Молодой негодяй
ModernLib.Net / Лимонов Эдуард / Молодой негодяй - Чтение
(стр. 15)
Автор:
|
Лимонов Эдуард |
Жанр:
|
|
-
Читать книгу полностью
(524 Кб)
- Скачать в формате fb2
(317 Кб)
- Скачать в формате doc
(1 Кб)
- Скачать в формате txt
(1 Кб)
- Скачать в формате html
(82 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18
|
|
— Ты знаешь, — Бах почему-то подозрительно оглянулся вокруг. Они шли по направлению к Советской площади, к Главному универмагу, чтобы подняться вверх на холм, на улицу Свободной Академии, которая впадает в Рымарскую, — возвращались в родной «Автомат». — Ты знаешь, Вася ведь в оккупацию того… немного сотрудничал с немцами…
— И его не посадили после войны? — изумился Эд.
— Ну, он не то что сотрудничал физически, не в полицаях, конечно, служил. Но делал для них плакаты, объявления, работал на культурном фронте… — Некоторое время они шли молча, Вагрич своими обычными удлиненными шагами, Эд — чаще и быстрее. — Его можно понять, — продолжил Вагрич, — коммунисты загубили Васе и жизнь, и карьеру. Он начинал лучше крупнейших европейских авангардистов того времени, а кому он известен сейчас? Можешь себе представить, как он был зол на них в 1941м и как был рад, что пришли немцы! Тем более до Петербургской школы живописи, ваяния и зодчества он был в Германии, учился некоторое время там, сохранил о немцах хорошие воспоминания…
— А почему, ты думаешь, Бах, так получилось, что реалисты захватили власть в советской культуре? В революцию и сразу после революции ведь авангардисты стали главными. Не реалистам, а Татлину с ребятами ведь поручили украсить Красную площадь к первой годовщине революции. (Татлин родился в Харькове. Автор проекта башни Интернационала, недолго думая, выкрасил все деревья на Красной площади в красный цвет. Из распылителей.) Ведь что творилось, Бах, какие люди тогда работали! Как же их оттерли, кто виноват?
— Кто? Коммунисты, конечно! Что ты, Эд, как маленький, не понимаешь, что ли?
— Погоди, но ведь вначале-то коммунистам подходил авангард. Даже в провинциальном Витебске, в глуши, кто-то ведь назначил Марка Шагала, а не кого другого Народным комиссаром культуры. Да и Луначарский, что бы сейчас ни пиздели, понимал авангардное искусство. Только уже где-то в конце двадцатых годов стали оттирать авангардистов с общественной сцены за кулисы и лишать их куска хлеба. Но лет десять-то они продержались.
— Я думаю, эти десять лет ушли у коммунистов на выяснение собственных вкусов. Первые четыре года вообще гражданская война была, не до искусства было. Потом была «разруха», как они говорят, а когда руки наконец до искусства дошли, тут они себя и показали, новые властители, свою козьеплеменную сущность.
— А я считаю, Вагрич, что после гражданской войны, оттеснив постепенно сделавших революцию «шиз», таких, как мы, Вагрич, к власти пришли другие люди, совсем другие — функционеры. Профессия функционера — не разрушать государства, а управлять ими. Так как функционеры по природе своей консервативны и буржуазны, они и стали поощрять то искусство, которое им только и было близко и доступно — реализм.
— Все коммунисты одинаковы, Эд. И те, что делали революцию, и те, что потом пришли.
— Ни хуя подобного. Я тебя уверяю, Вагрич, что если бы мы жили не сейчас, а в то время, мы были бы с Лениным и его ребятами, а не с выжившими из ума ебаными господствующими классами.
— Ну и погиб бы ты в тридцатые годы в лагерях.
— Я не погиб бы…
— Ой не пизди, Эд, и не такие, как ты, сгинули в ГБ.
