Я пил водку с папой Адамом. С хулиганами, выросшими в бандитов — друзьями детства Тараса, — мы ездили по кимрским дорогам на дикой скорости. По непонятным делам, которые всегда появляются в провинциальных городах. Поехали на рынок, закупили свинины, замариновали ее в деревянной избушке одного из хулиганов, выросшего в дерзкого бандита. Проехали по лесной дороге на берег мутной Волги. Сделали уголья. Пошел дождь. Я с пацанами купался в мутной Волге. Мимо проплывали, гудя, большие баржи. Дама Лиза в джинсах, с сигареткой и в куртке одного из юных бандитов курила одну за одной. И не купалась. Ели горячее мясо.
День был хмурый, холодный и дождливый. Помогала водка. У меня был один изъян — темные шрамы на правой икре сзади. Потому я предпочитал стоять к любимой женщине лицом. Думаю, я был самым интересным мужиком, какого можно было достать в те годы от Владивостока до Гибралтара. Ну, одним из горстки самых интересных. (Со всеми другими bad boys: с Арканом, Караджичем, Денаром, Жириновским, Худойбердыевым я был знаком.) И остался. Она, в результате всех своих манипуляций и рокировок, живет (точнее, он живет в ее квартире) с послушным и некрасивым белесым существом мужского пола. Удивительно. Зачем? Он смотрит ей в рот и ходит за нею следом. Я ругал ее, что она не читает книг и не смотрит новости. Позднее знакомый рассказывал, как она его соблазняла. Принимала позы. «Ну, поцелуй меня. Знаешь, как это делается?..»
В ней было больше, чем она осознавала. Она могла поставить свою планку жизни очень высоко. Маньеристская, как редкая извращенная кошка, и жуткая шлюха, и этот ее лук иностранки из высшего общества. Она была похожа на героиню фильма «Никита», но только не топорного немецкого сериала, а оригинальной версии — французского фильма. Ну и что дальше, ей будет в этом году двадцать девять. Боялась потерять независимость? Эх ты, Лизка. Кто не рискует, тот не пьет шампанского.
А Волга колыхала большим широким телом водяной рыхлой тетки и билась о земляное илистое свое ложе. Волга билась по всей России. Тетка Волга лежала в тетке России, тетка на тетке. Горели еловые дрова. Рыцарски выпендривались перед дамой Лизой юные бандиты. Шли баржи в будущее и прошлое. На самом деле — на месте. Шлепал дождь пузырями по бурой воде. На одном берегу Волги расположено Савелово, на другом — Кимры. Орды кимряков и орды савеловцев, по рассказам Тараса, сражались с незапамятных времен. И меж ними катилась Волга. На том берегу остались несколько обугленных бревен и окурки дамы Лизы, она ходила отлить в заросли елок, но дождь быстро смыл ее кошачью мочу.
Нева
Лиза, Лиза, Лизонька… Боже мой, как я ее любил! Прежде всего мне было всегда приятно на нее смотреть. Даже когда она просыпалась с перепоя и тянулась за сигаретой, шнурочки бровей у нее были свежими, глазки свежими.
— Что? — наклоняла голову, как птичка.
Моя мама, приехав в 97-м году, называла ее «воробышек». Мы сошлись вновь в ноябре 1997 года. Она захотела и пришла. Поставила диск Эдит Пиаф, наш, под музыку Пиаф мы начинали с нею жить в 95-м, села ко мне на колени. «Я к тебе вернусь, но не сегодня». Через несколько дней я пригласил ее в «Метелицу», где присуждалась в обстановке тусовки некая глупая премия. Уже за что, не помню, но за одним столом с Жириновским, Зайцевым, Айзеншписом и еще какой-то теткой мы напились. Нас обильно фотографировала пресса. Мы обильно целовались. Затем отправились ко мне. Выпили еще. Она собралась уходить. Я избил ее. Кровь была даже на шторах. Потому что так нельзя.
