Джимми шел на Плешку, семеня за отцом. Старик слегка покачивался и дымил не переставая, докуривая окурки до конца и тихонько бормоча что-то себе под нос. Дома старик его выпорет, а может, порки и не будет — трудно сказать.
Когда отец потерял работу, он запретил Джимми и носа казать к Дивайнам, и Джимми опасался теперь, что придется поплатиться за то, что нарушил запрет. Но может быть, это будет и не сегодня. Отец выпил и был какой-то вялый, сонный — в таком состоянии он обычно, придя домой, присаживался у кухонного стола и там все добавлял и добавлял, пока не засыпал сидя, положив голову на руки.
Но на всякий случай Джимми все же шел в нескольких шагах сзади, подбрасывая в воздух мячик и ловя его бейсбольной перчаткой-ловушкой, которую он стянул в доме у Шона, когда полицейские прощались с Дивайнами, а им с отцом никто и слова не сказал на прощание, и они пошли по коридору к выходу. Дверь в комнату Шона была приоткрыта, и Джимми углядел там валявшиеся на полу бейсбольную перчатку и мяч. Он шмыгнул в комнату и подобрал их, и они с отцом тут же ушли. Он сам не понимал, зачем стянул перчатку — не ради же удивленного одобрения и даже гордости, мелькнувших в глазах старика, когда он стащил эту перчатку, черт ее возьми, да и его тоже.
Похоже, это из-за того, что Шон ударил Дейва Бойла и струсил угнать машину, и разных других случаев, поднабравшихся за год их дружбы, когда, что бы Шон ни давал, ни дарил Джимми — билеты на бейсбол, половину соевого батончика, — во всем Джимми чудилась подачка.
А стащив эту перчатку и идя с ней как с трофеем, Джимми чувствовал подъем. Чувствовал радостное воодушевление. Лишь переходя Бакинхем-авеню, он вдруг ощутил знакомый стыд и смущение оттого, что украл, и гнев на те обстоятельства и на тех людей, что заставляют его красть. Зато потом уже на Кресент, на подходе к Плешке, его охватила гордость: он глядел на замызганные трехэтажки и сжимал в руке бейсбольную перчатку.
Джимми стащил перчатку, и ему было стыдно. Ведь Шон ее хватится. Но он стащил перчатку, которой хватится Шон, и это было приятно.
Джимми глядел, как перед ним плетется, оступаясь, его отец. Казалось, старый хрен вот-вот свалится и угодит в собственную лужу. А Шона он ненавидел.
Да, Шона он ненавидел, и было мерзко вспомнить, что они дружили, и он знал, что хоть всю жизнь и будет хранить эту перчатку, беречь ее, он никогда и ни за что на свете не возьмет ее в игру. Лучше смерть.
Джимми глядел на простиравшуюся перед ним Плешку, идя вслед за отцом под эстакадой надземки, туда, где затихала Кресент, а товарняки громыхали мимо старого занюханного магазина для автомобилистов, проносясь к Тюремному каналу; в глубине души он знал, знал наверняка, что Дейва Бойла они больше не увидят. Там, где жил Джимми, на Рестер-стрит, воровство было в порядке вещей. Сам он в четыре года украл обруч, в восемь — велосипед. У старика сперли автомобиль, а мать стала развешивать выстиранное белье в доме, потому что во дворе постоянно пропадало с веревки то одно, то другое, и кража — совсем не то же самое, что потеря. Кража — и ты это точно знаешь — уже навсегда. Вот он и думал сейчас о Дейве. А может быть, и Шон испытывает то же самое чувство, думая о своей бейсбольной перчатке, разглядывая то место на полу, где она лежала, и зная, нутром чувствуя, что никогда, никогда она не вернется назад.
И все это вдвойне грустно еще и потому, что Джимми любил Дейва, любил, хотя не мог сказать, за что. Что-то в нем было особенное, может, его способность всегда находиться рядом, даже если нередко ты не замечал его присутствия.
2
Четыре дня
Как оказалось, Джимми ошибался.