— Сгинули, потому что за власть борьба шла. Все были не ангелами. Вон Мейерхольд грозился арестовать Эренбурга, а знаменитый Блюмкин, убийца посла Мирбаха, почитатель Гумилева, чего стоит! Теперь все пиздят после драки, и получается так, как будто те, которые погибли, были милейшие люди, а те, кто выжил или умер своей смертью, — злодеи и монстры. Судить историю с позиций другого времени — глупо. Все это была одна кодла. У нас такие же нравы, только в мирное время — мирные средства. Вместо засады, которую ты устроил Сашке Черевченко за то, что он с твоей Иркой у подъезда постоял, вместо нескольких ударов кулаком Виктора и тычков сапожками мсье Бигуди, в те времена ты бы Сашку к стенке поставил. Потом, разумеется, пожалел бы поэта…
Бах улыбается. И ему, и Эду предстоит еще не раз пересмотреть свои взгляды на окружающий мир и подправить их в соответствии с опытом каждого нового этапа жизни. Бах задержится в истории нашего юноши куда дольше других персонажей, потому имеет смысл остановиться на некоторое время на «армянине с большими ступнями», как называл его Ирочкин папа, милейший интеллектуал — владелец небольшой фетишистской коллекции стелек, выкраденных из женской обуви. Однако до этого следует сообщить читателю хотя бы самые элементарные сведения об отношении нашего главного героя юноши-поэта к власть имущим.
38
Есть множество людей, которых закон неизменно отталкивает. При ситуации 50 % на 50 % они всегда предпочтут нелегальное решение проблемы легальному. Таков и наш поэт.
Еще мальчиком он инстинктивно не любил представителей власти. Сейчас уже трудно выяснить, чего было больше в отталкивании Савенко от власть предержащих: смущения или боязни. Как бы там ни было, как мучительные ему вспоминаются часы, проведенные им в официальных учреждениях. И мучительными же были для него столкновения со всеми представителями власти, будь они заведующими отделов кадров или начальниками цехов, где он работал, бригадирами, которые им руководили, начальниками милиции, к которым его приводили несколько раз в жизни, и им подобными важными личностями. Разговаривая с «начальниками», Савенко-Лимонов, юноша, в общем развитой, начитанный, — потел, кашлял, глотал слюну, не знал, куда девать руки, отвечал на вопросы невпопад. Отделы кадров предприятий, куда он намеревался (но очень не хотел) поступить работать, пугали его, как, может быть, первых непритворных христиан пугал воображаемый ими Ад… Обдавал вонью неопорожненных пепельниц, вонью человеческих тел и одежды, гадкими стенами, несвежей мебелью. Кулуары Ада были начинены груболицыми и мясомассыми посетителями и грубыми же нанимателями. И с каким же счастьем не принятый на работу юноша выбегал из пещеры очередного отдела кадров в свободу улицы, в желтый летний зной или под мягкий пушистый снег, валящий с неба, и брел, стараясь не пользоваться городским транспортом, дабы насладиться не устроенной на работу природой и отдалить свидание с родителями, ожидающими, чтобы сын наконец стал «как все» — т. е. нашел себе место, к которому он будет затем прикован всю жизнь.
Может быть, именно по причине робости и физического отвращения к коллективу и в особенности к его лидерам и вдохновителям — лицам официальным, Савенко-Лимонов с помощью случая и Анны Моисеевны уже в 21 год и изобрел себе одиночную профессию — стал портным-«надомником». Несмотря на то что подобный частнопредпринимательский способ зарабатывания денег был нарушением мелкого гражданского закона номер бог знает какой-то, Савенко-Лимонов умудрился прожить на Тевелева, 19 без единого конфликта с властями… если, впрочем, не считать одного случая.
