Американские каникулы
ModernLib.Net / Современная проза / Лимонов Эдуард / Американские каникулы - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(Весь текст)
Эдуард Лимонов
Американские каникулы
Национальный герой против писателя
Седьмой год мы болеем эпидемией Лимонова. С первого полугодия 1992 года по тогда еще советским СМИ прокатилась мощная лавина статей, интервью и портретов Лимонова. Единодушно не поняв сущности персонажа, наши «критики» и просто любопытные интуитивно все же поняли величину и важность зверя и безоговорочно поместили его среди немногочисленных экспонатов отечественного зоопарка, или «Дисней-ленда», если хотите, а в нем напрыгивают на прутья клеток такие звери, как Жириновский, Невзоров, Проханов или Новодворская. С тех пор Эдуард Лимонов – «персоналити», и его появление где бы то ни было затмевает для СМИ сам случай, происшествие. В разгар войны в Приднестровье в июне 92-го репортаж в «МК» из Приднестровья назывался «Эдичка идет на войну», получилось, что Лимонов по весу перетянул целую республику ПМР. Или же предполагается, что интерес к нему у публики больше интереса к Приднестровью? Газета же «Коммерсантъ», публикуя отчет о выставке в галерее «Режина», помещает не репродукции работ художников, но фотографию Лимонова, посетившего выставку. Ерническо-иронические комментарии, без которых Лимонова не подают массам, мало скрывают тот факт, что наши «демократические» СМИ в сущности обожают Лимонова во всех ипостасях: «патриотической», «фашистской», «национал-большевистской» или мужа талантливых, красивых, скандальных женщин. Если разобраться, ничего удивительного в этом нет. Быстро и легко (не в пример экономическим и государственным структурам) перестроившиеся в самые что ни на есть рыночные, желтые, живые, наши СМИ живут сенсациями. И Лимонов – человек-сенсация – для них подарок, манна небесная. Самый тусклый митинг приобретает неожиданную окраску, если просто прибавить, что «пришел и сел в первом ряду Лимонов». О нем легко писать, он броский, за ним его экстраординарные полубезумные книги, сонм жен-красавиц, 18 лет приключений в отдаленных странах, репутация европейского писателя, пять войн. Представим, что Элвис Пресли или Джон Леннон появились бы в окопах Приднестровья, в боснийских горах или на крыше грузовика на Манежной площади, под пулями у Останкино! Первыми отметили родство Лимонова с рок-культурой, с «провинциальными музыкантами из английского Харькова – Ливерпуля» критики Вайль и Генис еще в 1987 году в статье в журнале «Синтаксис». Слава Лимонова не кажется меньше, чем у Леннона или Пресли. Достаточно пройтись с ним по московским улицам. Наш всенародный «Эдичка», или «Эдик», как величает его толпа (у Останкино и Белого Дома в толпе кричали: «Эдик! Эдик! Наш Эдик!») – действительно всенародный герой, любимый и, как следствие, ненавидимый, но герой. Молодежь влюбилась в него за его безоглядно, анархически обесцененного Эдичку, а позднее за его единственную в своем роде сверхэкстремистскую газету «Лимонку», а мамаши и папаши с сединами – за его патриотические статьи в «Савраске» и «Дне». Эта якобы раздвоенность Лимонова объясняется просто. Дело в том, что Лимонов, «наш Эдик!», – больше писателя. Он был поэтом, был романистом, он политический журналист, глава экстремистской партии и главный редактор радикального журнала. Он все это вместе. Он человек политалантливый, в отличие от, скажем, бывших его товарищей по катакомбному искусству. Они так и остались одномерными, моно. Сева Некрасов, Геннадий Айги, Генрих Сапгир – поэты-формалисты – и только. Илья Кабаков – художник-формалист. Лимонов – много больше. Правы те же Вайль и Генис, когда они его называют (пусть и иронически) «Эдд Лимонофф – суперстар». Он и есть наш суперстар.
Фотограф Вадим Крохин за годы собрал оригинальный альбом фотографий, коллекцию фотопортретов собственной работы и автографов писателей, выразивших по его просьбе свое кредо. Коллекция внушительная: от Грэхэма Грина через Чингиза Айтматова и Катаева до Лимонова. Вот что написал он в 1973 году незадолго до отъезда на Запад: «Поэтов может быть много. Художников может быть много. Национальный герой может быть только один». Теперь-то мы знаем, что существует текст «Мы – национальный герой», написанный в 1974 году, где Лимонов в сказочно поп-артистском варианте предсказал свою сегодняшнюю славу. Раскалькулировал он, рассчитал свою судьбу вперед или «Мы – национальный герой» – мгновенное озарение-предвидение? Не суть важно. Важно то, что Лимонов в 1974 году понял, кто он будет, кем он хочет быть. Не поэтом, не писателем, не журналистом, но – национальным героем. И он им стал. (То, что Лимонов – наш суперстар, поняли не только враждебные Вайль и Генис. В статье «Нои и Хамы» Бориса Парамонова, ноябрь 1990 г., читаем: «Будет масскульт с Лимоновым, как очень вероятным претендентом на роль культовой фигуры».) Все случающееся с ним, его партией, газетой, с его близкими становится известным, случается со всей страной, с СНГ. Нападение безумца на его жену немедленно дано было СМИ в числе главнейших происшествий года. Газеты «Комсомольская правда» и «Аргументы и факты» были засыпаны предложениями бесплатных пластических операций, экстрасенсы предлагали лечение, поступили выражения симпатии, любви и просто слепого обожания. Когда недавно Лимонов расстался с женой Натальей Медведевой, ни один орган СМИ не остался равнодушен к этому событию личной жизни писателя. Ну конечно, Лимонова ни в какую не хотят признавать политиком, телевидение держит его в черном теле, но он пробьется, его всегда не хотели, а он пробивался всегда.
Казалось бы, «хэппи энд», чего еще нужно? Однако то, что Лимонов стал суперзвездой, отвлекло внимание от его книг. Личность Лимонова заслонила от читателя его книги. Навеки внедрившись в сознание масс как Эдичка, он так им и остался. Между тем и его герой, и писатель после периода Эдички изменились, прожили еще немало удивительных приключений и повзрослели, посуровели, возмужали. Рассказы, впервые объединенные в собрание, которое читатель держит в руках, написаны поздним Лимоновым, ставшим более холодным и сдержанным мастером. Часть из шестидесяти шести рассказов никогда прежде не была опубликована. Вот что писали об опубликованных русские и зарубежные критики: «Какое здоровье! Миллер рядом с ним маленький теленок, а Буковский – дитя мадонны. Но в отличие от своего брата американца „Бука“, Лимонов никогда не бывает вульгарен. Десять текстов „Обыкновенных инцидентов“: тонифицирующие, эпические, смешные и сумасшедшие, трагикомические, – они удар ногой в нос, событие этого литературного года. Взрыв хохота – постоянный и продолжающийся. Ничтожно мало в нашей литературе примеров такого литературного здоровья».
(Журнал «Ле Пуэн»)
«Лимонов не диссидент» – уверяет нас издатель. Скорее, глобальный хулиган, планетарный панк. Того жанра, что режут в сало пузатых финансистов. В десяти рассказах он демонстрирует свой злой язык преследователя пороков общества изобилия, он избивает дубинкой нас, склонных к самодовольству, вызывающих презрение. Он пинает в свинцовые задницы. Он говорит: «Мир счастливо вошел в пищеварительный период своей истории». Это прямостоящий человек.
(Журнал «Куа лир»)
«Эдуард Лимонов продолжает свой путь в литературе, путь, пересеченный и отмеченный странными и мощными книгами. Рассказы сделаны в сухом и насыщенном стиле, который поклонники самого французского из русских писателей отлично знают. „Спина мадам Шатэн“ – это коротко, это цинично, это очень хорошо».
(Газета «Вю дэ Франс»)
«Молодые люди, те, кто с отвращением наблюдал за грязным спектаклем претендентов на Гонкуровскую премию на „Апострофе“ (литературное теле-шоу), которые подумали ошибочно, что с экстраординарным и потрясающим в литературе покончено, читайте „Обыкновенные инциденты“ Лимонова. У вас останется кое-что. Это кое-что называется талант, а талант, не правда ли, заразителен».
(Газета «Зюд-Эст»)
«У Лимонова эмиграция – это просто человек вне своего природного края. Он живет не в гетто, а как нормальный человек в другой стране, оставаясь при этом русским. За что, если честно, г-ну Лимонову спасибо. Потому что он вот что сделал: вписал наконец русских в ситуацию, реализованную американцами уже в начале века – Хемингуэем и Генри Миллером». «Лимонову удалось доработаться до того, что в его тексты начала вламываться судьба – не его собственная, а некая холодная субстанция, знающая о людях больше, чем они сами. И исходные его позиции – идеологические, политические – тут не нужны. Чтобы приманить судьбу в свои истории, Лимонов использует себя в качестве наживки».
(«Книжное обозрение» А. Левкин)
«Через автобиографические рассказы, составляющие сборник „Спина мадам Шатэн“, читатель открывает ежедневную жизнь Лимонова в Париже 80-х годов. Это проклятый писатель, живущий в крошечном апартменте, напоминающем трамвай, издающий книги, которые плохо продаются. Но полуголодная жизнь – это диета, которая подходит нашему человеку. Она ему позволяет дико подраться с наркоманом у Бобура, не высказать никакой жалости по поводу певца, похищенного в Бейруте, или известного голлиста, любящего, однако, его книги, но который стал старым и усталым после того, как его атаковали на улице. Кроме того, есть все же и хорошие моменты, чувственные, политые алкоголем, как эта любовь втроем с парой молодых югославов, мужем и женой».
(Газета «Ле Котидьен»)
«Нежный хищник, возможно, бессознательный возмутитель спокойствия и, без сомнения, трезвый архангел субверсии, Лимонов принадлежит к избранному народу врожденных писателей. Этот Жак Тати, блуждающий в богатых кварталах, не знает себе равных в отделении от кости фарисеев, окружающих нас. Вы как Святой Томас? Загляните в рассказ „Спина мадам Шатэн“ честно. У нее хорошая спина, но это не рассказывается, это читается одним духом».
(Журнал «Ль Эскспресс»)
Э. В. Савенко
Ист-Сайд – Вест-Сайд
Тебе кажется, что ты живешь скучно, читатель? Сейчас ты поймешь, как близко ты находишься к войне, смерти и разрушению. И как ты бессилен.
Я – сексуальный маньяк. В первый же вечер по прибытии в Нью-Йорк я попал на парти, где среди ночи вдруг увидел по меньшей мере с полдюжины своих бывших подружек. Уже под утро я отправился с двумя из них на квартиру одной из них – Стеси. Живет Стеси на Вашингтонских высотах, рядом с Хадсон-Ривер и Вашингтона Джорджа мостом, во вполне приличном, частично населенном евреями районе. Улица Стеси 175-я – звучит очень отдаленно, но на такси это не более десяти долларов от центра Манхэттана.
Обе девочки – блондинки. В ту ночь мы все некоторое время повозились в постели, пытаясь заняться любовью, но так как были пьяны и обкурены травой, через некоторое время успокоились и уснули. Утром другая моя бывшая девочка ушла, а я остался и провел со Стеси весь день.
За более чем год, прошедший с того времени, как мы расстались, Стеси изменилась к лучшему – стала куда более сексуальна. Может быть, это обстоятельство объясняется тем, что ей пришлось зарабатывать на жизнь постелью… У Стеси маленький сын пяти лет, и она завела себе несколько богатых любовников. Время от времени ей приходится любовников менять, в результате накапливается сексуальный опыт… Даже тело Стеси, внешне как будто бы оставшись тем же худым телом почти девочки-подростка, на самом деле изменило свою структуру – переродилось уже в мягкое, сластолюбивое, как бы подернутое нежным жирком тело бляди. Что и прельстило меня в ней в этот приезд.
Я жил эти две недели моих нью-йоркских каникул в доме, где когда-то служил хаузкипером. Босс позволил мне у него остановиться, не было сказано, надолго ли, но секретарша и теперешний хаузкипер позволили мне жить там до самого моего отъезда в Лос-Анджелес. И только существование Стеси и ее пизды заставило меня взять ключи от квартиры на Вашингтонских высотах, по совпадению, на одной улице со Стеси, когда мой друг, уехавший на отдых, предложил мне воспользоваться его квартирой.
Иной раз, правда, очень редко, между мужчиной и женщиной почему-то складываются отношения, очень похожие на отношения между мальчиком и девочкой. В нашем случае я и Стеси, в дополнение к постельным удовольствиям, вдруг стали наперебой поверять друг другу всевозможные тайны, сидя в глубине темных нью-йоркских баров, или в траве Централ-парка, или другого парка, названия которого я не знаю, но находившегося неподалеку от ее дома. Она любовалась мною, я любовался ею, мы целовались, я хватал ее за ноги и пипку под платьем, теребил ее желтую гривку волос, предлагал ей пойти в цветущие кусты и тащил ее, когда она смущенно отказывалась. Она рассказывала мне, смеясь, подробности своих сексуальных актов с бизнесменами, я рассказывал ей свои сексуальные истории. Иной раз она напивалась и капризничала, но еще год назад она напивалась и плакала, сейчас уже было лучше, был достигнут значительный прогресс.
Но я не собираюсь рассказывать историю мою и Стеси, посему вот вам только схематические черты наших отношений. Моя история – это Лимонов и Южный Бронкс. Это из-за Стеси в два часа ночи Лимонов в белом костюме, в белых сапогах, с пакетом, в котором лежала 21 тысяча французских франков в пятисотфранковых билетах, со всеми имеющимися у него документами, как американскими, так и французскими, с авиабилетами в Лос-Анджелес и из Лос-Анджелеса в Париж оказался в как будто бы разрушенном атомным взрывом Южном Бронксе.
Франк неумолимо падал, потому я, надеясь, что он подымится, обменивал свои франки небольшими порциями. В тот день утром у меня в кармане было более ста долларов. Я встретил Стеси на углу 57-й улицы и Бродвея, она явилась в белом, как и я, костюме, тесная юбка подчеркивала ее круглую попку… приятно было иметь рядом с собой молодое тело на каблуках. На меня завистливо поглядывали неудачники этой жизни, их много и на Бродвее, и на 57-й, а я вел свою Мэрилин Монро сквозь толпу привычно и пренебрежительно, в конце концов, мне 37 лет и я имею на это право. Победоносный символ – благоухающая молодая пизда рядом со слегка утомленным Эдвардом – символ его победы над миром. Хорошо!
Мы выпили в пьяно-баре на Ист-Сайде, назывался он «Знак Голубя», достаточное количество напитков, помню, что счет был большой. Куча пижонов и бизнесменов, у каждого из них было в сотни и тысячи раз больше денег, чем у меня, я привез с собой весь свой капитал – эту 21 тысячу франков, уважительно смотрела, как я вывожу пьяную высокую Стеси, ее красивые ноги заплетались, по лицу блуждала пьяная улыбка. Их женщины были, безусловно, интеллигентнее Стеси, но куда хуже качеством. Стеси, следует вам сказать, ничего не понимала в искусстве или литературе, но зато у нее были зеленые туманные глаза, почти рыжие волосы, маленькие грудки, нежная попка – каждое полушарие в форме растянутой почти до самой талии буквы О – и молодость – ей было 23 года. Там, в баре, было несколько молодых женщин, но до задорной вульгарности моей Мэрилин Монро им было далеко.
Она хорошо нагрузилась алкоголем и уже начала действовать мне на нервы. Она хотела есть. Я тоже хотел. И собирался, спустившись на девять улиц ниже по той же 3-й авеню, зайти в любимый мной «Пи Джей Кларкс» и сесть там под старыми часами, среди адвокатов, дантистов, бывших боксеров или бывших полицейских и демагогов, выдающих себя за литераторов или художников, среди всей этой симпатичной людской жижи, родной и знакомой, и пообедать. Но нет. Она хотела есть сейчас, а не через десять минут, которые бы потребовались нам, чтобы добраться до 56-й улицы. И она потащила меня в первый попавшийся отвратительно-дорогой и безвкусно-стеклянный итальянский ресторан, заполненный бессмысленной толпой официантов в токсидо, лишь несколько испуганных провинциалов сидели за столами. В этот момент я на несколько минут потерял над ней контроль и именно потому через пару часов очутился в Южном Бронксе.
Я вошел с ней в стеклянный ящик. Хотя я очень жесткий человек, в моих отношениях с женщинами я обычно не позволяю им садиться мне на голову, – я, помимо моей воли, вошел. Минутная слабость.
