Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Книга воды

ModernLib.Net / Отечественная проза / Лимонов Эдуард / Книга воды - Чтение (стр. 4)
Автор: Лимонов Эдуард
Жанр: Отечественная проза

 

 


Это был февраль 1976 года, я был одет в теплое рваное пальто, подобранное мной на Лексингтон-авеню на помойке. Я был намеренно грязен, голоден и пьян. Я принял решение стать бродягой, жить на мерзлых улицах Нью-Йорка и посмотреть, что произойдет. Я стоял на серых плитах и смотрел в ночь на Атлантику. Я понимал, что происходит нечто грандиозное. Затем я повернулся и сзади себя увидел две освещенные коробки Мирового торгового центра. Как Яркие Галактики, как огромные аквариумы, поставленные на попа. Совсем неуместно меня посетил тогда приступ мании величия. Я ощутил себя иным, свежим и всемогущим. На самом деле именно приступ мании величия и был мне необходим. Меня засыпало снежной крупой и невыносимо хлестало свирепым зимним ветром. Но уже 4 марта я сидел на крыше отеля «Winslowe» и пытался загорать. Вглядываться; в дальние дали полезно для глаз и для мании величия. Вообще мой совет — пестуйте свою манию величия! Всячески культивируйте свое отличие от других людей. Нечего быть похожим на эту скучную чуму.
      На южной оконечности Манхэттена, там, где можно ее увидеть, на пирсах под мостками Seaport вода Атлантики несет на себе грязную дерьмовую пену, щепки, бумажные тарелки, пятна бензина, хозяйственный мусор. Смотришь и хочешь туда прыгнуть. Правда, если прыгнешь, можешь и не выбраться оттуда.