И мы поехали в Санкт-Петербург, где шел дождь. В Санкт-Петербурге должен идти дождь и потому идет. На перроне нас встречали национал-большевики. Руководитель организации НБП Андрей Гребнев, поэт, безумный тип (я тебя, Андрюха, все равно ценю, хоть мы тебя и сняли с поста руководителя НБП в Питере, уж больно ты безумен для этого), Маша Забродина, она умерла в прошлом году, в октябре, брат Андрея — Сергей Гребнев. Так как визит мой в северную столицу на сей раз был неофициальным, — вождь приехал с девушкой развлекаться, — то мы и стали развлекаться. Мы пошли по городу вдоль набережных, и заходили в забегаловки и «рюмочные», и угощались. Маша угостила нас сушеной питерской специальностью — червеобразным длинным овощем, собранным в тайге или тундре, мир ее праху. В таком состоянии национал-большевики устроили нам экскурсию под названием «Петербург Достоевского», из которой я помню только замерзшую, как воробей, Лизу в дутой синей куртке. Еще мне казалось, что со мною был Дугин.
Переночевали мы в штабе партии на Потемкинской улице, он же служил помещением чайной фирмы, в кабинете завхоза и партайгеноссе Александра. Кроватью служил раскладной диван, крайне неудобный, таежная овощь давала себя знать в случае Лизы сонной усталостью, а в моем противоположным эксцессом — обостренной похотью. Ночью в форточку стала проситься кошка. Я встал и попытался ликвидировать причину беспокойства, но не ликвидировал. Утром я вскочил рано, не в силах спать рядом с любимой девушкой. Любимую девушку мне удалось поднять лишь через пару часов. Мы покинули партийное гнездо и долго завтракали в подвальном кафе, наслаждаясь друг другом. Во всяком случае, я наслаждался ею. Гладил ее покрасневшие руки. Поглаживание ее рук с красными косточками, костяшками пальцев меня возбуждало. Я пил пиво и думал, как я ее люблю, тоненькую, изящную, неземную. Затем я опускал глаза и признавался себе, что примирение между нами долго не продлится. Я вспомнил, как хладнокровно она легла с явившимся в мое отсутствие А. и как хладнокровно в нескольких строчках повествовала об этом эпизоде в своем дневничке.
Я выпил водки, чтобы любить ее больше и дольше. Я всегда был храбрым и по-своему практичным парнем. Практичность моя заключалась в том, что я предпочитал лучшее. Я не боялся ответственности. Трудные женщины — такая же реальность, как трудные дети. Я не боялся трудных женщин. Я их выбирал.
Мы пошли вдоль всех набережных и по всем местам от Потемкинской улицы к Петропавловской крепости. Нева грузно плескалась вся сразу, как холодец, студень. Там, за парапетом, сизая, черная, холодная. Реки зимой всегда вызывали у меня озноб. Вблизи реки я чувствовал себя накануне погружения, почему-то всегда примерял, что вот окунусь в сизом студне, примерял, долго ли продержусь.
Беретик на ушах, как носят московские девочки, сигаретка у губ, дутая куртка, джинсы, ботиночки — вся спортивная и неутомимая Лиза рядом, справа, а за нею Нева. А на той стороне «Кресты» — краснокирпичные старые корпуса тюряги, куда через два года Попадет Андрей Гребнев и откуда он выйдет уже не Андреем Гребневым еще через год. А до этого туда попадет питерский национал-большевик Стас Михайлов за убийство на кладбище человека кавказской национальности. А еще до этого в конце марта уйдет Лиза. А еще через неделю уйдет Дугин. Она — 26 марта. Он?.. Окончательный разрыв произошел после собрания 6 апреля. Девушка и лучший друг ушли с дистанцией в десять дней. Так и должно быть. Так жестоко и должно быть.
А пока мы шли с ней и целовались под дождем.