Через четыре дня Дейв Бойл вернулся. Вернулся в родной квартал на переднем сиденье полицейской машины. Двое полицейских, привезших его, разрешили ему поиграть с сиреной и потрогать спрятанную под приборной доской пулеметную гашетку. Они подарили ему значок отличника полицейской службы и подвезли его к самому дому на Рестер-стрит, где уже тут как тут были репортеры — газетные и телевизионные. Офицер полиции Юджин Кабияки взял Дейва под мышки и, вскинув его ноги над тротуаром, поставил перед хохочущей сквозь слезы и трясущейся от рыданий матерью.
На Рестер-стрит собрался народ — родители, дети, почтальон, двое толстячков — владельцев подвального ресторанчика «Свиная котлета» на углу Рестер-стрит и Сидней-стрит — и даже мисс Пауэлл, учительница пятого класса, в котором учились Джимми и Дейв. Джимми стоял рядом с матерью: она прижимала его голову к своей диафрагме и все щупала влажной ладонью его лоб, словно проверяя, не подхватил ли он заразу, ту же, что и Дейв, а когда офицер полиции Кабияки вскинул Дейва над тротуаром, Джимми почувствовал укол ревности — оба весело, по-приятельски смеялись, а хорошенькая мисс Пауэлл хлопала в ладоши.
«Я тоже чуть было не попал в тот автомобиль», — хотелось сказать Джимми. Кому-нибудь сказать, а особенно мисс Пауэлл. Она была красивая и такая чистенькая, а когда она смеялась, видно было, что верхний зубик у нее растет чуть вкось, и в глазах Джимми это делало ее еще красивее. Он сказал бы ей, что тоже чуть не попал в тот автомобиль, и, может, она посмотрела бы на него с тем же выражением, с каким сейчас смотрела на Дейва. Он сказал бы ей, что все время думает о ней и воображает себя старше и за рулем; представляет, как возит ее во всякие интересные места; мечтает, чтобы она улыбалась ему, и они завтракали бы на траве, и она смеялась бы его шуткам так, что виден был бы ее кривой зубик, и гладила бы его по лицу.
Сейчас мисс Пауэлл, как заметил Джимми, чувствовала себя здесь неловко. Она что-то сказала Дейву, погладила его, поцеловала в щеку — дважды поцеловала, чтобы быть точным, — но тут подошли другие люди, и мисс Пауэлл ретировалась. Она стояла в стороне на разбитом тротуаре, разглядывая покосившиеся трехэтажки, крыши, на которых загибались порванные листы толя, обнажая деревянный каркас, и Джимми она показалась моложе, чем раньше, и в то же время строже: словно монашка; мисс Пауэлл пригладила волосы, поправила ворот, короткий нос ее сморщился — не то брезгливо, не то осуждающе.
Джимми хотел было подойти к ней, но мать все еще крепко прижимала его к себе, несмотря на его сопротивление, а мисс Пауэлл тем временем направилась к углу Рестер— и Сидней-стрит, и Джимми было видно, как она кому-то отчаянно машет. К обочине подъехала желтая хипповая машина с открывающимся верхом, с линялыми красными цветами на потемневших дверцах. За рулем ее был парень, похожий на хиппи. Мисс Пауэлл села к нему в машину, и они умчались. О нет, подумал Джимми.
Наконец ему удалось высвободиться из материнских рук, и он стоял теперь посреди улицы, глядя на толпу, окружавшую Дейва, и жалея, что не он тогда сел в ту машину — ведь все любили бы сейчас его и он был бы в центре внимания, словно какой-нибудь божок или идол.
Вылилось все это в общий праздник на Рестер-стрит, когда все бегали от камеры к камере, надеясь попасть на телеэкран или увидеть назавтра свою фотографию в утренней газете: «Да, я знаю Дейва, он мой лучший друг, мой однокашник, отличный парень, благодарение Господу, что все окончилось хорошо».
