— Пока, ба!
Я ухожу по стеклянному коридору для пассажиров, оборачиваюсь, поднимаю руку, приветствуя всех, а вижу лишь Игоря.
Он размахивает обеими руками, и у него над головой образуется красный крест из пересекающихся рук.
Я вижу его, вглядываюсь в ясное лицо мальчишки и понимаю: никакой он не мальчишка, а мыслящий, страдающий человек.
Моя совесть.
Я звонила ему, спрашивала о новостях, говорила:
— Приехать?
— Как же Аля? — спрашивал он в ответ и говорил: — Нет! У меня — полный порядок.
Ирина родила сына, и ей не пришлось отступаться от красивой фразы — облегченно вздохнула, пожалуй. Саша наслаждался автомобилем, собирался будущим летом на юг. Игорь согласился отправиться с ними.
— Как ты живешь? — терзала я Игоря, заранее зная ответы.
— Полный порядок, — отвечал он. А я была уверена: одинешенек.
И вдруг жизнь моя кончилась.
Раздался телефонный звонок, и человек, назвавшийся Александром, — я не узнала сына — сказал, чтобы я вылетала в Москву.
— Что случилось? — крикнула я.
— Игорь…
— Что — Игорь?
— Погиб.
Я принялась стучать по рычажку, зарыдала.
— Кто это звонит? — кричала я. — Что за дурацкие издевательства?
— Звонит Саша, — сказали в трубке, — твой сын. Ты не узнаешь?
Он погиб, врезавшись в тяжелый, груженный песком грузовик. За рулем машины сидел пожилой человек. Увидев красный мотоцикл, он сумел остановиться. Там было круговое движение — вокруг клумбы на перекрестке, мотоциклу следовало уступить дорогу, но он не уступил, а самосвал, видя ошибку мальчика, смог остановиться. И тогда мотоциклист помчался ему навстречу — прямо в лоб.
Игорь хорошо водил мотоцикл, и хотя предполагалось, будто он растерялся по неопытности, я не верила в это.
Несправедливо, когда умирают люди моложе тебя.
Ужасно, когда прежде тебя уходят твои дети.
Немыслимо, если погиб внук, твой мальчик.
Зачем, зачем такая несправедливость?
Все смешалось во мне, и я забыла, кто я такая. Молодая? Старуха? И кто эти люди вокруг меня — безликая, размахивающая руками стенка.
А дети, много детей, откуда они и кто?
Кладбище, желтая глина. Тишине мешают слова — то тихие, то громкие, — подумать бы, сосредоточиться, вспомнить.
— Где Игорь? — спрашиваю я, и меня хватают за руку:
— Тише!
Это женщина, лицо неразличимо.
— Ты — Ирина? — спрашиваю я.
— Эльга.
— А где Игорь?
— Тише!
Знакомая комната, я ненадолго узнаю лица.
Вот они, Саша и Ирина. Я пытаюсь разглядеть их, ничего не выходит. Маски.
Ах, маски! Я припомнила, что в молодости у Ирины было много масок. Одна из них.
Я напрягаю всю свою волю, возвращаюсь в действительность.
Нет, у Ирины жалкое, измученное, похудевшее лицо. Маски потеряны, она осталась голышом — глядит на меня с испугом:
— Как жить, Софья Сергеевна?
Как жить тебе, это не вопрос. Вот как жить мне? Как дожить?
Саша скукожился в углу, худощавое, слезливое лицо его вытянулось оттого, что провалились щеки.
Ну вот! Вы пришли, к чему стремились.
Как эхо, повторяю дрожащими губами:
— Вы пришли, к чему стремились!
Больше не стоит. Достаточно и этого. Остальное пусть вспомнят сами: любой ценой! здравый смысл!
Проклинаю себя, что поверила, будто Игорю трудно привыкнуть к мачехе или отчиму.
Еще одно вертится во мне, но я долго не могу правильно выразить собственную мысль. Наконец говорю:
— Когда человек не нужен близким, он умирает.
— Он так неаккуратно ездил! — плачет Саша. Не понял, о чем я говорю.