— Ну как же я тебя люблю, Лимонов?! — говорила она покровительственно. — Маленький. Ты же маленький, — говорила она как с ребенком, глядя на меня. — Это для других ты вождь, а для меня…
В ее ласковых словах я чувствовал опасность. Но я не возражал. Я пронзительно знал, что все развалится, что не будет ее, но будут другие, не будет Дугина, но будет другое, что я все соберу. Соберу опять, так как я должен собирать, строить, из Хаоса строить Космос. А их удел разрушать. Что мы боремся: Инь и Янь, Тьма и Свет, Ормузд и Ариман…
Как ребенок у царских врат, я знал будущее: у Блока есть такие чудовищные строки о том, как девушка пела в церковном хоре о happy end, что вернутся все корабли в гавань, «и только далеко у царских врат», замечает холодный Алессандро Блок, «причастный тайнам плакал ребенок о том, что никто не придет назад». Я шел рядом с нею и хоронил нас. И коллекционировал ее позы. Рука с сигареткой. Зажигалка. Глаза спокойные, покровительственные. Ее глаза лгали даже ей самой. Она шла уверенно, с фашистом, на сутки, на двое, на трое или на неделю — абсолютно уверенная в том, что это со мной надо быть. На Потемкинской в штабе НБП не было санитарных условий, поэтому под джинсами, под колготами, под трусами из ее небольшой щели выкатилась при ходьбе, мазок за мазком, капля за каплей, сперма фашиста, идущего рядом с ней. Рано утром на кресле-кровати Александра, под портретом Муссолини в каске, фашист выплеснул свою сперму в еврейскую девочку Лизу. Я с нежностью думал об этом.
Вышел луч солнца. Побликовал на облезлой игле Петропавловской крепости. Мокрые, мы слонялись по аллеям. Вышли туда, где стояли пушки. Там открывался широкий раструб Невы, булыжные камни мощеной набережной в этом месте были забрызганы невской волной. С Рижского залива, от Балтики, задул ветер. Направление ветра точно совпадало с направлением брызг невской воды.
Вымерзшие, мы зашли в сырую палатку при выходе из крепости. Там была только водка. И только пиво. Я выпил свои двести граммов и, причастный тайнам, стал смотреть, как она ест сосиску в тесте. Как кошка, на один бок.
— Лаура, я твой Петрарка, Че Гевара, я твой Реджис Диоре, — обратился я к ней… — Чтобы увидеть тебя — нужны очи. Я вижу тебя!
— Что? — спросила она.
— Я могу дать тебе бессмертие, — сказал я.
— Напился? — сказала она. — Тот, кто у нас никогда не бывает пьяным? Как его зовут?
— Напился, — согласился я. — Лимонов его зовут.
И все произошло, как я увидел. Все рассыпалось. И я опять стал создавать Космос из Хаоса.
Дон
Дон связан с моим происхождением. Дело в том, что по отцу наша семья Савенко происходит из Воронежской области, из верховьев Дона. Отец мой родился в 1918 году в городе Бобров Воронежской области, бабка моя Вера (в девичестве Борисенко) прожила всю 58-летнюю жизнь в городе Лиски Воронежской области. А вообще-то все Савенки вышли из небольшой деревни Масловка Воронежской области. Придурки москвичи причисляют меня иногда по фамилии к украинцам, но это потому, что не осведомлены. Так же как и на Кубани, живет в верховьях Дона множество людей с фамилиями, кончающимися на «о», все они потомки казаков. Ни бабка моя ни слова не знала по-украински, ни отец не знает. Верховья Дона и городки вокруг него исконно казацкие. В этих местах родился отец Степана Разина, а городок Бобров, где родился мой отец, был в свое время ставкой восстания Болотникова. Мы бунтовщики по крови своей, и в том, что я сижу сейчас в крепости у злых московитов, есть историческая закономерность. Если же еще добавить, что, согласно семейной легенде, сообщенной мне бабкой Верой (когда мне было 15 лет), в кровь нашу по дороге затесалась буйная кровь сотника-осетина, то со мной все ясно. От матери в мои вены пущена струя татарской крови, так что Аллах Акбар, и молиться мне надо портрету Степана Разина в турецкой чалме, такой существует.