Кто-то схватил пожарный шланг, и Рестер-стрит словно испустила вздох облегчения, орошенная струями воды, и мальчишки, побросав обувь на тротуар и закатав штаны, плясали и плескались в этих струях. Подъехала тележка мороженщика, и Дейву разрешили бесплатно взять любое, и даже мистер Пакино, этот жуткий вдовец-маразматик, стрелявший дробью в белок, а иногда и в детей, когда их родители не видели, вечно оравший на всех, чтоб не шумели, даже он — подумайте! — открыл окна и включил свой проигрыватель, и Дин Мартин запел на всю улицу «Воспоминания об этом» и «Воларе» и прочее дерьмо собачье, над которым в другое время Джимми только посмеялся бы, но сейчас оно было вроде кстати. Сейчас музыка вилась над Рестер-стрит, как ленты серпантина. Она смешивалась с шумом водяных струй от насоса. Парни, резавшиеся в карты в задней комнате ресторанчика «Свиная котлета», притащили раскладной стол и портативную жаровню. Вскоре откуда-то появились еще сифоны с «Шлитцем» и «Наррагансеттом», и в воздухе запахло жареными сосисками и итальянскими колбасками, аппетитными копченостями и разогретым углем. Звук открываемых банок с пивом напомнил Джимми парк увеселений в летний воскресный день, когда грудь сжимается от бурной радости, а взрослые дурачатся похлеще детей, и все смеются, помолодевшие, и всем так хорошо друг с другом.
Вот из-за этого-то Джимми, даже помня о самой черной ненависти после отцовских побоев или когда у него крали какую-нибудь вещь, особенно любимую, все-таки ценил жизнь здесь. Ему нравилось, что люди здесь умели словно позабыть вдруг о горестях и невзгодах, о драках, о стычках и неприятностях, словно жизнь их была сплошным весельем; в день Святого Патрика, или день города, или иногда Четвертого июля, или когда «Сокс» удачно выступит в сентябрьском чемпионате, или когда нашлось что-то, что считали утерянным, округа взрывалась бешеным весельем.
На Стрелке же все было иначе. На Стрелке тоже, конечно, устраивались совместные празднества, но их планировали заранее, запасались разрешениями, пропусками, и чтобы не поцарапать машину, и чтобы не ступить на газон: осторожнее, пожалуйста, я только что покрасил изгородь.
А на Плешке у половины жителей вообще никаких газонов не было, и изгороди завалились, так что какого черта... И если уж праздник, так праздник, потому что, ей-богу, разве мало мы вкалываем. И в этот день никаких тебе хозяев, никаких тебе налоговых инспекторов и алчных ростовщиков, а что до полицейских, так вот они — веселятся как все люди: офицер полиции Кабияки уплетает острую, с пылу с жару колбаску, а его напарник сует в карман банку с пивом — про запас. Репортеры отправились по домам, и солнце клонится к закату, озаряя улицу угасающим светом; дело к ужину, но никто из женщин не стряпает, и никто не ушел.
Кроме Дейва. Дейва-то и нет, как это обнаружил Джимми, когда, вынырнув из-под насосной струи, выжав отвороты штанов и надев майку, встал в очередь за сосиской. Праздник в честь Дейва был в разгаре, но Дейв, по-видимому, улизнул домой вместе с матерью, и когда Джимми поглядел на их окна на втором этаже, жалюзи там были спущены и вид у окон был неприступный.
Эти спущенные жалюзи почему-то опять вернули его мысли к мисс Пауэлл, к тому, как она села в эту хипповую машину, и ему стало жаль чего-то и грустно при воспоминании о том, как ее ножка ступила в эту машину, перед тем как дверца захлопнулась. Куда она отправилась? Может быть, вот сейчас она мчится по шоссе и ветер раздувает ее волосы, подхватывает их, как волны музыки на Рестер-стрит? Ночь смыкается над ними в их хипповом автомобиле, а они мчатся... куда? Джимми хотел это знать, нет, он не хотел знать этого. Завтра он увидит ее в школе, если, конечно, их не распустят на один день в честь возвращения Дейва, и он ее спросит... нет, спрашивать не надо.