Она заказала все, что бросилось ей в глаза, половина еды потом осталась нетронутой. Ограничивать женщину я всегда считал унизительным, винить ее было глупо, красивая пизда напилась, «мы гуляли». Объяснять ей, что у меня осталось не так много долларов и что никто не станет мне обменивать французские франки здесь, в ресторане, мне не хотелось… К тому же в ее состоянии она вряд ли была способна понять состояние франка. В конце концов, ничего страшного не происходило, по моим подсчетам, американских денег мне хватало, да если бы и не хватало, итальянцы бы взяли остаток франками, – большое дело! Но болезненно гордому человеку, мне было противно просить их метрдотеля, извиняться… Я с отвращением подумал, что из чисто мужской зависти метрдотель или кто там еще… менеджер, обрадуется случаю чуть-чуть унизить меня – хозяина этой расцветшей пизды. Придется извиняться несколько раз. Поэтому я неистово разозлился на пизду, в этот момент впившуюся в бокал с итальянским вином, время от времени она меняла бокал на огромный стакан даблскотча, который заказала тотчас после того, как плюхнулась в плюшевый стул. Я пнул ее под столом ногой…
Денег мне хватило. Осталось даже. Три доллара. Но зол я был на нее невероятно. На истраченные деньги мне было положить, не подумайте, что я жаден. В конце концов, даже только в этот вечер я истратил на нее больше сотни долларов. Меня раздражало то, что пьяная воля этой пизды во цвете лет возобладала над моей волей. Я ненавижу, когда за меня решают, куда мне идти и что делать. Да. Как абсолютный эгоист и доминантная личность. В другой момент, не будь я так возмущен, я бы спокойно объяснил ей только что счастливо разрешившуюся ситуацию, я не стесняюсь говорить с женщинами о своих финансовых проблемах. Я горжусь тем, что я писатель, всякий день борющийся за свое существование. Но я был очень зол, и когда она, выйдя из ресторана, бросилась на середину улицы с протянутой рукой, остановила такси, я с ней ехать отказался. И уж совсем не из-за того, что трех долларов было явно недостаточно, чтобы доехать до ее, у черта на рогах, на Вашингтонских высотах находящейся постели. Нет. У нее были деньги, очередной бизнесмен оплачивал ее жизнь, на ночном столике валялись стодолларовые бумажки и купюры помельче, я видел, но волна злобы к блондинистой пизде, вовсе не желающей думать обо мне и моих проблемах, захлестнула мне глаза. Я простился с ней коротко и резко на углу Лексингтон и 64-й улицы и ушел.
«Сука! – ругался я вслух. – Тунеядка ебаная!» Я, борющийся с нуждой писатель, должен платить за набитие ее желудка теплым месивом еды. Какого хуя? А почему не она? Она пиздой зарабатывает куда больше, чем я с помощью пишущей машинки. И, наверное, это не всегда ей неприятно. Она сама рассказывала мне, что ее теперешний содержатель-бизнесмен, хотя и простоватый мужик, но относится к ней нежно, заботится о ней, ему 55 лет, и он крепкий и стройный. Почему она меня не спросила, эта блядь, достаточно ли у меня денег? Я бы отказался от ее денег, я люблю платить и плачу всегда, но она хотя бы спросила, проявила заботу. Почему я должен унижать себя устными подсчетами вместо того, чтобы наслаждаться, как это делала она, моим филе?
Я, уже было свернув на Ист, в сторону браунстоуна[1] моего бывшего босса, вдруг подумал, что поеду сейчас туда, к ней, и если вдруг у нее кто-нибудь есть, а у нее, наверное, кто-нибудь есть в постели, я… Тут воображение мое нарисовало мне сцену дикого разгрома, страшной драки, убийства, может быть, а закончилось все это видением меня, ебущего эту непослушную блядь, неудобно распиная ее на ее удобной кровати. И я, отворотив свое лицо от Иста, спешно направился на Вест – на 59-ю улицу и Колумбус-Серкл, чтобы сесть там в поезд, идущий к ней. Удовлетворить свои страсти.
Это был первый и последний раз, когда я ехал на ее Вашингтонские высоты в сабвее. На станции было, конечно, душно, грязно, противно и мрачно. Было полно шпаны, в основном черной, и других отребьев человечества, как-то: психически больных, просто злых и бедных людей, какое-то количество незлых, но уродливых людей, множество индивидуумов плохо и глупо одетых, – и в результате мне, только что явившемуся из Европы и отвыкшему за год от этого вполне типичного нью-йоркского зловещего маскарада, казалось все время, что меня окружает банда монстров. Толпа монстров.
Был уже второй час ночи, и только вдохновенная злость, смешанная с похотью, да ключи от квартиры уехавшего друга в кармане заставляли меня стоять в зловонной пещере сабвея и ждать поезда. Наконец, во втором часу ночи появился с годзилловым[2] шумом поезд. Я, выпив за вечер не то 11, не то 12 бокалов «Блади-Мэри» и несколько бутылок вина и, может быть, еще чего-то в промежутках, не помню, был, как вы понимаете, в несколько экзальтированном состоянии. Пьян я не был, но мыслил неряшливо, руководствовался скорее чувствами, чем рассудком.
Вышел я из поезда-экспресса минут через 35, на… да, на 175-й улице. Но выйдя из зассанного подземного вестибюля станции на улицы, я не узнал места, где нахожусь. Дом моей подруги был недалеко от станции сабвея, и хотя, как я уже говорил, я никогда не ездил к ней в сабвее, окрестности я более или менее знал. Передо мной были не те окрестности. Не тот пейзаж, не те дома, не те линии крыш, все совсем не то. Куда темнее и хуже.
Я поднял голову и посмотрел на табличку с наименованием улицы. «Ист 175-я» – значилось на ней. «Ага, – подумал я. – Ист 175-я. Мне же нужен самый Вест 175-я. Раз у самой Хадсон-Ривер и Вашингтонского моста живет Стеси, следовательно, это Вест 175-я…» И я, перейдя какую-то большую и темную авеню, отправился в ту сторону, где, по моим расчетам, я должен был через некоторое время найти Вест 175-ю.
Я прожил в свое время в Нью-Йорке пять с половиной лет. Я думал, я знаю все об этом городе, я исходил его пешком весь вдоль и поперек. Во всяком случае, мне думалось, что весь. Но я заблудился.
На следующий день, когда я посмотрел на карту Большого Нью-Йорка, я увидел, насколько я был глуп и самонадеян. Ист и Вест на уровне 175-й улицы разделяют мили. И теперь я уже знал, что это мили разрушенных кварталов. Мили брошенных, необитаемых или едва обитаемых, с выбитыми стеклами, сожженных домов. Сталинград 1943 года, оказывается, был впереди. И я, ничего не подозревающий, бодрой походкой сильного человека, бывший когда-то давно вор и грабитель, а ныне писатель, крепкий мужик в белом пиджаке, с пакетом денег и документов, углубился в военную зону.
Можно быть как угодно «tough» – быть крутым мужиком и иметь криминальное прошлое, но оказаться в белом костюме и белых сапогах там, где я вышел из сабвея, а через час и в Южном Бронксе, куда я пришел, заблудившись, не входило в мои планы. Даже и с револьвером в таком месте, я думаю, невозможно чувствовать себя в безопасности. Какой револьвер, когда тебя просто забросают кирпичами! С утра до встречи со Стеси я успел съездить в Иммигрэйшан Сервис в даун-тауне[3], потому у меня и оказались с собой все документы. Французские же деньги я просто забыл утром вынуть в спешке из пакета, разумеется, проспав и опаздывая в Иммигрэйшан.
Горелый, вонючий ветер задирал полу моего пиджака. Было не темно, ночь была лунная, но было мрачно, совсем безлюдно, лишь изредка сильный ветер вдруг вышвыривал из-за угла растрепанную газету, или даже банку из-под кока-колы, или выкатывал бутылку. Я уверенно пиздовал по, как мне тогда еще казалось, 175-й улице на Вест. Внезапно улица оборвалась и вкатилась в другую, которая подымалась куда-то во тьму, вверх и налево и, увы, не имела номера, но имела название. Я решился и пошел по этой улице, а надо было бы мне вернуться обратно к сабвею и уехать подобру-поздорову. Мы часто не знаем значения наших поступков, пока не увидим последствий. Я сделал выбор. Приближались последствия.
Через полчаса мне все стало ясно. Населенные места вовсе кончились, и теперь я шел неизвестно куда, вдоль домов-развалин, из дыр которых зловонными потоками вылились на тротуар груды битого кирпича, горелой мебели, мусора и неопределенных кусков чего-то, подозрительно похожих на расчлененные трупы. Под каблуками моих белых эстетских, оскар-уайльдовских сапог непрерывно хрустело стекло. Тряпки, банки, бутылки, кости животных… «А может, и человека…» – с удивившим меня самого черным юмором подумал я. Море разливанное мусора оставляло только небольшую часть тротуара свободной для пешеходов. Впрочем, пешеходов не было. Может, это их кости белели в мусоре.
Откуда-то из развалин я порой слышал звуки музыки… Несколько раз и шумы больших человеческих сборищ и ссор донеслись до меня изнутри необитаемых с виду коробок… Хохот… Пару раз я видел пылающие в развалинах костры… Но по-настоящему я испугался в первый раз, когда увидел темную фигуру человека.
Впрочем, я тут же с облегчением вздохнул, тень была сгорбленной, человек опирался на палку, он был стар. Старик, как это ни странно выглядело, выгуливал собаку во впадине, заваленной песком и мусором, кое-где поросшей темной и жесткой травой пустырей. Впадина напоминала воронку, образовавшуюся от взрыва огромной бомбы, или же котлован, вырытый для постройки дома очень-очень давно, да так и забытый котлован. Старик-тень увидел меня раньше собаки, он повернулся и уставился на меня, а уж потом без энтузиазма два раза тявкнула его псина. Я даже не видел лица старика, но, конечно, он смотрел на меня – привидение в белом. Я подумал, что сейчас он позовет на помощь других стариков или, того хуже, нестариков, и они со мной расправятся.
И тут я совершил то, чего уж никак от себя не ожидал. Я положил свой пакет на груду кирпичей, повернулся в сторону старика, расстегнул штаны, вынул член и стал не спеша писать. Длительно и церемонно я орошал пустырь этой руками человека созданной пустыни на глазах у одного из ее бедуинов.
Теперь мне понятно, что я поступил тогда гениально просто, по-собачьи инстинктивно. С одной стороны, старику стало ясно, что я не боюсь его и кого бы то ни было вокруг, раз так спокойно писаю. Кроме того, сам акт мочеиспускания был актом дружелюбным, мирным, я как бы завилял хвостом в сторону старика.
Пописав, я застегнулся, взял пакет и пошел своей дорогой не торопясь. Я размышлял. Дела мои были хуевые, я находился в самом опасном месте Большого Нью-Йорка и был в своих белых тряпках совершенно беззащитен. Нужно было выработать манеру поведения. «Если ты, Эдвард, будешь торопливо метаться по пустым черным улицам, кто-нибудь обязательно тебя увидит, поймет по твоей испуганной торопливости, что ты чужой, и или убьет тебя, или ограбит догола, или кто знает, что сделает. Отрежет тебе руку, или ногу, или член. Что в голову придет аборигенам этой каменной страны, недоступной и воображению маркиза де Сада, то они с тобой и смогут сделать, после несложной, но приятно возбуждающей несколькоминутной охоты на тебя».
Как бывалый и практичный солдат я пришел к выводу, что самое разумное, что я могу сделать, – это идти не торопясь, делая вид, что я здесь по делу. Откуда «им» на хуй знать, может быть, я гуляющий здесь для своего удовольствия извращенец– мафиози, а машина ждет меня за углом. А может… ничто другое в голову не приходило, посему я остановился на образе мафиози, приехавшего сюда совершить обмен двадцати килограммов героина на соответствующее количество миллионов долларов в старых мелких банкнотах.
Все это было смехотворно, но я себя таким образом успокоил. Если не на 100, то хотя бы на 50 процентов. И когда я еще несколько раз встретил в руинах двуногого зверя-человека, я справился со встречами молодцом. Я шел такой развязной походкой, помахивая своим пакетом, кокетливо даже (тут я вспомнил, что меня много раз до этого в Нью-Йорке принимали за итальянца) и с таким видом ступал по битому стеклу, будто знал тут всякий камень и собирался через мгновение нырнуть в следующий темный провал в стене обгорелого здания, а уж там меня ждали мои до зубов вооруженные ребята. Тени аборигенов прошли, даже не окликнув мой белый пиджак. Может быть, они, да, думали, что я мафиози, а может, марсианин, а может, мэр Кач[4].
Основной проблемой, после того как я достиг нужного спокойствия и по системе Станиславского убедил себя, что я и есть мафиози Лимонов, «каппо ди тутти» всех других мафиози, было понять, в каком же направлении идти. Останавливаться было нельзя, из сотен обгорелых, без стекол окон за мной могли наблюдать. Потому я шел не спеша, стараясь придать своему движению подобие порядка, хотя бы стараясь идти приблизительно в одну сторону. Один раз, когда дома вдруг оборвались, передо мной появился дряхлый каменный мост, туго затянутый в никем не используемые одеяла тоннелей, и я прыгнул, без страха и упрека рыцарь Лимонов, в это каменное и металлическое месиво. Мне показалось, что я понимаю, где я нахожусь, что передо мной «Через Бронкс» экспрессвей.
Может быть, это он и был, но перебравшись на другую сторону, я нашел то же самое – мрачную перспективу уходящих вдаль разрушенных каменных коробок, и я пошел по самой широкой из каменных клоак, надеясь, что она меня куда-то выведет. К живым районам. Мне казалось, что я, да, приближаюсь к Весту… В то же время я шел по каменной пустыне и чувствовал себя солдатом, бегущим в атаку по открытому полю. Не за что было спрятаться. На удачу бегущего. Убьют… не убьют? Я физически как бы видел со стороны мой виляющий по проспекту Дьявола белый пиджак, свою белую уязвимую спину.
Впрочем, я не совсем справедлив к этому незабываемому ландшафту. Должен отметить, что несколько раз мне попадались дома, показавшиеся мне если не полностью, то хотя бы частично обитаемыми. У одного из таких домов я даже высмотрел несколько подозрительно ухоженных невысоких деревьев. Но одинокий путник предпочел не стучать в немногие целые стекла этих жилищ, догадываясь, что едва ли лучшие люди каменных джунглей, живя здесь, могут сохранить в целости свои стекла. Скорее, самые отважные могут сохранить. А их-то, отважных, я и боялся.
Вдруг сзади заурчал мотор. Я повернулся и увидел ползущий по другой стороне улицы полицейский автомобиль. На меня вдруг пахнуло от автомобиля маем, а ведь был май, маем и жизнью. Я подумал с наслаждением о путешествии в Грецию, которое я еще смогу, пожалуй, совершить, если подымится вдруг франк. И я побежал через дорогу к полицейскому автомобилю, приветственно махая руками…
Хуя… Они не только не остановились, они нажали на педаль газа. Понимая, что это, может быть, единственно возможный корабль, проплывающий мимо меня, потерпевшего кораблекрушение, я понял, что терять мне больше нечего, и заорал: «Полис! Полис!», но только мигнули огоньки на повороте.
Тогда я не стал размышлять о причинах, побудивших блюстителей порядка не остановиться на призывный крик человека в белом костюме в четыре часа утра на улице Южного Бронкса. Может, они поняли, что я не мафиози, и прониклись любопытством: «А вот интересно, пришьют аборигены этого интеллигента, одетого как фагот[5], или доживет до утра?» Экспериментировали ребята, дабы выяснить степень криминальности своего района еще раз. Возможно также, что полицейские вместе со мной решили, что я мафиози, и уехали поспешно, опасаясь подвоха, скажем того, что я вдруг швырну в них гранату… Тогда мне было не до причины. Все эти гипотезы пришли мне в голову уже на следующий день.
Автомобиль полиции еще укатывался за угол, а я уже обладал идеей спасения. Я решил найти телефон и вызвать такси. Я почти понимал всю нереальность моей идеи, но я хотел жить. Поэтому я быстро поверил и в телефон, и в такси. И уже стал размышлять над тем, сколько же мне нужно будет заплатить шоферу французскими франками… В три раза больше? Все знают, что франк падает, к тому же, шоферу придется истратить некоторое время на процесс обмена франков на доллары, я это учитывал. Но человек – ужасное животное. Даже в минуты опасности я не поднялся в своей щедрости выше, чем «в три раза больше».
Все на той же графической планерной перспективе, будто расчерченной рукою де Кирико, но необычно мрачного де Кирико, я попытался найти телефон. Увы, даже в нормальных районах Манхэттана иной раз нелегко найти работающий аппарат, здесь же счастье, естественно, не улыбалось мне очень долго. Полчаса уже шагал очарованный странник в белых сапогах, поскрипывая битым стеклом, как вдруг… БАР, работающий бар. Протер глаза… нет, не мираж – бар среди развалин.
На свои три доллара странник мог бы получить хорошую порцию скотча, а то и две, это же был не бар на Пятой авеню, но странник не зашел в бар, он обошел его, как очаг чумы, и все потому только, что был неподобающе одет – белым ангелом, в то время как аборигены придерживались совершенно другой моды. Обойдя бар, странник заметил приютившийся у края тротуара телефон на металлической ноге. И он, о чудо, работал. От трубки воняло блевотиной, диск поворачивался с трудом, но установилась связь с миром. «Доброе утро! – сказал оператор. – Как я могу помочь вам?»