Я видел в детстве Дон детскими глазенками. Поскольку мы прожили с матерью у бабки в Лисках, кажется, год. А взрослыми глазами я увидел этот широкий поток воды только осенью 1994 года. В Ростове-на-Дону появилась тогда первая региональная организация Национал-большевистской партии. Скелетом организации послужили музыканты Олег Гапонов и Иван Трофимов и предприниматель Олег Демьянюк (он владел мастерской по пошиву обуви). По их приглашению я отправился в Ростов в сопровождении Тараса. Инструктировать нашу первую регионалку. Мы были необычайно горды.
Гапонов с Трофимовым тогда уже перестали называть себя группой «Зазеркалье» и называли себя группой «Че Данс», то есть было понятно, что они находятся внутри своего латиноамериканского периода, их хитом была песня «Делайте бомбы, убивайте банкиров…». Однако уже в 1995 году они приехали в Москву почему-то с пятью барабанщиками. Дело выяснилось лет через пять, когда вдруг прославилась (не то в 1999-м, не то в 2000 году) на всю страну группа «Запрещенные барабанщики» с песней «Ай-ай-ай, убили негра, убили негра». Текст песни был написан Трофимовым, к тому времени, правда, он уже отошел от руководства региональным отделением НБП в Ростове, как и Гапонов. Из музыкантов, да и вообще из «artists», политические руководители получаются не очень высокого качества. Вот из журналистов, из них, да, достойные получаются кадры.
Поезд перед Ростовом несколько часов кряду идет вдоль Дона. Вначале Дон каштановый блестит в камышах, потом показываются первые грузовые краны, затем широкобедрые корабли, и вот уже едем вдоль целого леса кранов, а кораблей и считать уже не хочется. В окно влетает воздух как морской, прелая душная зелень плавней. Что касается цвета воды, то надо сказать, что у больших рек он не бывает определенным. Так, я видел Сену молочной, или сизой, или голубой, в зависимости от времени года, от цвета облаков над нею, или цвета чистого неба, наклона солнечных лучей, количества дождей, выпавших в верховьях, или сорта водоросли-паразита, атаковавшего воды. А если еще выше по течению строят мост или проводят буровые работы, то ощутить чистого цвета не приходится. Я написал «каштановый Дон», возможно, потому, что была осень, было, возможно, много дождей, и не сбросившие еще листву деревья отражались в донской воде.
В Ростове мне подарили ботинки, сделанные в мастерской Демьянюка. Кажется, у них потом лопнула подошва, а может быть, я путаю. Я исследовал Ростов, сходил к местным анпиловцам на заседание их партии, возгласил на каком-то радио о создании организации НБП в Ростове. А затем меня познакомили с отцом Сергием, и этот чернорубашечник сбил меня с толку. Поп-экстремист, он был куда ближе по своему идеологическому багажу к «рыцарям» РНЕ, чем к национал-большевизму, но по нигилистическому темпераменту был наш в доску. Для начала он свозил нас к директору винного завода, где я, как человек известный, получил в подарок несколько ящиков вина и несколько литровых колб с вином. Бесплатно. Но вот когда заказал у директора рыбокомбината несколько ящиков рыбы — пришлось платить. Мне. И очень дорого. Дальнейшие пару дней мы все, включая новых вождей регионального отделения, занимались тем, что сидели на самом берегу Дона в станице, название которой я не помню, прямо в центре станицы, вместе с лейтенантом местной милиции, и поглощали вино и рыбу. Параллельно отец Сергий окрестил в Доне местного татарина, а я был у татарина крестным отцом. Все эти изуверства происходили на виду у населения. Тарас снимал крещение татарина, как мы с Сергием окунаем его в Дон головой, на свой фотоаппарат-мыльницу. На его складе в Кимрах должны быть и эти фотографии. Согласно природе вещей, он, впрочем, не мог запечатлеть на фотографии, как ночью (мы перешли из центра станицы выше по течению) татарин вдруг сообщил, что совершил ошибку и больше не хочет оставаться православным. На что голый до пояса отец Сергий потюкал татарина по голове кулаком. Сверху.
Отец Сергий выглядел настоящим разбойником. Орлиный нос, высокий рост, черные патлы, широкие плечи, огромный крест. Второй подобный поп встретился мне за два года до этого, в Абхазии, того звали отец Виссарион. Так тот даже отсидел в тюрьме, был выше Сергия — двухметроворостый, был настоятелем старого храма в Лыхне и хвастался тем, что окрестил нескольких чечен из отряда Басаева.