Джимми взял сосиску и сел с ней на кромку тротуара напротив дома Дейва. Когда полсосиски было уже съедено, одна из жалюзи поднялась и он увидел в окне Дейва, глядевшего вниз, прямо на него. Джимми помахал ему половинкой сосиски — дескать, вот он я, но Дейв словно не узнал его, и со второго раза тоже. Он просто глядел вниз. Он глядел прямо на Джимми, и хотя выражения его глаз Джимми видеть не мог, он чувствовал пустоту и укоризненность его взгляда.
Мать Джимми подошла и присела рядом с ним, и Дейв отошел от окна. Мать Джимми была маленькой хрупкой женщиной с тусклыми волосами. Для такой хрупкой женщины двигалась она так тяжело, словно на каждом плече тащила груду камней; она все время тихонько вздыхала, причем Джимми казалось, что она, наверное, сама не слышит собственных вздохов. Он видел фотографии, где она была снята до своей беременности им. Тогда она была гораздо толще и такая молоденькая, прямо девочка-подросток (если подсчитать, это именно так). Лицо тогда у нее было круглее, и не было этих морщин возле глаз и на лбу, улыбалась она так хорошо, широко улыбалась, только, может, чуть-чуть испуганно или опасливо — Джимми так до конца и не понял. Отец тысячу раз рассказывал ему, что он своим появлением на свет чуть не убил ее: у нее началось кровотечение, кровь все шла и шла, и доктора боялись, что она умрет. После этого, рассказывал отец, она вся высохла, и о других детях уже речи не было. Еще бы, кому охота такую муку да снова...
Мать положила руку ему на колено и сказала:
— Ну, как дела, Джи-Ай Джо?
Мать вечно придумывала ему разные прозвища, с ходу придумывала. Джимми порой даже понять не мог их смысла.
Он пожал плечами:
— Сама знаешь.
— Ты не поговорил с Дейвом.
— Ты, мам, вцепилась в меня и не отпускала.
Мать убрала руку с его колена и обхватила себя за плечи — темнело и становилось холодно.
— Я имела в виду — потом. Пока он еще не ушел.
— Я увижу его завтра в школе.
Мать выудила из кармана пачку «Кента», закурила и тут же выпустила дым.
— Не думаю, чтобы он завтра пошел в школу.
Джимми прикончил свою сосиску.
— Ну, не завтра, так через день-другой. Ведь так?
Мать кивнула и опять выпустила дым. Придерживая себя за локоть, она курила и глядела на окна Дейва.
— Как сегодня было в школе? — спросила она, но казалось, что ответ ей не очень нужен.
Джимми пожал плечами:
— Нормально.
— Я видела эту вашу учительницу. Хорошенькая.
Джимми промолчал.
— Даже очень хорошенькая, — повторила мать, сопроводив эти слова серой лентой дыма.
Джимми по-прежнему молчал. Он часто не знал, что сказать родителям. Мать вечно такая измученная, изможденная. Уставится на что-то, невидимое Джимми, курит одну сигарету за другой и никогда ничего не слышит с первого раза — Джимми приходится все ей повторять. Отец, тот обычно был злой и раздраженный, и даже когда он не злился и вроде бы был весел, Джимми знал, что в любую секунду он может опять превратиться в злобного алкоголика, способного дать затрещину Джимми за какое-нибудь слово, над которым только посмеялся бы полчаса назад. А еще он знал, что, как ни притворяйся, в нем самом тоже сидят и отец, и мать — материнская молчаливость и отцовские вспышки ярости.
Когда Джимми переставал думать о том, как хорошо быть парнем мисс Пауэлл, он начинал прикидывать, каково быть ее сыном.
Сейчас мать смотрела на него, держа сигарету возле уха, буравила пристальным взглядом маленьких глаз.
— Чего ты? — спросил он со смущенной улыбкой.
— У тебя чудная улыбка, Кассиус Клей.
И она улыбнулась ему в ответ.
— Да?
— Правда, правда! Вырастешь — будешь настоящим сердцеедом.
— Угу. Вот и пусть, — сказал Джимми, и оба рассмеялись.
— Мог бы быть и поразговорчивее, — заметила мать.
«Да ведь и ты могла бы», — хотелось сказать Джимми.
— А впрочем, и так сойдет. Женщины любят молчаливых.