Я совершил три телефонных звонка – три подвига, все время ожидая, что не доживу до следующего, что кто-нибудь, вынырнув из развалин, прирежет меня тут же. Без слов. Без объяснений. Я знал, что эти люди имеют неудобную для странников привычку убивать и за три доллара.
Поприветствовав меня, оператор сообщил мне сразу же два номера, по которым я мог связаться с радиотакси. Я набрал один из номеров, и энергичный хриплый голос, также поздравив меня с добрым утром, сказал, что, конечно, они меня повезут. «Но куда?» – спросил он. Я сказал, что на самый Ист-Сайд 57-й улицы должны они меня отвезти. Я не хотел уже ехать на Вашингтонские высоты, пропади они, бля, пропадом. Даже их спокойное еврейское население уже не устраивало меня, я хотел после этого вынужденного зловещего Халуинпарти[6] с двух до пяти утра плюхнуться в атмосферу таунхауза, принадлежащего миллионеру, в чистое, красивое здание, в белую апперклассовую постель нырнуть, в отведенную мне на четвертом этаже гостевую комнату хотел я.
Когда голос спросил меня, откуда я еду, я ответил ему, что нахожусь на улице и что пусть он подождет минуту, я посмотрю, на углу каких улиц я стою. Я оставил трубку висеть на шнуре, отошел, посмотрел и моментально сообразил, что никакое такси сюда, на фронт, не поедет. Нет. Но я, конечно, вернулся и безвольно сообщил голосу, что я стою на пересечении 146-й улицы и Уайт-Стрит, а совсем недалеко проходит Джером авеню. Только в этот момент, произнося названия улиц вслух, я полностью сообразил, что нахожусь в самом сердце Южного Бронкса, что хуже не бывает.
Хриплый голос едва заметно запнулся, но профессионально-привычно совладал с собой и сказал, что такси прибудет через десять минут. С таким же успехом он мог просто послать меня на хуй. Когда я вешал трубку, я знал, что не будет такси и через час. Никогда не будет. Но я все-таки подождал еще полчаса, осторожно войдя в развалины. Присел там на свой пакет, так сел, чтобы было видно улицу, а меня с улицы не видно, и подождал.
Через полчаса я совершил еще один звонок. Хотя и через силу, но я заставил себя позвонить зеленоглазой бляди Стеси.
– Да… – медленно выдохнул сонный голос, было слышно, как она там зашевелилась.
– Это я, – сказал я.
– Ты где? – спросила она лениво.
– На углу 146-й и Уайт-стрит, – сказал я. – Я заблудился.
– Хочешь, приезжай… – зевнула она словами и еще раз там опять повернулась. Она любит спать, закутавшись в простыню и одеяло, но чтоб овальной формы красивейшая ее жопа торчала наружу.
Я бросил трубку и пошел, постукивая каблуками по уже обыкновенному мрачному ландшафту современных готических романов куда глаза глядят. Позвонив ей, я хотел попросить ее взять такси и приехать подобрать меня на угол 146-й, но мне стало вдруг необыкновенно противно… Противно от ее блядской сытости, от ее сонного голоса, даже от того, что она продает свое тело, хотя раньше мне это обстоятельство даже нравилось и, уж во всяком случае, меня возбуждало. Раньше в наших любовных играх, когда я, подминая ее под себя, ебал ее, якобы беспомощную, я воображал, что я ее использую. Грубо и жестоко использую для удовлетворения своего сексуального аппетита. Своей похоти. Теперь же я увидел, что это она меня использовала и при этом, очевидно, даже всерьез меня не принимала… Это я ее обслуживал… Сука!..
Может быть от злости, но мне вдруг повезло – я вышел к сабвею. Поднявшись по ржавой лестнице на эстакаду, вошел в станцию, похожую на огромный сарай. Даже, впрочем, уже не обрадовавшись, что нашел сабвей.
Почти белый человек испанского типа чинил, разобрав его до винтиков, турникет. Я спросил человека, как мне добраться до 57-й улицы и Ист-Сайда.
– А как ты попал сюда, мэн? – спросил человек удивленно, оторвавшись от своих отверток и гаечных ключей и оглядывая меня – белого ангела.
Я объяснил ему, что сел не на тот поезд. Хотел попасть на Вашингтонские высоты, а попал… в общем, поведал ему свою историю в нескольких словах.
– И ты пришел пешком от 175-й Иста – сюда?.. – воскликнул человек. – И тебя не ограбили?.. И остался жив… Lucky man, – добавил он с уважением к моей удачливости.
Сменив несколько поездов, уже к рассвету я наконец, обессиленный, ввалился в миллионерский особняк, открыв дверь выданным мне ключом. Я направился прямиком в кухню, достал из бара бутылку «Джэй энд Би», стакан и поднялся на второй этаж в ТВ-комнату. Там я поставил в видеомашину первую попавшуюся кассету и стал смотреть «Желтую подлодку» Битлзов, оказавшуюся на кассете.
Долго я, впрочем, не выдержал этот сироп на экране. Слишком большая порция любви, источаемая «Желтой подлодкой», вдруг сделала для меня фильм необыкновенно противным, и я со злобой выключил ТВ. «Love! Love!» – передразнил я. «Хорошо, обладая миллионами, пиздеть о любви, отгородившись от этого мира любовью – десятью процентами из прибыли, отдаваемыми на благотворительные цели… Love… Ни жители Южного Бронкса, ни даже я с моей 21 тысячей франков не можем себе ее, Love, позволить. Ебал я вашу любовь, ебаные ханжи, Битлз!» И я, допив бутылку, уснул в кресле.
Американские каникулы
Очевидно, прожить жизнь так, чтобы никого не обидеть, невозможно. Я обидел в свое время немало людей. Я уже обидел несколько прототипов, личностей, послуживших мне прототипами для героев моих книг, они уверены, что они на самом деле совсем не такие, какими я «их» изобразил. Одни обещают меня убить, другие подать на меня в суд. Прототипы помягче грозятся просто избить писателя.
Еще я обидел множество женщин. Одна женщина очень обидела меня в этой жизни, и несколько обидели меня несерьезно. Зато я обидел целый батальон женщин. И наверное, придется обидеть еще столько же.
Сегодня я получил письмо из маленького городка в Калифорнии – сухой ответ на мою новогоднюю открытку. Среди десятка аккуратных, но злых строчек были и следующие: «Катрин сообщила мне, что ты не писал, потому что не хотел давать мне „ложных надежд“. Не беспокойся, у меня нет никаких надежд по отношению к тебе, и я, представь себе, очень-очень счастлива в эти дни, счастливее, чем в целые годы».
«Эй-эй, легче, пожалуйста, – подумал я. – Легче. Что я тебе сделал? Обокрал? Ну счастлива, я рад. Я вот, к сожалению, все еще несчастлив».
Я попал в небольшой приморский городок в Калифорнии случайно. Так же случайно я уже попадал в него до этого два раза – в 1978 году на несколько часов только и в 1980 году я переночевал в этом городке две ночи. Может быть, все запрограммировано «у них» там где-то в самом большом компьютере, вместе с конструкциями слона, кита, с генетическим моим кодом вместе запрограммирована и моя судьба, и где и кого мне следует встретить, и в какой городок или столицу приехать.
После интернациональной литературной конференции в Лос-Анджелесе, оставив позади, нужно признаться, с некоторым сожалением, отель «Хилтон», профессоров и литературных «группи», я вместе с двумя приятелями-писателями от нечего делать – впереди было целое лето, деньги у меня были – удалялся в автомобиле на север.
Было чудесное майское утро, солнечная Калифорния была солнечной, в открытое окно автомобиля врывался дикий ветер, сметая даже мой упругий армейский ежик, и жизнь была на подъеме. Тогда же в автомобиле я выкурил последнюю в жизни сигарету и выбросил окурок в окно, чего в пересушенной Калифорнии, с ее частыми пожарами, делать нельзя. 500 долларов штраф. Бросил курить от избытка чувства жизни. От избытка счастья этим майским днем. И не курю до сих пор.
Спустя, кажется, семь часов мы оказались в этом городке. Было уже темно, так как по пути мы останавливались часа на два пообедать в немецком ресторане. Минут через несколько после того, как мы съехали с хайвея номер пять, луч наших фар при повороте вырвал из темноты испуганно застывшее у зеленой изгороди чьего-то дома небольшое грациозное стадо оленей…
Один из двух писателей уже полгода жил в этом городке, но остановиться всем нам в тесной квартире, которую он снимал, явно было бы стеснительно – пришлось бы спать на полу, посему мы, выпив лишь по бокалу вина в его жилище, опять загрузились в машину и отправились к одной из его знакомых, дабы разместиться там на ночлег.
Все эти размещения и передвижения будут скучны тебе, читатель, ты сотни раз уже читал, наверное, как разъезжают на автомобилях по Калифорнии писатели или их герои, потому я хотел бы представить тебе лишь самое основное – экстракт происшедшего, то, ради чего я вставил бумагу в пишущую машинку, а именно – мою встречу с Джули, 26, американской девушкой шведско-немецкого происхождения. В результате этой встречи я остался в городке на два месяца и приобрел опыт, которого у меня еще до этого не было, а именно: опыт совместной жизни с необыкновенно «порядочной» женщиной, невероятно положительной, и уравновешенной, и религиозной тоже – в ее апартменте я насчитал три(!!!) Библии. И приобретя этот опыт, я стал еще чуть-чуть грустнее.
Рослая, с простоватым, но красивым лицом, с русыми, как мы, русские, говорим, волосами до талии, она вышла ко мне из темноты, буквально из зарослей, и такую, в летнем платье цветами, в платье-сарафане без рукавов, я затащил ее в мою жизнь, а когда она мне наскучила, я выбросил ее из моей жизни одним достаточно холодным утром в конце июля. И я шел по бетонированному полю местного маленького аэродрома, а она стояла в дверях и посылала мне вслед воздушные поцелуи. У нее было растерянное лицо.
У нас, у живых существ, называемых людьми, естественно, все временно. И только степень временности отличает одну связь от другой, встречу и встречу. Некоторые лица остаются в нашей жизни надолго, другие же всего лишь на момент – на ночь, на неделю, на год. Одни лица нам не хочется отпускать, от других мы избавляемся с облегчением, но в любом случае, оглядываясь назад, я вижу, я вдруг понимаю, что жизнь – это очень грустный бизнес.
Я ввалился в ее жизнь вдруг из ночи, с моим большим шикарным европейским чемоданом, пишущей машинкой и сумкой, полной рукописей. Я устроился спать на диване в ее ливинг-рум, не очень спрашивая ее согласия на это, я спал там шесть ночей один. Ровно шесть ночей понадобилось мне на то, чтобы разрушить добродетель лютеранки в 1981 году и перебраться на седьмую в ее спальню. Шесть ночей требуется на то, чтобы взять крепость между ног очень порядочной женщины сейчас, читатель. Я не знаю, много ли это или мало?
Я никогда не воображал себя Казановой, мне девушка, к которой я сам навязывался на постой, понравилась. Сказать, что я сознательно обманул ее, притворился влюбленным, было бы неправдой. Я приехал в Соединенные Штаты после тяжелой, с несколькими депрессиями, зимы в Париже, с твердым решением в ближайшее же время найти себе постоянную подругу жизни. Джули – учительница, только что (в феврале) сбежавшая от алкоголика, с которым она прожила два года, спасая его, – вполне подходила для этой роли. И в конце июля мне все также было ясно, что она подходила в подруги жизни как никакая другая женщина. Это я не подходил.
Шесть дней я вел себя примерно. «Примерно» – не то слово. Я был мужчина из мечты. Я был взрывчато весел, остроумен и прост. Я настаивал на том, чтобы в каждый ее ленч мы отправлялись бы ленчевать в новый ресторан. Обедать мы также отправлялись в рестораны, и хотя Джули время от времени смущенно указывала мне на то, что я трачу слишком много денег, я, энергичный, шумный и светский, загорелый, в белом пиджаке и белых туфлях, – «парижская штучка», как выражались старые русские писатели, медленно, но наверняка шесть дней и ночей разъедал волю суровой протестантки.
Опасный писатель, аморальный вертлявый типчик из Европы, зараза с парижских тротуаров вдруг повернулся, окрутился вокруг себя и превратился в соседского парня, с которым пьют пиво, сидя на ступеньках крыльца, или переговариваются через хорошо подстриженные кусты, разделяющие два калифорнийских или висконсинских дома. Я старался быть простым и понятным.
Когда на третий день нашей совместной жизни она, зашнуровывая сникерс, объявила, что отправляется бегать, я, тотчас же собравшись, радостно взялся бежать с нею, хотя до этого ни разу в жизни не бегал и в апреле в Париже перенес операцию сосудов на правой ноге, а на левой у меня до сих пор смещена коленная чашечка. Я не только бодро и энергично пробежал с ней несколько миль по красивейшей дороге, по самому берегу океана, но после пробега вдруг оказалось, что она обычно бегала намного медленнее, чем со мной.
Когда мы оба, обливаясь потом, закончили наш пробег у окрашенной в ядовито-желтый цвет водоколонки, я, взглянув на физиономию моей новой подружки, понял, что совершил необыкновенно верный ход. Мои акции подпрыгнули сразу на несколько пунктов. Писатель из Парижа оказался не избалованным педерастом, а настоящим мужчиной. Джули даже вдруг поймала меня за руку и дружески сжала ее. Так мы и шли домой, взявшись за руки, отдуваясь и весело разговаривая. И весь обратный путь среди дюн и сосен я ловил на себе ее взгляд, выражающий ласковое уважение. И удивление.
В первый раз в моей жизни у меня было достаточно денег на все лето. Я продал издательству «Альбан-Мишель» в Париже «Дневник неудачника» и мог позволить себе жить на 1000 франков в неделю. Невероятное достижение для только что вырвавшегося в писатели интернационального траблмэйкера. Бюрократу, преспокойно получающему 100 тысяч долларов в год, не понять моего тогдашнего приподнятого настроения.
На пятый день я поехал вместе со своим другом-писателем и его женой смотреть себе квартиру. Я решил остаться в городке, таком мирном, полном ушедших на пенсию военных и бизнесменов или их вдов, сосен, можжевельника, запрещенных к уничтожению тюленей в океане, оленей на улицах, пышных мексиканских кустарников с огромными цветами и каких-то зверюшек из породы полусусликов-полубелок, разрывших своими норами все побережье. Я хотел остаться и пожить здесь некоторое время и днем ходить к океану и лежать на скалах или, имитируя чужое детство, выковыривать крабов из расселин.
Выяснилось, что квартира, в которой мне придется жить, находится под самой крышей, и посему там, естественно, было очень жарко, несмотря на уверение хозяйки, что прежний ее жилец забыл выключить батарею отопления. Кроме того, хозяйка хотела иметь секьюрити – деньги за два месяца вперед, плюс еще деньги за что-то, что я предположительно могу испортить в ее доме. Мне суммы, упоминаемые ею, совсем не подходили, также как и температура под крышей. Я выпил вина с приятелями, после чего они отправились, дружная спортивная пара, играть в теннис, а я, побродив немного у океана, вернулся в свое временное пристанище.
Учительница моя еще не пришла из школы, потому я от нечего делать углубился с опаской в одну из ее Библий. Из библейских персонажей меня больше всех интересовали, естественно, блудницы, и я всерьез занялся изучением истории Марии Магдалины. За чтением Библии и застала меня Джули. И я предполагаю, что это был второй вернейший удар по ее добродетели. Она увидела, что я не безнадежен и еще, может быть, не поздно спасти мою душу. Что может быть благороднее – спасти чью-то душу. Особенно такую трудную душу, как моя. На следующий день Джули починила цепочку на моем крестике, и, до того бессмысленно возимый мною пять лет в чемодане, он опять появился на моей груди.
Я забыл объявить, что я, конечно же, предложил ей заняться любовью в первую же ночь, проведенную мною в ее доме. Она тогда испугалась, а я понял и не настаивал. Джули поняла, что я понял, и, очевидно потому, что была в тот период очень одинока, пробормотала нечто смущенное о том, что слишком мало меня знает, совсем не знает, оставив все-таки мужчине (мне) надежду. И себе, как я понимаю, тоже. «Кто знает, – очевидно, подумала она, – вдруг эта личность окажется не так плоха, как мне говорили». Тогда я все-таки извинился перед Джули, сказав, что, конечно, злые люди и жизнь приучили меня к этой нехорошей привычке сразу же звать девушек в постель, а вообще-то я хороший.
Все шесть дней я стоял на голове в буквальном смысле этого слова. Каждое мое действие, каждая сказанная мною фраза были направлены на то, чтобы покорить сердце и добиться тела моей благородной квартирной хозяйки.