То была моя первая регионалка. Опыта у меня не было, вот я и позволил себя увлечь в казачье-алкогольное предприятие. Впрочем, мрака в этом не было. Была здоровая природа, казачьи земли, Дон, быстро струящийся мимо станицы, чуть поодаль — мостки, где полоскали белье, пасущиеся на другом берегу кони, пьяный лейтенант милиции, в его хате мы спали. Короче, обстановка запорожского войска. Впоследствии я был осторожен с регионалками, их лидерами и друзьями.
Я написал, что Гапонов и Трофимов находились тогда внутри своего латиноамериканского периода. Я имел в виду, что оба увлекались латиноамериканскими левыми. У них были знакомые никарагуанские студенты, учившиеся в Ростовском университете, на стене в квартире Трофимова висел сандинистский флаг. Если разобраться, то ростовцы в то время были скорее чисто красными, чем национально-большевистскими. И группу свою они называли тогда «Че Данс», то есть выводили себя из Че Гевары. Но это все так и должно было быть. Другое дело, что наши artists не смогли впоследствии даже распространять две сотни газет в Ростове. Им можно было поставить пять баллов за идеологическую подготовку и мотивированность. Как практики они, увы, были чуть выше нуля. Впоследствии их сменили другие ребята. Перед арестом, в самом конце марта, я был в Ростове. Встречался с начальником Северо-Кавказского ВО генерал-лейтенантом Трошевым и с моими партийцами. В первой и последней поездке в Ростов отсутствовали девушки. Это были военные учения. Не было в них места для пахнущих лисиц. С Наташей мы были едва-едва слеплены. Несколькими нитями судьбы от прощального поцелуя, нам оставалось быть вместе до следующего июля. А новой любви еще не было, до Лизы оставался еще год. А крошечная Настя вообще появится в день накануне московского урагана — 20 июня 1998 года. Так что на Дону я гулял в 1994-м вольным казаком. Много было хохота, ругательств и горилки.
Москва-река
В сентябре 1997 года Национал-большевистская партия заключила союз с Анпиловым и Тереховым. Мы подписали трехстороннее соглашение о том, что пойдем вместе на выборы в декабре 1999 года, единым блоком будем вместе проводить всяческие политические акции, в том числе и демонстрации. Соглашение подписали в моем кабинете в бункере, и тогда же я предложил для нового блока название: «Фронт трудового народа, армии и молодежи». Название приняли как временное. Мы сшили длинный красный транспарант.
Дугин стал неумеренно восхвалять в каждой статье «ФТН», как только Дугин умеет это делать. Я стал строить своих людей и выводить их на улицы с анпиловцами. На большие манифестации мы собирались у метро «Октябрьская» в 8:30 у памятника Ленину. Издалека были видны наши флаги. Набегали волнами журналисты. Около 9 часов я начинал выстраивать колонну. Впереди помещал наш красный с двумя древками штандарт с надписью «Национал-большевистская партия», граната «лимонка» была изображена посередине. Того же образца, что на газете «Лимонка» и у меня на левом бицепсе. Разделенные на шеренги партийцы выстраивались за штандартом на всю его ширину. Между шеренгами держали лозунги: «Мы ненавидим правительство!», кредо партии: «Россия — все! Остальное — ничто!», «Капитализм — дерьмо!», «Ешь богатых!» — весь ассортимент плюс лозунги на злобу дня: скажем, в 2000 году на 23 февраля мы несли лозунги: «Долой самодержавие и престолонаследие!», «Путин, мы тебя не звали, уходи!»
Пока мы строились, я воодушевлял ребят, обращаясь к ним через матюгальник, объясняя, что происходит сегодня в политике, шутил и начинал разогревать их.
— Прочистим глотки! — кричал я. — Пора! Ну-ка, поехали: Хороший буржуй — мертвый буржуй! Хороший буржуй — мертвый буржуй! Вяло! Мощнее! Проснитесь! Раскрывайте рты! Яростнее! Напрягайтесь! Капитализм — дерьмо! Капитализм — дерьмо!