Из-за плеча матери Джимми увидел отца, неверными шагами выходившего из дома в мятой одежде, с лицом, опухшим не то со сна, не то с перепоя, не то от того и другого вместе. На собравшихся он смотрел недоуменно, словно не понимая, откуда взялись эти люди и зачем они здесь.
Мать проследила за взглядом Джимми, потом перевела глаза на него. Теперь она опять была измученная, улыбка исчезла с ее лица так бесповоротно, что казалось странным, что она вообще была способна улыбаться.
— Эй, Джим...
Он любил, когда она звала его «Джим». Это рождало между ними особую доверительность.
— Да?
— Я так рада, что ты не полез в ту машину, мальчик мой!
Она поцеловала его в лоб, и Джимми увидел, как заблестели ее глаза, а потом она встала и, повернувшись к мужу спиной, отправилась туда, где были матери других мальчиков.
Джимми поднял глаза и увидел в окне Дейва, опять глядевшего вниз прямо на него. Позади Дейва в комнате горел мягкий желтый свет. На этот раз Джимми даже и не сделал попытки помахать ему. Теперь, когда и полиция и репортеры разошлись, а праздник был в полном разгаре и, наверное, все уже позабыли, что именно они празднуют, Джимми остро почувствовал, каково там Дейву — в одиночестве, если не считать его полоумной матери, среди бурых стен, под тусклым огнем желтой лампы, в то время как внизу на улице все бурлило весельем.
И он тоже порадовался, что не влез тогда в ту машину.
Порченый. Вот слово, сказанное отцом Джимми. Он так и сказал накануне вечером: «Хоть они и нашли его живым и здоровым, все равно он теперь порченый и прежнего не вернешь».
Дейв приподнял одну руку. Приподнял до локтя и застыл, не двигая ею, и когда Джимми помахал ему в ответ, то почувствовал, как тоска заползает в душу, в самую глубину ее, и там растекается, расходится рябью. Он не знал, почему его охватила тоска: из-за отца, или из-за матери, или из-за мисс Пауэлл и всех этих соседей, или из-за того, как поднял руку Дейв, стоя, словно манекен, в окне, но что бы ни было ее причиной — что-нибудь одно или все, вместе взятое, — он знал, что тоска эта впредь его уже не покинет. Вот он сидит на кромке тротуара, одиннадцатилетний мальчик, но одиннадцатилетним он себя не чувствует. Он постарел. Стал старше, как родители, как эта улица.
«Порченый», — подумал Джимми и уронил руку на колени. Он глядел, как, кивнув ему, Дейв опустил жалюзи, замкнувшись в своей тихой, как гроб, квартире с бурыми стенами и тикающими ходиками, и тоска, шевельнувшись, удобно угнездилась в душе, в самой сердцевине ее, как в уютной берлоге, и ее уже не выманить наружу, даже и пытаться нечего, потому что какая-то часть его знает: это бесполезно.
Он встал с тротуара, еще не зная, для чего: он ощутил неодолимое беспокойное желание не то разбить что-то, не то сделать что-нибудь невиданное, безумное. Но забурчало в животе, и он понял, что не наелся, и отправился за новой сосиской в надежде, что они еще не кончились.
* * *
На несколько дней Дейв Бойл стал маленькой сенсацией не только в округе, но и во всем штате. Заголовок утренней «Рекорд америкен» гласил: «Пропавший мальчик найден», а фотография на развороте запечатлела сидящего на крыльце Дей-ва, обхватившую его худыми руками мать, а вокруг заглядывающих с обеих сторон в объектив местных сорванцов, и лица веселые и счастливые у всех, кроме матери Дейва, которая выглядела так, словно пропустила автобус и придется долго ждать на морозе.
Не прошло и недели, как те же мальчики с фотографии стали дразнить его в школе «педиком». На их лицах читалась ненависть, и Дейв не понимал ее причины, да и они сами вряд ли ее понимали. Мать говорила, что они могли что-то слышать от родителей, и советовала Дейву не обращать внимания — скоро им это наскучит, они все забудут и станут, как прежде, его друзьями.