* * *
«Ля бет нуар» каждого русского литературного произведения, желающего быть современным, — КГБ (эти три буквы заставят сладостно вздрогнуть сердца читателей-мазохистов. Наконец, пусть и к концу книги, на двухсотых страницах, но наконец!) рано или поздно обязан появиться на сцене. Явился зверь и на Тевелева, 19. Впрочем, сразу же оговоримся, что не свежий юный поэт был причиной появления представителя славной организации старшего лейтенанта Сороки в комнате с уже ярко раскрашенными стенами, но предполагаемый обмен секретной информации на джинсовый костюм и пачку журналов «Пари Матч», только что состоявшийся в гостинице «Харьков» между авангардистом Бахчаняном и неким туристом — проезжим французом. Переводчиком шпионам послужил мсье Бигуди. При чем здесь юный поэт и его толстая красотка — сожительница Анна? Объяснение простое. Заметив за собой слежку, горе-шпион Бахчанян не нашел ничего лучшего, как забежать в дом на Тевелева, 19. Уже находясь в комнате-трамвае, горе-шпион решил показать красавице толстухе стоящего у Холодильного техникума лейтенанта Сороку. Лейтенант, высоко задрав голову, обозревал фасад дома номер 19. Ни начинающий подпольщик-армянин в двух костюмах, ни поэтическая Муза (иногда Анна действительно напоминала Музу с известной картины «Аполлинер и Муза» кисти таможенника Руссо, но с красивым лицом) не имели никакого криминального опыта, посему Анна выставила себя в окне на обозрение лейтенанта Сороки и, что хуже того, выставив, поспешно отскочила от окна. Имеющий большой криминальный опыт юный поэт тотчас выругал обоих, заявив, что через несколько минут «тип» позвонит в дверь.
Так и случилось. На настойчивые звонки Анна не вышла. Вышла раздраженная Анисимова и отперла лейтенанту. В момент, когда костяшки лейтенантского кулака забились о дверь комнаты-трамвая, Анна и шпион забегали по трамваю, пытаясь спрятать вещественные доказательства — журналы «Пари-Матч». Джинсовый костюм француза, как мы уже знаем, был надет шпионом поверх его харьковских одежд. Пометавшись, Анна Моисеевна рывком открыла стоящий у окна сундук, бросила туда журналы и, отперев дверь, прошагала опять к сундуку и уселась на него массивным задом.
Читатель, приготовившийся к сцене обыска, пыток и ужасов, должен, увы, срочно перестроиться и приготовить себя к скорее комедийной ситуации.
— Вы нас не интересуете, Анна Моисеевна, — сказал, едва войдя, лысый большелицый старший лейтенант в аккуратном сером костюме, сразу же продемонстрировав дьявольское всезнайство. Он знал имя и отчество Анны! — Нас интересует он! — Сорока указал на Бахчаняна в коробящейся джинсовой куртке, прижавшегося к двери, разделяющей две комнаты Рубинштейнов, — и то, что он делал полчаса назад в гостинице «Харьков»! — Старший лейтенант посмотрел на Бахчаняна своим самым серьезным и суровым взглядом.
— Выйдите из моего дома! — крикнула Анна Моисеевна и поерзала задом по сундуку. — Кто вы такой?! Что вам нужно?! — Анна Моисеевна для пробы метнула несколько искр глазами.
Время от времени, для того чтобы не лишиться пенсии, причитающейся ей как безумице первой группы, Анне Моисеевне приходилось являться на медицинские освидетельствования. Освидетельствования не всегда приходились на депрессивные или маниакальные периоды в жизни Анны Моисеевны. Когда они приходились на здоровые периоды, Анна Моисеевна упоенно играла шизу перед докторами. Сейчас она решила исполнить свой номер перед старшим лейтенантом.
— Что вам нужно! Убирайтесь вон! Я инвалид первой группы! Оставьте больную женщину в покое! — сквозь загар здоровый румянец вспыхнул на щеках больной женщины. Быстро загорающая Анна Моисеевна летом становилась невозможно, пышно, по-восточному красивой. Мы уже сравнили ее ранее с хризантемой. Старший лейтенант Сорока уставился на восточную женщину с любопытством и еле скрываемым восхищением. Он выглядел несколько перезрелым для своего звания. Возможно было предположить, что простолицый Сорока был возведен в кагебешники из милицейских практиков за проявленные на службе рвение и сообразительность. Глядя на него, можно было предсказать без труда, что лысеющий экс-спортивного вида блондин имеет некрасивую простую жену его же возраста, двух-трех уродливых детишек, короче говоря, было ясно, что личная жизнь старшего лейтенанта Сороки не изобилует изысканными развлечениями и необыкновенными происшествиями. И вот по долгу службы он очутился в раскрашенном абстракционистами и сумасшедшими веселеньком трамвае, рядом с красивой крупнозадой женщиной, голубые сумасшедшие глаза которой и полуседые волосы именно и возбуждали воображение мужчин типа старшего лейтенанта Сороки. Выйдя из оцепенения, он вынул из внутреннего кармана пиджака удостоверение личности и развернул его перед Анной. — Старший лейтенант Сорока. Комитет Государственной безопасности! — сказал он.