Тихий океан / Вэнис-бич

      Вэнис-бич — это предместье Лос-Анджелеса. Это собрание картонных и фанерных желтых и розовых старых домиков на самом берегу океана, где широкая полоса отличного песка непрерывно подвергается наездам могучего ровного океана. В песок негусто, но достаточно часто воткнуты высоченные пальмы. Долгое время здесь царила захолустная тоска, были черт знает какие дачки, не из лучших. Первыми на этот район обратили внимание хиппи в конце 60-х, стали заселяться массово в картонные розовые домишки. Вместе с хиппи пришли наркотики и торговцы наркотиками. Постепенно район становился модным. Я впервые попал на Вэнис-бич в 1976 году во время смурного и оставшегося мною забытым молниеносного визита в Калифорнию к моему другу московского периода Олегу Чиковани. Доктор-нейрохирург, он работал доктором-анастезиологом и из кожи вон лез, чтобы получить американский диплом. Я прилетел к нему, как утопающий хватается за соломинку, где-то в период с 19 декабря 1975 года по начало февраля 1976 года, то есть я уже жил в трагедии, еще с Еленой, но мы уже объяснились, я знал, что у нее есть другой мужчина. Чего я хотел от Олега Чиковани, my God?! Я инстинктивно желал прижаться к другу, остаться там, в Калифорнии. Но пробыл всего несколько дней и улетел обратно в свою трагедию. В один из этих нескольких дней мы приехали на машине Олега на Вэнис-бич, где жил тогда Феликс Фролов, наш общий знакомый.
      Написав все это, я засомневался в том, что написал. Не слились ли у меня в один два визита в Калифорнию? Может быть. Но как бы там ни было, я сидел впервые на Вэнис-бич в квартире Феликса Фролова. Фролов был харьковчанин, потом москвич, кинооператор Шукшина, и вот обретался в квартире с оборванными обоями на Вэнис-бич. Окна были открыты, слышен был рокот океана и голоса проносящихся на этаж ниже по асфальтовому тротуару девок и парней на роликах.
      Вэнис-бич был похож на голливудские, наспех сооруженные декорации, в которых почему-то остались жить люди. На самом деле его архитектурный стиль идеально соответствовал месту, климатической зоне. Янки оттяпали эти благодатные земли в Мексике лишь сто лет назад. Зачем тут человеку бетон? Лос-Анджелес — это восемьдесят миль бараков вдоль хайвея. В Лос-Анджелесе есть свой район небоскребов, но небоскребы тут чужие. А нормально тут жить в легких одноэтажных домиках, тем более что это район землетрясений. Полоса песка в несколько сот метров шириной, пальмы, картонные домики, редкие магазины хипповой одежды, точнее, вешалки на колесиках, выставленные на тротуар, редкие забегаловки, растрескавшиеся заборы, атлетически сложенные добрые негры у пальмы бьют бочки барабанов. Рокот океана. Ведет по песку детей седовласый атлет, с разорванными ушами, велосипедисты, просвистывает мимо герой на дощечке, еще один. Теплый, как парное молоко, воздух, знакомые по окну в Харькове мамины алоэ, но в три метра высотой, целая стена зарослей, яркие шипастые цветы брызжут в глаза. Пожалте любить и жаловать: Вэнис-бич. Девочки: кожа в кокосовом масле. Из магазина спортивного инвентаря вынесли белые качалки, и два негра лежат на спинах, выталкивая вверх штанги: рекламная акция. Не жарко, но парит. А дождя не будет, это точно. Это океан сообщает вечную атмосферу парилки. Все-таки, кажется, к Феликсу Фролову мы приехали в 1980 году и приехали вчетвером: я, поэт Алексей