоим на 59-й Стрит, — сказал я.
— Судья разберется. Шагайте отсюда, покуда я в хорошем настроении.
Сэра схватила меня, как ребенка, за руку, и мы зашагали на Ист-Сайд.
— Если это его хорошее настроение, то каково же его плохое? — сказала она, когда мы переходили Пятую авеню. Вокруг было отвратительно пусто, и только клубы дымов поднимались от тротуара. Город напоминал котельную Дьявола.
— Ты, надеюсь, не собираешься идти в этот глупый суд?
— Пойду, — сказал я. — Раз уж я дал адрес и свою настоящую фамилию, то придется пойти.
— Не будь идиотом! — Сэра остановилась. — Дай посмотреть, что он там написал…
Я извлек из кармана розовый листок и протянул подружке. Подружка прочла и захохотала.
— Что за глупый сор!
Никогда в моей жизни я не видела более глупого документа. «Причина вызова в суд — мочеиспускание в сабвэе». Нет, ты не пойдешь, Эдвард, это глупо. Обхохочешься. В этот суд в даун-тауне привозят бандитов, обвиняемых в вооруженных ограблениях, в изнасилованиях, в убийствах, а ты пойдешь туда с розовой бумажкой, где сказано, что ты «мочеиспускался в сабвэе»? Глупо!
— Тебе этого не понять, — сказал я. — Ты родилась в этой стране. Я же — эмигрант. Все, что совершает эмигрант, увеличивается в размерах во много раз. Я не хочу, чтобы впоследствии у меня в биографии было пятно. Кто ее знает, эту судебную администрацию, что от нее ожидать! Заложат копию розового листка, оставшуюся у полицейского, в компьютер, и будет она фигурировать в моем деле всю мою жизнь. Они не напишут «мочеиспускался в сабвэе», но ограничатся определением «обвиняемый по статье такой-то не явился в суд». И получится, что я формально беглец, беглец от закона, скрывающийся от закона человек — outlaw. Ебал я это удовольствие, Сэра, я пойду в этот трижды ебаный суд через месяц. И я хочу, чтобы ты пошла со мной как свидетель. Дабы засвидетельствовать, что я писал не в сабвэе, но на улице — это послужит смягчающим обстоятельством.
— Что за fucking глупый русский мужик! — убежденно сказала Сэра. — Я с тобой не пойду. Если ты глуп, то вовсе не обязательно, чтобы и я вела себя как дура. Зачем, в первую очередь, ты назвал ему свой настоящий адрес? Коп наверняка считает, что ты соврал, и совсем не ожидает, что ты явишься в суд как последний идиот!
Остаток пути в миллионерский дом мы громко ругались. И придя туда (босса не было в Нью-Йорке) и поднявшись в мою комнату, мы не перестали ругаться.
— Глупая жопа! — кричала она.
— Беззаботный продукт капиталистического общества! — кричал я. — Побочный эффект свободы!
Мы улеглись на разных кроватях. А ведь собирались делать любовь.
Я никому не сказал о том, что меня будут судить. Согласно неписаным законам поведения советского гражданина, переданным мне папочкой и мамочкой так ловко, что я даже не заметил момента передачи, я решил скрыть свой социальный позор. Линда, секретарша босса, могла дать мне ценные советы и указания по поводу судов и, в частности, «моего» — в даун-тауне, на Вест-Бродвее. Ее школьный приятель «извращенец» незадолго до этого вновь, во второй раз, угодил в тюрьму за то, что пытался дать потрогать свой член двум малолетним школьницам. Джерри часто звонил Линде из тюрьмы. Линда, не стесняясь ни босса, ни меня и не боясь уронить свое социальное достоинство телефонной связью с преступником, вслух обсуждала каждый разговор с Джерри. Иногда с юмором, иногда раздраженно. «Извращенец» Джерри даже стал на короткое время нью-йоркской знаменитостью: о нем написала «Нью-Йорк Пост». «Извращенец получает тюрьму, атаковав невинность!» — на первой странице объявила газета, очевидно не имевшая в этот день другой, более интересной информации… Но я не посоветовался с Линдой. Я побоялся, что повестка в суд повредит моей карьере батлера, что босс, может быть, уволит меня немедленно, не желая, чтобы у него служил человек, способный «уринировать» в сабвэе.
Месяц, отделявший меня от даты 17 декабря, я провел в волнении. Я разыскал среди нескольких тысяч книг босса запыленный Уголовный Кодекс Штата Нью-Йорк и попытался найти в нем мое преступление. Конкретно мое, очевидно редкое, преступление не упоминалось в пухлой книжище, но, повозившись с библией законов несколько часов, я догадался, что «уринирование в сабвэе» относится к категории преступлений — нарушений общественного порядка. Что я объединен законом в одну группу с агрессивными алкоголиками, драчунами и крикунами на ночных улицах, с теми, кто затевает скандалы в супермаркетах, в вагонах сабвэя (!) и в автобусах.
Во вторую неделю декабря значительно похолодало. Зимнее солнце угрожающе висело над холодными ущельями улиц, как бы символизируя мое отчаянное положение. «Скоро-скоро холодная рука закона возьмет тебя за плечо, Эдвард», — думая я и поеживался. Сон мой сделался нервным, я много раз просыпался среди ночи и даже кричал во сне. Чаще всего мне снилось, что за мной в миллионерский дом являются полицейские, сажают меня в полицейский автомобиль и мчат в аэропорт Кеннеди. Автомобиль, вопя сиреной, въезжает прямо на летное поле, и cops силой вталкивают меня в самолет. «Они меня депортируют… Депортация!» — думал я с ужасом. Орал: «Не-еееееет!» И просыпался.