В этот момент общий вес природных преимуществ Анны Моисеевны — ее зад, глаза, волосы, интеллигентность и загадочность — в совокупности вдруг уравновесился авторитетом и легендарностью организации, которая воображаемым зеленым динозавром, этакой могущественной Годзиллой, вдруг зарычала из-под потолка, возвышаясь за старшим лейтенантом и угрожающе помахивая лапами в сторону правонарушителей.
— Как я уже сказал, вы нас не интересуете, Анна Моисеевна. Нас интересует, что делал Вагрич Бахчанян в гостинице «Харьков».
— Пожалуйста, спросите у него! Вагрич, что ты делал в гостинице? — Анна вскочила с сундука, очевидно забыв про журналы «Пари-Матч» под нею, но тотчас уселась опять. Сундук жалобно скрипнул.
Старший лейтенант улыбнулся.
— О том, что он делал в гостинице, хорошо, он может рассказать нам с глазу на глаз, в другом месте. Сейчас меня интересует пластиковый пакет, с которым он вошел в ваш дом. Где пакет, Вагрич Акопович? — Сорока сделался строгим.
— Какой пакет, вы что, с ума сошли? — произнес Бахчанян, отлипая от двери. По его армянским глазам, неловко вздрогнувшим под густыми бровями, можно было понять, что он говорит неправду. Эду это было видно. Сороке, наверное, тоже.
— Пакет! — Сорока поправил положение пиджака на плечах, потянув его за лацканы вниз. — Где пакет? — Он вдруг нагнулся и заглянул под супружескую кровать Анны Моисеевны и Эда, на краю кровати сидел наш поэт в черных брюках и белой рубашке.
Циля Яковлевна и поэт только что, две недели назад, «вывели» из кровати стадо клопов, обжигая кровать кипятком. «Не дай Бог увидит клопа, вдруг осталось несколько. Будет стыдно как!» — подумал поэт. Он и Циля Яковлевна перед ошпариванием вытряхивали клопов десятками на пол и убивали их татарскими шлепанцами Анны, каждому по шлепанцу. Клопиной кровью воняло ужасно.
Сорока опустился на колени и пошарил рукой под кроватью.
— Не смейте ковыряться под моей кроватью! Если вы работаете в КГБ, вы думаете, вам все можно? Вы думаете, вас все должны бояться? Я вот вас не боюсь! У вас есть ордер на обыск? — Анна Моисеевна боялась мышей, это выяснится позднее, когда они будут жить в Москве, у Цветного бульвара, но властей, в отличие от нашего поэта, она не боялась. Да и что они могли сделать с женщиной, получающей пенсию как больная частичной шизофренией, переходящей в хорошие времена в маниакально-депрессивный психоз? Наш поэт, боявшийся властей, как Анна боялась мышей, гадливо опасаясь нечистых лапок с кривыми коготками и налипшими на лапки невидимыми вирусами чумы и холеры, расслабился в своем углу кровати и подумал, что все типы, восседавшие некогда перед ним в креслах начальников, были неизмеримо более неприятны ему, чем лейтенант Сорока. Лейтенант даже вызывал в нем сочувствие. Что, интересно, он станет делать дальше?
Старший лейтенант поднялся с колен.
— Чтобы избежать обыска, Анна Моисеевна, отдайте пакет, и мы с гражданином Бахчаняном покинем вашу жилплощадь.
Всем стало ясно, что ордера на обыск у старшего лейтенанта нет, и злоумышленники ободрились.