Цветков (не путать с ответственным секретарем «Лимонки»), писатель Саша Соколов и редактор лос-анджелесской газеты «Панорама» Александр Половец. Собственно, ну и пусть, ну и черт с ним, с годом, важен Вэнис-бич, просторная местность, атмосфера парилки. Кайф вечного отдыха, вечного фланирования, вечных неспешных разговоров хозяина магазина спортинвентаря с седовласым атлетом, остановившимся пожать руку. И через сто лет здесь будет так. Запах марихуаны над асфальтовым променадом, просветленные лица святых старых хиппи, усохших в индейцев, запах бобов от мексиканской забегаловки (никогда не научился варить бобы). Передо мною был проигран тогда (ну хорошо, сойдемся на 1980 году…) один из вариантов судьбы. Остаться здесь, найти легкий job, не найти никакого job, писать в газету «Панорама» статьи Половцу по 40 долларов штука, бродить по Вэнис-бич, пока жена — официантка в мексиканской забегаловке — не очень утруждается. Идти с ней купаться. Курить марихуану, думать до дури об ацтеках, о Монтесуме, о грибе «пайот», о вулкане Попокатепетль, произносить «Попокатепетль», «Попокатепетль», называть жену Кафи… а если выпьешь, «Катькой».
      Тогда, в феврале 1980-го (я отпраздновал свой день рождения в Лос-Анджелесе, прилетел туда в вечер дня рождения), судьба приоткрыла передо мной свой театральный тяжелый занавес и показала мне будущее. Жену Наташу Медведеву вперед срока. За два с половиной года вперед. Вот как это случилось.
      Ресторан «Мишка». Действующие лица и исполнители те же: Соколов, Цветков, Лимонов, Половец. Сидим в ресторане в отдельном зале на банкете. С нами еще два десятка людей. Время от времени дамы и господа встают и произносят тосты. Вдохновитель всего этого Половец. Подают шашлык. Хозяин ресторана Мишка — армянин, потому шашлык подается с толком. Дымно пахнет шашлыком — жженым уксусным мясом и жженым луком. Меня тоже заставляют говорить; я говорю, ведь заставляют. Табачный дым. Алкоголь. Самое время появиться женщине. Женщина на выход!
      Банкет рассеивается, люди исчезают. Стоим у выхода, рядом с баром. Ждем: я, и Половец, и Соколов. Следовательно, ждем Цветкова, тот, хромая, отошел отлить в туалет. Из зала, противоположного тому, где происходит наш банкет, выходит высокая, стройная девушка, юбка до колен, шелковая блузка, длинные рыжие волосы, резкие движения. Всплеск юбки, всплеск волос. Подходит к бару: протягивает бармену широкий с толстым дном стакан. Бармен без слов доливает. Девушка берет стакан и подходит к стеклянной двери, задумчиво смотрит на освещенный Сансэт-бульвар. Некоторое время стоит так. Не глядя на нас, уходит в тот зал, откуда появилась.
      — Кто такая? — спрашиваю я Половца, не отрывая взгляда от решительной стройной фигуры, скрывающейся в табачном дыме.
      — Наташа… Певица. Поет здесь.
      — Хороша.
      — Она не для тебя, Эдуард…
      Я некоторое время обдумывал, что сказать.
      Половец приходит на помощь:
      — Хочу сказать, что она не нашего круга. С бандитами крутит.
      — Ну, это еще не есть помеха, — говорю я.
      И мы выходим из ресторана. На следующий день я улетаю в Нью-Йорк, у меня куплен обратный билет.
      В октябре 1982 года именно Половец познакомит меня с Наташей здесь же в ресторане «Мишка». И я и он давно забыли о сцене у бара в 1980 году. Познакомившись, мы, конечно, прошлись по Вэнис-бич. Я ее пригласил.