Постепенно они зажигались. Появлялся Анпилов, здоровался:
— Приветствую славную партию национал-большевиков!
Подходил подполковник Терехов, подходили просто бабушки и дедушки, пенсионеры, простые люди. Долгое время настороженность вызывал наш флаг: «А вы знаете, что ваш флаг похож…» «Знаем, — говорили, — все флаги похожи: основных цветов немного, мы не можем себе сделать флаг — лоскутное одеяло». — «Да, но старшее поколение помнит этот флаг как…» — «Оно скоро вымрет, ваше поколение». Вот такие шли разговоры. Потом они к нам привыкли. А когда у нас появились первые узники, первые заключенные, они нас зауважали.
Самым холодным было 23 февраля. Но маршрут обыкновенно был короткий, не от Октябрьской, и власть каждый раз отрезала от маршрута по куску. Если вначале собирались на Белорусской, то позднее на Маяковской, а в 2000 году уже на Пушкинской площади.
От Октябрьской обычно ходили на 7 Ноября и на 1 Мая. Маршрут пролегал по Якиманке, мимо здания французского посольства, далее мост через канал Москвы-реки, поворот направо вдоль канала у Болотной площади, выход на большой мост через Москву-реку и с него на Васильевский спуск, — к задней части собора Василия Блаженного, где и происходил обыкновенно митинг. Самым холодным на этом маршруте был день Седьмого ноября. Но ребятам нравилось. Однажды была просто жуткая снеговая буря, после которой мой тулуп не мог высохнуть неделю. К страстям политическим в тот день добавились страсти борьбы со стихией, потому шествие было особенно удачным. Его до сих пор вспоминают.
Трогались мы с места около 9:30. «Трудовая Россия» сыпала горохом, нестроевые, они как могли, так и шли. Анпилову едва удавалось построить первые две-три шеренги. Мы обычно шли в хвосте шествия. К нам прибивались (помимо нашего личного состава и сочувствующих) бесхозная красная молодежь, беспартийные панки, остатки анархистов. Колонна у нас была разительно молодая, энергичная. Стиль наш был разительно нов для нашей страны, да и для любой другой. Ни секунды без кричалок, мы употребляли также топанье: когда все переходили в такой бег почти на месте, с громким топаньем. Это поражало и прохожих, и наших союзников. И кричалки наши были парадоксальными. Их авторство часто бывало коллективным. Если «Мы ненавидим правительство!» придумал я, то «За наших стариков — уши отрежем!» — народ, шедший в колонне. Я шел и озвучивал в матюгальник то, что мне предлагали и подсказывали из колонны. Порой меня сменял кто-то из ребят или матюгальников было несколько. Свежие молодые лица, крики, подъем, смех, мерный шаг. На нас было весело смотреть и на наши флаги над нами.
Мои унылые коллеги по литературному цеху, даже лучшие из них, туповато не поняли и не понимают, насколько мое вторжение в войну, а затем в политику расширило мои возможности. Новый эстетизм заключался в том, чтобы мчаться на броне бэтээра через сожженный город в окружении молодых зверюг с автоматами. Новый эстетизм заключался в том, чтобы шагать по мосту через Москву-реку, приближаясь к Кремлю, топать и ритмично скандировать: «Ре-во-люция! Ре-во-люция!» Самыми страстными в 90-е годы в России были политические коллизии. Я участвовал в уличных столкновениях с ОМОНом в Москве 23 февраля 1992 года, отползал под огнем пулеметов у Останкино в 1993-м, подставлял свою шкуру в горячих точках планеты, а мои тупые коллеги не понимали: зачем? Они ходили в буфет ЦДЛ, а самые продвинутые из них — на пошлые фестивали и телешоу. Я инстинктом, ноздрями пса понял, что из всех сюжетов в мире главные — это война и женщина (блядь и солдат). И еще я понял, что самым современным жанром является биография. Вот я так и шел по этому пути. Мои книги — это моя биография: серия ЖЗЛ.