— Нет в моем доме никаких пластиковых пакетов. Будьте добры, оставьте меня и моих друзей одних. — Под «друзьями» подразумевались Бахчанян и Эд. Сорока равнодушно скользнул по лицу поэта, не остановившись на нем, и так и не спросил: «Кто вы такой?» Каждый человек хочет внимания от мира и даже от такой организации, как КГБ, а когда по тебе возят взглядом, как будто ты пустое место, человек-невидимка или подушка в углу кровати — тебе это неприятно. «Противная у этого Сороки все-таки рожа», — решил поэт.
Сорока пристально оглядел книги, столпившиеся на нескольких оставшихся в живых верхних полках книжного шкафа, переделанного в шифоньер, и даже отвел рукою большой том — монографию Врубеля.
— Не смейте прикасаться к моим книгам! — закричала Анна Моисеевна. — Если со мною сейчас случится припадок, вы будете виноваты!
— Что в другой комнате? — Сорока отвел рукою бахчаняновское плечо, и тот отшагнул в сторону.
— Комната принадлежит моей матери, вы не имеете права туда входить! — Анна соскочила с сундука, но, увидев, что Сорока внимательно глядит на не прикрытый Анной сундук, уселась опять.
— Где ваша мать? Пусть она откроет комнату. Я хочу убедиться, что там нет пакета, нужного нам, и все.
— Моя мать в Киеве. Гостит у дочери — моей старшей сестры…
— И она, конечно, не оставила вам ключа, — насмешливо закончил за Анну Сорока.
— Да, — Анна Моисеевна нисколько не смутилась. — Мама не оставила мне ключа.
— Вот что, — Сорока вздохнул. — Давайте решим это дело мирным путем. Не заставляйте меня быть грубым. Отдайте пакет, и я уйду. Если в пакете нет ничего противозаконного, то чего вам бояться! Ведь вы боитесь за своего друга Бахчаняна, да? — Сорока поглядел на Баха. — Но если пакет не содержит ничего запрещенного, то чего же вам бояться, а, Анна Моисеевна? Подумайте, вы же умная женщина! Не осложняйте ситуацию…
Анна молчала и только поерзала задом по сундуку. Выдержав паузу, Сорока сказал: — Встаньте с сундука, Анна Моисеевна! Я знаю, что пакет находится в сундуке! — Кагебешник поглядел на Анну торжествующе, как предсказатель-шарлатан, предсказание которого на удивление ему самому оправдалось. Заметим, что не нужно было быть большим философом, чтобы понять, что Анна не зря сидит на неудобном, слишком высоком и жестком сундуке и всякий раз, встав с него, опять тотчас садится. Причем каждый раз ей приходится задирать на сундук вначале одно бедро бегемотика, придерживая при этом ползущее вверх платье, обнажающее кружево нижней рубашки, потом второе. Разве женщина будет светить зря нижним бельем и неуклюже двигаться в присутствии мужчин, если ее не заставляют делать это обстоятельства?
39
Сорока уговаривал, злился, обещал применить насилие. Взял даже Анну за руку, но Анна заверещала так, что народ на площади Тевелева — вечно лежащие в сквере цыгане и алкоголики, идущие в винный подвал и из винного подвала, подняли головы и поглядели на их окно. «Хорошо же…» — обессиленно прошипел Сорока, даже вспотевший от крика Анны, отпустил ее руку и за ее спиной, касаясь коленями злополучного спорного сундука, протиснул голову и туловище в нишу окна. Ниша была глубокой, метровой толщины стена заставила старшего лейтенанта лечь животом на подоконник. «Если бы мы были злоумышленники, — подумал Эд, обозревая обнажившийся лысый крепкий затылок Сороки и его спину, — то легко можно было бы дать сейчас старшему лейтенанту по затылку подсвечником, стоящим на ломберном столе (на нем, как мы знаем, поэт пишет стихи). Один взмах, и Сорока лежал бы на полу с раскроенным черепом, а мы все удрали бы. Неосторожный кагебешник».