Дейв кивал, а сам думал, что, наверное, в лице у него есть что-то, некая отметина, которую сам он не видит, и из-за нее всем хочется его обижать. Например, тем мужикам в машине. Вот почему они выбрали именно его? Откуда им было известно, что он влезет в машину, а Шон и Джимми — нет? Дейв пришел к такому выводу, вспоминая то, что произошло. Мужики эти (он знал их имена или, по крайней мере, знал, как они обращались друг к другу, но не мог себя заставить мысленно называть их по именам) чувствовали, что ни Джимми, ни Шон так просто не сдадутся: Шон может с криком ринуться домой, ну а Джимми... чтобы заполучить Джимми, им придется избить его до полусмерти. Жирная Бестия даже сказал это в машине: «Видал того мальчонку в белой футболке? Как он смотрел на меня, видел? Без всякого страха смотрел, надо же! Вырастет, пришьет кого-нибудь, такому это раз плюнуть!»
Напарник его, Волчара, улыбнулся:
— Что до меня, то я подраться всегда не прочь.
Жирная Бестия покачал головой:
— Да он бы тебе палец откусил, если б ты его в машину потянул. Откусил бы и не поморщился, негодник!
Прозвища помогали: Волчара и Жирная Бестия. Помогало, если представить их дикими зверями — волками в человеческом обличье, а себя, Дейва, персонажем из сказки — Мальчиком, Украденным Волками и бежавшим от них, пробиравшимся диким болотистым лесом до самой бензозаправки; Мальчиком Хладнокровным и Ловким, всегда знающим, что надо делать.
В школе же он оставался Мальчиком, Которого Украли, и каждый чего только не придумывал про те четыре дня его отсутствия. Однажды утром в школьном туалете рядом с Дейвом оказался семиклассник по фамилии Маккафери-младший. Подойдя вразвалку к писсуарам, он бросил Дейву:
«Ну что, пососал ты им?», и все его дружки-семиклассники заржали и издевательски зачмокали.
Дрожащими руками Дейв застегнул ширинку и, вспыхнув, повернулся к Маккафери-младшему. Он постарался придать лицу злобное выражение, и Маккафери нахмурился и дал ему пощечину.
Эхо пощечины звонко прокатилось по туалету. Какой-то семиклассник даже ахнул по-девчачьи.
Маккафери сказал:
— Ну что, язык проглотил, педик? А? Может, тебе еще добавить?
— Он плачет, — сказал кто-то.
— Еще бы! — хохотнул Маккафери-младший, и у Дейва ручьем потекли слезы.
Щека, сначала онемевшая, теперь саднила, но плакал он не от боли. Боли он не очень боялся и никогда не плакал от нее, даже когда, грохнувшись с велосипеда, располосовал себе педалью щиколотку так, что пришлось зашивать — семь швов наложили тогда. Плакать заставляло то, что исходило от этих мальчиков и резало как острый нож. Он чувствовал волны ненависти, отвращения, гнева и презрения. И все это было направлено на него. Непонятно почему. Ведь он за всю свою жизнь никого не обидел. А они его ненавидели. И ненависть эта рождала в нем сиротливое чувство. Ему казалось, что от него воняет, что он ничтожен и в чем-то провинился, и плакал он оттого, что не хотел больше это чувствовать.
Слезы его вызвали всеобщий смех. Маккафери даже запрыгал от удовольствия; гримасничая и строя рожи, он изображал плачущего Дейва. Когда же Дейв наконец совладал с собой и рыдания его перешли в сдавленные всхлипы, Маккафери опять дал ему пощечину, такую же сильную и в ту же самую щеку.
— Погляди на меня! — приказал Маккафери, когда Дейв опять зарыдал и новые потоки слез хлынули из глаз мальчика. — На меня гляди!
Дейв поднял глаза на Маккафери, надеясь увидеть на его лице сострадание, доброе участие, пускай даже жалость, но увидел он лишь злобный смеющийся оскал.
— Угу, — заключил Маккафери, — ясное дело, пососал.
Он опять замахнулся, и Дейв втянул голову в плечи и пригнулся, но Маккафери не стал его бить, а, смеясь, отошел со своими дружками.
