Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Книга воды

ModernLib.Net / Отечественная проза / Лимонов Эдуард / Книга воды - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Лимонов Эдуард
Жанр: Отечественная проза

 

 


Эдуард Лимонов
Книга воды

Предисловие

      Все содержащееся под этой обложкой называется «Книга Воды». Можно было бы назвать ее «Книга Времени». Потому что оно о времени. Но я предпочел воду. Вода несет, смывает, и нельзя войти в одну воду дважды. В результате получилось странное произведение: появились географические воспоминания, судьбоносные совпадения. Так, я побывал на одном берегу Адриатики — в Венеции в 1982 году в очень странной компании, а через одиннадцать лет брел по противостоящему берегу Адриатики — балканскому, с автоматом, в составе отряда Военной полиции ныне покойной Республики Книнская Краина. Летом 1974-го я проехал сквозь Гагры, направляясь в сторону Гудаут, в спортивном автомобиле француза в компании красивых женщин, а в 1992-м бродил по заросшему сорной травой пляжу Гудаут — авантюрист, приехавший на помощь Абхазской Республике.
      Еще оказалось, что я выловил в океане времени самые essentiels предметы: так, прочитав первые сорок страниц рукописи, я обнаружил только войну и женщин. Автоматы и сперма внутри дыр любимых самок — вот каким оказался немудрящий итог моей жизни. Часть подобного выбора необходимо списать за счет места написания книги — военная тюрьма для врагов государства, но ведь не все же!
      Некоторые эпизоды этой книги мелькали и в других моих книгах, но, будучи представлены в ином контексте, они были лишены глубины и невыделенны, имели характер эскизов. Здесь они дописаны и приобрели самостоятельный характер. «Книга Воды» — это о водах жизни, потому намеренно смешаны ее эпизоды, как смешаны воспоминания памяти, или предметы несутся в воде. Перед тобой, читатель, — оригинальная книга воспоминаний. А так как мои наклонности всегда были двойственны — я с ранних лет проявил себя и как Дон-Жуан или Казанова, одновременно преследуя будущее солдата и революционера (ориентируясь на Бакунина и Че Гевару), то и результат получился двойственным: перед тобой смесь «Боливийского дневника» с «Воспоминаниями Казановы».

Моря

Средиземное море / Ницца

      Наташа была рослая девушка с фигурой пловчихи. Плавала она очень серьезно. Тщательно надевала на голову шапочку, задумчиво входила в воду, лишь в последний момент позволяла себе тихо взвизгнуть, когда, зайдя достаточно глубоко, уже ложилась на волну, чтобы плыть. После этого она серьезно выполняла работу плавания и не любила, чтобы на нее брызгали, приближаясь, другие пловцы. Я видел ее с пляжа и говорил себе: «Вот плывет моя жена». На пляже в Ницце могли спокойно увести наши вещи, потому мы не плавали вдвоем. Она приходила из моря, я — уходил в море, никого третьего или четвертого с нами не было. Море было роскошное. Как на туристских проспектах — аквамариновое. Портило море только неумолчное гудение автомобилей по английскому променаду. Улица тянулась вдоль пляжа наверху, и бензиновые выхлопы, раскаленный асфальт, многие тысячи раскаленных вонючих железных тел автомобилей ощущались и внизу, у моря. Вода была как парное молоко. Наташа была злая. Потому что у нас не было компании. Мы ехали в Ниццу из городка Безье вдоль всего побережья Средиземного моря. В Безье нас провожал Мишель Бидо в сандалиях. Худой и ироничный. Наташи он боялся. Мы прожили у него в деревушке Кампрафо три недели и одичали. В деревушке летом одиннадцать жителей, — считая нас. Зимой жителей было восемь. В Ниццу мы ехали через Тулон, Марсель, Канны в поезде, где были открыты окна и люди стояли как в русской электричке. Люди были простые: веселые арабы, матросы в шапочках с помпонами. Было много пьяных. Со свистом проносились мимо платформы с пальмами. В том поезде Наташа чувствовала себя много лучше, чем в Кампрафо, потому что на нее смотрели арабы и матросы и одобряли ее. Она всегда нравилась простому, немудрящему полукриминальному люду. В Кампрафо на нее было некому смотреть. Из восьми зимних обитателей деревушки двое были любящая семья гомосексуалистов — они выращивали коз, производили из козьего молока экологический сыр и продавали его в ближайшем городке Сент-Шиньян. Шестеро остальных обитателей были дети, девочки и старики.
      В Ницце нас ждала квартира подруги Наташи. В доме с коридорной системой. Там был балкон, неудобная постель, похожая на лежанку на русской печи. Я донимал Наташу своей похотью, а она раздраженно оборонялась. Или объявляла: «Ну давай, давай», и возмущенно лежала как мертвая. Вечерами мы ходили в рестораны. Наташа была красивая: загорелые ноги, красная юбка, черная кофточка в белый горошек, хриплый голос, мрачное насмешливое лицо. Но и в ресторанах ей не нравилось, хотя я выбирал дорогие, в тот год я хорошо зарабатывал. Это был последний мой мирный год: 1990-й.
      И в ниццеанских ресторанах ей было скучно. В Париже мы не ходили в рестораны, потому что Наташа и так работала в ресторанах, много лет в дорогом «Распутине», потом в демократичной «Балалайке». Я всегда был такой проницательный, что самому было противно. Диагноз мне был ясен. Если в Кампрафо не было мужчин и некому было глядеть на Наташу, восхищаться ею, говорить ей комплименты (белесый, с фигурой подростка, тощий, часто обкуренный Мишель Бидо, наш друг, тотально не подходил для флирта), то в Ницце было много мужчин, половина официантов Ниццы выглядели как Алены Делоны, однако был непреодолимый фактор, препятствие между Наташей и Делонами — я. Наташа меня любила, но и жизнь она любила так же сильно. Ее удовлетворил бы, пожалуй, и легкий флирт, но у нас даже не было компании. Так что месяц аскетизма дал о себе знать. Наташа плавала все серьезнее.
      Я изучал въевшиеся, прилипшие к ногам камешки. Заметил на них мазут. По всей вероятности, вечерами потерпевшие дорожно-транспортные происшествия мсье или мадамы спускались к пляжу, чтобы омыть некие детали своих автомобилей, и подпортили пляж тем, что ставили на него карбюраторы и амортизаторы. Я встал, нащупал взглядом далеко у кромки красных буев плывущую голову Наташи. Повернулся к городу Ницце. Балконы роскошных отелей были покрыты разноцветными тентами. Над Ниццей дрожало знойное марево. Это были счастливейшие дни скуки и непонимания.
      Мы посетили русский собор и бешено поругались на вокзале. Она выкрикнула мне все, что, ей казалось, было во мне плохого и отвратительного и что ее не устраивало. Тогда я был потрясен несправедливостью обвинений, сейчас не помню ни слова. Потом мы помирились и быстро ехали на TGV, на скоростном экспрессе в Париж. Я выпил две литровые банки ледяного пива и, добравшись до нашей квартиры на Rue de Turenne, стал умирать от удушья. Вскоре выяснилось, что это были первые приступы астмы.