Банальные мои коллеги никогда не могли понять, что у меня героический темперамент. Они долгое время называли меня «скандалистом», приписывали мне некий тонкий расчет, подозревали меня в грехе саморекламы и тщеславия. Обо мне написаны десяток книг, одна глупее и завистливее другой. Последняя, которую я листал, — книга некой Дашковой, вот не запомнил названия.
А мне страстно нравилось идти через мост к Кремлю над Москвой-рекой впереди колонны под нашими чудесными страстными кровавыми знаменами. А я до головокружения был счастлив лежать под обстрелом на горе Верещагина и чувствовать вкус дольки мандарина во рту, только что сорванного мандарина, который может оказаться последним в жизни. Именно так я всегда хотел жить: пестро, рискованно, ярко. Теперь вот тюрьма и статус государственного преступника сделали меня бесспорным, отлили меня в бронзе. Кто посмеет теперь возражать против моей честности и трагичности?
Оказалось, что есть такие. Ну, таких даже смерть не убеждает.
Где во всем этом Москва-река? Седьмого ноября она обычно обильно парила в небо свои плохо замерзающие воды под мостом. Напичканная дерьмом и пронизанная взаимопроникающими струями горячей канализации. Взглянув вдоль нее, можно было увидеть купеческий задастый храм Христа Спасителя, дурного Щелкунчика-Петра работы Церетели, гнусные неестественные воды. Москва-река ни к чему не побуждает, не навевает никакого настроения. Это странное кладбище мертвой воды посередине города, разлегшееся в неопрятных серых берегах. Как опасная ртуть.
Дунай
Великая славянская река впервые предстала передо мною в октябре 1974 года. Фрау… как же звали эту мерзкую немку? А, ее звали Беттина! Фрау Беттина переселила нас с Еленой из пансионата в центре города недалеко от улицы Мария Гильфер-штрассе на окраину, на улицу Денизгассэ, в двухкомнатную квартиру. Чтобы попасть к себе в комнату, мы должны были пройти через комнату музыканта Аркадия, его рыжей жены, еще у них был мальчик. Они, как и подобает эмигрантам, постоянно спали, ссорились и плакали. Так что удовольствия ходить через их мир у меня не было. С Еленой тоже было тяжело. Она тоже долго спала, в результате в комнате до полудня, а то и дольше, царил полумрак. Она тоже плакала, а еще завела себе моду лечить свою тоску любовью: «Иди ко мне, мне плохо!» Вряд ли она понимала, что ебать в кислых простынях печальную плачущую ее было не всегда удовольствием. Несмотря на то, что я любил ее тогда очень сильно; ее тонкое тело доставляло мне острое удовольствие. Мы должны были ждать, когда австрийцы удосужатся выдать нам временный документ. Нас уже взял под свое покровительство Толстовский фонд, но их помощь лишь покрывала плату за комнату Беттине, хватало еще на хлеб, картошку и одну-две сардельки в день. Жизнь была скудная. Времени было с избытком. Встреч было мало. Я готов был развить бешеную деятельность, но вся моя энергия разбивалась о преграду: незнание немецкого (да и любого другого) языка. За неимением лучшего я как одержимый стучал на русской машинке. Но только тогда, когда Елена вставала. До часу дня она этого не делала. Надо сказать, что я все же написал тогда за короткий срок, за какой-нибудь месяц, не то 13, не то 18 статей. И они все мне потом пригодились в Италии и в Америке — я их все продал и напечатал, хотя и за весьма скромные деньги. Так что мой fighting spirit
проявился немедленно.