Реки

Днестр

      Днестр был перегорожен Дубоссарской ГЭС, ее плотиной. Можно было пройти под плотиной. Внутри ее по гулкому, узкому и вонючему каземату, которым пользовались ремонтники. А можно было пройти поверху по железным грохочущим мосткам, на ослепительном солнце, на ветру под брызгами, с бравадой, на виду у смерти. Как ходят герои.
      Нам даже не пришлось выбирать. Местные только упомянули о каземате и, прибавив «ну вы, конечно, пойдете поверху!», уже ступили впереди нас на железные мостки. Правда, было объявлено очередное липовое перемирие. Но во время предыдущего липового перемирия здесь были сражены люди, и алая кровь стекала в воду именно с этих мостков. Мы пошли. Автоматы у всех в руках, первый патрон в стволе. Перемирие или нет, но чтоб хотя бы врезать перед смертью неровной очередью туда, откуда прилетела пуля. А она могла прилететь из зарослей вдоль берегов, от любого придурка, который перемирию не подчинился. Я сам вчера, на другой позиции рассматривая в оптический прицел развалившихся во дворе напротив офицеров «румын», так пылко желал не подчиниться перемирию и резануть по ним огнем крупнокалиберного… Едва удержался. И там в зарослях вдоль реки сейчас сидело немало таких пылких, как я.
      Мы шли, стуча ботинками (правда, большинство были одеты в кеды), как на параде, не спеша. За что я люблю безумие войны, что тут все перед всеми и собой выебываются. Нам совершенно не надо было идти в ту сторону плотины. Тот берег был не наш. Мостки кончались глухо заложенным мешками с песком пулеметным гнездом, но к нему можно было добраться через каземат, выход из каземата как раз выводил в гнездо. Фактически мы шли туда посмотреть. Но и разглядывать там было нечего. Там было минное поле под гнездом — все это знали и всех это устраивало. И их, и наших. Однажды на минное поле зашел какой-то их «румынский» парень-офицер и подорвался. Так его дочиста обглодали лисицы. Осторожные и легкие лисицы никогда не подрываются на минах. Так что мы шли посмотреть. Только и всего. Или упасть от пули на этих отполированных поколениями гидроэнергетиков стальных листах и истечь кровью. Местные не увиливали от ответственности. Они шли широко, грудью, такие же отлично видимые врагом, как и мы. Они вели нас, москвичей, у них был великолепный повод показать еще раз свою храбрость. Всего нас было семь человек.
      На таком солнце кровь должна свертываться быстро, думал я, шагая третьим и до боли вглядываясь в изумрудную зелень берегов. Солнце еще дополнительно остро било в глаза, отражаясь от полированных до блеска стальных листов. Если тут упадешь, то выволочь раненых не будет никакой возможности, — думал я, на фоне синего безоблачного неба мы видны в подробностях до автоматного ремня даже не снайперу, даже не в прицел. Тут перебьют всех, я бы вначале стрелял в ноги переднему и заднему, а потом не спеша добивал бы в корпус и в голову остальных.
      Мы дошагали до середины реки, и стало видно, как Днестр уходит сияющей полосой вниз и вдаль к морю. Дул вкусный, самый свежий в мире ветер, временами принося мельчайшую водяную пыль. Я представил, как бликуют в прицеле снайпера мои очки и сделал огромный глоток вкусного воздуха…
      В гнезде нас ждали. Мы пообнимались и похлопали друг друга по плечам. Пулеметчики угостили нас из фляжки. Каждый сделал скупой глоток. Семи женщинам на этот раз повезло. Обратно мы пошли через каземат, ругаясь и хохоча.
      Тот, кто не прошел по мосткам Дубоссарской ГЭС, по верху плотины, тот… я пытаюсь подыскать слова… не знает осатанения безумия… Лучше вообще-то его не знать.