Фу, какая чушь! Кто же депортирует человека за то, что он пописал на улице, или, если даже принять полицейскую версию, в сабвэе? Однако «они» могут воспользоваться этой заусеницей — писанием в сабвэе — и избавиться от меня. Схватить меня за заусеницу и вытащить вон из тела Америки… Иди потом доказывай, что ты лишь пописал… Статья номер такая-то — и точка… Поворочавшись в постели, я решил навести порядок в своих страхах. О'кэй, предположим худший вариант: «они» меня, да, депортируют. Но куда? В Советский Союз? Хуй-то. Они на это не пойдут. Забоятся «Эмнести Интернейшнл». И потом, как они могут депортировать меня в Советский Союз, если официально я прибыл к ним из Италии… Закон есть закон, депортировать следует в страну, откуда человек прибыл. Закон есть закон… Я повеселел и попробовал представить себя, депортированного, у подножия арки Константина в Риме. Мне понравилось мое воображаемое фото в рост на фоне Арки. Рим мне нравился всегда. В Риме жил Гоголь. Буду и я там жить. Позабыв о существовании вонючих сабвэев с крысами и Нью-Йорка, похожего зимой на котельную Дьявола. А если и итальянцы меня депортируют? Ха-ха, опять-таки, они депортируют меня не в Советский Союз, но в Вену, в Австрию, откуда я прибыл в Италию. Хорошо, но если и австрийцы меня депортируют?..
Ну, положим, сразу они этого не сделают. Пока уладят все дела с бумагами, то да се… Потом Советы еще могут послать австрийцев на хуй. Не нужен нам никакой батлер мистера Грея, бывший неофициальный московский поэтишка! Мы знать его не хотим, даже в сибирских лагерях он нам на хуй такой не нужен, живите с ним сами, и возитесь с ним, и пусть он обписает все ваши сабвэи! В Вене, кажется, уже выстроили метро. Когда я жил там в 1974 году, то окрестности собора Святого Стефана все были разрыты к чертовой матери! Австрийцы строили свой сабвэй…
О'кэй, предположим еще раз худший вариант… Все меня депортировали, и я приземляюсь в Боинге-707 в аэропорту Шереметьево… Выхожу, сопровождаемый здоровым австрийским бульдогом (конечно, сотрудником CIA), и он, подведя меня к советским таможенникам, злорадно улыбаясь, говорит мне: «Вот тут и писайте, комрад, сколько вам угодно!» И уходит. А таможенники меня игнорируют. Меня ждет, руки в карманы, кагэбэшник Антон Семенович, молодой человек в круглых позолоченных очках, тот самый, который беседовал со мной несколько раз в 1973 году.
Несколько повзрослевший. «Ну как, прогулялись галопом по Европам-Америкам, Эдуард Вениаминович? — спрашивает он. — Что, и там не ужились, мистер? Попробуем отправить вас в еще одну часть света, где, может быть, вы задержитесь. Кстати, там нет сабвэев и можно писать где хотите». — «Куда это вы меня?» — спрашиваю я осторожно, догадываясь уже куда. «А в Сибирь, в Магаданский край», — отвечает Антон Семенович, и улыбается. «А я Сибири не боюся! Сибирь ведь тоже русская земля!» — заявляю я вдруг нахально, использовав слова народной песни. Сам же думаю, что ничего страшного — в Сибири я всерьез займусь самообразованием и сделаюсь плодовитым, как Солженицын. Я закрыл глаза и увидел себя в валенках с галошами, в тулупе и шапке, сидящим за грубо сделанным деревянным столом… И я заснул, так и не узнав, что мне ответил Антон Семенович на мое наглое заявление.
Несмотря на юмористически-легкомысленные сны, я нервничал по-настоящему. Абсурдность закона была мне хорошо известна. Я знал по опыту, как легко быть затянутым в машину закона, даже если вначале она лишь прихватила тебя за краешек разметавшихся одежд. Подергав легонько, неумолимая, она втянет тебя внутрь и измелет до смерти, как разметавшийся по ветру шарф Айседоры Дункан, попав в колесо ее автомобиля, задушил знаменитую женщину.
Семнадцатого, в холодном свете утреннего солнца я облачился в светлые брюки, итальянский бархатный пиджак, белую рубашку и галстук. Я желал произвести на судью хорошее впечатление. Полчаса я простоял в моей ванной у зеркала, репетируя выражение лица, с каким я буду произносить: «Клянусь говорить правду и только правду!» Остановился я на кротком, покаянно-монашеском выражении, виденном мною недавно по кабельному ТиВи на лице актрисы, игравшей неверную жену. Кроткое выражение я решил сопроводить вздохом раскаяния и сожаления, и старорежимно потупить взор. Уже надев меховое пальто — дубленку, я с грустью прошелся, спускаясь, по всем пяти этажам богатого дома. Он был пуст, я был в это утро один в доме. У меня возникло ощущение, что мне не придется вернуться сюда, в блаженную теплоту, к милым моему сердцу предметам, каковые я подсознательно считал своими, принадлежащими мне, а не боссу.
Уже стоя в сабвэе, на станции линии IRT, я пожалел, что надел дубленку, подумал, что совершаю непоправимую ошибку, являясь пред очи судьи в новенькой апельсиновой шкуре ниже колен… Я испугался и даже хотел было вернуться и надеть что-либо попроще, но, взглянув на часы, сообразил, что у меня уже нет времени.
Я поднялся из сабвэя на Канал-стрит и пошел по ней на Вест. Полусонная еще улица, однако, шевелилась уже.