Черное море / Одесса

      В Одессу нас привезли ребята из Службы безопасности Приднестровья. В машине. Машина была удобная и современная, пахла кожей. Между ее подушками, и под ними, и в них ребята из Службы безопасности Приднестровья еще в Тирасполе рассовали всякие штуки, о которых мы вспомнили только в последний момент и которые перевозить запрещается Уголовным кодексом Украины. До того как подвезти нас к вокзалу, ребята из Службы безопасности остановились на тихой одесской улочке и перевели то, что запрещается перевозить, в наши с Владом сумки. Остановившись у вокзала, мы вышли и обнялись. Второго сопровождающего я больше не видел. С офицером Сергеем Кириченко увиделся через два года в Москве, он приезжал хоронить отца. Единственный наследник квартиры на Лесной улице, Сергей должен был осенью 1994-го сдать квартиру мне, но был убит в октябре. Якобы чистил пистолет, и пуля случайно попала ему в голову. Дело происходило на первом этаже, окно было открыто, в начале октября в Тирасполе еще тепло. Это через два года. Ну а тогда мы стояли на раскаленном асфальте Одессы у вокзала. Р-раз, и дружно обнялись. Все здоровые и молодые. Четверо. Влад Шурыгин — Капитан, журналист газеты «День», Сергей и четвертый парень. Расцепившись, мы пошли с Владом в вокзал. Мы возвращались с войны, с войны в Приднестровье, в Москву. Билетов в обычных кассах не было. Даже у барыг. Мы поднялись на второй этаж и заняли очередь в воинскую кассу. Подумав, я оставил Влада в очереди, а сам отошел звонить по телефону. По дороге сюда, на войну, в поезде Москва—Одесса меня узнал владелец видеобара, так называлось это изобретение, бывший вагон-ресторан, откупленный этим предприимчивым евреем. Еврей узнал меня, он читал мои книги, потому весь путь до Одессы я наслаждался жизнью — пил порядочное шампанское, смотрел боевик и ел жареную курицу. Вспомнив, что у моего одессита-поклонника «чудовищные связи» (так он сам заявил: «У меня чудовищные связи») на железной дороге, я стал набирать номер его телефона, считывая его с клочка газеты. Номер не набирался. В зале ожидания воняло как во всех залах ожидания Советского Союза, хотя он и перестал существовать. Воняло нечистой одеждой, дерьмовой едой, тухлятиной, кислятиной, бомжовой мочой и едким потом южных женщин. Краем глаза я увидел, что милицейский украинский капитан, ставший в очередь за капитаном Шурыгиным, разговаривает с ним, указывая на правый бицепс Шурыгина. Мой капитан подкручивает усики и, семеня ногами на месте, отвечает их капитану нечто презрительное и неприятное. Это было видно по выражению лица моего друга, я их все изучил. Вот так, когда он стоит боком и бросает слова через плечо — это верный знак ссоры. Милицейский капитан тычет пальцем в бицепс Шурыгина. Мой капитан легко отталкивает палец. Я уже давно не набираю номер одессита, я держу трубку в руке, и наконец до меня дошла суть ситуации. На выцветшей военной капитанской куртке Шурыгина нашит огромный шеврон СССР с красным флагом — если он не сочиняет, подарили ему этот шеврон ребята из отряда космонавтов. Вдобавок к внушительному размеру — сантиметров десять в длину — шеврон снабжен большими буквами СССР. Украинский мент наверняка спрашивает Шурыгина, чего это он разгуливает тут по Украине, самостийной и незалежной, с шевроном СССР, страны, которой нет. Жарко, украинский мент худой, лысый и противный — ничего хорошего стычка с ним не обещает. Истерик. И тут до меня дошло, что если сейчас нас из-за этого шеврона на бицепсе Шурыгина задержат, то обнаружат содержимое наших сумок и не видать нам свободы долгое время.
      Бросив трубку в чьи-то руки, я устремился к Владу. Я оторвал его от пола и потащил за собой.
      — Ты чего, охренел, забыл? — шептал я ему.
      Украинский мент удивленно смотрел нам вслед. Но за нами не пошел.
      — А что он, козел! — Влад оглянулся и попытался вернуться к противнику.
      — Ты что, забыл, что у нас в сумках?? — просвистел я ему в ухо.
      — Ой, еб твою мать! — ахнул он. И вдруг стал рукой пытаться оторвать шеврон с рукава. Население вокзала во все глаза смотрело на нас. Шеврон не поддавался.
      — Сними куртку, блин, — подсказал я ему.
      Он снял. Я взял его куртку и, вежливо глядя на украинского мента, сложил ее и положил в свою синюю сумку, которую уже почему-то держал в руках. Без куртки Влад оказался в тельняшке без рукавов и выглядел как огромный толстый бульдог. Я взял моего товарища за локоть и увел на улицу. Там мы нашли телефоны-автоматы, дозвонились еврею, и он приехал на розовом старом огромном американском автомобиле с женой и родственниками, улыбаясь. Он был так рад, этот любезный человек, что его любимый писатель застрял по дороге с войны. Я называю его здесь только евреем, потому что не хочу повредить этому одному из лучших представителей рода человеческого. Если он на Украине и обнаружится, что он знаком со мною, ему вряд ли будет хорошо, так как еще в 1996 году Генпрокуратура Украины возбудила против меня уголовное дело. А если он живет в России, то тоже ничего хорошего… Я-то сижу в тюрьме.
      В Одессе плавился под ногами асфальт, нестерпимо сияло солнце. И над Одессой было такое супермощное глубокое огнедышащее небо, что я почему-то вспомнил двух человек: комбрига Котовского — убийцу и каторжника, и генерала Слащова, кокаиниста и ницшеанца — рубаку, оба они захватывали этот город. Мы поехали в глубину Одессы, где в еврейском дворике, как в деревне, жила масса евреев и все родственники нашего. Мы ели там хамсу и пили водку, а потом, взяв ведра, банки, вишню, водку, селедку, вареники, простыни и детей, поехали к морю, где был день рыбака и у еврея была хибара среди других хибар. Сумки свои с опасной начинкой мы взяли с собой, и они мирно лежали среди утвари добрых евреев.
      Я выпил бочку вина и водки. Я съел всю хамсу Одессы. Я сфотографировался на фоне пляжа со всеми еврейскими девушками. Я не был пьян, я был счастлив. Черное море было великолепным, ослепительным, соленым, как бочка с селедкой, Влад говорил с евреями о высших материях, то есть о Жириновском. Сумки лежали. Вечером мы отбыли в Москву в служебном купе брата нашего еврея, бригадира проводников. Добрались благополучно.
      Самое невероятное, что волею обстоятельств синяя сумка эта стоит сейчас под шконкой, на которой я сижу в следственном изоляторе Лефортово.

Адриатическое море / устье реки Каришницы

      Мы вышли к нему с отрядом военной полиции, спустившись с каменистых плато, где находились сербские позиции. Была весна 1993 года. Мы вышли на место, откуда только что ушли французы. Я попал в те места из-за телеящика. Прилетев в Париж из Москвы, я сидел дома, пил вино и переживал неудачу. В январе развалилась созданная 22 ноября 92 года в биллиардной на даче Леши Митрофанова Национал-радикальная партия. Партийцы повели себя абсурдно.
      Я сидел, крыл Архипова и Жарикова тяжелым матом. Чуть полегче крыл Митрофанова и Венгеровского, еще легче Курского и Бузова… — весь славный бывший теневой кабинет. Он же — неудавшаяся партия.
      По ящику в Париже показали Хорватию: понтонный мост, который господа хорваты навели через Новиградское ждрило — кажется, так это узкое место называется. В любом случае речь идет о Новиградском море, узком заливе Адриатики, врезавшемся там в сушу. Показали сербского артиллерийского подполковника по фамилии Узелац. Он весело объяснил, как они дождались, пока хорваты достроят свой мост, чтобы сейчас его разбомбить. Подполковник скомандовал «Пали!», и мы увидели, как снаряд рванул аккуратно посередине понтонного моста. К вечеру сюжет повторили. Теперь уже было ясно видно, что от моста остались лишь обрывки на обоих берегах. Вот где все конкретно и не абсурдно! — сказал я себе, сложил вещи в сумку, взял денег и поехал в аэропорт. В аэропорту я купил билет авиакомпании «Эр-Франс» Париж—Будапешт. В Будапеште меня ждали сербы. Через несколько дней я стоял на рекогносцировочном пункте под толстым навесом бревен, смотрел в артиллерийский перископ на Новиградское море, на ждрило (что-то вроде горла, думаю), а рядом стоял подполковник Узелац и объяснял мне, что хорваты начали опять строить мост. «Но мы не торопимся, пусть строят!» Полковник был в каске.
      Если бы мы пошагали с полковником к Новиградскому морю, то есть к заливу Адриатики, глубоко внедрившемуся в древнюю землю, и сели бы на катер или лодку, то достигли бы открытых вод. И, переехав какие-нибудь еще двести километров, оказались бы в Италии. Могли бы по прямой попасть в городок Римини, а по кривой в Венецию. За десять лет до этого, в 1982 году, я побывал в Венеции в очень странной компании, о чем остался след: моя книга «Смерть современных героев». Но нам с полковником туда было нельзя — там у самого залива были хорваты. Смять их у нас не хватило бы сил. Мы защищали свои каменистые плато над Адриатикой. И только.
      Я спустился к Адриатике в другом месте. Там, где впадает в Адриатику речка Каришница. До нас там находился лагерь голубых касок, французского батальона, — UNPRAFOR, что это значит, я запамятовал. Эти ребята ездили в белых БТР с голубыми буквами на них, ходили в голубых касках и жили в сборных белых домиках. Стены были из легкого пластика, дававшего тепло, потому мне не раз приходилось видеть, как сербы закапывают эти домики в землю, делают из них землянки. Вода в речке Каришница была вся зеленая почему-то. Рядом с брошенными ломаными домиками остались кучи мусора: покопавшись, я обнаружил множество дешевых французских боевиков. На обложках мускулистые Рембо в беретах сжимали громадные автоматы. Книжки разбухли от воды. Первой, впрочем, категорией мусора были пустые французские бутылки из-под вина и консервные банки — родные мне французские консервы! Адриатика, низкая в этом месте, начиналась такой же зеленой водой, как и в речке Каришница; если поплыть по ней в лодке, еще быстрее доберешься до Венеции. Мне и ребятам из отряда военной полиции Сербской Республики Книнская Краина, впрочем, было не до путешествия в Венецию. Французы из UNPRAFOR уже несколько раз сдавали сербов хорватам. Дело в том, что хотя батальон и назывался французским, в его составе было множество солдат из Иностранного легиона, среди них и хорваты по национальности, в том числе и несколько офицеров-хорватов. «Французы» эти были пристрастны. Был даже случай, когда французы передали хорватам два своих белых бэтээра, и те, заехав беспрепятственно в расположение сербов, неожиданно открыли огонь. Военная полиция с удовольствием отстрелила бы яйца нескольким моим согражданам (в кармане у меня лежал французский паспорт). Кажется, это мы и намеревались сделать в устье реки Каришница, но французы исчезли в природе. Там дальше по побережью размещались виллы богатых горожан из Загреба — хорватской столицы, да и Белграда, ведь еще пару лет назад страна была единой. Сейчас виллы пустовали, большинство, несмотря на угрозы армейских властей были разграблены. Паркетные полы изувечены.
      Купаться было холодно. Потому я снял ботинки, засучил брюки до колена и, как был с автоматом, с пистолетом на поясе, в военном пальто с подстежкой, зашел в Адриатику по колено, обручился таким образом с нею как венецианский дож! Солдаты, не понимая, что я делаю, улыбались. А я еще в 1972 году пообещал купаться во всех водах, какие подвернутся. Вот и выполнял обещание.
      Затем мы ушли вверх, стали подниматься на суровое каменистое плато, где многие поколения сербов грудью отвоевывали от камней крошечные поля. По мере подъема адриатические воды, проглядывавшие внизу сквозь камни и кроны хвойных, перестали быть зелеными, сделались синими, а затем стальными.