Дейв вспомнил слова мистера Питерса, маминого приятеля, иногда остававшегося у них ночевать. Однажды тот сказал ему:
— Двух вещей ты не должен никому прощать — плевка и пощечины. И то и другое хуже, чем пинок или зуботычина, и того, кто это сделал, надо постараться убить, если удастся.
Дейв сидел на полу в туалете, думая, как было бы хорошо, если б в нем это было — решимость убить. И начал бы он, наверное, с Маккафери-младшего, а потом очередь дошла бы до Волчары и Жирной Бестии, если они ему попадутся. Но положа руку на сердце, он понимал, что не сможет этого сделать. Он не знал, почему люди так злобятся друг на друга. Это было странно. Непостижимо.
После случая в туалете слух о нем пополз по школе, так что всем, начиная с малышей-третьеклассников и до самых старших школьников, стало известно, как обошелся Маккафери-младший с Дейвом и как повел себя при этом Дейв. Приговор был вынесен, после чего Дейв обнаружил, что даже те немногие одноклассники, которых он мог с грехом пополам счесть приятелями, стали шарахаться от него, как от прокаженного.
Не все из них дразнили его «гомиком» или корчили обидные гримасы при его появлении, большинство одноклассников просто его не замечали. И это было еще обиднее. Окруженный молчанием, он чувствовал себя изгоем.
Если, выбегая утром из дому, он налетал на Джимми Маркуса, тот молча шел с ним рядом до самой школы, потому что неудобно было бы не идти, а столкнувшись в вестибюле или в дверях класса, они обменивались приветствиями. Встречаясь с Джимми взглядом, Дейв замечал у него в глазах странную смесь жалости и смущения, словно Джимми силится что-то сказать, но не может подобрать нужных слов — ведь Джимми и в лучшие-то времена не был особенно речист, кроме тех случаев, когда его внезапно захватывала какая-нибудь нелепая идея: спрыгнуть на рельсы или украсть автомобиль. Но сейчас Дейв чувствовал, что их дружба (а он, честно говоря, начал сомневаться, что это была настоящая дружба, и со стыдливой досадой вспоминал, как часто навязывал приятелю свое общество) после того, как он сам влез в ту машину, а Джимми остался недвижим на тротуаре, как-то выдохлась и сошла на нет.
Как выяснилось, Джимми недолго предстояло еще учиться в одной с Дейвом школе, так что встречи по утрам вскоре прекратились. В школе Джимми теперь вечно ошивался с Вэлом Сэвиджем, маленьким узколобым парнишкой, известным тем, что его дважды задерживала полиция, а также своим буйным нравом — способностью впадать в совершенно неконтролируемую ярость, пугая этим как одноклассников, так и учителей. Про Вэла говорили (хоть и украдкой), что родители его копят деньги не на колледж сыну, а для того, чтобы вызволять его из тюрьмы. Еще до случая с машиной Джимми в школе вечно ошивался с этим Вэлом. Иногда они брали в компанию и Дейва, например устраивая набег на школьную кухню в поисках остатков продуктов или обнаружив новую, еще не освоенную крышу, чтобы с нее прыгать. Но после истории с машиной Дейва совсем отлучили. Когда ему удавалось отвлечься от ненависти, которую вызывала в нем его внезапная изоляция, Дейв замечал, что темное облако, иногда словно витавшее над Джимми, теперь сгустилось и уже не покидало его никогда, окружая как бы темным ореолом. Джимми стал старше и грустнее.
Машину он в конце концов все-таки украл. Случилось это спустя без малого год после той его прерванной попытки возле дома Шона, и стоило это Джимми перехода в другую школу — ему пришлось ездить на автобусе чуть ли не через весь город в так называемую «Карвер-скул» и узнать на своей шкуре, каково в школе, по преимуществу черной, быть белым мальчишкой из Ист-Бакинхема. Вэл, правда, ездил туда же вместе с ним, и вскоре до Дейва дошло, что они уже терроризируют всю школу — эти ненормальные белые ребята, не знающие, что такое страх.