Кубань

      Жириновский был в серых трусах. Тело — умеренной упитанности, красновато-рыжее, раздутое в области живота. Плечи — недоразвитые.
      Река Кубань текла между камышами серая. Трое пацанов, дрожа от холода, отжали свои трусы, повернувшись к нам белыми задницами, напялили трусы на себя, сели на велосипед все трое, один на раме, и тяжело покатили от нас, подозрительно оглядываясь.
      — Малолетние преступники, — сказал Жириновский, — стыбрили что-то и в бега.
      У Жириновского, я заметил еще тогда, когда он мне нравился, был нездоровый интерес к мальчикам-подросткам.
      — Владимир Вольфович, — сказал верный Андрюша Архипов, похожий на Гесса, — давай запустим в СМИ феню, будто вы мальчика спасли, мальчик тонул в реке Кубань. Сегодня же запустим по факсу.
      — Ты пресс-секретарь, Андрюшенька, вот и старайся… — отмахнулся Жириновский и пошел в реку. Я уже давно был в реке и возвратился к берегу, стоял по колено в белесой воде.
      Жириновский поплескал на себя кубанской воды, загребая ладошками, на грудь, спину и бока. Я уже начинал разочаровываться в нем. С февраля до середины лета длилось самое очарование. 22 июня я стал министром в его теневом кабинете. Теневым директором Всероссийской федеральной службы. Кончилось мое разочарование еще через пять месяцев: беглецы из его кабинета, мы создали Национал-радикальную партию, мертвое дитя, просуществовавшее всего несколько месяцев. Ни Архипов, ни я — мы еще не осознавали там, на берегу Кубани, что мы создадим такую партию. Жириновский, возможно, знал. Позднее ходили слухи, что он все и спровоцировал, дабы избавиться от «радикальной молодежи», а на Алешу Митрофанова возложил обязанность все это организовать.
      Жириновский осторожно пошел, кряхтя и издавая недовольные звуки, в глубину Кубани.
      — «Будущий Президент России купается в реке Кубань», — представляешь, Лимонов, такую картину маслом в Манеже. — Андрюша снял штаны и быстро пошел за вождем в Кубань.
      Фыркая, Жириновский проплыл несколько метров и вернулся.
      — Грязная какая-то, заболоченная, — пожаловался он, вылезая. — Казаки ленивые пошли, реку свою не могут вычистить. Кубанцы!
      — Бардак потому что везде, Владимир Вольфович, — сказал Владимир Михайлович, охранник Жириновского. Он по-прежнему стоял на берегу в туфлях. Отец двух взрослых дочерей был силен еще как бык и опытен. Начинал он карьеру в телохранителях Брежнева, потом Брежнев подарил его Бабраку Кармалю. Во всяком случае, так гласила элдэпээровская легенда.
      Я не нашел, что вода такая грязная. Шли сильные дожди, и даже сейчас сильно парило, небо хмурилось, и временами начинал идти дождь. Реку замутило, только и всего. А Жириновский ворчал и брюзжал всегда. Так что любая вода была ему грязной, я уже понимал, что он сварлив от природы и лишь удобно приспособил свою сварливость к своему политическому темпераменту.
      Почему я там околачивался с ними, в камышах у реки Кубань? Меня пригнал туда сильный инстинкт, я хотел рассматривать Историю близоруко — перед самым моим носом. В тот год обыватель хохотал до упаду над «Жириком», а я чуял, как от него могуче и вонюче тянет Историей. Будущим. И в 1993-м, в декабре, он им всем дал, он доказал, что я в нем не ошибся. Он так близко подошел к власти, что даже тошно стало. «Неужели это так просто все делается!» — говорил я себе в 1994 году, тогда как инстинкт пригнал меня к нему на Рыбников переулок еще в феврале 1992-го, инстинкт знал за меня, что это так просто и делается. Другое дело, что потом он сговнил все, что сделал. Пошляк-обыватель, хапуга забил в нем первопроходца и оригинала по жизни… Потому я там стоял с ними, что был авантюрист, умный мужик, в отличие от моих тупых современников, и мне доставляло удовольствие копаться во внутренностях Истории, отрезать там что-то в ее брюхе.
      Пока мы оделись, пошел дождь. Не очень сильный. Кубань вспузырилась. По тропинке, как простые граждане, мы пошли вначале через небольшой луг, потом вошли в лесные заросли. Неприметная среди зарослей, выросла харчевня. Названия у харчевни не было. Точнее, вначале до нас донесло запах горячего маринованного мяса. Навстречу нам уже шел сам хозяин — человек с желтым терракотовым кошачьим лицом. Национальность у него была редкая — он был «изид». Про себя я назвал его «лицом шумерской национальности». Лицо разомкнуло кошачий рот на терракотовой маске.
      — Первое мясо подавать, Владимир Вольфович?
      — Да, да, все проголодались. Побольше нам первого мяса. — Вольфович устремился к столу, над которым растянули два зонта.
      «Хватит ходить с красивыми девушками, пора ходить с верными товарищами под красным флагом» — так я сформулировал за пару лет до этого свою новую политику для надвигающихся 90-х годов. Флаг, правда, Архипов придумал им синий с белым.
      В Париже своей жизнью жила Наташа Медведева. Она видела меня все реже… Меня трясло и лихорадило вместе с Россией, Югославией и со всем миром. Но я крепко спал по ночам и был счастлив.