Белое море / Северодвинск

      Идиотизм ситуации состоял в том, что мы должны были, прячась, разглядывать родные заводы ребят: Володькину «Звездочку» и Димкин «Севмаш» в… подзорную трубу! Прятались мы от вохровцев, которые могли увидеть нас, ползающих среди низких гнилых вод, в иссохших и полуистлевших плавнях, и встревожиться.
      — Еще выстрелят на хер деды! — горячился маленький инженер «Звездочки» Володя Падерин, руководитель нашей партийной организации в городе Северодвинске.
      Мы, чертыхаясь и матерясь, укрылись за трубами теплотрассы, и Падерин, вырывая у меня подзорную трубу, показывал мне гордо, но на дистанции — свой завод.
      — Лидер националистической партии, блин, вынужден рассматривать русский завод как шпион, — переживал рядом обритый наголо Дима Шило.
      — В то время как гребаного министра обороны, америкоса, только что принимали с оркестром, — закончил за него Падерин.
      Министр обороны Соединенных Штатов приезжал поприсутствовать при разрезании очередной российской подводной лодки. Лодку разрезали, вынимали из нее ядерный реактор и списывали в металлолом. Услада для очей американского министра обороны. Его не только пустили на завод, ему там вывесили приветственные лозунги. Правда, неизвестные успели ночью написать на лодке «Янки гоу хоум!».
      Пошел дождь, каплями, мой, слишком артистичный для охранника здоровый дылда охранник, бывший муниципальный мент Лешка Разуков взялся снимать нас на фоне далеких заводов и ангаров верфей. Вели мы себя точно как будто подтягивались к статье «шпионаж». Я сказал своим спутникам об этом, все расхохотались и стали выбираться на дорогу. Дорога соединяла остров с материком, с городом. На острове находились несколько рабочих кварталов, с острова же открывались заводские проходные. Выбравшись на дорогу, мы встали на фоне печального низкого Белого моря, спиной к той его части, где не было заводских верфей. На фотографии остались кляксы воды на объективе фотоаппарата Разукова. Мы стоим — под ногами рослые черные травы, пейзаж такой безрадостный, что я позднее назвал фотографию «Над вечным покоем». Была глубокая осень 1996 года, бесснежная, медленная и ватная. Меня тогда только что избили ногами в голову неизвестные, и Лешка Разуков был мой первый в жизни охранник. В результате нападения у меня оказались травмированы оба глазных яблока, и чувствовал я себя неспокойно, могло начаться отслоение сетчатки. Потому и на Белое море я глядел, не доверяя зрению — то ли море слезится, толи глаза вождя Национал-большевистской партии.
      Мы пошли дальше, теплый заводской беломорский затхлый ветер пах сероводородом. Гнилые дали, дымки, сырые заросли безлистых невысоких деревьев и обширные черные степи гнилых высоких серых трав. Тоска по глубокому аскетизму, по апостольской стуже нравов охватила меня, и я поотстал от товарищей. В таких местах, конечно, только и вырыть землянку, и выходить с ветхим неводом к низким берегам, и долго брести в растворе серого моря, прежде чем уронить невод. Сидеть в землянке перед сырыми дровами — коптить рыбу, думать о Вечном, о Боге в виде худого белотелого мужика. «В душах у вас черви» — как писал протопоп Аввакум. Мы шли к отцу Володи — Анатолию. Художник-любитель и резчик по дереву Анатолий Падерин был на пенсии, а пенсию он получал за то, что несколько десятилетий шлифовал вручную якоря для подводных лодок. Так что Володька — потомственный строитель-мореход. Окончив кораблестроительный институт в Санкт-Петербурге, вернулся инженером на родной завод.
      Нас тепло принимали Володькины родители, кормили, поили; когда стемнело, мы откланялись и пошли на берег низкого и плохо видного Белого моря. Разуков, в своих омоновских сапогах, зажег фонарь и пошел в море. Белое море было низкое, теплое и тихое. Его совсем не было слышно. Если бы не Разуков и его фонарь, Белого моря не было бы и видно. Правда, оно чувствовалось в воздухе как сырое и липкое.
      От поездки на север Разуков проявил фотографии. Мы все выглядели там, над вечным покоем, странными людьми. У нас мягкие лица. Я в черной шапочке и в бушлате похож на отставного подводника. Шило и Падерин похожи на обедневших монахов из простолюдинов. Даже Лешка Разуков не праздничный и как бревно смирный. Природа Белого моря нас ухайдокала. Такое впечатление, что вот-вот мы превратимся в финнов. Природу вообще недооценивают, а она — сила. Кого хочешь согнет в свою сторону.

Северное море / Амстердам

      Когда едешь из Франции в Голландию на поезде, то уже не испытываешь никакого уважения к подвигам вермахта, занимавшего европейские страны в считанные дни или недели. Там все так скученно. Все такое небольшое! Только открыл пиво, а уже противная свежевыкрашенная Бельгия стучит своими французскими станциями. Стук-стук, «Гаага» какая-нибудь, «Брюссель». Успеваешь заметить, что те же интернациональные компании выхваляют свои товары здесь, что и во Франции. Бельгия вообще географический нонсенс, часть провинций на французском говорит, часть по-валлонски, а это, кажется, диалект голландского. В Бельгии королевство учредили чуть ли не на самом носу XX века французы. У Сены возле Place de la Concorde есть монумент бельгийскому королю Альберту I в длинной французской шинели. После Бельгии, открыл едва вторую бутылку пива, стучат мимо платформы Голландии. Голландия — это на самом деле бетонная дамба, соединяющая Францию и Германию. Вдоль дамбы живет 20 миллионов сухопарых аскетических мужчин-циркулей и круглозадых белокожих женщин. У голландцев такие же длинные слова, как у эстонцев и финнов. Издательство моего издателя, Жоз Кат звали издателя, называлось «Верелдблииотеек» или как-то так, помню, что двойные буквы там встречались не то дважды, не то трижды. Поезд в Амстердам идет среди плоских унылых ровных домов, паркингов, деревень и намеков на поля — кочки какие-то. Это и есть Голландия — Полая земля. Там есть всякие узнаваемые названия на белых пролетающих табличках, над платформами синим шрифтом: «Гаарлем», например, а уж «Амстердам» тоже узнаваем. Ибо Нью-Йорк в самом начале своего существования назывался Новый Амстердам.
      Станции пролетают. Пассажиры: развратная прыщавая девка все время облизывает губы, нахальный краснокожий индонезиец с остервенением жует свою жвачку и смотрит прыщавой голландке прямо туда, где у нее под тканью юбки — половая щель. Серый дощатый мен рядом с краснокожим смотрит туда же, но осуждает и девку и краснокожего за молчаливое их соитие. А я еду к издателю.
      Деревья у них острижены как доски, повторяют фигуру среднего статистического голландца. Пока я все это обдумывал и наблюдал — так и доехал. Амстердамский вокзал отвратителен. Цыгане, дети, ветер, пыль, стаканчики из «Макдоналдса», пустые банки, почему столько грязи?! Приличные люди прилетают в аэропорты? Над всем парили утешительные афиши выставки — ретроспективы Ван-Гога — Винсент с отрезанным ухом.
      Во второй приезд 6 декабря 1990 года я пошел искать в Амстердаме порт.
      — Никакого порта нет, Эдвард! — грустно поведал мне Жоз Кат.
      Я ему не поверил. Есть песня Бреля «В порту Амстердама! В порту Амстердама!» о бедном покинутом матросе, короче, отличная песня, в те годы я чувствовал себя бедным покинутым матросом, потому что носил бушлат, то были годы бушлата, и чувствовал себя покинутым. А покинутым я себя чувствовал потому, что тогда длительно, в муках, медленно, с томным и поганым удовольствием умирала наша с Наташей любовь. Я сам от нее уходил, головой вперед в черные дыры войн и революций. Я не мог устоять, так меня тянуло, такой был соблазн. Ведь я был рожден для войн и революций, а их все не было, и только когда мне уже было 48 лет, я со счастливой улыбкой влетел, головой вперед, в войны и революции, в их угольное ушко смерти. А у Наташки был только бабий орган. И все, что она могла сделать, это опустить себя с каким-нибудь прощелыгой. Что она и делала. А я приезжал с войн и воображал себя несчастным матросом, и все трубы, все флейты, барабаны Бреля звучали у меня в ушах, когда на следующее утро я вышел из чистенького отеля пансионата, уже пьяный, и пошел искать Porte d'Amsterdame…
      Dans la port d'Amsterdame… Dans la port d'Amsterdame… Пришлось обратить свой спич к вокзалу и там аккуратно спросить по-английски «How can I find a seaport?» у пары подростков. Они не колеблясь показали мне направо. Было холодно. Было очень холодно и сыро, и хотя никакого Северного моря пока не появилось, только заборы и за ними строения фабричного типа, оно, Северное, висело вокруг меня, сырое, налипло мне на волосы, щеки, уши и лоб.
      — Сука, пьяная девка, — ругался я, стискивая зубы. И вспоминая, как еще вчера (или позавчера?), прилетев из Америки, не нашел жены дома. (Я знаю, я знаю, я уже писал об этом, но я хочу еще! Еще!) Я вошел в кухню, и там были свалены на столе: тарелки, приборы, салфетки. Сигареты в пепельнице. Тарелок — две, два бокала. А почему я решил, что у нее был мужчина? Ее так и не видел, она не появилась. Я лег, не раздеваясь, в затхлую постель, выпил принесенную мною бутылку вина и забылся жарким сном. Во сне я увидел опять щель нашей кухни, столовые приборы, окурки в пепельнице, ее и его…
      Утром я встал и поехал на Северный вокзал и сел в поезд в Амстердам. Так было договорено с издателем. Билет уже лежал еще до отлета в Соединенные Штаты в моем ящике стола. У меня было много обязанностей, много издателей… Сука! Дрянь! Пизда. Она знала, что я уеду тотчас в Амстердам. Северное море я обнаружил. В запутанных складках бетонного одеяла я увидел серую воду. У воды был причален строящийся корабль. На палубе пилили бревно. Под складкой бетонного одеяла сидели клошары в одеялах, среди них две потасканные девки и краснокожий индонезиец, и что-то пили из двух бутылей.
      Встретившийся мне, грудь колесом, седовласый не то моряк, не то строитель потер руки (ветер крепчал) и пояснил, что вся Голландия — это порт, от Роттердама до Амстердама.
      — Polish? — спросил он меня.
      — Yes, polish, — ответил я безучастно.
      Мимо огромного китайского плавучего ресторана, перед ним на паркинге стояли лишь две автомашины, я вернулся в Амстердам. Yes, polish.