— Гражданин! Да остановитесь же, гражданин… Гражданка! Гражданка! Дело государственной важности… Гражданка! Черт! Гражданин, остановитесь. Да вверх, вверх поглядите… Какие шутки. Дело государственной безопасности… — Лейтенант зачем-то криками пытался остановить прохожих, но харьковские прохожие не желали отвечать на крики лысой головы в окне второго этажа, бормочущей что-то о государственной безопасности. Может, они думали, что голова принадлежит сумасшедшему. Анна посмеивалась. Даже позеленевший было и унылый шпион Вагрич, предпочитавший молчание на протяжении всей описанной сцены, улыбнулся и, покачав головой, пробормотал: «Ну, завал!»
Настойчивый Сорока все же сумел привлечь внимание обладателя очень тонкого голоса и теперь наставлял его:
— Позвоните по автомату. Наберите… (слова не попали в комнату).
Тонкоголосый что-то возбужденно ответил снизу, но на уровне второго этажа фразы сплелись в птичью тираду: «Сузмукакпатарыты…»
— Я вам сказал. Речь идет о государственной безопасности. Ловите! — Сорока вырвал лист из записной книжки и, скомкав его в шар, уронил вниз.
Снизу поднялось еще одно птичье чириканье. Трель. Рулада.
— Нет, ничего больше не нужно прибавлять. Только эти три слова. И адрес, — вспотевший Сорока показал лицо комнате. — Какой у вас номер квартиры, Анна Моисеевна?
— Так я вам и сказала… КГБ все должно знать.
— Пожалеете, Анна Моисеевна… — Старший лейтенант, отерев лоб носовым платком, наклонился в окно. — Скажите им, что звоните из автомата на площади Тевелева.
— Чирик-чик-фью-уу-фью.
— Вас не забудут… Не беспокойтесь. Родина вас не забудет. Обещаю.
Вынырнувший из ниши окна Сорока был грустен.
— Я вас предупреждал, Анна Моисеевна. Мы могли решить проблему между нами. Теперь же у вас будут большие неприятности. Пеняйте на себя. — Сорока еще раз вернулся в нишу, как видно наблюдая за тонкоголосым Меркурием, побежавшим исполнять поручение. Удовлетворенный, но грустный, он попятился в комнату и несколько раз прошелся по трамваю до двери и обратно. — И почему вы не живете, как все советские люди, ребята?.. — Сорока вздохнул. — Вы же художник, Бахчанян. Писали бы себе картины. Зачем вам иностранцы?
По словам Сороки можно было понять, что сам лично он не верит в то, что Вагрич — шпион. Они помолчали. Анна так и сидела на сундуке, упрямо отвернувшись к стене…
Неожиданно скоро вой сирен наполнил площадь Тевелева, и Сорока, прыгнув к окну, бросился животом на подоконник. Эд встал с кровати и попытался заглянуть в окно через плечо лейтенанта. К стоянке такси с воем причалили два больших автомобиля — один голубой, с искрой, другой — серый, и оттуда выскочило множество мужчин в костюмах и при галстуках.
— Сюда, сюда, товарищи! — закричал Сорока. — Виктор Павлович! Второй этаж и в самый конец коридора — Рубинштейн!
Еще через несколько минут комната наполнилась большими мужчинами. Тот, которого Сорока назвал Виктором Павловичем, темноволосый, в светло-бежевом костюме (от такого не отказался бы и наш поэт) и синей рубашке с ярким галстуком, спросил, стоя впереди, ясно было, что он — главный:
— Что случилось, старший лейтенант?
— Пакет находится в сундуке, на котором сидит гражданка Рубинштейн, Виктор Павлович. Она отказывается встать.
— Что? Отказывается. И вы не можете ее поднять? — Виктор Павлович презрительно смерил Сороку взглядом. Затем уже другие глаза его, не презрительные, почерневшие, глубокие и властные, остановились на армянине. — Здравствуйте, Бахчанян.
— Здравствуйте, Виктор Павлович, — вяло ответил на приветствие Вагрич и позеленел еще больше.
Обернувшись, Виктор Павлович еще более сгустил глаза и гипнотизером поглядел на Анну.
— Встать! Не то я прикажу вас поднять!
«В Харькове ходили слухи, что кагебешников учат гипнозу, поэтому у него образовались такие глаза, — подумал Эд. — А может, это с такими темными глазами видят своих кагебешников советские граждане». Впоследствии Эд Лимонов убедился, что работники госбезопасности всех стран мира делятся на две основные категории: 1. Низшую — блондины или лысые с более или менее нормальными глазами. 2. Высшую — брюнеты с глазами гипнотизеров — начальники.