Сена

      Это река, которую я видел в жизни много дольше других рек. Я прожил на берегах Сены четырнадцать лет. Или без малого четырнадцать. Во всяком случае, первые одиннадцать был прочным парижанином. Забавно, но я более парижанин, чем житель какого-либо другого города! (В Москве, в два присеста, до эмиграции и после, я прожил все-таки меньше.) Я настоящий «parido» и любил мою «Paname», так на жаргоне называют истинные парижане («parido») свою столицу: «Paname», ориентируясь на скандал с Панамским каналом в начале века. Замешан был в этой коррупции века Фердинанд Лессепс, то есть парижане называют столицу «Скандал денежным знаком доллара петляет через Париж».
      Сена. На острове Сен-Луи на набережной Анжу стоит отель «Пимодон» (он же отель «Лозен»), где в середине XIX века жил Шарль Бодлер (а еще Теофиль Готье) и находился клуб гашишинов. Нет, недаром я настойчиво упоминаю о доме Бодлера в нескольких своих книгах. Дело в том, что Шарль Бодлер для меня не только создатель новой городской эстетики (до него в искусстве господствовала дворянская: помещичье-сельскохозяйственная эстетика), по которой, как по Евангелию, мы живем и сегодня. Он еще и изобретатель современного мира, а это еще и городской мир. Он придумал нас всех. Он и Бальзак.
      Потому загорать я ходил поближе к Бодлеру на остров Сен-Луи. Я брал с собой американский рюкзачок, клал в него подстилку, пару французских книжек, тетрадку, служившую мне дневничком и одновременно творческой лабораторией. Иногда бутерброды и вино. Маршрут у меня был один и тот же, так как все свои годы в Париже (за исключением шести месяцев в 1985 году) я прожил в третьем аррондисмане на правом берегу, а именно в Марэ. Там у меня были три адреса: 54, Rue des Archives, Rue des Ecouffes (забыл номер) и 86, Rue de Turenne. От всех трех жилищ до Сены было от пяти до семи минут. Оно и понятно: «аэ» по-старофранцузски значит «болото». В начале второго тысячелетия на месте правого берега против Нотр-Дам находилось обширное болото. Обычно я первый раз переходил Сену по мосту Луи-Филиппа, затем пересекал (всегда глядя на дом Бодлера) неширокий островок Сен-Луи и выходил к другому рукаву Сены, обтекающему островок с другой стороны. Там, чуть влево от небольшого моста, соединяющего остров Сен-Луи с островом Ситэ, я сходил на мощенную булыжниками низкую в этом месте набережную и устраивался там. На тех самых булыжниках, что служили материалом парижских баррикад. У меня было облюбованное местечко на этих вонючих камнях — у одного из ржавых причальных колец. Там я раскидывал свою подстилку, снимал полотняные солдатские штаны оливкового цвета. (Хабэ это я привез в количестве нескольких пар из Калифорнии, из армейского second-hand.) Штаны, ботинки и майку укладывал под голову и лежал, краснея кожей. Постепенно появлялись завсегдатаи этого пляжа на булыжниках. Мы все друг друга знали, здоровались, но особенно старались не сближаться. Прямо по курсу возвышался собор Нотр-Дам-де-Пари — вид сзади. Сзади он был похож на присевший на лапы космический корабль. Частично собор завешивала маскировочная сетка плюща. На этом месте Сена еще раз раздваивалась, и по рукаву ближнему к нам сиплые баржи с песком, углем и дровами шли в направлении площади Конкорд к мосту Александра III, к Трокадеро и Эйфелевой башне. По дальнему рукаву и дальше такие же баржи шли в обратном направлении, куда-то мимо Ботанического сада и Аустерлицкого вокзала. Сена немедленно покрывалась такими дикими пляжами с наступлением теплых дней. Особенно центральная часть, на островах, у Лувра, у сада Тюильри. Вся многочисленная шпана города высыпала на берега Вечной реки. В конце первого — начале второго тысячелетия Сена видела на своих водах суда норманнских воителей. Немцы эти совершали набеги на Париж. Но, конечно, их приплывало меньше, чем нас.
      Я провел на Сене многие сотни зыбких, похожих на миражи счастливых дней. Кожу, раздраженную солнцем и городскими загрязнениями, щипало. Вино помогало сохранять себя в состоянии легкого отупения — «groggy», как говорят американцы. Парижские девочки лежали рядом topless, белые груди и соски вверх, а сверху с парапета и с моста на них пялились представители слаборазвитых народностей — кудлатые арабы. Но не слаборазвитых на самом деле, да простит меня Аллах, я говорю иронически, имея в виду, что в их культуре не принято, чтоб девушки лежали в центре города, выставив сиськи. Иногда появлялась моя жена Наташа, идущая куда-либо. Она могла присоединиться ко мне на час, но всякий раз раздраженно находила мое времяпровождение некомфортабельным. Часто, впрочем, заглядывал ко