Я каждый день пил. Я пил с утра, но на калифорнийской здоровой земле в мае все выпитое мгновенно перегонялось моим организмом в прекраснейшее возбужденное чувство жизни и в сексуальное желание. После сложно-серого Парижа, его тонкогубых суровых женщин, хмурых музеев, памятников и монументов, зимы Калифорния швырнула мне в лицо дикие букеты, швырнула запахи, и, проходя каждый день мимо кладбища к океану, я замечал почти домашний, маленький желтый бульдозер, при помощи которого местные жители выкапывали жилища для своих усопших. «Помни о смерти, Лимонов, и живи, не теряя времени», – возглашал бульдозер. Судя по некрологам в местной газете, бульдозер работал не часто и без особой печали. Средний возраст усопших в этом городке был (я подсчитал) 86 лет. На бульдозере обычно сидели яркие крупные бабочки…
На шестой день мне вдруг сделалось грустно. Закономерное явление. Три недели я уже пил на территории Соединенных Штатов, должна была наступить, наконец, алкогольная депрессия. Зная это и опасаясь этого, – бывали времена, когда я при наступлении подобной депрессии проводил несколько дней в слезах, – я уже к ночи потащил Джули в дорогой ресторан у самого океана – что угодно, но сбить ритм депрессии, как бы переменить ногу, пойти в другом темпе, чтобы не развалился под ротой мост. «Все шагаем не в ногу, – объявил я себе. – Посмотрим, что получится».
Джули одела черное платье без рукавов, черные туфли на высоких каблуках, а волосы заколола вверх пышным шиньоном. Выглядела она здорово, ей-Богу, как киноактриса, может быть, как Ингрид Бергман в молодости. Кое-что в ней было провинциальным – например, ее темный строгий «учительский» пиджак, который она набросила поверх платья, – калифорнийские ночи в мае в этом месте достаточно холодны, и слишком робкое выражение лица, но пиджак можно убрать и выражение лица изменить.
Она была лучше всех в этом ресторане. Не знаю, был ли я лучше всех, но уж, во всяком случае, я был цивилизованней всех, без сомнения. Когда мы сидели в баре, я со стаканом двойного «Джэй энд Би», она с мартини, я чувствовал себя Джеймсом Дином, а когда нас усадили за столик к окну, выходящему на темный, освещенный большой луной океан, я почувствовал себя старше – Хэмфри Богартом. Весь этот вечер и потом ночь и следующее утро имели несомненный оттенок кинематографичности в себе, и так я смотрел все это время на себя и Джули, как на персонажей романтического кинематографа.
Все атрибуты кинематографа были налицо. Задник – фон, конечно же, был занят океаном, ровным и гладким подлунным океаном самого высокого ночного майского качества. Ближе к зрителю был выдвинут стол с белоснежной скатертью и розой в хрустальном высоком бокале. Роза была не какая-нибудь захудалая городская роза, нет, я был уверен, что здоровую розу эту вместе с другими розами только несколько часов назад, может быть, срезал в своем саду один из официантов или даже сам рослый менеджер. Они были на это способны, персонал ресторана сразу же показался мне серьезным и преданным своему ресторанному делу. По обе стороны от стола в профиль к морю сидели я и Джули, оба очень важные, но естественные.
Мне грустно, читатель, что люди, мужчины и женщины, не могут наслаждаться моментами жизни, полно и прекрасно вбирая в себя всю радость момента.
В тот вечер она мне была нужна так же, как я ей, и это не имело ничего общего ни с нашим будущим, ни даже с тем, как мы друг к другу относимся. Наверное, с убийцей, только что отправившим на тот свет дюжину женщин и детей и только переодевшимся и принявшим душ после этого, тоже возможно счастливо и прекрасно сидеть в десять часов по калифорнийскому времени в самом дорогом в городке ресторане и пить шампанское, которое тебе тотчас опять наливают, едва ты пригубишь бокал, вынимая бутыль из серебряного ведерка со льдом, стоящего на специальном столике рядом. Да, возможно, и с убийцей, если детали вечера плотно приходятся один к одному и кубики складываются в картинку.
Я заказал французское шампанское, чтобы все было безукоризненным, если уж все так красиво-кинематографично складывается, то почему не подыграть чуть-чуть розе и океану.
Говорили ли мы о чем-нибудь специальном? О да. Она, смущенно посмеиваясь, объявила, что будет очень-очень пьяной после этого шампанского и мартини, которое она уже выпила, шампанское всегда делает ее пьяной.
Я рассказал ей о своем грубом детстве и о том, как много водки я выпивал. Я хвастался, но и она и я понимали, что именно так я и должен говорить, что такая моя роль – писатель, поднявшийся из низов, из гущи народа. Я понимал, что быть писателем из низов так же вульгарно, как быть писателем из верхов, но что я мог сделать, журналисты и издатели, и даже читатель, настаивают на том, чтобы писатель имел биографию. Что до меня, я предпочел бы не иметь официальной биографии или иметь их полдюжины на выбор, факты ведь всегда можно представить по-разному, и потому все шесть в совокупности будут более правдивы, чем одна.
Джули слушала меня с понимающим и сочувственным лицом, но вдруг остановила, чтобы сказать, что она очень благодарна мне за этот вечер. На что я совершенно честно сказал ей, что и я очень благодарен ей за этот вечер. В рестораны мы ходили каждый вечер, как я уже говорил, но никогда не было еще так кинематографично, так ясно все, так четко, так «классно». Может быть, тому помогла моя нервность, мой настоящий страх перед алкогольной депрессией, которая мне грозила, но внезапно мы ясно и высокопрофессионально играли кусок жизни, одновременно понимая, как мы высокоталантливы сейчас, и радуясь этому.
Далее были всякие приятные мелочи: половинки лимонов в сеточках, поданные, чтобы их выдавливали на саймон-стэйк. Почему-то я с удовольствием воткнул в свой осеточенный лимон вилку. Может быть, удовольствие проистекало и от того, что я знал, как поступить с лимоном наилучшим образом. Парижская школа и поедание устриц с некоторым количеством хорошо воспитанных женщин пошли мне на пользу.
После французского шампанского я пил французский коньяк. Джули сидела передо мной, крупная, чуть смешная, радостно сверкая глазами и смущенно улыбаясь, как девочка, рассказывала о своем отце и о том, что ее алкоголик-супруг был похож на ее отца. Все, что было грустного в ее жизни, казалось теперь смешным.
Выходя из одного киноэпизода в другой, я вынул из чужого бокала на чужом столе белую гвоздику, не розу, и вколол ее в петлицу своего пиджака. Обнялись мы еще на ступеньках и, обнявшись, пошли, не сговариваясь, к пустому пирсу, где в дневное время в хорошую погоду причаливает прогулочный катер. Залитый асфальтом и поверх асфальта – луной пирс был пуст, и из нашего ресторана, хотя официально он уже закрылся, доносились звуки вальса. Не говоря ни слова, мы подали друг другу руки и стали танцевать…
О, у человека не так много выбора, потому мы могли или игнорировать прекрасный и слегка грустный вальс, или танцевать. Вот мы и танцевали, и, чувствуя, что танцуем мы как бы на киноэкране, я не только не терял от этого ни единой капли удовольствия, но даже это удовольствие увеличилось. Потанцевав, мы стали там же, на пирсе, целоваться. Я все время помнил о моей гвоздике почему-то.
Потом мы поехали домой в холодной машине и по дороге заехали на пустынный, вовсе не обжитой берег океана, и там, при шуме воды – волны плескались в скалы, – мы опять целовались, как американские тинейджеры. Через пару недель, подражая опять-таки американским тинейджерам, я выебал мою подружку в машине, но не тогда.
Вернувшись в дом, в привычную обстановку, мы, однако, посерьезнели. Чтобы сохранить эфирное хмельное настроение вечера, я спешно придумал необходимость выпить и приготовил ей и себе два крепчайших и горчайших ромовых пунша. Выпив их на балконе, все при той же, чуть передвинувшейся только луне и пении цикад, я спешно и заботливо объявил вдруг, что ей пора спать.
Естественно, это была провокация. Я не хотел останавливать Джули, уже на полном скаку летящую туда, куда обычная женщина прибывает в первый же вечер. Но даже рискуя переиграть, я не мог отказать себе в удовольствии немножко ее помучить, немножко ей отомстить, предоставив ей самой выпутаться из ситуации. Нежно поцеловав ее, я объявил ей, что уже два часа ночи, а ей, как обычно, завтра вставать в семь часов утра. Она не выспится.
Подружка моя растерялась, видя, что я, въедливый и порядочный, начинаю снимать подушки с дивана, на котором сплю, вдруг как бы выйдя совсем в другие отношения. Она пошла в свою спальню, повозилась там минут пять, очевидно, виня себя за то, что она представилась мне такой недоступной, слишком неприступной, и не в силах, очевидно, вдруг после романтического, полного музыки и удовольствия мира жить в мире нормальном, вернулась робко в ливинг-рум и сказала:
– Ты не должен больше спать здесь, Эдвард, ты должен спать со мной!
И мы опять вернулись в мир необыкновенного, который по моему хитрому умыслу и покинули-то всего на десять минут. Наглый, я даже позволил себе спросить ее, а уверена ли она, что не совершает ошибки?
Профессионал, я сразу же обнаружил все ее недостатки. Я не утверждаю, что у меня их совсем нет, может быть, она в этот момент подсчитывала мои немногие, но я не думаю. Джули оказалась не развита чувственно, может быть, ее лютеранское воспитание давало себя знать или недостаточное количество любовников. Многие ее движения были беспорядочны, а не подчинены строжайшей дисциплине страсти. Говоря грубее, настоящий профессионал секса всегда знает, куда и зачем направлено всякое его движение. Скажем, я знаю, зачем я вдруг вынул свой член из нее и положил его сверху на ее пизду, – мне хочется почувствовать всю ее пизду сверху, а не внутри, и вовсе не стоит ей, моей партнерше, испуганно тащить мой хуй обратно, я его скоро сам возвращу. Она пугалась, если я вдруг осторожно вкладывал палец в ее другое отверстие, чтобы почувствовать, что я, животное, ебу другое животное, предположительно очень грязное, отсюда и палец в попке (грязное); конечная же цель – возбудиться еще больше. Она не разговаривала со мной целые сутки, когда я попытался вместо пальца вставить туда свой член. Оказывается, согласно всем ее трем Библиям, – это грех. Я не сказал ей, что некоторые женщины специально просили меня об этом грехе, ограничился замечанием, что я считаю, что все, что происходит между любящими друг друга мужчиной и женщиной, не может быть грехом.
Увы, мне пришлось ограничиться старомодным энтузиазмом по поводу обладания новой женщиной. Энтузиазма хватило до следующего утра, и Джули даже изменила чести и долгу, утром позвонив в школу и сказав, что она заболела. Соврала под воздействием моего энтузиазма и очень по этому поводу переживала. Пели птицы, она счастливо лежала в моих объятиях, и я тихо думал, поглаживая ее большие, спокойные шведские груди, что вот и у меня, усталого путника, есть настоящая – крупная, сильная и преданная – подруга, а не неврастеническое парижское или нью-йоркское существо. «Ну ничего, что кое-где ее нельзя ебать», – думал я совсем не цинично, а просто смиряя себя и свою развратившуюся в долгих странствиях натуру. В конце концов, я хотел от нее, чтобы она стала моей подругой, а не любовницей. Джули робко сообщила мне, что она всегда мечтала не спать с мужчиной всю ночь, но что это ее первая целая ночь без сна. И еще она, стесняясь, добавила, что со мною она впервые почувствовала себя не девочкой, не матерью (матерью она была алкоголику), но женщиной… Воодушевившись похвалой, я подарил ей еще и наверняка запомнившийся ей день в постели.
И мы стали жить.
Нет, я не «соблазнял» ее, как ей теперь, очевидно, кажется, все мои профессиональные замечания совсем не смешивались с определенным удовольствием, которое я от нее получал. И не имею в виду сексуальное удовольствие, нет. Увы, уже через две недели мое сексуальное удовольствие превратилось в обязанность, которую я не очень охотно, но выполнял с помощью купленной у ее знакомого (она сама отвезла меня на автомобиле) – старого, длинноволосого хиппи – бессемянной, невероятно крепкой марихуаны. Джули, оказалось, никогда в жизни не пробовала марихуаны! Если бы я не знал Джули, я бы не поверил, что калифорнийская девушка ни разу в жизни не коснулась губами джойнта. Ради меня она касалась теперь каждый вечер и один раз утром призналась, что прошлой ночью ей показалось, что я хочу ее укусить. Ради меня она пошла и на другую жертву, не знаю, что сказала ей Библия, разрешила ли, но еженочно она теперь подолгу сосала мой член.
Говоря об удовольствии, я имею в виду остальное: то, что мы всякий день после ее работы бегали у красивейшего летнего океана, то, что она иногда надевала на ноги ужасные черные ботиночки, зашнуровывающиеся на дюжину крючков, с белыми носочками и длиннющую, до полу, юбку и порой заплетала свои длинные и густые волосы в толстую косу. И читала Библию перед сном и совокуплениями. Подобное поведение было новым для меня и забавным и нисколько меня не раздражало. «Китч», так сказать.
Раз в неделю мы с Джули дружно отправлялись на ее голубеньком автомобильчике в супермаркет за покупками и загружали автомобильчик батареями пива, галлонами вина и паундами разнообразного мяса. Десятками паундов! Она прекрасно готовила и любила это!
Разумеется, в сравнении с ее буйным эксом, алкоголиком – он даже бил ее в последние месяцы, – мое жизнерадостное пьянство ей даже нравилось. Джули быстро привыкла, что без бутылки вина я не сажусь за стол и что это весело, а не плохо.
Через две недели, одновременно с переходом на бессемянное марихуанное искусственное возбуждение, я понял и то, что без работы я тут охуею. Калифорнийский городок хорош, спору нет, но делать мне в часы, в которые Джули находилась в школе, было совершенно нечего. Лежать у океана целый день, поджариваться на солнце мне сделалось лень. Тинейджеры-девочки, которых я пытался подклеить на местном маленьком пляже, меня боязливо избегали. Шкура моя к тому времени все равно была цвета древесной коры, потому я решил работать и начал перепечатывать набело свой новый роман, написанный в Париже осенью. Первый вариант запасливый писатель привез с собой…
Около восьми утра моя аккуратная подружка садилась в голубенький автомобильчик, а я, улыбчивый и загорелый, в просторных полотняных брюках и тишотке, коротко остриженный Джули – она стригла меня с большим искусством каждую неделю, – махал ей рукою с балкона. Она разворачивалась под окнами и устремлялась в соседний городок учительствовать. Я, послушав последние известия и выругав несколько раз Рейгана и его бравых поджигателей войны, всех этих рослых военных рябят – Хэйгов и Вайнбергеров, садился за машинку.
В двенадцать часов подружка моя являлась домой. Еще от двери улыбаясь своему нежданно свалившемуся на ее голову писателю, подходила его поцеловать, повязывала фартук и уже минут через пятнадцать подавала мне и себе какой-нибудь замысловатый, изобретенный ею ленч, смесь шведской и мексиканской кухонь… Счастливо поглядывая друг на друга, мы обменивались впечатлениями о нашей работе, она сообщала мне, что случилось в школе, я сообщал ей, сколько страниц я переписал и какие новые детали ввел в книгу или убрал старые. Первое время мы даже успевали поебаться в ленч, перерыв продолжался у нее часа два, позже я искоренил неудобный обычай. Из открытой круглые сутки балконной двери несло прекрасной, здоровой калифорнийской зеленью, океаном, маем, потом июнем и июлем… Идиллия.
В час тридцать Джули опять отправлялась учительствовать, упаковывала себя в автомобильчик, а я, взяв с собой пару яблок, книгу и неизменную дешевую вулвортскую тетрадь, служившую мне дневником, шел, минуя тихие мотели, полные стариков и старушек, и, пройдя мимо кладбища и его желтого бульдозерика, мимо гольфовых лужаек, где седые леди и джентльмены примеривались своими клюшками к шару, мимо военно-морского рекрутского центра с цокающим на ветру американским флагом, выходил к берегу океана, скалистому и дикому, и укладывался в двух шагах от воды на свою тишотку с надписью «US Army» и Джули принадлежащие рваные синие джинсы, которые я у нее реквизировал. Соленый, густо-синий океан, солнце… Таких каникул у меня не было с лета 1974 года, когда я жил на Кавказе и в Крыму. Одев сникерс, когда мне наскучивало читать и загорать, я бродил по камням, стараясь выкурить крабов с розовыми клешнями из их расселин, а когда выкуривал, то, ей-Богу, не знал, что с ними делать, и отпускал. Когда у меня бывало плохое настроение, я калечил и убивал этих безобидных обитателей моря и потом ничуть не жалел об этом.
Однажды мне пришлось пройти по песчаному заливчику, в котором я обнаружил сотни обглоданных и полуобглоданных трупов большой макрели. Среди них пресыщенно бродили вонючие грязные чайки и время от времени отщипывали лучшие куски. К макрельным кишкам и требухе они даже не прикладывались. Все было тихо в природе, и никого макрельное побоище не обижало в океане, как человеческие побоища обижают человеков. Правда и то, что чайки не убивали друг друга, а мирно пожирали макрель, которую, очевидно, одним махом убил океан, выбросив незадачливое заблудившееся стадо-отряд через камни на этот вонючий пляжик-кладбище.