Азовское море

      Я ходил тогда в зеленом модном крупной вязки свитере, достигавшем мне чуть не до колен, в расклешенных брюках, сшитых мною самим. Я жил на площади Тевелева, 19, с женой Анной, 28 лет, и ее шестидесятилетней матерью, в квартире из двух комнат, в самом что ни на есть центре Харькова. Я писал стихи, ходил пить кофе и портвейн в модное место — в закусочную-автомат на Сумской улице. Там даже был в те годы швейцар, и он называл меня «поэт». То есть я был жутко модный центровой мальчик. Мне было 22 года. Никто не мог бы догадаться, что еще за два года до этого я работал сталеваром на заводе «Серп и молот». Анна Рубинштейн и богема хорошо пообтесали меня.
      Это именно Анна всучила меня Сашке Черевченко, молодому поэту и журналисту, сотруднику газеты «Ленінська зміна», когда Сашка поехал в командировку по маршруту Бердянск—Феодосия—Алушта—Севастополь писать статью о черноморских бычках.
      — Возьми Эда с собой, Сашка! Он тут спивается только со своим Геночкой, — причитала Анна.
      Харьковский плейбой Генка Гончаренко.
      Интересно, что все, кто причитал, что я сопьюсь или спиваюсь, спились сами или другим способом самоуничтожились! Сашку и Анну связывала Валя, украинская рослая кобыла, работавшая вместе с Анной продавщицей в магазине «Поэзия», Сашка «встречался» с Валей. Кудлатый, высокий, бывший матрос и курсант, Сашка снизошел к просьбам и взял меня, ему, впрочем, нравились мои стихи. Я был оформлен в командировочном удостоверении как фотограф, а чтобы я выглядел таковым, мне выдали кофр на ремне, в котором фотоаппарата не было, да и снимать я не умел, в кофр я положил смену белья.
      Интересно, что Сашка Черевченко сейчас живет в Риге, он редактор русскоязычной газеты, насколько я знаю, это самая крупная русская газета Латвии. После того как в марте 1998-го на арену латвийской общественной жизни вышла Национал-большевистская партия и оказалось, что я председатель этой политической организации, Сашка передал мне через приехавших в Москву журналистов свой пылкий краснофлотский привет. Его газета обильно пишет о нас. Если бы в России уделяли нам столько внимания, сколько в Латвии, партия национал-большевиков была бы уже в Государственной думе.
      Мы отбыли в поезде на юг рано утром. И уже к вечеру мы прибыли в Бердянск, в порт на Азовском море. И пошли в местный горком партии. И секретарь горкома принял двух молодых поэтов тотчас после того, как из двери его кабинета вышел генерал в лампасах. Мое самоуважение и мое уважение к Сашке тотчас подскочили. В кабинете на обитых красным бархатом стульях мы поговорили о бычках. Поголовье бычков в Азовском море неуклонно уменьшалось. Еще мы узнали, что именно в Азовском море, ввиду его малости и мелководности, часто бывают самые жуткие истории, какие только можно вообразить. Сашка все записывал, что говорил секретарь, а я не фотографировал. По ковровым дорожкам мы вышли из здания горкома и пошли в порт. Поговорили с рыбаками или с теми, кого приняли за рыбаков. С нежностью и умилением все эти люди славословили бычка. И выражали сожаление его исчезновению. Сами они — и рыбаки, и люди из горкома — были похожи на корявых бычков: по-южному загорелые, большелобые, пыльные длинные брюки закрывали их башмаки и превращали в русалок мужского пола. Они как бы росли из бердянской пыли, из бетона в порту сразу начинались их хвосты. Такие ходячие бычки они были.
      Приехав в первую в моей жизни командировку, я ожидал увидеть — как Джонатан Свифт или Геродот — необычных существ, а увидел все тех же лохов, что и в континентальном, далеком от моря Харькове, — только морских. Мне стало скучно. Слава богу, мы сразу купили билет на теплоход до Феодосии.
      Едва загрузившись в теплоход, Черевченко попал в руки капитана-инструктора. Познакомившись, они обнаружили, что оба проходили морскую практику на крейсере «Дзержинский», только в разных поколениях. Сашку, беднягу, комиссовали с «Дзержинского» по состоянию здоровья, потому у него не получилось карьеры моряка. А он уже успел окончить до этого Севастопольское военно-морское училище. Капитан-инструктор пошел, проверил, правильно ли ведет себя нормальный капитан, управляющий теплоходом. Убедившись, что все нормально, он возвратился и пригласил нас в свою каюту. Вот там все соответствовало моим стандартам. Бронза и медь были надраены, все, что белое, выглядело, разительно-белым, в крайнем случае — ярко-белым. Кто был ответствен за появление бутылки коньяка, я давно не помню. Кажется, юный: кудрявый верзила Сашка, он был тогда лауреатом премии комсомола, считался восходящей звездой харьковской поэзии, на нем был светский надет, на Сашке. Мы пили коньяк с лимоном, капитан-инструктор с легкостью ронял магические имена портов мирового океана: Порт-Саид, помню, не покидал эфирное пространство вокруг нашего стола. Я был очень горд, сидя между двумя морскими волками, я наслаждался. Говорил, я мало, но замечал многое.
      Между тем утюг нашего теплохода стало сильно закачивать. И мы, предводительствуемые разогретым капитаном, отправились в рулевую рубку. Там нас не ждали, но приняли радушно. Рулевой вспотел от напряжения, оказывается, штормило уже к четырем баллам. Через четверть часа шторм достиг всех пяти. Светлогрушевые волны, как в стакане газировки, время от времени омывали стены рулевой рубки. Поверхность Азовского моря кособоко появлялась в различных ракурсах на стекле. Однажды оно появилось под 90 градусов, ей-богу, правда… То есть наш утюг сдвинулся, и море сдвинулось, и получилось, что мы как бы вертикально идем ко дну. Но не пошли, ужас длился мгновение. Это был первый шторм в моей жизни. Я обнаружил, первое: что я не подвержен морской болезни. Второе: я все ждал, что о стекло рубки хряпнется кальмар или осьминог, чего не случилось. Третье: море в шторм и после шторма пахло как бочка с огурцами.
      Наш утюг прибыл в Феодосию напуганным и чуть потрепанным. Море сорвало и смыло спасательную шлюпку. Капитану-инструктору было не до нас, но он крепко пожал нам руки, когда мы спустились по трапу. Его ждали нудные завхозские заботы: составление акта на смытую шлюпку и прочее. Нас приветствовала Генуэзская башня. (По-моему, она была серая.) Феодосия ведь знаменита тем, что ее построили генуэзцы.

Черное море / Туапсе

      Совсем откуда-то из черной дыры памяти вдруг пришли древние, как Греция или Персия, мерцающие воспоминания. 1960 или 61 год. На раздолбанном автобусе я еду в Туапсе. Зачем, почему — не помню. Помню, что у меня небольшой чемодан, доставшийся в наследство от отца, с ним Вениамин Иванович ездил в командировки. Чемодан у меня был обклеен наклейками. А вот какими, убей бог, не помню. Ну ясно, там не могло быть наклеек «Нью-Йорк» или «Амстердам», но очень возможно, что ярлыки иностранных сигарет там могли быть наклеены. Чемодан полупустой, в нем буханка хлеба. Одет я в тренировочные брюки и пиджак, из которого давно вырос, буклированный, я носил его еще в восьмом классе, а уже окончил десятилетку, семнадцать лет мне.
      Автобус трясет, у него херовая резина, в России всегда беда с резиной, в автобусе, впрочем, весело. Людей немного, это южная весна, окна открыты, жара, пыль, горная дорога. Позднее я вычислил, что этот отрезок над морем прошли герои романа Серафимовича «Железный поток». (Пару лет назад я с удовольствием перечел этот роман, он напоминает этику «Тараса Бульбы» и ничуть не хуже булгаковской «Белой гвардии».) Я время от времени вынимаю из чемодана хлеб и ем его, отламывая кусками. Пожилой костлявый мужик с треугольником тельника под рубашкой поглядел на меня несколько раз с соседнего ряда кресел и выдал мне кусок курицы. Я взял. Мужика зовут Костя. Я представился как пацан из Ленинграда, еду к тетке в Туапсе. Почему из Ленинграда? Ну, у меня были большие претензии, Харьков был для меня маловат, я считал свои масштабы габаритнее Харькова. «Ой, хлопчику, шо ж ты один хліб iжь!..» — украинская бабка дает мне кусок рыбы. Я беру.
      В Туапсе у меня никого нет, конечно. Никакой тетки, ни единого адреса. Я начитанный мальчик, поэт, отрок, я еду расширить пространство, встретить красавиц, чудовищ, ветряные мельницы или стальные мельницы, которые отрубят мне руки.
 