мне, отшельнику, или, как я себя называл по имени названия известного романа Луи Арагона, «Paysan de Paris», то есть крестьянину Парижа, художник Вильям Бруи. Он жил в те годы поблизости, ему досталась узкая щель, квартирка-камера на острове Святого Луи. Несколько раз здесь же, с видом на Нотр-Дам, в газовых выхлопах автомобилей, криках туристов, под взглядами арабов и topless girls, мы устраивали пикники. Я, Наташа, Вилли Бруи, Тьери Мариньяк и еще всякие люди, их в те годы было много. Так что местечко у Сены было моей штаб-квартирой! Погружаться в воды Сены никто не рисковал. За годы помню лишь несколько исключений. Когда становилось особенно жарко, я заходил несколько раз в воду по колено. Брусчатка как дорога умно спускалась по наклонной в воду. Если кто вдруг, изможденный борьбой с волнами, захочет выбраться — то будет иметь комфортабельное шоссе вверх, не надо будет в бессилии мыкаться, плавать у неприступной крутизны берегов.
      Прожитые мною в Париже годы несомненно останутся самыми счастливыми в моей жизни. А с кожей моей до колен ничего не случилось в те несколько раз, когда я омывал их водами Сены. Должно быть, воды не такие уж и опасные.
      Есть хорошая фотография, сделанная Лотреком парижской фотографии 80-х годов Жераром Гасто: я стою на крыше Нотр-Дам-де-Пари, и вдали вся до самой Эйфелевой башни лежит под мостами Сена. Есть еще фотография того же Жерара Гасто: я в советской солдатской шинели сижу в темноте, у северной оконечности острова Сен-Луи, вспышка вырвала меня из тьмы. В Париже, куда ни пойди — везде Сена. Я хотел в конце 80-х годов написать работу: «Влияние реки Сены на «Цветы зла» Шарля Бодлера», — но не сподобился, а жаль.
      Она диктует городу погоду. На ней есть чайки. Все маршруты Парижа включают Сену. Я много работал в этом городе: написал десять романов, шесть книг рассказов, мне нужна была разрядка. Во второй половине дня, пообедав, выходил к реке, обычно к мосту Луи-Филиппа, и шел по правому берегу вдоль мостов все дальше и дальше. Заканчивался мой маршрут или же на площади Конкорд, или даже я доходил до моста Александра III, сворачивал влево, выходил на Елисейские поля и шел к Триумфальной арке. Возвращался я тоже на своих двоих. Большой маршрут до Триумфальной арки и обратно был более двенадцати километров. Зимой я обычно надевал красные высокие американские сапоги до колен, китайскую курточку-ватник без воротника цвета хаки, шарф. Ватник подпоясывал ремнем. Вот что у меня было на голове, запамятовал.
      Идя быстрым шагом, я размышлял. От моста Луи-Филиппа я быстро выходил к Парижской мэрии, к Hotel de Ville. Здание мэрии, правда, было относительно новое — построено в 1871 году, взамен расстрелянного во время Парижской коммуны старого. Но приличные зализанные плиты мэрии, выходящей к реке, покрывали многострадальную землю Гревской площади — место казней и пыток. Хитрые современные администраторы убрали с карты Парижа Greve, оно называется сейчас Place de l'Hotel de Ville. Название Greve служит обозначением для забастовки и сегодня. Давно, в глубокую старину, еще до того, как стать местом казней, этот откос на берегу Сены служил местом, где собирались те, у кого не было работы, кто находился в ситуации en Greve. To есть, по сути дела, когда-то площадь называлась Площадью Безработных. Дальше Сена (от нее всегда несет: летом — сырым домашним теплом, зимой — пронизывающей сыростью и холодом) идет мимо магазинов «Самаритэн» к Понт-Неф и Мосту Искусства. По всей длине Сены насажены каштаны. Если это весна — то цветы их благоухают, а если осень — то на тротуаре лежат бесчисленные расколотые зеленые скорлупки или коричневые большущие камни плодов. Справа тянется однообразный, черно-серый, всего лишь о трех невысоких этажах, казарменный Лувр. Потом Лувр кончается и начинается ограда сада Тюильри. Напротив Тюильри на Сене стоят заякоренные обитаемые баржи. Там живут богатые. Можно увидеть летом обитателей барж в шезлонгах на своих палубах, между кадок с цветами с бокалами в руках. Вдоль Сены можно ходить вечно. 150 лет и больше, и не надоест. Где-то в моих дневниках, оставшихся в Париже (тысячи страниц), возможно, есть записи о прогулках этих длиною в четырнадцать лет.
      Идешь, мерно стучишь сапогами. Один. Наедине с рекой и с древними камнями. Закончились купеческие здания универмагов «Самаритэн», и в разрыв зданий перед Лувром видна церковь, с которой дали сигнал к Варфоломеевской ночи — к избиению гугенотов. В сотне шагов от Сены. Сена слышала все и всех. По набережной Вольтера прогуливался одинокий больной AIDS Рудольф Нуриев в его последние месяцы и дни.