Анна Моисеевна, у которой у самой были не слабые глаза, заставляющие, как мы помним, больших бандитов в сапогах уступать ей места в трамваях, посмотрела в глаза гипнотизера и упрямо заявила: «Не встану!» Отметим здесь, что женщины сплошь и рядом оказываются упрямее и сильнее мужчин, способных на короткую мордобойную схватку, но робеющих перед властью и немедленно теряющих присутствие духа. Впрочем, верно и то, что отказываться встать теперь было глупо. Дальнейшее сидение на сундуке невозможно. Типы, стоящие за Виктором Павловичем, поднимут Анну как пушинку.
— Встань, Анна! — устало сказал Бах. — Отдай им журналы.
— Насильники! — сказал Анна и встала. Подняла крышку сундука и, обдав комнату запахом нафталина (в сундуке хранились зимние вещи семьи Рубинштейн), вынула пакет с журналами и швырнула пакет на пол. Сорока поднял пакет.
— Пойдемте, Вагрич Акопович! — Сорока кивком головы указал правонарушителю место впереди себя.
Эд подумал, что его и Анну выведут вместе с Бахчаняном и повезут в КГБ, но никто не сказал им, чтобы они собирались, и они остались на местах.
— Это кто? — наконец заметил Виктор Павлович присутствие нашего юноши в комнате.
— Мой брат! — сказала Анна с вызовом и, подойдя к поэту, обняла его за тощую талию.
— Хм! — только и произнес Виктор Павлович и, замыкая процессию, пошел вон из комнаты.
— Почему вы не арестуете меня? — зло крикнула Анна ему вслед.
— Мы никого не арестовываем, Анна Моисеевна, — обернувшись и строго глядя Анне в глаза, сказал гипнотизер. — Нужно будет, мы вас вызовем.
40
Теперь, глядя в туда из сегодняшнего дня, понятно, что они — и советская система в целом, и КГБ как ее часть, болели тогда болезнью роста. Хотя прошло целых двенадцать лет, как ушел со сцены Вождь и Учитель, новое общество к 1965 году еще не очень-то понимало, что ему делать с его собственными новыми явлениями. Например, с проблемой общения сов. граждан с иностранцами.
После того как Хрущев устроил фестиваль и сам призвал в страну полчища иноземцев, вроде уже невозможно было считать каждого советского человека, поговорившего с иностранцем, предателем Родины. Карать за это было нельзя, но и распускать народ было недопустимо. Советские граждане, соприкоснувшись с чужеземцами, тотчас догадались, что из соприкосновения можно извлечь массу выгод. Первыми появились на свет диссиденты финансовые — фарцовщики. Потом и советский интеллигент обратил свой ищущий взор на иностранца. И открыл, что чужеземцу можно всучить стихи (которые обычно не уезжали дальше мусорного бака в аэропорту Шереметьево), или картины, или позднее, когда хрущевская оттепель не превратилась в ожидаемую весну, — домоделанные политические трактаты, осуждающие непревращение оттепели в весну. Трактаты еще чаще, чем стихи, находили успокоение на дне мусорных баков аэропорта Шереметьево. Жалеть о них, право, не стоит, поскольку судя по тем глупым трактатам, которым все же удалось взлететь из Шереметьева, приземлиться «там» и быть напечатанными, не добравшиеся на Запад трактаты были из рук вон плохи и убоги.
Кроме функции курьеров, иноземцы служили еще и переносчиками вирусов западных болезней в страну, свободную от западных болезней. Под влиянием завезенных бациллоносителями журналов, книг, магнитофонных пленок и пластинок с западной музыкой стало меняться советское общество. В больших городах стали появляться стиляги, появились поклонники западной музыки. Воля коллектива советских людей размягчилась, и стало возможным выпасть из коллектива, если ты хотел. Из всех существующих философских систем русскому человеку несомненно ближе всего экзистенциализм. При всяком удобном случае русский человек с удовольствием хочет предаться своему экзистенциализму. И когда советскому интеллигенту стало ясно, что больше ничего не покажут, он лег себе на спину и стал созерцать облака и звезды. Советские экзистенциалисты — тунеядцы — во множестве появились в советских городах. Нужно было спасать отечество. Потому что следуя примеру сотен, целое поколение могло улечься на спину и созерцать. Последовали один за другим процессы над тунеядцами.