Для отрока в ночи, глядящего эстампы,
За каждой далью — даль, за каждым валом — вал.
Как этот мир велик в лучах рабочей лампы
И в памяти очей как безнадежно мал…
 
      Вот насмотрелся в ночи эстампов и еду как Рембо, побег в никуда. Поэтическая грусть овладела. Тоска по пространству.
      Путешествовать нужно одному. Тогда видишь все пронзительно и ярко. К сожалению, не всегда удается путешествовать в одиночестве.
      В Туапсе я схожу и стараюсь сбежать от матроса Кости как можно быстрее. Мне не хочется, чтобы он обнаружил мой обман. Он кормил меня курицей, рассказывал истории из своей жизни, налил полстакана водки. На вопрос, на какой улице живет моя тетка, я буркнул: «Ленина». Матрос был удивлен, я не понял почему, не то улица такая центральная, что там только горком да универмаг, не то еще почему. Но в любом городе СССР была улица Ленина.
      Добрый человек пошел проводить меня по адресу, который я ему сообщил. У самого дома я признался ему в обмане, сказал, что у меня нет здесь даже знакомых, что в Туапсе я случайно, что тетка у меня в Сочи, но у меня не хватило денег на билет до Сочи. Он сказал, что давно бы так, и потащил меня к себе. Его жена встретила нас неласково. Чего-то он не привез, этот дядя Костя, из Новороссийска, за чем он ездил. У Кости оказалась крошечная комната в деревянном бараке рядом с портом. В общем коридоре я насчитал пять или шесть дверей. Кроме Кости и его жены была девочка лет шести и грудной младенец. Бокастая и грудастая жена матроса была значительно моложе его. Она ворчала, но дала нам поужинать жареной рыбы и картошки. Мне постелили на полу у самой двери. Всю ночь плакал ребенок и кашлял Костя. Рано утром я ушел, когда Костя спал, а его молодуха обмывала младенцу зад в тазу.
      — Уже идете? — спросила она.
      — Да, — сказал я, — большое вам спасибо за гостеприимство.
      — То его благодарите, — кивнула она в направлении кровати. — Он хороший человек, всегда кого-нибудь притащит, то котенка со сломанной лапой приволок, — и она вернулась к младенцу.
      Я вышел и пошел мимо длиннющей портовой стены. Параллельно шли рельсы. Я двигался быстро, но шел довольно долго, только километра через два встретил группу работяг.
      — Как к морю пройти?
      Работяги не удивились.
      — Вон туда, повернешь!
      Я и повернул, где указали. Узким проулком между стен, за обеими, судя по разнообразно повернутым кранам, был все тот же порт. И там впереди оно лежало. Шумно чавкая, мокрое, обильно зеленое и соленое — море. Зимние шторма нанесли на небольшой гравистый пляж валунов. Очень больших, некоторые с хорошую бочку величиной. Был отлив, сонно воняли углеродом черные всякие водоросли. Вдали я увидел корабли, ждущие, когда их запустят в порт на разгрузку. Туапсинский залив был свеж и прекрасно синь, как море в приключенческих романах Стивенсона. Над моим диким пляжем вздымалась скала. Я поместил свой чемодан под скалу и разделся, подумав, снял и трусы. Было холодно, но солнце уже взошло и теперь пробивалось сквозь утренний туман. Оскальзываясь и больно ударяясь ногами о камни, я пошел в море. Поскользнувшись, рано хряпнулся о воду. Меня обожгло. Я поплыл.
      Вылез товарищ Артюр Рембо быстро. Даже яйца сжимало от холода. Обтерся полотенцем. Оделся. Сел на чемодан и стал есть хлеб, глядя в море.
      Много позже я написал стихотворение, где есть строки об этом эпизоде.
 
Перевернут баркас. Натянут канат.
Две шерстинки пеньки из каната торчат.
Мокрое дерево сложено в кучи.
С моря идут полотняные тучи…
Желтое что-то надев, погрустив,
Бродяга бросает Туапсинский залив.
И уходят на станцию желтые стены
И видят на станции станционные сны…
 
      Так и было. Артюр Рембо с соленой кожей отправился на станцию. Там познакомился с двенадцатилетним хлопчиком-хулиганом. Вместе они что-то стыбрили и отправились продавать краденое в рыбачий поселок. Там они вошли в хижину девятнадцатилетнего толстого юноши, одетого в пахнущую рыбой фуфайку. В тазах там повсюду солилась рыба. Вытащив пару рыбин из таза, ребята прикончили хлеб Артюра Рембо и улеглись спать кто где мог. Рано утром девятнадцатилетний и двенадцатилетний, еще было темно, провели ленинградского пацана в автопарк. Через час поэт выехал в кузове грузовика по шоссе в направлении Сочи. А еще через неделю он работал в чайсовхозе в горах близ поселка Дагомыс. Близ — это полсотни километров в горы. Поэт корчевал пни, дабы освободить место для плантации чая. Помните об этом, раскрывая пачку «Чай грузинский».

Адриатическое море / Венеция

      Англичанку звали Магги. Она жила на Монмартре, на улице Лепик. На той же улице Лепик за сто лет до этого находилась мастерская Ван Гога. С Ван Гогом Магги связывала святая простота, поскольку Ван Гог, если судить по его письмам и воспоминаниям современников, был святым. Магги всегда улыбалась, нрав у нее был кроткий, веселый и самоуверенный, она говорила на таком великолепном французском языке, что ее невольно глубоко уважали все Fran?oise, поскольку они говорили на худшем французском. Лет за десять до моего знакомства с ней Магги была, очевидно, супердевочкой. Когда нас познакомил пьяница, скалозуб и циник, поляк Людвиг, Магги была уже свихнувшаяся женщина в расшитой турецкой шапочке набекрень и с пятнами экземы на лбу и щеках.
      Мои первые парижские связи были крайне беспорядочными. Только через несколько лет я почистил толпу вокруг себя, а первые года четыре меня окружали разношерстные люди. Богема, анархисты, алкоголики, гомосексуалисты, лесбиянки, продавцы наркотиков, многодетные матери и проститутки. Я даже спал одновременно с Анн Анжени, редакторшей порножурнала, и Кароль, ее заместительницей, — сразу с двумя. Надзирать за мной было некому. С февраля 1976 года я жил один. И к 1982 году у меня не осталось никаких моральных устоев, чему я был рад. Позднее они появились, и я жалею.
      В Магги был шик. Она принадлежала по рождению к высшему слою английского общества. Сама она об этом не распространялась, однако и ее блестящий французский, и светский птичий английский язык об этом свидетельствовали. Вообще она была очень характерная особа. Только в феврале 1982 года я выяснил, что источник ее очень зажиточного по парижским стандартам существования не богатые родители в Великобритании, но связь с колумбийской… ну вы сами знаете с кем. Через ее руки шел кокаин. И money прилипали к ее рукам.
      Нравы богемы оставляют желать лучшего. Если бы герр Гитлер, сидя в крепости Ландсберг, не диктовал бы свою книжку верному партайгеноссе Гессу, глядящему на него влюбленными глазами последователя, а писал бы один… О, думаю, мы бы сегодня имели множество подробностей богемной жизни юного Адольфа, в духе книги «Это я, Эдичка» и «Дневник неудачника». Нравы богемы, они те еще… Впрочем, я не жалею, что не сдерживал себя… Мисс Магги побывала у меня на праздновании моего дня рождения, 22 февраля 1982 года, вместе с колумбийцем Виктором, а к вечеру следующего дня я уже катил с новыми друзьями в Венецию с чужим паспортом. Пока доехали, мы стали любовниками все трое.
      Человек путешествует по миру для того, чтобы размышлять, рассматривать, сравнивать. В Италии вонючая острая пища, и там дико холодно, — эти истины я запомнил из своего пребывания в Италии зимой с 1974-го на 75-й год. Через семь лет все исследованное подтвердилось еще одним опытом. В Венеции лежал снег! Более того, только что закончилось наводнение, и грязь и ил еще лежали лаковым слоем у колонны святого Теодора. Адриатика, то есть собственно море, оказалось, было цвета грязной воды, изливающейся из стиральной машины. Магги давала нам с Виктором слишком много наркотиков, отсюда Венеция и Адриатика где сузились, где расширились — приобрели несвойственные им пропорции, как в фотоаппарате, где линзой служит рыбий глаз, или как на картине голландца Эшера (кажется, Эшера?). Я написал по материалам этого странного путешествия странный эстетический роман «Смерть современных героев», в котором, вот уж прошу мне поверить, нет ничего надуманного. Мисс Ивенс и Виктор даже в конце концов оправдали надежды, возложенные на них автором, — они погибли-таки. Роман этот в России не поняли, здесь грубые вкусы. Надеюсь, им насладятся как лакомки последующие поколения, утончив наконец свою чувственность.
      Адриатика тогда воняла закисшей площадью Сан-Марко, слюной Магги, одеколоном Виктора. И нас действительно выслеживали агенты Соединенных Штатов. И мы жили в отеле «Конкордия».
      Магги была ласковой, как Чарльз Мэнсон. В 1981-м мне сделали операцию правой ноги, она долго заживала, казалась тоньше — осенью я сорвал сухожилие; видя, что я стесняюсь шрамов, Магги ласково успокаивала меня:
      — You have nicest leg in the whole world, Edward!
      Она считала, что людям надо делать приятное, она могла позвонить и сказать:
      — Знаешь, Эдвард, я только что нашла в твоей книге something wonderful, хотя уже много раз читала эту книгу.
      Злой Людвиг грубо говорил о ней, что «Магги не пропустит ни одного члена», я же видел в этой постаревшей английской девчонке редкое качество святости. То make love. Она любила, делала это со всевозможными звуками удовольствия, но to make love с удовольствием не есть ли и это проявление святости? Христос в юбке надевала юбку, безумный плащ, и мы неслись под стремительным небом Венеции по грязи, она висела, поджимая ноги, у нас на руках, неслись к Адриатике. И немецкие туристы подхватывали ее клич, она кричала:
      — Viva Venezia! Viva Italia!
      Все люди, живя, ждут чуда, что с ними что-нибудь случится чудесное. Кое с кем оно и может случится, но они отпрянут и испугаются чудесного. Что до меня, то я никогда не пропускал чудесного.
      Когда мы бежали с Магги, повисшей у нас на руках, к Адриатике, откуда я мог знать, что через одиннадцать лет буду пробираться по противоположному берегу Адриатики — на его балканском берегу, в полной форме солдата военной полиции Сербской Республики Книнская Краина, с автоматом на плече, с пистолетом на поясе? И с отрядом верных друзей — сербов. Но хорошо было на обеих берегах времени — и в 1982-м, и в 1993-м. Всему только свое время. И сиськам и ляжкам святой Магги — королевы кокаина, и автомату Калашникова производства фабрики «Червена звезда».
      Вообще же целью этой книги является мир. В Венеции я увидел впервые член мужчины в женщине, из которой только что вышел сам. Это было удивительное озарение. Потрясающая по жестокости картина в деталях. Снизу стекала моя сперма. Волосы ее слиплись.