Волга

      Люди мрут непрерывно. И старые и молодые. Я помню молодого пацана, из города Кимры, драчливого и отмороженного. Кликуха у него была «Вася». Однажды я ездил в город Дубну, куда меня пригласили выступить в библиотеке. Поездка вылилась в дикое хулиганство. Точнее, туда мы приехали нормально, и я встретился с читателями, как подобает. А вот обратно, помню, что «Вася» избил при мне жестоко в кровь какого-то ни в чем не виновного офицера, у того катилась фуражка. Ну да не в этом дело. Однажды «Вася» вышел из дому в трусах, его вызвали поговорить. И он никогда не вернулся. Он был маленький и, может быть, потому такой заебистый.
      В Кимрах же я бывал несколько раз. Потому что там жили родители основателя нашей партии Тараса Адамовича Рабко. Этот исторический человек сбил меня основать газету «Лимонка». А еще до этого он зарегистрировал Национал-большевистскую партию. В последние годы он отдалился от нас постепенно. Помню, я поехал к нему в Кимры с Лизой. Вероятнее всего, это было лето 1996 года, поскольку в 1997-м я в основном экстремально путешествовал по Центральной Азии и затем парился в Ставрополье — на границе с Чечней, баллотировался там на довыборах в Госдуму. Значит, в 1996-м.
      Тарас с Лизой похожи. Как брат и сестра. Те же голубовато-серые глаза, оба тощие, как шашлычные прутья, узкие лица, матовая кожа. В середине 90-х Тарасу кто-то сказал, что его украинская фамилия происходит от того же корня, что и Рабин и Рабинович, и, таким образом, восходит к профессии раввин. О чем Тарас с тихим ужасом поведал мне. Таким образом, возможно, что Тарас и Лиза из одного колена Израилева. Когда Лиза уже сидела на улице Чапаева в Кимрах на диване, я сказал матери Тараса: «Посмотрите, как они похожи, брат и сестра». Мать Тараса посмотрела и полюбила Лизу. Другое дело, что воспользоваться любовью Лиза не смогла, она не удержалась долго возле меня, хотя до марта 1998 года макетировала нам «Лимонку». Лиза нравилась всем — моей матери тоже. В Москве моя мать назвала Лизу «воробышком». Но воробышек был с зубами птеродактиля, этого добрые женщины — наши мамы — знать не могли. Ну, о зубах птеродактиля я, возможно, преувеличил, однако Лиза, ох, Лиза, — разъяснить ее и ее жизненные мотивы? Нет, она не была одинокой и независимой, как ей, возможно, хочется думать. Она лишь желала зависеть от многих, от всех, от всего мира, а не от одного мужчины. Уже через полгода после того, как мы начали жить вместе, я выяснил, что она не прерывает своих старых связей, она продолжает жить в них, так паук в своей паутине время от времени наведывается даже в самые старые углы и трогает мертвых, уже высосанных мух. Она ходила и к старым любовникам.
      Собственно, в этом какое же преступление? Такая она была… Есть, впрочем, одно преступление — против живой любви. Потому что живая любовь хочет быть полной и не терпит конкуренции со стороны мертвых Любовей.
      Я полюбил ее вначале как эстет маньеристскую статую. А затем полюбил ее как шлюху. Этих двух крючков достаточно было, чтоб удержать меня с ней надолго. Она была неумеренно вытянута в длину (ее отец-художник вообще был под два метра копченой веревки), тонкой кости, детские бедра, нескончаемые ноги с детскими жалкими коленками, с узким входом в нее меж ног, с чудесными сиськами, такими изящными полновесными дынями. У нее был вид иностранки, еврейка — это последнее, что приходило в голову, вид идеальной француженки, если бы такая существовала, из высшего класса общества. Sophisticated look — вот что она имела. При всем при том не знала ни слова ни на одном иностранном языке, кругозор был ограничен ежедневной жизнью, интересовалась лишь жизнью знакомых и своих близких. Сестры, отец, мать, племянник, Никита — муж сестры и большое количество старых и новых любовников.
      В первые месяцы жизни со мной она оттаяла и стала ненадолго мягким ребенком, ленивым, тихим и счастливым. Потом вновь сжалась до стервозности. Когда она была ребенком, она сидела со мной на полу часами, слушала Эдит Пиаф и мой перевод песен, пила вино и смотрела счастливыми глазами. Но я не смог удержать ее в этом состоянии. Она мне не дала этого сделать. Она куда-то заторопилась. И стала торопиться часто. Но бывало, что ее одолевали порывы нежности ко мне. Возможно, она отшатывалась ко мне от жестокости кого-то другого.
      В один из таких порывов мы и поехали в город Кимры. Штурмовали электричку на Савеловском вокзале. Сидели на семейном обеде в большой хлебосольной квартире родителей за обильно пахнущим столом.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12