Иной раз у дороги, узкой, но тем не менее двухсторонней, появлялся один или несколько автомобилей, и растрескавшиеся совсем старухи и старики или седые, но крепкие американские пенсионеры стояли, вглядываясь в холодный всегда Великий Океан, пытаясь, может быть, что-то понять, чего они не успели понять за всю их жизнь. Их внуки и правнуки, раздавливая разноцветными кроссовками завезенное из Африки жирное и упрямое растение айс-плант[7], бегали здесь же, демонстрируя энергию новой жизни, обещающей быть такой же бессмысленной. Или же парочка мексиканских любовников, выехавшая на медовый месяц или медовую неделю из Лос-Анджелеса, сидела, прижавшись друг к другу, слушая транзистор.
Было хорошо. Но на этом солнце и свете, и в этих скалах, и водах, и отелях, и провинциальных южных ресторанах нужно было действовать, а я не мог. Действовать. Вне сомнения, городок был бы прекрасной сценической площадкой для хорошей гражданской войны, для расстрелов на берегу океана, для влюбленности в женщину необыкновенно красивую, злую и кровожадную. Для передвижений отрядов, встречи каких-то последних кораблей в тумане, для всего того, что составляет середину жизни или конец жизни нормально развивающего революционного писателя-романтика. А этого не было. Не было даже романа с тинейджер-девочкой, недозволенной ебли с невыросшим человеком женского пола. Была дозволенная жизненная идиллия с женщиной вполне в пределах половой зрелости – 26, но если бы хотя бы нам мешали, а нам никто не мешал.
От океана домой я приносил на тишотке и джинсах вечность, я приносил расплавленную вечность в карманах, грустную вечность, осевшую на совсем не вечном, но временном до ужаса существе. Всасываясь в меня, вечность сообщала мне беспокойство. Каждый день, возвращаясь от океана с новым запасом беспокойства, я усиленно успокаивал себя тем, что моя зимняя мечта сбылась, что я живу с очень «хорошей» девушкой вместе, и уговаривал себя, что я счастлив.
Мы были чистые, загорелые и здоровые существа с моей шведкой. Джули мылась в душе щеткой – большой и жесткой. Я, смеясь, замечал ей, что щеткой обычно моют лошадей… Джули смущалась, но упорно и на следующий день мылась щеткой. После душа, повязав голову белым полотенцем, моя женщина, крупная и красивая, с длинными большими ногами стояла у зеркала и сушила электросушилкой свою пизду и волосы вокруг «против микробов». Мы стирались и мылись так часто, что, пожалуй, мне не удавалось одеть тишотку больше одного раза, как Джули уже бросала ее в кучу грязного белья.
Я мечтал о запахе пота, но единственным запрещенным запахом, который мне удалось протащить в наш лютеранский храм, был запах марихуаны. Мы обедали у открытого настежь большого океана в ливинг-рум, у нас у каждого была салфетка, наша пища отличалась сложным разнообразием и очень вкусно пахла. На фотографиях июня и июля у меня толстая рожа зазнавшегося мужика, властно прижимающего к груди спелый аленький цветочек – Джули.
В субботы и воскресенья мы с энтузиазмом отправлялись с нашими приятелями – спортивным писателем и его спортивной женой – или в горы, купаться в горной реке, там даже водились в чистой воде форели, а вдоль тропинок краснела дикая клубника, или же мы отправлялись в другие удивительные места – заповедники, бухты и озера, где на природе пожирали еду и пили галлонами калифорнийское вино.
Счастье сидело со мной за одним столом каждый день, оно шуршало платьями мимо, готовило ароматные лепешки и кофе, заглядывало мне в глаза, водило голубой автомобильчик с искусством родившейся за рулем американской девочки, ночью счастье, покрыв меня всего волосами, долго и нудно сосало мой член, счастье спало с беззвучием, непонятным для такой крупной девушки…
Я и она обещали быть красивой парой, украшением любого парти, или пикника, или даже университетского калифорнийского общества – русский «таф»-писатель[8] и его американская жена. У каждого свои достоинства. Она – простовата, но здорова и крепка морально и физически, преисполнена так нужного в жизни здравого смысла. Он, хотя и зол, и декадент, но талантлив. Подпорчен в столицах мира, но сердцевина не гнилая – здоровая. Его злость уравновешивается ею – ее верностью и добродетелями. Хорошая «олд-фэшен» – старомодная девушка Джули, такую нелегко найти в наше время. Может быть, у нас родились бы и русско-шведские дети, белокурые или русые ребята и девочки, пять или шесть единиц, ее груди могли вскормить и десяток…
Закат наших отношений начался с того, что однажды я отправился с нею на масонский пикник. Там, среди нескольких сотен простых баб и мужиков, под оркестр и дымное благоухание поджариваемых стэйков, под бесконечное пиво из цистерны, и опять солнце, безжалостное калифорнийское солнце сверху, тонны солнца, я вдруг почувствовал себя всерьез принадлежащим к человеческому обществу, к американским дядькам и теткам и тинейджерам… Я даже танцевал с Джули, она – напялив чью-то масонскую кепку на глаза и робко хохоча, словно боясь, что я не одобрю этого ее смеха.
Тут-то я и понял, что я сволочь. Ебаная сволочь. Неисправимый сукин сын, раз она так робко хохочет. И что никакие озарения любви, настоящей, как мне казалось, посещавшие меня, когда мы сидели с ней в каком-нибудь ресторанчике («Жирный кот», скажем) и я действительно любил ее, сидящую напротив, рассказывающую мне о своем детстве, – не изменят уже моей сложившейся предательской натуры, моей психологии моряка, у которого женщина в каждом порту. Никакие озарения меня не оправдывают и не оправдают. Мгновенные вспышки любви. Она хотела постоянного огня.
После пикника, уже дома, выпив со мною виски и еще виски, напившись, она устроила мне тихий скандал. Она ничего не назвала точно, но она хотела знать, что с нами будет. Она даже весьма непрозрачно намекнула на то, что я ее использую, провожу лето с женщиной, которую осенью брошу, что мне удобно здесь переписывать мою книгу, но, переписав ее, я исчезну.
Джули была далека от истины и в то же время близка к ней. Она сказала, пьяно кривясь: «Я знаю, Эдвард, ты любишь блядей, я не в твоем вкусе». Я не спросил ее, в ее ли я вкусе, очевидно, подразумевалось, что в ее. Она не знала, что я также незащищен в этом мире, как и она. Я приехал честно найти себе «хорошую» женщину, я устал от постоянной смены интернациональных неврастеничек разного возраста в моей постели, устал от разбитых еще до встречи со мной жизней и хотел Джули. Вот. Джули была со мной, еще одно доказательство моей ебаной ненужной мне силы, захотел – нашел, взял, но вдруг к середине июля я открыл, что хорошая девушка мне не нужна.
О Боже, я открывал это не раз, но всякий раз опять забывал о провале своей мечты. Я открывал уже это в Лондоне, в маленькой квартирке английской актрисы, в Нью-Йорке – в лофте смуглой бразильской дамы… о, я открывал это столько раз, но, увы, охотно забывал.
Я не сказал бы, что моя игра с Джули была нечестной. Просто у меня были свои правила игры, у нее – свои. Исходя из моих, я был честен. Мои правила говорили мне, что двое могут встретиться на день, на два, на месяц, и это тоже счастье, удовольствие, радость… Лучше месяц, чем ничего, лучше сегодня, чем никогда… Жить же с Джули всю жизнь или даже год мне будет скучно – я это понял. Но сказать я ей этого не мог. Я бы хотел, но не мог. Она не поняла бы. Поэтому она была виновата, что я стал ей врать.
Мне всегда необходимо новое, новое, новое… Я питаюсь новым. К тому же (и это очень важно!), сексуально мой идеал – девочка, раньше подружка, теперь – дочь (с чуть гомосексуальным, безгрудым уклоном), в крайнем случае – младшая сестра. Не мать, не покровительница, нет, не чудовище – мать древнешумерского эпоса, не богиня Деметра – андрогин!
А Джули через некоторое количество лет превратилась бы в древнешумерскую мать…
И потому сейчас я сижу в холодном парижском апартменте один, и только что звонила женщина 35 лет с абсолютно разбитой жизнью и сообщила мне, что вчера я очень ранил ее, что я эгоист и зловещая личность. «Извини, – сказал я, – извини».
А книгу я тогда переписал всю – подлец – и, переписав, улетел в Лос-Анджелес, придумав для этого очень важную причину.
Мне грустно, ибо я люблю Джули и люблю всех. И я опять охотно поехал бы в тот городок в Калифорнии, и жил бы там неделю или две, и спал, обнимая мою Джули, и, пойдя в тот же самый ресторан, после шампанского танцевал бы с ней у ночного океана. «Почему нельзя?» – думаю я горько. Мы все равно умрем, а перед маленьким желтым бульдозером все мы ни в чем не виноваты.
Press-clips
Самое интересное в жизни заграждено от нас законом.
На стенах моей студии висят многочисленные вырезки из газет, мне в свое время понравившиеся.
Бруклинский, 57 лет человек, по профессии – специалист по установкам кондиционирования воздуха, изнасиловал шестилетнюю девочку, соблазнив ее бутылкой соды. Что может быть прекраснее сексуального общения с нежным существом, ну, может быть, не шести лет, но десяти или двенадцати? Взамен жизнь представляет нам массу возможностей вступать в сексуальные отношения с двадцатипяти– и тридцатилетними монстрами, с плечами богатырей и каменными жопами, с сосцами до полу, с темным пушком на верхней губе, крепко воняющими течкой, обильно поросшими полусбритой шерстью там и тут. Фу, какая гадость! Бруклинский мужик заплатил за свой безукоризненный вкус двадцатью пятью годами лишения свободы. Государство хотело бы, чтобы он ебал соответствующую ему по возрасту бабушку пятидесяти лет, а он храбро нашел в себе силы выбрать то, что ему нравится.
Следующая вырезка сообщает нам о трагедии, происшедшей в той же части мира – на Бруклинском кладбище. Шестнадцатилетняя Рита была изнасилована и, по-видимому, задушена в той секции кладбища, где пересекаются Березовая и Сосновая улицы. Пол К., обвиняемый в изнасиловании и убийстве, пережил, очевидно, на кладбище самые замечательные минуты в своей жизни. Судя по фотографии в газете, Рита была очень хорошенькая девочка. Полиция нашла Риту голой, а ее нижнее белье было обмотано вокруг шеи.
Вся эта история выглядит не так зловеще, если проследить ее с самого начала. Рита, ее бой-френд 24 лет и Пол 21 года решили совершить прогулку на автомобиле, принадлежащем Полу. Чтобы добраться до автомобиля побыстрее, они решили срезать угол и пройти через кладбище. Около 11 часов 15 минут они перелезли через каменную ограду самого большого в Нью-Йорке кладбища, а уже в 11 часов 30 минут бой-френд Риты потерял из виду Риту и Пола. Послонявшись немного и поискав их, бой-френд отправился домой. Чтобы выпасть из истории. Пол и Рита остались одни. Пол протянул к ней руку…
Пол знал Риту до этого восемь месяцев. Я совсем не одобряю того, что он убил Риту. Живая Рита могла бы принести ему еще немало удовольствий, мертвая не принесет никому. Однако там, на углу Березовой и Сосновой улиц, в чахлом кустарнике среди могильных плит, хотел бы оказаться и я, разумеется, без последующего ареста, тюрьмы и наказания. По сути дела преступление прекрасно, наказание – отвратительно, и только с помощью электрических стульев и грустных тюремных камер удается нашим хозяевам – государствам, доказать обратное. Преступление на кладбище еще более прекрасно, и свежее тело Риты, пережившее всего шестнадцать весен, еще не успевшее устать и поблекнуть, очевидно, было восхитительным, если этот примитивный мальчик Пол К. успел что-либо по-настоящему почувствовать. И само насилие, ну признайся, признайся, читатель… навязывание себя Рите в тот самый момент, когда рядом бродит ее бой-френд, втискивание своего члена в Риту, чужую, не Полу принадлежащую Риту, очевидно, великолепно, ибо это одна из блистательных возможностей почувствовать радость от того, что ты человек – сильное отдельное животное, так до конца и не одомашненное, не смирившееся с их скучными законами, созданными для слабых…
Не этими мотивами, возможно, руководствовался Пол, 21, но я уже анализирую вышеизложенное преступление с точки зрения писателя Лимонова. Существует в природе малознакомая девочка Моник, здесь, в Париже. Ей всего лет семнадцать, и я, которому 37 лет, с вожделением поглядываю на ее маленькую попку, смешные ножки в белых чулках и золотистую гривку волос. Увы, у Моник есть красивый бой-френд, она в него влюблена, и, как мне сказали ребята, она боится молчаливого писателя-бродяги, родившегося в России, жившего в Соединенных Штатах и еще Бог знает где. Моник хочет иметь ребенка от своего красивого, темного, как цыган, бой-френда, я же, мрачное взрослое существо, ее не привлекаю. «А если бы мы оказались на Бруклинском кладбище все втроем?» – думаю я.
Одна из лондонских газет сообщает о радостном и необыкновенном феномене – одиннадцатилетняя девочка-нимфоманка проследовала за кондуктором автобуса, 29, ирландцем, домой и влезла, чрезвычайно прыткая девочка, к нему в постель. Оказывается, у девочки особая слабость к мужчинам в униформах.
Щедрая газета сообщает и короткие сексуальные биографии вовлеченных в дело. Ирландский кондуктор автобуса: его второй сексуальный контакт в жизни! Одиннадцатилетняя потаскушка до встречи с кондуктором имела двенадцать любовников(!) и впервые была соблазнена в возрасте восьми лет приемным отцом.
Справедливый лондонский суд оправдал ирландского кондуктора. К тому же, малолетняя блядь оказалась выше его ростом.
Чудесны дела твои, Господи! Как странно в мире живут люди. Почему мне не встретилась малолетняя сучка, когда я был в Лондоне? Я так скучал с актрисой, 32…
В одном из маленьких калифорнийских прибрежных городков утонул мясник, 21, утонул, ныряя в воскресенье. Одно только непонятно из некролога, а почему нужно посылать мемориальные пожертвования в «Кризисный Центр Изнасилований»? Был ли он изнасилован в воде, красивый мясник? Как? Кем? Странно. Следует добавить еще, что мыс, вблизи которого он утонул, называется «Место любовников».
Некрологи – занимательнейшее чтение. Ничто так не открывает перед нами часто таинственную завесу жизни, как извещение о смерти и короткая биография умершего. Я стал коллекционировать некрологи несколько лет тому назад. Некрологи поэтичны, и романтичны, и поучительны.
В Коломбусе, штат Огайо, умерли от голода две старушки. До этого они пытались поедать газеты. Бабушка Наоми, 76, и ее сестра – бабушка Руфь, 74, были найдены в спальне на полу. Полицейский сержант сообщает: «В доме абсолютно не было еды. Полиция нашла небольшие трубочки газетной бумаги на тарелках. По тому, как были расположены трубочки на тарелках, мы пришли к выводу, что сестры пытались их есть», – заявил сержант Джон Ричи. Соседи характеризуют сестер как «эксцентричных» и «гордых девочек, но странных».
Заметьте – «девочек» – легкий американский штрих, обратите внимание на невозмутимого сержанта: «По тому, как были расположены трубочки…», – и вы поймете, что за жизнь у них там, в Коломбус, Огайо.
В том же калифорнийском городке, где утонул мясник, умерла Баттерфляй-леди, или леди Бабочек, как ее поэтично называли местные жители, у которой не менее оригинальное, чем прозвище, тоже бабочкино имя – Кло. Нашей Кло было всего лишь 65 лет, обычный же возраст среднего умершего в этом городке – 88,90,92 года.
Энтимолог, леди Бабочек занималась бабочками в течение сорока пяти лет своей жизни. Она коллекционировала бабочек на Новой Гвинее и в Австралии и, без сомнения, имела там очень хорошее время. Она родилась в Техасе. Сын ее почему-то живет в Саудовской Аравии. Бывает. Любопытна фамилия человека, ответственного за кремацию Баттерфляй-леди, – Пол Мортуари. По-русски это звучит как Пол Смертнов. Или Павел Смертин.
Зловещий юмор в объявлении о смерти мистера Дойла Гуднайт. Так и хочется сказать ему вслед: «Гуд найт[9], мистер Гуднайт!» Ему было 72 года. Тоже ранний мертвец, мог бы еще и пожить.
Мистер Гуднайт, кроме всего прочего (двадцать один внук и шесть правнуков), был владельцем моста. Да… Я думаю: «Интересно, а знал ли он Баттерфляй-леди? По возрасту они очень друг другу подходили. Может быть, они даже были любовники… Может быть, она забегала за бабочками к нему на мост?» От этого предположения мне становится тепло и весело, и как бы не зря жили Баттерфляй– леди и мистер Гуднайт.
А вот сообщение из области апокалиптической. О том, как двадцатый век медленно убивает певицу. В певице уже только 54 паунда. Ее рвет от паров газолина, она уже три года не выходит из квартиры. Ее лицо вспухает от облучения, исходящего от экрана телевизора, и от употребления телефона. Она жива все эти три года только благодаря установленным в ее квартире машинам, фильтрующим воздух. Если ее друзья вдруг хотят навестить ее (десять из них постоянно хотят, безумцы!), они должны надеть только коттоновую одежду, они не употребляют никаких духов или дезодорантов, по крайней мере за 24 часа до визита, и старательно моются перед визитом нежным детским мылом. Певицу рвет также от «вхождения в контакт» со сделанными машинным способом тканями в коврах, занавесках и мебели. Она может есть только натуральную пищу.