Черное море / Коктебель

      В Коктебель мы приехали в мае 1970 года. Тогда это был простой совхозный поселок. В столовой был небольшой зал, где из алюминиевых мисок поедали свой борщ механизаторы и виноградари. Борщ был в той столовой блистательный: жирный, наваристый, домашний, с кусками мяса. Уже на следующий год, впрочем, построили большую столовую, и с тех пор Коктебель стал осаждать вначале массовый интеллигент, затем массовый ИТР, а потом массовый пролетарий. Но в 1970-м (помимо Дома творчества) писателей было немного.
      Мы с Анной были передовые. Я уж не помню, кто нас отправил к Марье Николаевне Изергиной, но мы попали по лучшему адресу из возможных. По теплой пыли в Коктебеле бегали собаки. Марья Николаевна, петербуржка, некогда певица, принадлежала к питерской аристократии, она была сестрой «Таты» — жены директора питерского Эрмитажа Орбели. Неизвестный юный поэт с седой женой Анной, по-видимому, не произвел в первый раз впечатление на Марью Николаевну, посему нас вежливо препроводили к украинке Марье Ивановне, она поставляла Марье Николаевне и ее гостям молоко. Там, в магазине, мы и поселились, вход был под вишней, на вишне жило семейство скворцов, за оградой были холмы, дом был крайний.
      В тот же день я увидел Черное море. Мы прошли через парк Дома творчества, мимо писательских кортов и их столовой, и вышли из ограды у самого моря. По асфальтовому променаду гуляли писатели. А Черное море шумело и вздымалось. Был шторм. Остро пахли всякие деревья, поскольку, хотя Коктебель и считается степным Крымом, — деревья были южные и потому пахли. Из деревьев я запомнил только пыльные кипарисы.
      На следующее утро я встал и пошел познакомиться с Черным морем поближе. На мне были кеды, вельветовые шорты и рубашка. Анна, подруга моих дней, встала, но осталась в помещении. Только вышла меня проводить под вишню:
      — Ты куда?
      — Побродить у моря.
      — Холодно, — сказала Анна и поежилась.
      Мне было 27 лет, я был самоуверен. Я ушел, презирая обоз: женщин и детей. Я всегда чувствовал себя солдатом и с удовольствием оставлял обоз, когда мог. Писательская калитка была заперта. Пришлось обходить Дом творчества. Вчера мне сказали, что, дабы добраться до Золотых ворот, надо идти по побережью направо, там есть тропинка. Однако, сказали мне; вряд ли я пройду в такую погоду по карнизу, там есть небольшой карниз, ступая по нему, можно пройти посуху. Но сейчас слишком свежо, море все никак не успокоится — были шторма.
      Бодрым шагом путешественника по дебрям Центральной Африки я пошел вдоль кромки прибоя. В детстве я серьезно готовился стать путешественником, выписывал и классифицировал знания, набирая их из книжек по географии. Был сильный ветер, яркое крымское солнце, яркая зелень холмов и гор впереди, алые маки, трепетавшие в траве, цветущий шиповник, запах соленого простора — все волновало меня. Я шел весело и быстро: миновал сушившиеся лодки и сети. Среди больших валунов воняла стоячая вода, не захваченная с собой отливом. Пляжная галька кончилась, упиралась в тропинку, я весело стал подыматься на холмы; поднявшись, оглянулся. Трепетала под ветром однобокая роща деревьев — кипарисы и акации вокруг Башни Волошина; когда-то здесь ничего не росло, и Волошин спасал первые деревья вручную. У самого моря.
      Я шел легко. Мне встретились несколько небольших пляжиков и несколько групп загорающих курортников. Затем курортники исчезли, и пейзаж одичал. Мне приходилось прыгать, как горному оленю, с глыбы на глыбу, так как зимние штормы разбросали старую тропинку, а новую тропинку еще не протоптали. Приноровившись к прыганью, я остался доволен собой и кедами. Я зорко и мгновенно оценивал камни перед собой, прыгал, чуть коснувшись камня, затем прыгал дальше. Через тридцать лет, — в прошлом году, — я проверил себя в реках горного Алтая, скача с камня на камень в ботинках. Оказалось, я по-прежнему горный олень, хотя перенес операцию на правой ноге.
      Часа через три скачки по берегу моря я вдруг вышел к мысу. Там были остатки тропинки, и они безошибочно вывели меня именно туда, куда мне и было нужно. Тропинка сужалась и превращалась в висящий невысоко над морем этакий карниз, шириной в ступню человека. При известной осторожности как раз достаточно, чтобы не торопясь обогнуть мыс.
      Я осмотрел себя, покрепче завязал кеды, поправил очки и пошел. До оконечности мыса я добрался довольно быстро. Но на самой оконечности у меня внезапно испортилось настроение. Ибо с той стороны, оказалось, — была наветренная сторона. И ветер расшибал там о скалы морские волны, шлепающие и ревущие звуки раздавались оттуда, и перелетали брызги, тогда как с подветренной моей стороны море было спокойно. У меня, впрочем, даже не мелькнуло мысли вернуться. Солнце палило нещадно, стояло высоко, и мощь и сила его лучей вдохновляла меня: «двигайся!» На жесточайшем ветру я обогнул мыс и сразу подвергся нападению волн, меня хорошо облило соленой водой, но я удержался и пошел. Через несколько шагов меня смыло. А еще через несколько мгновений я понял, что волны старательно выносят меня к скале, по карнизу которой я только что шел, и бьют меня о нее. Стараясь ударить головой. Я напрягал все силы, чтобы отплыть от скалы, но ветер и волны схватывали меня и ударяли опять. Вверху пылало бесчувственное светило. Людей никого, спасти некому. И тут я понял, что мне приходит конец. Что меня скоро забьет волнами о скалу, и я утону. Одновременно я понял, что совсем не хочу тонуть. Но сил у меня уже было немного.
      После нечеловеческой борьбы с зеленым чудовищем я сумел выбраться из штормовой зоны вокруг мыса и выплыл в бухту. Лежа в мелкой воде, задыхаясь, я заметил, что в воде вокруг меня двигаются нитки крови. Я осмотрел себя. Оказалось, у меня перебито несколько мелких сосудов на ногах и изранены руки. Очки мои поглотило море. Более того, было не понятно, как я выберусь из неизвестной мне бухты. Насколько я знал, добраться до нее можно было только на лодке или тем путем, которым я пришел сюда. Но эта проблема не казалась мне страшной. Главное — я был жив.
      Я выполз на берег и лежал, и солнце немилосердно жгло мои кровоточащие раны. Потом я стал смеяться от счастья. Отдохнув, я стал взбираться по отвесным горам вверх. Где-то там, я знал, должна быть погранзастава. Близорукому взбираться тяжело. По неизвестному ущелью я долго карабкался наверх, встретил лицом к лицу желтую змею. Она долго думала, затем уступила мне дорогу, и я вылез, тяжело дыша, на вершину горы. Щуря глаза, я огляделся. Только к ночи я спустился к редким огням Коктебеля.
      — Я думала, ты погиб, — сказала Анна.
      Я встретил ее на променаде у Дома творчества писателей.
      — А где твои очки?
      — Море, — сказал я.
      Очки были у меня с собой вторые.
      Анна повесилась через 20 лет, в Харькове, на улице Маршала Рыбалко.