В Ленинграде судили Бродского, сослали. В Москве не дали Ленинской премии Солженицыну. В Харькове нужно было наказать Бахчаняна. Солженицын, Бродский и Бахчанян были такими же законными гражданами своей эпохи, как и Хрущев, Брежнев и старший лейтенант Сорока. Каким-то образом им следовало взаимодействовать. Сталкиваться и отталкиваться. Вопреки приклеенному к советскому обществу неизвестно кем эпитету «тоталитарное», оно таковым никогда не являлось. Если бы общество было тоталитарным, в центре его должен был бы находиться Супермозг, подобный Главному Суперкомпьютеру, высылающий на места с южных гор до северных морей четкие молнии указаний. На деле же в каждом городе сидели местные власти (как бы множество ящиков одного письменного стола), и всякий раз, оглядываясь на Москву и соседей, местным властям следовало индивидуально решать, что делать с пойманными правонарушителями. И главное, непрошеный, но неустранимый, появился новый участник игры — Запад. Запад сидел на западе и во все глаза и бинокли вглядывался в то, что делается в СССР. КГБ выслеживало Бахчанянов, судебные власти вкупе с местными партийными властями должны были наказывать правонарушителей. Слухи об ошибке, о слишком строгом наказании, вызвавшем недовольство Запада или Москвы, быстро распространялись по стране и устно, и письменно — в секретных циркулярах, рассылаемых властями. Недонаказать также было нехорошо. Поэтому местные власти изощрялись в крайностях — проявляли или грубость или мягкотелость.
Если Бродского в Ленинграде судили еще судом народным, с общественным обвинителем, с судьей и народными заседателями, то Бахчаняна в Харькове судили уже помягче — его судил «товарищеский» суд коллектива завода «Поршень». В красном уголке завода развесили картины Бахчаняна (он сам наивно согласился на эту насильственную выставку) и, собрав рабочих, предложили высказаться по поводу его картин.
Работа на металлургическом заводе грязная и неприятная. То, что на «Поршне» в одно время встретились такие люди, как Фима, Геночка Великолепный, мсье Бигуди и Бах-авангардист, было чистой случайностью. Одной из миллионов возможных комбинаций судьбы, распавшейся уже через несколько месяцев. Основной же коллектив завода «Поршень» состоял из народа темного, злоупотребляющего алкоголем, из недавних жителей деревень и из бывших криминалов. Они не были плохими людьми, их прошлое и пороки — их личное дело, но что могли сказать подобные люди об эмалях и коллажах художника Бахчаняна? Всякий бред, чушь собачью, муть зеленую, не относящиеся к делу вещи — вот что. Тип в засаленной кепочке, остроносый и бледный — такими в советских фильмах изображают дореволюционных умирающих с голоду рабочих — сказал, что Бахчанян оскорбил советскую женщину-мать тем, что разлил эмаль особым образом, вылив ею грубое тело на тяжелых эмалевых ногах и с такими же руками-обрубками. Бедный замухрышка, которого парторг уговорил, сняв кепку, пройти к картине, дрожал и, очевидно, думал о том, как бы скорее свалить с завода, заняв у парторга обещанные пару рублей, и выпить. «Нам, народу, это непонятно», — закончил он, обведя рукою картины. И это было правдой чистейшей воды. Разумеется, народу нужно было или научиться понимать это, и уж после судить, или не пиздеть и пить свою водку. Члены «СС» к тому времени уже покинули завод, и заступиться за «Бахушку», как его ласково называл мсье Бигуди, было некому. Выступили еще несколько рабочих-активистов, обычно дерущих глотку на каждом собрании, выступил хитрый парторг и молодая девушка-инженерша — представитель администрации.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18
|
|