Певицу пытаются спасти – перевезти из Англии в Даллас, где специальная клиника уже собрала двадцать пять (!) пациентов, страдающих этой же апокалиптической болезнью, называемой врачами «тотальной аллергией». Болезнь будущего.
Не хотел бы я побывать в квартире певицы. Мне пришлось в 1972 году в Москве ухаживать за одиноким соседом по квартире, умирающим от рака желудка. Его тоже рвало, даже от воды. Уже за несколько недель до смерти он был похож на саму смерть – до того был истощен. Помню, что у меня тогда был именно пик одной любовной истории, и я днями ебал в комнате великолепную чужую жену 22 лет, в то время как за стеной рвало бедного обреченного мужика. Мы стонали и орали от страсти, он – от боли. Ему было слышно нас, нам – его.
Одни индивидуальности в этом мире стараются уйти от страданий, другие их ищут. В той же неугомонной и как всегда эксцентричной Англии предприимчивый сержант Боб Акраман открыл на территории парашютной тренировочной школы полную великолепную копию нацистского концентрационного лагеря эпохи второй мировой войны, где всего за 30 английских паундов вы можете провести уик-энд как узник концлагеря и подвергнуться там всевозможным унижениям. «Заключенные» принуждены были простоять несколько часов в тяжелом ноябрьском дожде, а также принуждены были переносить «тяжелые объекты», – повествует очевидец-корреспондент, посетивший лагерь.
Концентрационный лагерь имеет заграждения из колючей проволоки, смотровые вышки, а также специальные сильные и движущиеся прожектора.
Охрана лагеря одета в соответствующую второй мировой войне немецкую униформу. «Рацион узников, – гордо сообщил корреспонденту Боб Акраман, стоя на плацу в небрежно наброшенной на плечи эсэсовской шинели, – у нас ничем не отличается от рациона таких лагерей, как Треблинка и Дахау». Черствый хлеб и водянистая похлебка – его основные компоненты.
Среди сорока «узников», находившихся в лагере («Все мужчины, ни одной женщины», – заметил корреспондент), были: учитель, сантехник, доктор, два агента по продаже недвижимости, пожарник. Остальные тридцать четыре человека оказались бизнесменами. Оказывается, вот кто обладает в наши времена наиболее пылким воображением – бизнесмен!
Ограничусь коротким сообщением, хотя следовало бы рассказать подробно о любопытнейшем экземпляре – о мистере Лайонсе, одном из активистов лондонской же группы «Выход» – общества по пропаганде самоубийств и помощи в их осуществлении. Этот индивидуум обвиняется в пяти случаях подстрекательства к самоубийству и четырех случаях помощи в самоубийстве. И в одном случае, согласитесь, скорее необыкновенный мистер Лайонс надел на голову женщины-самоубийцы пластиковый мешок, но, как сообщает газета, «перенес определенное разочарование, так как его жертва оказалась много более трудным случаем, нежели он ожидал…» Очевидно, не очень хотела умирать жертва или, находясь уже в пластиковом мешке, передумала?..
Но лучше закончим этот маленький экскурс по обворожительному миру преступлений и смертей веселым взрывом, происшедшем в городке Винчестер, штат Вирджиния, где взорвалось, нет, не одноименный выделывающий «винчестеры» завод… но хлебное тесто. Хлебное тесто, взорвавшись, выбило окна в смесительном зале хлебного завода и серьезно повредило потолок. Пострадал также и один из рабочих хлебного завода. Его даже задержали на некоторое время в больнице для лечения задетых взрывом глаз.
Взрыв же произошел оттого, что влага в воздухе соединилась с ингредиентами сухого хлеба, сухой хлеб затвердел, вызвав перегрев оборудования и химическую реакцию, результатом которой был взрыв, вышибший окна в 30 на 30 футах зале.
Фамилия пострадавшего рабочего была Пол Пуффенбергер.
Мой лейтенант
Я жил в Нью-Йорке уже неделю, а никого еще не выебал. Приплюсовав к этому еще несколько дней в Лос-Анджелесе, в которые я тоже никого не выебал, получалось около десяти дней без секса. Я загрустил. Мне показалось, что мир меня не хочет. Конечно, можно было пойти и взять проститутку, но их отталкивающие манеры и вечная профессиональная жажда наживы и привычки к обману («Это будет стоить тебе еще двадцать баксов, друг!») меня злят.
Упомянул имя Даян мой старый приятель… Мы с ним сидели в кафе на Мак-Дугал-стрит и лениво разговаривали. Мне мужчины – во всяком случае, большинство мужчин, исключения я делаю только для особой категории гомосексуалистов – давно не интересны. Даже более того, они для меня неодушевленны. Все их заботы в этой жизни меня никак не затрагивают, их проблемы – не мои проблемы, спорт меня не интересует, их священные веры в тот или иной политический строй попахивают для меня дикарем и его дубиной… и вообще, кроме физической силы, это существо, на мой взгляд, совершенно ничем не обладает. Самое большее, что может сделать мужчина, – быть зловещим.
Но все равно я убивал свой вечер с этим более чем пятидесятилетним человеком, мне хотелось быть благодарным ему за много лет назад оказанные услуги. В тяжелые для меня времена здесь, в Нью-Йорк-Сити, он помогал мне – давал плохо оплачиваемую, очень плохо оплачиваемую, но работу; и вот спустя пять лет я сидел с ним, и мне было неимоверно скучно. Он то затихал, переваривая пищу (мы только что отобедали), то говорил вдруг что-нибудь официанту на ужаснейшем английском языке, чего-то от бедного парня домогаясь. Кажется, мой друг утверждал, что кофе у них плохой, и, может быть, учил официанта, как готовить хороший кофе… После урока, данного официанту, он, очевидно поняв, как мне скучно, стал рассказывать, что наш общий знакомый, старый художник, поселился вблизи авеню Си, а над ним, этажом выше, живет блондинка Даян. Она, оказывается, и сманила художника пойти жить в этот ужасный район, который, однако, становится лучше.
На художника мне было положить, а Даян я вспомнил. Я ее знал, я даже ебал ее несколько раз. Вообще-то она была лесбиянка, по-моему, с садистскими наклонностями, но ебалась и с мужчинами, со мной, во всяком случае.
Кроме того, у нее был муж. Как обычно в таких случаях, муж любил блудливую и постоянно экспериментирующую жену, дрожал над ней и позволял ей все. Но несмотря на это, сказал мой друг, оказывается, уже с год назад Даян ушла от мужа и поселилась на авеню Си – отважная лесбиянка.
– Мы все здесь ошиваемся в Ист-Вилледже, – уныло сказал мой друг. – У нас свой бар, где мы собираемся. Она часто приходит.
Я вспомнил, что Даян поставила мне в последнюю весну моей жизни в Нью-Йорке по меньшей мере трех женщин – у нее был талант к сводничеству… И пару раз она ухитрилась с удовольствием влезть со мною и фимэйл[10] в постель втроем. Она это любила. Если не ебаться, то посмотреть. Она была легка в обращении, много пила, в любой час дня и ночи была готова отправиться куда угодно. Я подумал, что Даян мне пригодится, и взял у друга ее телефон.
Я позвонил ей на следующее утро.
– Систер! – сказал я. – Хай!
И она меня узнала.
– Где ты? – спросила Даян. – В Париже?
– Нет, – сказал я, – я здесь, на Коломбус-авеню.
– Приезжай, – сказала она обрадованно. – В шесть часов я как раз возвращаюсь с работы. Только не бойся, я теперь живу на авеню Си.
Я не думал о ее пизде, когда ехал к ней, я думал о тех пиздах, с которыми она меня свяжет. У нее всегда были какие-то.
Не всех можно посылать на хуй на улице. Не скажи этого группе молодой пуэрториканской шпаны, ни в коем случае. Им следует отказать вежливо, но смело, без дрожания речи и лица. С достоинством. Но отдельную личность, даже и латиноамериканского происхождения, можно порой послать. Тем более если это человек около пятидесяти лет и хотя и зловещего вида, но только для непосвященного наблюдателя, разумеется… Посвященному же всегда ясно, что он обычный вымогатель. Они хвалятся, что у них горячая кровь, но у меня тоже. Я его послал, когда он обратился ко мне на 13-й улице и Первой авеню: «Фак оф!»[11]. Он и отстал уныло.
«Ничего, обойдешься», – подумал я. Наверное, я изменился за время моей европейской жизни, в лице, очевидно, появилась интеллигентская, что ли, слабость, опять стали просить денег на улицах. Когда жил здесь – не просили, понимали, что хуй дам.
Я знаю, что Первая авеню как бы граница. Была, во всяком случае. Фронтир, так сказать. Дальше обычно начинались степи – земли дикарей, особо опасные территории, заселенные враждебными племенами, которые жили по иным законам, нежели цивилизованный мир, а то и вовсе без законов. Посему я собрался, сделал равнодушно-свирепое лицо, с каковым прожил в свое время в Нью-Йорке больше пяти лет подряд, и пересек фронтир.
Ничего особенного не произошло. Заборы и стены забытых всем миром и давно эвакуированных учреждений, обильно татуированных местными племенами, сменялись и перемежались жилыми зданиями, у входов в которые, среди куч разлагающегося на августовском солнце мусора, сидели пуэрториканские и доминиканские семьи. Их энергичные дети бегали, кричали и резвились на видавших виды камнях и асфальте всех этих авеню А, Би и, наконец, Си и прилегающих, пересекающих их улиц. Вонь была та же, тошнотворная нью-йоркская мусорная жижа затекла так глубоко в щели тротуаров, что ее не смывали и обильные нью-йоркские дожди. «Этот город невозможно будет продезинфицировать, даже если кто-нибудь и получит однажды чрезвычайные полномочия сделать это», – подумал я. И так как никаких видимых опасностей как будто не было вблизи, я отвлекся. Я шел себе и думал о том, кого мне даст Даян сегодня позже к вечеру.
У ее дома, вполне сносного, окрашенного частью в зеленую, частью в голубую масляную облупившуюся краску, как и у других домов, сидело с десяток сморщенных аборигенов, и между выброшенными на улицу несколькими старыми рефрижераторами с распахнутыми дверцами дети играли в прятки. Старый китаец в удобных тапочках вез что-то в коляске. Может быть, опиум или героин.
Аборигены сидели плотным строем на ступеньках, ведущих внутрь дома, потому мне пришлось без церемоний почти перешагнуть через несколько из них. Они с любопытством обратили на меня свои тусклые взоры. Уже в подъезде я услышал, как они залопотали там сзади по-испански. Ясное дело – обсуждают, к кому же я иду. Обидеться на акт перешагивания они не могут, рожденные в варварстве и грубости, они только грубость и понимают.
В холле стояла тошнотворная вонь, какая обычно накапливается в домах, где уже без перерыва лет сто подряд живут бедные люди. Нижний Ист-Сайд, что вы хотите… Я не брезглив, но к перилам мне прикасаться не захотелось.
Даян не такого уж большого роста. Когда мы обнялись, я обнаружил, что ее затылок находится где-то на уровне моего рта. Я и поцеловал ее в блондинистый затылок. Волосы у нее короткие. Даян выглядит как, может быть, панк[12], хотя ей и 32 года. Возможно, неосознанно она переняла здешнюю моду. Бедный человек с воображением на Нижнем Ист-Сайде, конечно, панк. Кто еще? Он, естественно, занимает враждебную позицию среди этих обгорелых ландшафтов.
Подбежала собака. Пудель, остриженный под льва. Не просто пудель, а животное особой породы – пудель шнуровой. У собаки была шерсть в виде отдельных косичек, оказывается, они завивались сами, эти косички. Хвост ее, в частности, выглядел, как прическа растафарина, а голова, как голова Боба Марлей, покойного регги-певца с Ямайки.
– Когда я хожу с собакой в парк, – пожаловалась мне Даян, – там всегда сидит группа растафарей… Они ругаются. Они думают, что я специально ей завиваю шерсть, чтобы посмеяться над ними. Они грозятся убить песика…
– Какие бляди! – сказал я. – Убить такое красивое животное! А какого хуя ты, дарлинг, вообще поселилась в этом не совсем подходящем для белого человека районе. Ты знаешь, я не расист и как никто сочувствую угнетенным меньшинствам, но даже только из инстинкта самосохранения следует жить со своими братьями.
Мне объяснили ситуацию. Даян хочет жить одна, а квартиры очень дороги в Нью-Йорке, и ее жалованья, которое она получает как официантка в ресторане, ей не хватает на квартиру в более или менее нормальном районе. К тому же на Нижний Ист-Сайд полным ходом наступает цивилизация. Видел ли я новые здания в районе Первой авеню и 13-й улицы?
– Видел, – ответствовал я.
Студии в этих домах уже стоят не менее пятисот долларов в месяц. Это безумие. И цены будут все более повышаться. Уже и из ее дома постепенно выселяются бедные люди, потому что хозяева повышают цены на квартиры, и постепенно бедняков изживут отсюда, как тараканов.
Я сказал, что пока, по-моему, их здесь более чем достаточно.
Даян пожаловалась, что в прошлую ночь уже в четыре часа на улицах стреляли. Я оживился, меня интересовало, убили ли кого-нибудь в результате. Оказалось, что нет, не убили.
Окна ливинг-рум у Даян выходили на пустыри и разрушенные дома. Однако в просвете между разрушенными домами виднелся еще краснокирпичный дом, где возились рабочие. Цивилизация, да, наступала. На окнах были решетки и железные ставни. Я с уважением покосился на ставни. Броня крепка…
Даян поймала мой взгляд и сказала:
– Я еще не перебралась сюда, только перевезла кровать, а они уже залезли в квартиру, выдавив стекло с балкона… Еще нечего было красть, а они уже… Суки! Я было расплакалась, села на вещи, которые привезла, и сижу рыдаю. Хотела забрать деньги, заплаченные лендлорду[13], и не переселяться, но сосед уговорил не делать этого. Его дверь напротив. Он работает в полиции.
– Какого хуя полицейский обитает тут, дарлинг? Мы платим им достаточные деньги, чтобы они жили в пригороде, в собственных уродливых и удобных домах, – сказал я, действительно удивленный странным полицейским-мазохистом.
– Он не полицейский, он работает в полиции… Кажется, клерком, – сказала Даян. – Он пригласил мастера из полиции, и тот поставил мне эти решетки и ставни, у него на окнах точно такие же. Теперь я выплачиваю ему каждый месяц определенную сумму за эту работу.
Я прошелся по квартире Даян, оглядывая ее. Декадентка Даян. На стене висел пластиковый рельеф, изображающий белое тело женщины, стоящей на коленях. Рельефный палец женщины углубился в ее рельефную щель. Мастурбировала. Какие-то колосья спелой ржи стояли в вазе. У самой двери, почему-то рядом с умывальником, возвышалась на ножках белая ванна. Образца 1940-какого-то года, по-моему. Едва ли не на львиных лапах. Может, не на львиных, но на лапах. Даян разукрасила свою ванну снаружи – зеленая русалка, похожая на девушку с Сент-Марк плейс, улыбаясь, выглядывала из воды. Только без кожаной куртки. Справа от входа была крошечная комнатушка с закрытым бамбуковой занавесью окном, где едва помещались кровать (матрац, лежащий прямо на полу) и старый комод с зеркалом. На комоде, среди всяких женских безделушек, валялись книги по искусству, одна из них – «Женщина в изобразительном искусстве» – сверху. Открытая настежь дверь в углу «спальни» открывала взору красивый новый туалет на возвышении. Как трон.
Мы пошли в бар. Уже выходя из дома, встретили человека в клетчатой рубашке с узлом в руках. Это, оказывается, и был полицейский или клерк из полиции. Даян нас представила. У него было очень бледное лицо и синие круги под глазами. Выше меня ростом, узкоплечий.
На улице Даян сказала мне, поморщившись:
– Он, по-моему, очень больной человек. У меня такое впечатление, что, когда ко мне приходят мужчины… он подслушивает у двери и мастурбирует. Когда он открывает свою дверь, из его квартиры исходит противный кислый запах, воняет как будто засохшей спермой. Он фрик, – добавила она. – Урод, – и поморщилась опять. – Недавно знаешь что он мне предложил? Ни больше ни меньше, как не платить ему за установку решеток на окна, но взамен проводить с ним одну ночь в неделю. Я отказалась. С таким, как он…
Я подумал, что она слишком хороша для этого места, района и дома. И даже зауважал ее за храбрость. Я бы не стал тут жить. Слишком много раздражающего вокруг. Грязи, ненужной опасности, некрасивых лиц, глупости существования.