Средиземное море / Остия

      Очень хотелось есть. Из 122 тысяч лир, или 122 милль, выдаваемых нам Толстовским фондом, синьора Франческа изымала у нас 60 тысяч за холодный склеп комнаты. Евреи говорили, что в Остии квартира намного дешевле. Однажды мы собрались и поехали на автобусе в Остию.
      Мы нашли адрес. Пока искали, я был готов к драке по меньшей мере три раза. Елена была в костюмчике — коротенькая юбочка, длинные ноги, итальянцы мужского пола задевали нас, свистели, и было такое впечатление, что они вот-вот набросятся на нас. Я — молодой человек в очках и с длинными волосами — их, видимо, не пугал.
      Почва в Остии была какая-то лысая. На ней плохо росла трава, потому почва выглядела как череп плешивого человека. Видимо, когда шли дожди, здесь была обильная грязь, а потом грязь засыхала как придется, и в грязи засыхали, как в цементе схваченные грязью, предметы: кирпичи, доски, куски ржавого железа. Вообще Остия не выглядела как заграница, не помогали даже итальянские вывески, скорее она смахивала на Салтовский поселок моего детства. Но, возможно, мы зашли в нее не с парадного входа, не от станции или мэрии, а с черного, как ближе, как удобнее, как нам объяснили «евреи»? Так мы называли эмигрантов, и это была правда, ибо заканчивался 1974 год, и никаких других эмигрантов в Италии не было, кроме евреев, ну и нас двое. С квартирой мы справились быстро. Мы обошли комнаты, где как тюлени лежали на кроватях евреи, — мужчины, женщины и дети. Они лежали и ждали, когда им дадут визы в Америку или в Канаду. Они боялись, что им не дадут этих виз. От евреев пахло страхом, бедностью, ожиданием. Те, кто не спал, жевали. Нам показали комнату — такую же, как другие, ее могли занять мы. Она стоила в два раза дешевле, чем наша комната в Риме, однако входить в нее нам пришлось бы через комнату, занятую большой семьей. Во всяком случае, там стояло много кроватей.
      — А если пописать? — спросила Елена.
      — Купите ночной горшок, — посоветовала сопровождающее лицо — толстая блондинка, она и заманила нас в Остию. Она училась вместе с нами английскому языку в школе на самом берегу Тибра. Ясно было, что мы тут не поселимся, очень уж удручающе выглядели вместе евреи. Да и Остия нам решительно не понравилась. Совершенно необъяснимым оказывался факт, что столь дерьмовый городишко выбран был служить портом великого города Рима.
      Мы ушли, договорившись приехать на следующей неделе, попросив придержать нам комнату, отлично знали, что не приедем, но солгали из вежливости. Изя Краснов и его семья и даже два абиссинца, работники консервного завода — наши соседи по римской квартире у вокзала («Терминале» называли его итальянцы), были интересными людьми в сравнении с этим подавленным стадом тюленей. На улице Елена закурила.
      — Гадкое место, — сказала она нервно. На самом деле она являлась инициатором этой поездки. Она ныла, как плохо мы живем в вонючей квартире синьоры Франчески.
      — Скопление множества нервных и бедных людей, что ты хочешь? — подытожил я.
      — Пойдем хотя бы поглядим на хваленое Средиземное море.
      — Море? — спросил я у проходившего мимо уродливого, под стать пейзажу, подростка. Подросток указал пальцем — в сторону каких-то затянутых сетками заборов, туда мы и пошли. И вышли в конце концов к полосе грязного песка. На песке были устроены футбольные ворота, и полдюжины расхлябанных подростков лениво перебрасывались мячом.
      — Чего они тут все такие кособокие и некрасивые? — спросила Елена. — В Риме жители красивые.
      — Да, — сказал я, — красотой не блещут.
      Мы прошли песочное поле и за ним увидели полотно скромной серой воды.
      — И это хваленое Средиземное море, которое бороздили триремы? — спросила Елена.
      — Да, — сказал я с сожалением, — оно оказалось не на высоте.
      Когда-то подруга Марьи Николаевны Изергиной, жившая с мужем-дипломатом за границей, уверяла меня, что Коктебель и вообще Крым гораздо красивее хваленой Италии. Много красивее Генуэзской бухты. Мы сели, теперь закурил я. Море было в пол-сотне метров от нас. Оно было мелкое, и в нем валялись ржавые банки, несколько бутылок, всякая дрянь.
      — А где тут порт? — спросила Елена.
      — Судя по всему — вправо надо идти. Пойдем?
      — Нет, — сказала она. — Я и так ноги стерла. И вообще не хочется.
      — Какой может быть порт на таком мелководье! Что-то с Римским портом не складывается. Может быть, не Остия была Римским портом?
      — Может, сам Рим и был портом. А вода потом отступила? — заметила Елена.
      — Что, она за две тыщи лет так разительно отступила? На это геологические эпохи уходят, чтоб так отступила. Вон Венеция опускается, но не метрами же в год… Вообще ты замечала, что многие руины выглядят моложе?
      — Ну, это потому, что мрамор. Мрамору ничего не делается.
      — А по-моему, они врут про возраст своего города, итальянцы. Намеренно завышают. Это же престижно.
      Я рискнул снять туфли и смочить ноги в серой воде Средиземноморья. Я бы мог даже искупаться, было не так холодно. Но мне не захотелось, потому что море мне не понравилось.
      Мы ушли и никогда больше в Остию не возвращались. Осенью следующего, 1975 года в Нью-Йорке я прочитал в газетах о том, что на заброшенном пустыре в Остии убит Пьер Паоло Пазолини. По тщательному описанию места убийства я понял, что это именно те места, которые мы посетили в Остии с Еленой.
      О молодости же итальянских древностей и о моем наблюдении, что ничтожный и маловодный порт в Остии никак не мог обслуживать Великий Рим древности, я вспомнил в Москве в начале 90-х годов, прочитав труд профессоров Фоменко и Носовского «Новая хронология Руси, Англии и Рима». Они утверждают, что Рим гораздо моложе, а настоящей столицей Римской империи всегда был Константинополь. Судьба повернула дела так, что Елена уже двадцать с лишним лет живет в вечном городе Риме. Ее муж умер, оставив ей графский титул и девочку Анастасию.