— Все равно, старик или мальчик, — продолжаю я свою мысль.
Повторяю отупело:
— Когда человек не нужен близким, он умирает.
Еще думаю про судный день, про высшую меру.
Не приведи господь никому такого! Даже самым великим грешникам!
Помню себя: сижу за столом, ем в мрачной тишине, а одной рукой сжимаю сумку, свой старый ридикюль.
И потом — прижимаю его к груди, на вокзале.
Саша и Ирина идут поодаль друг от друга, рядом с моим вагоном, и хрупкая рука девочки-проводницы отдаляет меня от них.
Я наглоталась успокаивающих, сейчас лягу спать — при мне ридикюль, при мне! — а им оставаться тут.
Никогда не видела у Ирины такого человеческого лица!
Никогда не видела сына таким сломленным!
Я уезжаю, прощайте.
Я просыпаюсь. Колеса гремят на стыках, мешают спать.
И тут я вспоминаю про Алю.
Ее бессмысленное, лишенное разума лицо выплывает из утреннего рассвета.
Я люблю разглядывать Алю, когда она спит. Редкие крапинки веснушек, губы, точно обведенные карандашом, черные стрелы бровей, мохнатые ресницы.
Задумывалась как совершенство, а беда уничтожила всякий смысл существования. Но разве Алечка виновата?
И разве думала, смела, могла я бросить ее?
Человек невиновен, когда его вызывают к жизни.
Человек умирает, если он не нужен близким.
Я приподнялась, откинула штору — за окном кружился белоствольный березняк.
— Алечка! Аля! — прошептала я. — Потерпи немного! Я тороплюсь к тебе!
Комментарии
Высшая мера. — Впервые в журнале «Знамя», 1982, кн. 4. Вошла в сборники: Повести. М., «Художественная литература», 1983; и Радости и печали. — «Роман-газета», 1984, № 6.
Сам автор определил жанр повести как «современную трагедию» («Литературная Россия», 1982, 20 августа).
«Отойти от этой повести нелегко — слишком много ассоциаций она пробуждает, — писал прозаик Леонид Жуховицкий. — Что творится в наших душах, в наших семьях? Мы регистрируем число разводов, но всегда ли мы обеспокоены распадом человеческих отношений? А ведь внутреннее отчуждение и эгоизм порой горше и опасней формального разрыва» («Смерть мотоциклиста», — «Литературное обозрение», 1983, № 4).
«Мыслимо ли добиться счастья, думая лишь о себе?
Нет, немыслимо! — отвечает всем своим строем, тоном и словом повесть Альберта Лиханова…
Тревожная повесть. Серьезная литература», — считает Виктор Астафьев («Суд совести». — «Комсомольская правда», 1982, 8 июня).
«Трудную задачу, трудные вопросы задает автор читателю. Решать их непросто. Но решать надо» (Е. Путилова. «Высшая мера». — «Детская литература», 1983, № 4).
Повесть заставила еще раз задуматься о ценностях действительных, нетленных и — ложных, иллюзорных. «Союз эгоистов, казалось бы, прочнее союза добрых людей, — писал В. Ганичев. — Первые изымают хрупкие чувства, душевность, самопожертвование из своего основания и тем самым вроде бы не поддаются ударам житейских шипов. Но твердость равнодушия, цинизма и презрения ведет к саморазрушению и краху» («Протяни руку…» — «Литературная Россия», 1982, 6 августа).
«О „Высшей мере“ спорят, — подытоживал свой анализ повести Л. Жуховицкий. — Одни хвалят за остроту и силу воздействия, другие ругают за мелодраматичность (это качество, которого не чуждались и классики, сегодня имеет дурную репутацию). Но пока критики спорят, повесть читается нарасхват. На мой взгляд, это закономерно. Потому что тема „Высшей меры“ волнует не каждого пятого или третьего, а просто — каждого. Потому что на любой ее странице — тревога и боль» («Литературное обозрение», 1983, № 4).
Повесть переведена на словацкий язык.
Игорь Мотяшов