Мы пошли в «Бредлис» и сели там в темноте и стали пить. Я пью до хуя обычно, она пьет тоже немало, на таких клиентов в барах молятся. Пианист еще не пришел, посему мы свободно трепались. Говорили об Элен – ее подруге, девушке, с которой я спал год назад, до отъезда в Европу. Элен нас и познакомила. Что с ней? Элен живет с мужчиной, которого она не очень любит, по словам Даян, но он заботится об Элен, ей не нужно работать, она спит полдня и в какой-то мере счастлива.
– Вот-вот, это то, что нравится вам, – говорил я, – женщинам. Теплый хлев. Взамен вы предоставляете в пользование свое тело. Спать полдня и не работать – мечта женщины.
Я подсмеивался над Даян, говорил без осуждения, констатация факта – и только. В мире столько же слабых мужчин, как и слабых женщин. Мы не были слабыми, я и Даян, мы жили, себя не продавая. Элен была слабая.
– Она тебя очень любит, но она устала, – вдруг сказала Даян. – Если бы ты ее позвал…
– Если бы меня кто-нибудь позвал, – перебил я ее. – Сколько ей лет? – И не дожидаясь ответа Даян, ответил сам: – Тридцать два? Она слишком стара для меня. Что я буду с ней делать через пять лет? Она хорошая девушка, хороший компаньон, выглядит экзотично, хорошо ебется, но что я буду с ней делать? К тому же я ее приглашал в Париж однажды, прошлой зимой. Каюсь, приглашал только потому, что был в депрессии, и был счастлив, когда она не приехала.
– У нее не было денег, – сказала Даян, защищая подругу.
– Перестань, – сказал я. – Она могла мне написать, что у нее нет денег, я бы ей прислал.
– Да, – согласилась Даян. – Вообще-то она могла приехать, конечно, если бы не Боб. Он ее очень любит и очень ревнует.
– Именно, – сказал я. – Ты знаешь, что я за человек. Я не чувствую, что я имею право связывать кого-нибудь. Завтра я бы спал с новыми и новыми женщинами, а она бы страдала. Глупо, не так ли? Я хочу всех иметь, но я ни с кем не хочу жить. Хочу жить и умереть один.
– Я тоже, – сказала Даян и закурила.
Девушка принесла нам следующий дринк. Ей – джин-энд-тоник, мне – мой «Джэй энд Би».
– Она думала, что ты ее любишь, – сказала Даян.
– Я и тебя люблю, – сказал я. Потом после паузы добавил: – Если я ей так нужен, то почему она ничего для этого не сделает. Пусть сделает что-нибудь. Докажет, заслужит. Если бы я кого-то любил, я бы добивался этого человека, захватил бы в конце концов. Ты думаешь, это неприятно, когда тебя добиваются? Это приятно. Это внимание.
– Пойдем теперь поедим в другом месте, – сказала она. – Только я плачу.
– Ни хуя, – сказал я. – Я привез с собой деньги. Пока они у меня есть. Я тебя угощаю. Когда не будет денег, я скажу.
Был август. Она повела меня во втиснутый между двумя пыльными улицами в Гринвич Вилледж ресторан – пародия на террасы парижских ресторанов. Пришлось ждать, но в конце концов мы сидели под чахлым деревом, и возле нас горели красные свечи в стаканах.
Я пил «Божоле» и слушал ее, рассказывающую мне, как она боится старости.
– И Элен боится, – говорила Даян. – В последний раз… она была у меня несколько дней назад, мы напились и переругались. А что же дальше… Что же дальше? – спросила она меня. – Ты писатель, и ты умный.
Умный писатель оторвался от свиных ребер, которые он в этот момент обгладывал. Что я ей мог сказать? Рецептов для будущего, годящихся для 32-летних женщин, у меня не было. Были рецепты для юношей 18 лет, были для тридцатилетних мужчин, но женщинам 32 лет мне нечего было посоветовать. У Даян был боевой темперамент, ей не хватало размаху, конечно, но она, скажем, могла поехать в Бейрут, пройти тренировку в лагере для террористов, вернуться в Штаты и взорвать Вайт-Хауз или еще что-то взорвать. А что я еще мог ей посоветовать? Завести ребенка? Банально-идиотское решение. Вырастет ребенок, уйдет, через пятнадцать лет придется решать все ту же проблему. Тогда уже будет непоправимо поздно. Может, и сейчас уже непоправимо поздно. Элен, конечно, следует держаться за своего любящего ее мужика. А Даян?
Одна из неприятных сторон жизни писателя – они думают, я должен знать. Да, я знаю, все позади, если считать себя только женщиной. Если человеческим существом, злым, свободным и горячим, – все еще впереди. Я мог ей предложить самое невероятное – скажем, стать женщиной-мафиози, убирать за деньги людей. Да хуй знает, что можно сделать в мире за остающиеся ей 25 лет активной жизни, если быть открытым, непредубежденным и сильным человеком, мужчиной ли, женщиной, не имеет значения. Можно иметь фан[14].
Она заговорила сама, спасла меня. Не о себе заговорила, об Элен. Именно потому, что боится она старости, Элен живет с Бобом.
– Слушай, – сказал я. – Я знаю все эти истории. Нормальная, ненормальная человеческая жизнь, перевалившая во вторую половину. Давай переменим тему. Не пойти ли нам на парти? Нет ли где-нибудь парти сегодня вечером? Я хочу кого-нибудь выебать.
– Нет, – сказала она, подумав и доедая свою форель. – Никаких парти сегодня. – И добавила, улыбнувшись: – Если хочешь, можешь выебать меня.
Я посмотрел на нее заинтересованно-рассеянно, но на всякий случай спросил еще:
– Мне казалось, что мужчины не доставляют тебе особенного удовольствия?
– Доставляют. Иногда, – сказала она и посмотрела на меня. – Пойдем ко мне?
– Пойдем к тебе, – сказал я.
На Первой авеню мы купили в грязном магазине бутылку «Зоави Бола» за пять долларов. Так получилось, что я стал спать с Даян. С сестричкой.
У нее несколько старомодный, эпохи второй мировой войны, тип лица. Чуть-чуть тяжеловатый, на мой взгляд, подбородок. Такое лицо, не удивясь, можно обнаружить на выцветшем снимке, рядом с плечом офицера-нациста. Лейтенант Даян Клюге. Во всяком случае, когда я ее ебал, я казался себе молодым оберштурмбаннфюрером. Не знаю, откуда пришло ко мне это сравнение-определение, я не торчу на нацистах, я думаю о них не более чем о какой-либо другой группе исторических личностей. Я предполагаю, что от Даян, с ее решительностью и этим лицом, дунуло на меня ветерком прошлой войны. В один из антрактов между актами я вылез голый в ливинг-рум достать из кармана пиджака джойнт, на пиджаке сидела собака. Одна ставня была приоткрыта, и в окне разрушенного дома напротив светился огонек, наверное, свечки. Может быть, там жили беженцы. Война. Я и Даян, сбросивши мундиры войск СС, ебемся в перерыве между военными действиями. Завтра, может быть, убьют ее или меня. Вообще-то я выебал бы кого-нибудь еще на оккупированной территории, но так случилось, что лейтенант Клюге оказалась рядом. Поглядев задумчиво на военный разрушенный пейзаж за окном, я закурил джойнт и вернулся к ней в постель. Лейтенант лежала на спине, согнув одну ногу в колене, вокруг талии у нее вилась тонкая золотая цепочка. Лейтенантский, войск СС шик?
Я сел рядом с ней, закурил свой джойнт. Она не любит – она алкоголик. Докурив, я вернулся к ее телу. Здоровая нацистская ебля – только хуем, не применяя никакого декадентства. Свободно и сильно я ебал моего лейтенанта, поставив его в дог-позицию, сжимая лейтенантскую попку. Как символ хулиганства и независимости на одной ягодице у нее была выколота совсем маленькая одинокая звездочка. Другая, тоже маленькая, была выколота, я знал, вокруг левого соска. Сосок был не женский, несмотря на ее 32, детский, и грудь небольшая. Они все у меня с небольшой грудью.
Кончил я с ревом, и тоже свободно и сильно. Может быть, с каким-то ясным убеждением, что кончаю в нужную женщину, в нужный, разрешенный сосуд. Когда я кончал в евреек, например, а у меня было немало еврейских женщин, я испытывал всегда странное чувство непозволительности того, что я делаю, нездоровости моего секса, хотя и чрезвычайно приятной нездоровости, но все-таки недозволенности, как бы тяжелой болезнью объясняющейся. С лейтенантом было совсем другое чувство. Как бы законно я должен был хранить мое семя в ней. И общество, и мир одобряли мое с нею соитие.
Потом я ебался с ней две-три ночи в неделю. Она никогда не показывала особенной радости по этому поводу, никогда не настаивала, чтоб я пришел опять, но когда я звонил, она неизменно соглашалась встретиться, и мы неизменно шли в ее постель. Особенной ласковости во время любви она тоже не проявляла, хотя и отдавала себя всю, но спокойно. Ебать ее было приятно, потому что я как бы получал свое, то, что мне принадлежало, – лейтенантское тело. А у Даян было хорошее тело, пизда маленькая и опрятная.
«Чувство долга, – думал я. – Чувство долга заставляет ее ебаться со мной». Но чувство долга перед кем? Я не мог себе этого объяснить. Мы же не состояли в армии или в СС, не принадлежали к одной и той же организации или даже национальности… А может, принадлежали к незримой одной и той же организации, где я был полковник Лимонов, а она – лейтенант Даян Клюге? Не знаю. Но Даян вела себя как моя подчиненная.
У нее был любовник, и она захотела меня с ним познакомить. Любовник собирал африканские скульптуры и работал в каком-то издательстве старшим редактором. Кажется, в медицинском издательстве. Сейчас я даже не понимаю, зачем я должен был с ним встречаться, тогда же я согласился сразу. Почему не встретиться? Я привык пережевывать людей по нескольку за вечер, чтобы потом выплюнуть и забыть. Людей-двигателей, аккумуляторов, вокруг которых сам воздух наэлектризован, ничтожно мало. Чего я мог ожидать?
Ему оказалось лет пятьдесят с лишним, и после десяти слов, сказанных между нами в кафе на Сент-Марк плейс, я сразу понял, что он лузер[15]. Сколько я уже видел за мою жизнь подобных интеллектуальных бородачей, знающих все на свете и тем не менее остающихся всю жизнь рабами ситуации – запутавшихся в сетях хорошо оплачиваемой работы. Был еще с ним прилипала-поляк, тоже неудачник, но помоложе, я выслушал его историю с посредственным интересом, было ясно, что поляк сидит с нами ради бокала скотча. Или ждет обеда.
Я дал им схлестнуться между собой. И дал Бэну изгнать Янека. У Янека было слишком много гонора для попрошайки. Если хочешь пообедать за чужой счет – сиди и поддакивай, а он увлекся и стал распинаться, говорил слишком много о литературе, критиковал известных писателей, выступил против психологического романа, высоко залетел. Но платил-то Бэн.
Бэн хотел говорить. Бэн тоже был писателем, он опубликовал какое-то количество рассказов. Бэн хотел увидеться со мной. Я не знаю, что ему наговорила обо мне Даян, но, кроме того, он слышал обо мне от своего сослуживца по издательству. Сослуживец считал, что я самый интересный русский писатель. Из живых. Ни хуя себе! Янека раздраженный Бэн попросил исчезнуть. Тот обиделся, но ушел.
После изгнания Янека мы пошли в ресторан. В тот самый, возле которого Джек Абботт[16] – протеже Нормана Мейлера – совсем недавно убил официанта – молодого актера. Перерезал ему единым взмахом сонную артерию. Мы пошли в ресторан, литераторы, туда, где пролил актерскую кровь литератор.
Увы, он оказался закрытым. Бэн предложил взамен вьетнамский ресторан, и так как у вьетнамцев не было лайсенса на продажу алкоголя, мы поспешили к Бэну домой взять его алкоголь. Мы завернули в соседнюю с Сент-Марк плейс улицу, где и жил Бэн, к его скульптурам. У Бэна оказалась деревянная красивая студия-сарай и скульптуры… О, они стоили больших денег, я уверен. Наверное, никто не знал, какие сокровища таятся в его студии. «В таком районе почему же его до сих пор не обворовали?» – подумал я. Наметанным глазом я выбрал лучшую скульптуру и похвалил ее Бэну.
– Моя лучшая, – сказал Бэн.
Лучшую африканцы сделали из ржавых гвоздей.
Бэн взял двухлитровую бутыль вина и большие бокалы, упакованные в фанерную коробку, и положил все это в большую суму. Сума висела у него через плечо. Если добавить к этому, что он был в белых шортах, на голых ногах сандалии, на плечах клетчатый пиджак, из пиджака вываливается пузо, а в руке палка, – можете себе представить, что это был за Бэн.
Мы покинули его территорию. Я благородно отвернулся, пока он закрывал свои сложные замки.
Ну он был и зануда! На лестнице снаружи сидели безмятежные тинейджеры – плохо одетые панки, местные девочки и ребята – и пили какие-то дешевые алкоголи из плоских двух бутылочек. (Они все там панки на Нижнем Ист-Сайде, уже добрых сто лет.) Бородатый Бэн истерично попросил их убрать после себя и, демонстративно подобрав одну пустую бутылку и пакет, лежавшие чуть в стороне, выбросил их в мусорный ящик.
«Сука, занудная и буржуазная! – подумал я. – На то и Нижний Ист-Сайд, чтобы в мусоре были улицы. Хочешь жить на чистых – дуй на Пятую авеню!» Мне уже становилось скучно, тем более что я думал, и не без оснований, что Даян придется идти спать с ним, а меня ждала одинокая ночь. Бэн был в полном порядке, получал едва ли не сто тысяч в год жалованья, а жил тут из прихоти, может быть, из интеллектуальной моды, Даян же была бедная женщина, официантка, разошедшаяся с мужем. Бэн был ей нужен для жизни. Покормит, напоит иной раз, сделает подарок… Я это понимал. Я в Нью-Йорке проездом, я не хотел отрывать Даян от ее жизни, я ему Даян разумно уступал.
Ему нравилось пить из больших бокалов, вот он их и притащил с собой. Я бы поленился тащить огромную кожаную сумку на боку, но у меня психология человека, идущего в атаку, он же разместился на территории и не торопился. Он жил. Я проезжал через. Я всегда проезжаю через.
Уже в ресторане они перешли на тихие взаимные тычки. Бэн ее подъебывал по поводу ее пьянства. Где-то она напилась до бессознания… Мне их пикировка была неинтересна. Я стал наблюдать за пьяным парнем за соседним столиком. У парня все время падала голова, он засыпал, но всякий раз он просыпался в сантиметре от блюда с чем-то жирным и черным. Успевал отдернуть голову. Я, глядя на парня, тоже захотел спать и думал, как бы мне съебать от Бэна и Даян побыстрее, но прилично. Бэн платил. Я мог заплатить за них и за себя и уйти, но не хотелось расстраивать лейтенанта. Она ведь старалась, организовывала встречу.
Мы пошли еще раз в бар и выпили там, едва не подравшись с вдребезги пьяным парнем с ничтожной рожей вырожденца. Я настоял, что угощаю теперь я. К двум часам ночи, в перерыве между одной окололитературной сплетней и другой, Бэн вышел в туалет, мой лейтенант вдруг сказала мне полупьяно и зло:
– Не хочу идти с ним спать! Он противный, волосатый и жирный. Если у тебя нет других планов, поедем ко мне. Будем ебаться!
– Поедем, – согласился я. – Какие планы в два часа ночи. Только будем приличными, не нужно его обижать, я уйду первый, потом ты.
– Хорошо, – сказала она. – А встретимся у моего дома… Или нет, лучше подымайся наверх, – подумав, сказала она. – Подожди меня у двери моей квартиры…
Бэн вернулся, и я стал откланиваться. Поблагодарил его за обед и выразил надежду, что мы еще встретимся на этом глобусе где-нибудь… Я мог бы для приличия оставить ему свой парижский телефон или попросить его номер телефона, но я не сделал этого. Я и так был весь вечер изысканно вежлив, слишком вежлив, неприлично вежлив, по моим стандартам. Эпизодическая встреча – только и всего. С Бэном все было ясно – обычная американская история… Он просрал свою жизнь – продался за комфорт и африканские скульптуры и возможность всякий вечер сидеть в кафе на Сент-Марк плейс и пиздеть о литературе, обсуждать и осуждать чужие книги. За это он отдал своему издательству годы жизни и талант, если таковой у него когда-либо был. Он стал рабом и канцелярской крысой. Как он сообщил мне в этот вечер, теперь, когда у него такое прекрасное жилище, он готов наконец засесть за написание книги. Я не сказал ему, что, пожалуй, уже поздно. Он был никто, ему нужно было пойти домой и застрелиться. Мне его не было жалко. Я встал. Даян рванула за мной.
– Ты едешь домой? – спросила она искусственным голосом. – На такси? Подвези меня.
– Да, конечно, – сказал я.
Идиоту было ясно, что нам не по дороге и что она уходит со мной.
– До свиданья, Бэн, – сказала она. – Я тебе позвоню.
Бэн задержал ее. Ясно, ему было обидно – он платил целый вечер, а теперь она линяет.
– ОК, – сказал я. – Я пойду ловить такси на угол.