Лишенный права писать с утра и угнетенный необходимостью печальных половых сношений с любимой, я стал удирать по утрам. Благо Аркадий вставал рано, он уже работал — что-то убирал по утрам. Выпив на кухне жидкого чая с хлебом (в Австрии чай и кофе оказались дороги), мы с Аркадием выскальзывали за дверь, оставляя опухших женщин грезить в постелях. Он поспешно убегал к месту своих мучений, а я шествовал, поеживаясь от утреннего холода, по окраинным улочкам Вены. Обычно я вскоре достигал аккуратного, усаженного аккуратными деревьями канала, а канал приводил меня к Дунаю, или же к Дануб, как она пишется на иностранных картах. Дануб в этой части города вблизи от канала еще некоторое время сохраняла аккуратный облик немецкой реки, однако по мере удаления от канала постепенно превращалась в славянскую зону. Не облетели еще поздние кусты шиповников, яркие ягоды сочно висели гроздьями, оживляя желтый осенний фон. Берег в этом месте представлял из себя запущенный пустырь. Дерьмо человечье и собачье, газетные обрывки на дерьме, ржавые листы железа, несколько сырых разбомбленных дотов времен Великой Отечественной войны. Настороженные школьники, прогуливающие школу, сизые бродяги в пальто с чужого плеча — все это в избытке присутствовало на берегу Дануба или Данубы. И над всем гудел ветер, шевеля верхушки. Больших деревьев было мало, в основном кусты. Дануб, мелкая и загаженная, плескалась внизу. Качество берега было разнообразное: и песчаные залысины, и травянистые пригорки, илистые, склизкие куски. Вот там я и прогуливался, всякий раз удлиняя маршруты. На обратном пути я, если этого требовали обстоятельства, закупал картофель, хлеб и сардельки. Часто приходилось довольствоваться одним картофелем и хлебом. В разрушенных дотах можно было помочиться, сверху, сквозь пролом, проникали лучи солнца. Австрияки и немцы обороняли свою Вену не столь крепко, как Будапешт, но обороняли не слабо. Шиповник недаром цвел так густо на их крови, этих ребят. В конце концов они верили в своего австрийца Шикльгрубера. Ведь не было ни одного фонаря свободного, на всех — гроздья приветствующих земляка австрийцев, когда в 1938-м он аннексировал или аншлюцировал Вену. Вообще-то он ненавидел этот город, ведь здесь он пережил столько тяжких унижений. Здесь он бродил бедным бродягой. Рисовал картины с изображением собора святого Стефана. За семь лет тяжелой жизни, думаю, он потерял всякие иллюзии о человеке и человечестве. Он редко бывал сыт. Так размышляя в сумраке поверженного моими соплеменниками дота, я не подозревал, что сам нахожусь в самом начале своего периода унижения. Что последующие семь лет готовят мне смертельное отчаянье. Что страдания мои будут и духовными и физическими и, возможно, превзойдут страдания Адольфа. (Он, впрочем, не все о себе сказал. Возможно, его жизнь была страшнее.) И, конечно, я не подозревал, что нежный плачущий зверь, дремлющий в постели на Денизгассэ, станет моим основным мучителем.
В периоды просветлений я водил ее в музеи. Или, точнее, мы долго собирались и отправлялись в музеи. От обилия тяжелых немецких обеденных картин в золоченых рамах, от обилия мифологических телес, часов, мебели, гобеленов, фарфора, — мне, здоровому жилистому авантюристу, порой становилось плохо. Мной овладевала «музейная усталость». Нечто подобное месяцем позже будет случаться со мною в Италии, там я заболею музейной интоксикацией. И с тех пор буду ненавидеть музеи. Но в Вене картины и утварь были отвратительнее итальянских: это были германские грубые поганые свиные картины и утварь. Елене, впрочем, эти мертвые дома нравились, она часами склонялась над табакерками и фарфоровыми яйцами в серебряных оправах. Она знала в этом толк, ее сестра Лариса держала в Бейруте антикварный магазин. Я надеюсь, Гитлер так же ненавидел венские музеи, как и я. Я написал о первых днях нашего пребывания в Вене удачный рассказ «Дети коменданта», думаю, я хорошо схватил в нем суть города Вены.
В 1987-м я увидел, как большой серый Дунай парадной шинелью офицера распластался спиной, полами и рукавами перед старой Белградской крепостью. Я был приглашен на традиционные октябрьские дни литературы. Удивлялся миллионам динаров, выданных мне в отеле «Славия» на карманные расходы, но перестал удивляться, позавтракав за триста тысяч динаров «пьесковицей на каймаку» и пивом.