Украденная машина была с открывающимся верхом. По слухам, принадлежала она дружку какой-то из учительниц их школы, хотя кому именно, Дейв так и не узнал, и спер ее Вэл со школьной стоянки, когда учителя с супругами и друзьями-приятелями справляли в школе окончание учебного года. Джимми сел за руль, и они с Вэлом вволю поколесили по Бакинхему на полной скорости, сигналя направо и налево и маша встречным девчонкам, пока их не застукала полицейская машина и они не врезались у Роум-Бейсин в стоявший «дампстер». Выпрыгивая из машины, Вэл вывихнул лодыжку, и Джимми, который был уже у самого забора, а перелезши, очутился бы на пустыре, вернулся помочь другу. Дейву всегда это представлялось сценой из боевика: храбрый солдат возвращается, чтобы вытащить с поля боя упавшего товарища, а кругом ложатся пули и рвутся снаряды (хотя Дейв и сомневался в том, что полицейские применили бы оружие, но так было круче). Полицейские сцапали их обоих, и ночь они провели в камере. Им разрешили закончить шестой класс, так как до конца года оставалось всего несколько дней, но родителям объявили, что им следует подыскать для мальчиков другую школу.
После этого Дейв почти не видел Джимми — так, раз-другой за несколько лет. Мать Дейва не разрешала ему выходить из дому, кроме как в школу и обратно. Она была уверена, что те двое все еще караулят его, разъезжая в своей пропахшей яблоками машине, и стоит ему выйти за порог, они кинутся на него, как коршуны или как ракета с тепловой наводкой.
Дейв знал, что это не так. Ведь в конце концов они волки, а волки вынюхивают в ночи добычу самую удобную — животных слабых и больных, — а учуяв, преследуют, пока не загрызут. Но мысли о них теперь часто посещали его вместе с картинами того, что они с ним делали. Во сне картины эти его не мучили. Они возникали днем, нежданно-негаданно, в долгом молчании, когда он пытался сосредоточиться на комиксе, или смотрел телевизор, или просто глядел из окна на Рестер-стрит. Они являлись, а Дейв старался прогнать их, закрывая глаза, изгоняя из памяти, что Жирную Бестию звали Генри, а Волчару — Джорджем.
«Генри и Джордж! — кричало в нем что-то, когда на него обрушивались картины. — Генри и Джордж! Генри и Джордж, засранец ты этакий!»
Дейв спорил, говорил этому внутреннему голосу, что вовсе он не засранец, он Мальчишка, Сбежавший от Волков. И иногда, чтобы прогнать картины, он вновь проигрывал про себя свой побег, вспоминая детали и как все это было — как он заметил трещину в переборке возле дверной петли и услышал звук отъезжающей машины — значит, те отправились по кабакам, — и как сломанной отверткой он расширял и расширял щель, пока петля не оторвалась, выдрав из двери узкий, как нож, деревянный клин, и как он выбрался за переборку, он, Ловкий Мальчик, и со всех ног помчался к лесу, и как он шел на закатное солнце и вышел к бензозаправке «Эссо» в миле от опушки. Видение это — круглый бело-голубой знак «Эссо», уже горевший неоновым светом, хотя солнце еще не совсем зашло, — совершенно потрясло Дейва, потрясло так, что он опустился на колени, где стоял, — на опушке, где лесная тропа переходила в серый асфальт старого шоссе. В этой позе и нашел его Рон Пьеро, владелец бензозаправки: на коленях, с мольбой глядящего на знак «Эссо». Рон Пьеро был худощав, но с такими сильными руками, что казалось, ими можно ломать свинцовые трубы, и Дейв нередко воображал, что было бы, если б Мальчишка, Сбежавший от Волков, был действительно персонажем боевика. Тогда они с Роном стали бы корешами, и Рон обучил бы его всему, чему обычно отцы учат сыновей; они оседлали бы коней, вскинули на плечи ружья и отправились бы навстречу бесконечным приключениям. Они бы здорово проводили время — Рон и Мальчишка — герои, охотники на волков.
* * *
Шону снилось, что улица двигалась. Он заглянул в открытую дверцу машины, которая пахла яблоками, и улица подхватила его и пихнула в машину.