И отошел. Это их дело – пусть переговорят.
Она подошла через пару минут и влезла вслед за мной в желтый кеб.
– Пизда! – сказал я ей уже в машине. – Он все понял.
– Ну и хуй с ним! – сказала она.
Я пожал плечами.
– Твое дело, но, как я понимаю, он – твой любовник.
– Ну и хуй с ним! – повторила она упрямо и пьяно.
Я ебал ее и чувствовал, что эта ночь необычайная. Помимо моей воли я был чуть-чуть, самую малость, но признателен ей за то, что она предпочла меня, хотя это и было понятно. В конце концов, мне 37, и я гуд лукинг[17], а ему больше пятидесяти, у него седая борода и обширный живот. Слишком хорошо питается. Он выглядит как старик, а у меня едва ли не офицерская выправка. Но дело было явно в другом. В антракте я ее спросил, в чем дело.
– Ах, – сказала она, переворачиваясь на живот. – Видишь ли, ты, конечно, догадываешься сам, что ты скотина. Не так ли? – спросила она меня весело.
– В каком-то смысле, наверное, да, – согласился я, закуривая свой обычный постельный джойнт, я их всегда таскаю с собой в бумажнике.
– Вот это мне и нравится, – сказала она смеясь.
– Перестань, – сказал я. – Я спросил серьезно. Мне интересно как литератору.
– Я серьезно, – сказала она и, вскарабкавшись на колени, обняла меня сзади.
– Эй, эй! – сказал я. – Что за нежности! – и стряхнул ее руки.
– Я же говорю, что ты скотина, – опять развеселилась она. – Даже в минуты интимности ты называешь меня не иначе как «пизда». Ты, грохнувшись со мной в постель, никогда не утруждаешь себя тем, чтобы как-то приготовить меня, погладить, просто поцеловать, в конце концов. Ты помещаешь меня в удобную тебе позицию, бесцеремонно, если тебе нужно, передвигая мои руки и ноги, как будто я кукла или труп, и вонзаешь в меня свой хуй. Ты грубое сексуальное животное. Мужлан. Предположить, что ты не знаешь, как надо, я не могу – я читала твои книги… Кроме того, у тебя должен быть огромный сексуальный опыт, не может быть, чтобы ты ничему от женщин не научился. Я думаю, что ты просто не заботишься обо мне, о женщине, которая с тобой в постели. Тебе даже, очевидно, все равно, кто с тобой.
– Забочусь, – сказал я, выдыхая мой дым. – Я не сплю со всеми женщинами. Далеко не со всеми сплю.
– О, я польщена!.. – сказала Даян. – Но я не закончила. Если бы ты мне встретился лет десять тому назад, я была бы от тебя в ужасе. Сейчас же, странное дело, я обнаружила, что твои ужасные манеры мне нравятся. Сейчас, когда я так не уверена в себе как никогда в моей жизни, твоя нахальная самоуверенность мне действительно импонирует. С тобой я чувствую себя бесстрашно и спокойно, и когда ты, «наебавшись» (прости, но это твое слово!), храпишь, раскинувшись на моей кровати, я, робко прикорнув где-нибудь с краю, на случайно не занятом тобой клочке кровати, раздавливаемая тобой о стену, странно, но чувствую себя уютно и спокойно. А храпишь ты хоть и негромко, но всю ночь, и пахнет от твоей кожи хорошо. Из-под мышек, правда, несет потом, потому что никогда не употребляешь дезодорант, варвар… Ты храпишь, а я лежу и думаю о том, что если бы у меня был такой зверь каждую ночь под боком, я была бы, наверное, счастлива. Я – женщина, увы, и мне все больше хочется, чтобы за меня решили мою жизнь, чтобы кто-то меня уверенно по жизни вел. Все другие мужчины, которых я встречаю, очень не уверены в себе. Они сами не знают, как жить. Ты знаешь. Они даже заискивают передо мной в постели, они боятся моего мнения об их сексуальном исполнении. Как же, я для них опытная женщина! Ты даже себе не представляешь, как они неуверенны. Они, например, мелко врут, скрывают наличие в их жизни других женщин… Ты же нагло рассказываешь мне о своих приключениях, хвастаешься, совсем не считаясь с тем, что, может быть, мне неприятно слушать о других женщинах.
– Ну извини, – сказал я. – И спасибо за грубую скотину. Хорошенький портрет ты нарисовала. Я себя несколько другим представлял. Нежнее.
– Не огорчайся, – сказала она и поцеловала меня в плечо. – Ты замечательная и необыкновенная грубая скотина. Спасибо тебе. Мне с тобой очень легко. Я такая с тобой, какая я есть. Или какой я себя представляю. Мне не приходится врать или стесняться. Чего уж тут стесняться, если ты все равно называешь меня «пиздой» или «блядью»… Я могу рассказать тебе все, поделиться с тобой моими самыми рискованными историями…
– Как лейтенант с оберштурмбаннфюрером в перерыве между боями, – сказал я. – Фронтовые эпизоды.
– Что? – спросила она. – Я не поняла.
– Неважно, – сказал я. – Давай расскажи мне лучше смешную историю. – И, потушив свой джойнт, я улегся с ней рядом.
И она рассказала мне очень смешную историю о том, как, напившись, она спустилась этажом ниже к старому художнику, 65, и заставила его выебать ее. И художник выебал, да еще как!
– Ну ты и блядь, лейтенант! – смеялся я, а сквозь бамбуковую занавесь на окне спальни по нам барабанила латиноамериканская самба.
Даян тоже очень смеялась, вся еще пьяная, рассказывая, как спустилась к художнику совсем голая.
Американский редактор
Издатели, редактирующие книги, – это особые существа.
«Вот тут у вас очень хорошо, но нужно убрать». – «Почему же убрать, – спрашиваю, – если хорошо?» «А потому, – говорит она, – что этот эпизод, около двух третьих главы, уничтожает структуру» – «А мне положить на структуру», – говорю я. «Нельзя, – говорит она. – Вы в этом куске переносите действие в Калифорнию, тогда как все остальные действия происходят в Нью-Йорке». – «Что же им теперь и поехать никуда нельзя, даже на вокейшан[18], бедным моим героям?» Нет ответа. Очевидно, нельзя.
«И у вас слишком много сексуальных сцен в книге…» – «Но мой герой сексуальный маньяк». «Хорошо, но оставьте ему двух девочек, достаточно. У вас же их слишком много, вы повторяетесь, герой повторяется». – «Да, но если я оставлю ему только двух, то какой же он сексуальный маньяк?..»
«Политические речи нужно убрать. Герой мыслит ужасно наивно» – «Да, – соглашаюсь я. – Я извиняюсь, у него радикальные взгляды, и вообще он психопат и анархист». «Нельзя, его высказывания несерьезны». – «Ну пусть будут несерьезными, он же не министр финансов в роговых очках, он сексуальный маньяк и авантюрист – пусть поговорит». «Нет, речи нужно убрать». – «ОК. Может быть, уберу речи».
«Вот тут скучно – нужно все убрать». – «Почему же скучно? – спрашиваю. – Герой издевается над героиней… Она строит планы на будущее вместе с ним, он поддакивает, а в то же время внутренне подает совершенно иные реплики. Он негодяй, но веселый негодяй. Он использует героиню. По-моему, это смешно…» – «Нет. Ужасно скучно». «…Может быть», – думаю. Беру у редакторши рукопись и иду домой. Читать.
* * *
Поездка героев в штат Вирджиния к ее родителям. Редакторская пометка на полях: «Много интересного здесь, но лучше было бы убрать эту линию. Может быть, очень быстро пересказать эту поездку?»
«Почему „лучше было бы убрать“, если „много интересного“? Опять карантин, нельзя уезжать из Нью-Йорка? И как это быстро пересказать? Телеграммой? Двумя? Стенографически?»
«Вообще, тема героини – просто смерть. Читать про нее любые вещи – скучно. Не знаю, что посоветовать, убрать эту линию почти невозможно, и, как идея, она нужна, но она заставляет читателя зевать. Я предлагаю сильно сократить все, что с ней связано».
«Герой с ней связан. Может быть, сократим героя? – зло думаю я. – И потом, если разобраться, мы все скучные – герои, авторы. Едим, работаем, ебемся, гуляем… Чего ж тут веселого? Чего она от нас хочет? Что мы должны делать, чтобы ей было весело?»
В одном месте мой герой говорит: «Я несколько раз пытался ее убедить поебаться со мной…» На поле быстрая приписка редактора: «Совсем ненужные сведения». «Не согласен, – размышляю я. – По-моему, самые что ни на есть нужные».
Герой работает поваром в ресторане. Реакция редактора: «Следует убрать эту историю, а жаль». Автор уже привык к тому, что следует убрать ту или иную историю и что жаль. Начинает постепенно выясняться идеал редактора – редактор явно предпочитает героя, который бы как можно меньше двигался. Желательно даже, чтобы он вовсе не выходил за дверь своего дома. В книге есть пятистепенный эпизодический персонаж в инвалидном кресле – Энтони. Автор думает, а не сделать ли ему Энтони героем книги, чтобы угодить редактору. Уж Энтони-то не полетит в Калифорнию и не поедет автобусом в Вирджинию, и в ресторан его поваром не возьмут, и таким образом можно будет избавиться от героини – здоровой американской девки с большой пиздой. Ей явно нечего будет делать с начисто парализованным Энтони. Даже в карты играть не смогут.
Привязанность редактора к месту жительства героя невероятна. Страница 163 – герой на Шестой авеню и Девятой улице остановлен членами сексуальной коммуны, которые хотят взять его к себе. «Наши девочки обратили на вас внимание…» – объявляет бородатый юноша-коммунар герою. Близок желанный миг… Но редактор не дремлет, она уже тянет героя за рукав. На полях невероятная пометка: «Пора вернуться к дому!» Ни хуя себе!.. Не дает герою погулять. Никаких сексуальных коммун, иди домой, ишь ты, распустился. Остановился на углу и пиздит, блядь такая!
Почти единственный раз, когда редактор просит что-то включить, а не убрать, касается момента, когда герой торопится в бар. Заметка на полях гласит: «Включить здесь намек на разные неудачи»… Почему?! Что, он не может просто так пойти и выпить? От радости.
Впрочем, извиняюсь, есть еще один случай, когда редактор просит добавить, а не убрать: эпизодическая встреча героя и героини с братом героини – музыкантом и наркоманом Майклом. Редактор заинтересованно написала на поле: «Добавить все про его наркотики. Здесь кратко». «Чего это она? Может, она сама наркоманка, а может, хочет с братом Майклом познакомиться?» – подумал я. Возможно, ее заинтересовали те интригующие начальные сведения, которые я о нем сообщил в книге? «Коротко, под полубокс остриженные темные волосы. В темной тишотке и кожаном пальто, надетом прямо на тишотку, – хулиганский шик. Два-три бритвенных пореза на шее, лицо негладкое, но сурово-красивое, мужское…» «Может быть, она в садомазохизме?» – подумал я.
Нет, она – нет. На странице 180 она безжалостно выбросила из жизни лысую еврейскую девочку в парике. Сэру-то за что? По-моему, она милая… Заодно выброшены и все друзья Сэры, в том числе и садист Рафаэль – великолепный экземпляр, украшение моего романа. «Убрать!» – написала безжалостная. «Как фашистка, – подумал я. – Издевается…»
Постепенно людей вокруг героя становится все меньше. Из общительного распиздяя, каковым я его задумал и создал, в результате непрерывной деятельности редактора он становится одиноким мизантропом. Он никуда не ездит, не выходит из дому, никого не видит. В угоду редактору он едва ли ебется раз в полгода, хотя до этого не мог без секса дня прожить.
«Из служанки не сделаешь даму!» – сказано у меня со вздохом на 220-й странице. Эта фраза подчеркнута, не вычеркнута, а на полях стоит редакторское женское недоуменное восклицание: «Звучит странно, и в Америке очень неубедительно. Желание стать дамой нужно, кажется, больше всего!»
Какие мы с моей редакторшей разные, думаю я со вздохом. По-моему, по-русски, хуй ты станешь дамой, если у тебя внутренний мир служанки, с которыми ты родилась где-нибудь в штате Южная Дакота. Если у тебя руки, и ноги, и жопа служанки… Пальцы и ногти… Леди невозможно стать, леди нужно деликатно и тихо родиться, думаю я с нежной жалостью к моей редакторше, которая этого не знает. Об этой невозможности и мой роман написан – герой моего романа пытался всеми силами сделать из своей служанки леди, но увы… И служанка очень хотела, но никакое, даже самое сильное желание тут не поможет. Американцы верят, что все возможно, что достаточно выйти замуж за фабриканта носков, или нижнего белья, или кетчупа, чтобы стать леди. Они молодая нация – они бодрые и энергичные. Я не верю. Куда мне. Я даже не могу себя заставить бегать по утрам, чтобы дольше жить. Я пью, я алкоголик.
А вот и вовсе чудовищная акция. Хладнокровно перечеркнута вместе с другими страницами моя радость и гордость: сцена, в которой герой встречает «девушку в шеншелях» – мечту всякого мужчины. Встречает на огромном, залитом солнцем гольфовом поле, на берегу океана, где происходит выставка красоты автомобилей. Чудовище-редактор даже не соизволила написать: «Хорошо тут, но нужно убрать» или: «Много интересного, но убрать». Нет. Перечеркнула, и сердце не дрогнуло. Выброшены без сострадания трогательные жалобы героя: «С любовью к красоте, думаете, легко ли было мне жить в отеле „Дипломат“, где самым красивым были лица пимпов, здоровыми, во всяком случае? Думаете, легко ли, преклоняясь перед красотой, было мне ебать румынскую танцовщицу Рену с обезьяньим ликом…» Мой гимн красоте ее не тронул, не остановил. Ей важна структура. Герой произнес свой гимн в Калифорнии, без разрешения редактора покинул свой боевой пост в Нью-Йорке, а все сказанное в Калифорнии – табу для него. Ему не позволяется туда ездить.
Даже на север штата Нью-Йорк не позволено отлучаться герою. И когда он становится, по несчастью, землекопом, ему ничего другого не оставалось делать, у него не было другой работы, в стране же был кризис, недремлющий страж-редакторша вычеркивает его пребывание в ста милях на север от Нью-Йорка и возвращает беглеца в Новый Вавилон. «Начать отсюда!» – сурово указано мне на странице 228.
На странице 232 меня неожиданно поощрили. «Хороший конец!» – сказано по поводу следующих строк: «Очнулся я у себя в постели на 83-й улице. За моим плечом, обнимая меня, спал Лешка. Вот так, господа, мечтал человек оказаться в постели с бразильской красавицей, а вместо этого проснулся вместе с седым здоровенным гомосексуалистом…» По-моему, ничего хорошего. Грустно. Плохой конец. А может, она ненавидит мужчин и радуется, когда у них что-нибудь плохое происходит?
На странице 283 по поводу моего текста: «…втиснул свой хуй в ее уже начинающую склеиваться щель…» – стрелой и восклицательными знаками обозначен командирский окрик редакторши в просвете между строк: «Сократить! Слишком много фактов!»
На странице 284 ей «не нужен Станислав!». «Ей никто не нужен… Ей противны мои герои…» – грустно думаю я.
На странице 326 она ликвидировала мою сцену беседы героя с проституткой в борделе – пародию на известную сцену в «Преступлении и наказании». «Убрать!»
«Ужасно!», «С ума сойти можно!», «Могу жить без этой страницы!». «Есть пословица: „Если хочешь передать мэссидж – иди в Вестерн Юнион“, – имейте это в виду!» Последнее замечание редакторши о Вестерн Юнион относится к моменту, когда герой дискутирует с датскими интеллектуалами проблему контроля рождаемости, одновременно помня о том, что должен выебать польскую хозяйку.
Моя кульминационная, заключающая книгу сцена несостоявшегося убийства, по ее мнению, должна быть проведена быстрее. Против самого убийства она, нет, не возражает. Ее не интересуют психологические мотивировки, все мотивировки вычеркнуты ею, она относится к проблеме по-американски: хочешь убить – убей, не раздумывай. Она презирает моего героя, слюнтяя, который не убил в конце концов. Я, просмотрев все ее заметки на полях и между строк, относящиеся к сцене убийства, также начинаю сомневаться в своем герое. «А может быть, мой герой не настоящий мужчина?» – грустно думаю я. «Быстрее надо!» – разумно и хладнокровно замечает редакторша, вонзив карандашную стрелу во фразу: «…мои пальцы тихо придвигались к спусковому крючку…»
«Им виднее, – думаю я робко. – У них стрельба в президентов – национальный спорт. Они – профессионалы. Я же – робкий европеец… – думаю я самоуниженно. – Куда мне до них!»
А что же ей – американскому редактору – понравилось в моей книге?.. Только одно поощрение с тремя восклицательными знаками нашел я, опять перерыв свою истерзанную рукопись. Одно только место ей пришлось по душе. Вот оно. Сцена на кухне: «Все мы, сидя на кухне в различных позах, осудили маркизу за ее полиэстеровые брюки и решили, что англичане все же очень провинциальны. Даже лорды».
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|
|