Тихий океан / Pacific Growes

      Девушка Бетси Карлсон была американкой шведского происхождения. Отец ее застрелился из ружья на гольфовой площадке. Спустя десять лет, а может быть и больше, на том же месте точнехонько застрелился ее брат. Бетси Карлсон преподавала русский язык в военной школе в Монтерее, а жила километрах в тридцати от Монтерея, в городке, называемом Pacific Growes, то есть «Тихоокеанские Заросли». В 1981 году весной я прилетел из Парижа в Лос-Анджелес, где в Университете Южной Калифорнии состоялась огромная конференция славистов — восемьдесят приглашенных. Я был звездой конференции: моя книжка «Это я, Эдичка» стала предметом обсуждения в докладах четырех профессоров из шести выступивших в первый день. По окончании конференции я поехал с приятелями, с писателем Сашей Соколовым и его подругой Кэрин, на север, они как раз жили в городке Pacific Growes. Они снимали там квартиру, места у них было мало, поэтому меня определили жить к Бетси, она жила в обширной квартире, данной ей военной школой. А возможно, она снимала эту квартиру частным образом. Как бы там ни было, я переночевал у Бетси первую ночь, в ее ливинг-рум, остался на вторую, и только на шестую, заметьте, оказался в ее постели, в спальне. Потому что Элизабет была отличная, чуть старомодная, верующая девушка. У нее в доме были три Библии! Может, потому, что застрелился ее отец и застрелился ее брат?
      У Бетси были большие шведские груди. Мы друг другу нравились, и сейчас, глядя из замка Лефортово, я ругаю себя, что не женился на Бетси, у нас было бы четверо или даже шестеро рослых красивых беленьких детей. И, возможно, я бы не попал в тюрьму по обвинению в приобретении оружия в крупных размерах в составе организованной группы. Я бы издавал, писал книги о таких людях, как Лимонов, по-английски.
      Я прожил с Бетси все лето 1981 года. Остаток мая, июнь, июль 81-го года. Возможно, даже август, я уже не помню точно, но много месяцев. Я написал в Pacific Growes книгу «История его слуги», ее первый довольно обширный draft, впоследствии, уступив требованиям издателя, я сократил книгу, а зря. Я откормился у Бетси, еженедельно, а то и пару раз в неделю мы привозили с ней из супермаркета на ее голубом автомобильчике десятки килограммов еды, казалось, даже сотни.
      Рано утром она уезжала в автомобильчике в школу, а я садился работать над книгой. В просторном солнечном бараке, иногда выходил с пишущей машинкой на террасу. В 13 часов приезжала на сиесту Бетси, она быстро готовила какую-нибудь свежую мексиканскую еду, например, курицу в лимонном борще. Все было красивым по цвету, острым по вкусу и наливалось в красивые чашки. Затем мы шли в спальню, она садилась на меня, всегда стесняясь, я ласкал ее крупный зад, надо мной свисали мощными плодами шведские груди. Затем она, путаясь в белье, одевалась, надевала на физиономию учительский строгий взгляд и уезжала доучивать недорослей в военной форме. А я брал тетрадь и отправлялся к Тихому океану. Мимо ухоженных цветочных изгородей, мимо мелкого кладбища я проходил к дикому побережью. Устраивался обыкновенно на клочке песка перед огромной отдельной скалой, торчащей из воды в десятке метров, и лежал в духоте этого адского котла. Так долго, пока мог вынести. Затем брел к скале и окунался в ледяную воду. Дело в том, что там вдоль побережья шло холодное течение по направлению к Монтерейскому заливу. Хитрые испанские генерал-губернаторы в свое время именно потому сделали Монтерей столицей губернаторства, что в этих местах дикая жара смиряется течением. Частично атмосфера этого побережья рассказана мною в стихотворении «Зависть», посвященном Бродскому. Там часто терпели бедствия стаи рыб, — не могли выбраться из лабиринтов камней во время отлива, и тогда их, еще живых, жрали с криками чайки — жуткая вонючая птица, кстати сказать, питающаяся падалью, птеродактиль среди стервятников. Я достаточно насмотрелся на эту мерзкую дрянь, — песни о них сочиняют те, кто не видел их за работой по обгладыванию трупов.
      Весь берег там оплела целая опалубка, — сеть жирного хрустящего под ногами растения под названием «ice plant» — ледяное растение. У этого паразита, заехавшего без приглашения в Калифорнию из Африки, были яркие красивые пучки цветов и неистовая жизненная сила. Я видел, как в течение нескольких недель пухлые зеленые сардельки ice plant при мне завоевали и покрыли доселе свободные от них песок и камни. Я думаю, что они вампирами высасывали побережье, глубинные соки из него. Куда девались при этом конкуренты ice plant, местные растения побережья, осталось для меня неизвестным. Скорее всего, ice plant высасывали все живое на своем пути. Находя среди камней пустые скорлупки крабов (живых нетрудно было увидеть в воде), я терялся в догадках: чайки жрут крабов или пришельцы из Африки? Кроме двух вышеупомянутых стервятников: чаек и зеленых сарделек — как растительная саранча покоряющих, обгладывающих берег, — была еще третья напасть. Берег повыше был изрыт хвостатыми мерзавцами — грызунами, похожими одновременно на белок и на сусликов. Дыры были огромными, их было множество, и время от времени из них показывались вонючие обитатели и, стоя в полный рост, глядели на меня. Очевидно, под землей у этой колонии была выполнена великолепная система ходов сообщения и тоннелей. Из дыр воняло, и скверно!
      Так что природа, с первого взгляда мирная: безоблачное небо акрилового цвета, желто-зеленое побережье, метелки трав, белые птицы — при ближайшем рассмотрении представлялась сразу полем боя и моргом, где подыхали слабые, а у сильных раздувались животы.
      Нигде не было покоя. Когда на мою территорию случайно забредал двуногий, рука моя инстинктивно тянулась к камню. Позднее я стал брать с собой на прогулки толстый железный прут. Насмотревшись на сладенькую южную природу. На берегу такого тихого океана.
      Мечтал ли я о чем-нибудь на берегу Тихого океана? Я не помню. В любом случае, я делаю первый шаг. Затем второй. Я покину Бетси Карлсон, ее белый большой зад и великолепные тучные груди. Я улетел в Нью-Йорк, а оттуда в холодный серый Париж. Где люди пожирали людей, но было интересно. Я выбрал неправильную судьбу.

Атлантика / Бретань

      Жоэль Сериа был кинорежиссер, он снял несколько порочных фильмов. Один из них назывался, если не ошибаюсь, «Галеты из Понт-Авена». А Понт-Авен — это небольшой порт в Южной Бретани, где жил художник мьсье Гоген, кажется, уже после того, как он вернулся с Таити. Тут следует объяснить, где находится Бретань: это, если смотреть по карте, под Англией — повести взглядом слева на самый запад от Ла-Манша. На самый запад выпирает такой рог французской территории. Обогнув его, попадем в здоровый залив, и вот эта под-Бретань и есть Южная Бретань. Она вся раздроблена, как кусок сахара, на островки и здоровые скалы. Там вблизи Понт-Авена у Жоэля Сериа был рыбачий домик на самом берегу. Туда мы как-то раз и отправились. Жоэль, его жена Жанн — она же играла главные роли во всех его фильмах, черноволосая маленькая вечная девочка; Жоэль снимал ее в первых фильмах как порочную невинную куклу, потом как проститутку, Жоэль был на крючке у Жанн. Они взяли свою дочку Prune — сливу, я взял Наташу Медведеву. Помимо нас в рыбачьем домике жила сыроежка (не помню ее имени) с двумя детьми — подруга Жанн. Сыроежка и ее дети питались зерном и морковью.
      Местность была в меру запущена. Мимо ходили по тропинке вдоль рыбачьего домика люди — туристы и местные. Жоэль Сериа купил свой домик по дешевке, это не были какие-то там наслажденческие курортные места, но простая крестьянская Бретань. Тем не менее обрыв скал рядом с тропинкой и домиком был по-настоящему дик, скалы были ржаво-рыжие, недавно отломленные, вода Атлантики была купоросово-синей, ветер свеж, потому я лично был доволен, когда сошел вниз на грубый песок с клочками травы и лег там. Наташа Медведева брезгливо легла рядом на большое полотенце. Она никогда не была довольна, об этом ей проницательно сообщил ее сотоварищ по ресторану «Распутин», старенький цыган Алеша Дмитриевич: «Ты, Наташка, никогда не будешь ничем довольна». Я полагаю, Наташа Медведева была довольна жизнью, но реализовывала это позднее. Такова была ее особенность — замедленное восприятие.
      Жоэль прочел мой первый роман и в 1985 году заключил с издательством «Рамзей» договор о том, что его кинопроизводящая фирма берет книгу на option, то есть будет выплачивать небольшие деньги, если не ошибаюсь, речь шла о пяти тысячах франках в год, а может, пятнадцати на два года, — с тем чтобы по истечении этого срока приступить к созданию фильма по моей книге. Для женской роли Жоэль хотел использовать актрису Фанни Ардан, а для мужской — меня… Я смотрел на Жоэля как на опасного фантазера, но встречался с ним время от времени, даже познакомился с Фанни Ардан. Фанни показалась мне совершенно не соответствующей роли скелетика Елены, которую ей предстояло играть. Была монументальной брюнеткой, классицична и старомодна. Результатом киногрез Жоэля Сериа стала неожиданно ревность Наташи Медведевой к Фанни Ардан, и даже несколько скандалов. Один случился на Новый год, то ли с 1985-го на 86-й, то ли с 1986-го на 87-й, мы праздновали его у Жоэля, и присутствовали все персонажи интриги: я, Фанни, хитрый маленький Жоэль, Жанна плюс многие французские актрисы, актеры и пьяная Наташа в чернобурке.
      Как бы там ни было, мы лежали на песке Южной Бретани. Наташа вертелась и злилась: то песок к ней прилипал, то солнце вело себя не так, как следовало. Погода в Бретани переменчива, солнце довольно быстро исчезло за тучами. Появился Жоэль и предложил совершить прогулку в Понт-Авен за рыбой. Я охотно встал и отправился с Жоэлем. Наташа Медведева, приглашенная с нами, просьбу отклонила. Жоэль был откровенно рад и довольно пыхтел впереди в своих шортах, раздвигая мокрые ковыли — Наташка была откровенно too much для его темперамента, в ней было слишком много отрицательной энергии. Когда он говорил «Наташа», делая ударение на последнем слоге, на губах его появлялась мистическая улыбка. Вообще он явно мирился с Наташей только из-за меня. Мой первый роман он считал гениальным, а у гениев, очевидно, думал он, вздыхая, бывают свои причуды, и, увы, отрицательные тоже.
      В Понт-Авене Жоэль показал мне забор, ворота и калитку, — те самые, что фигурируют на картине Гогена «Добрый вечер, г-н Гоген»: там изображен силуэтом сам художник в шляпе и плаще, стоящий у этих ворот. Подразумевается, что он вернулся из дальнего странствия. Забор был розовый, отштукатуренный. Мы купили отличную рыбу и сквозь мокрые ковыли, при срывающемся ветре, вернулись. Я предвкушал жареную рыбу, вонюче пахнущие куски, рыбачье варварство, но, увы, сыроежка вместе с Жанн тщательно ободрали, обрубили и обрезали рыбу, лишили ее костей и, смешав с овощами, подали нам некое пареное несоленое пюре. Наташа тоже принимала участие в порче продукта. Она была злая-презлая. Позднее она написала об этой поездке рассказ, где признается, что ей хотелось лежать со мной, а я, видите ли, путешествовал под дождем в Понт-Авен. На самом деле, если ты едешь в Понт-Авен с Жанн, Прюн (Сливой), сыроежкой, Жоэлем и детьми сыроежки, то ты не ожидаешь, не можешь ожидать, что вы там будете совершать революцию или захватывать мэрию.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3