— Ну, а Игорек? — оборвала я ее как можно мягче.
— Игорек ходит в один садик с внуком знаменитого маршала, — ответила она, ничуть не смутившись, — дерется с этим внуком, а маршал передо мной извиняется. Представляете?
Я кивнула. Да у тебя, девочка, совершенно нет слуха!
Сколько передумала всякого я в ту ночь! Борясь с бессонницей, прислушиваясь к ночным шорохам и далеким звукам, представляла, как мой Саша ходит за Игорем в садик, потом сидит допоздна, переживая, дожидаясь жену, а она входит — элегантная, красивая, переполненная знакомствами, знаниями, жизнью, подавляет его своими спокойными, самоуверенными речами, и Саша теряется, сжимается, уходит в себя. Известно, что в супружеской жизни кто-то непременно должен уступать другому, один — коренник, другой — пристяжной, так вот мой Саша пристяжной к Ирине, а она прет по той дороге, которая нравится ей, и пристяжной ничего поделать с этим не может.
Все сравнения хромают, это — тоже. Очевидно одно — Ирина процветает, у нее своя жизнь, а у Саши своя, и как бы не вышло худа.
— Мужчинам? — быстро и охотно уточнила она, словно привыкла к таким вопросам.
— Женщинам тоже.
— Дорогая Софья Сергеевна, а есть такой человек, который бы не хотел нравиться другим? Ведь это же вопрос культуры, эстетики. Когда люди начнут следить за собой, все без исключения, жизнь станет наряднее, а значит, лучше. Обозлиться на красивого труднее, чем на обычного. Хамства меньше станет!
Целая теория. В азарте красноречия проболталась:
— А вообще-то мне одна подружка сказала: «Ир, как бы тебя твое эмансипе до беды не довело». Глупо, вы не считаете? Эмансипация, сиречь равенство, равенство с кем — с мужчиной, как же равенство может довести? Да еще до беды.
Прежде она была молчаливой, теперь стала болтливой, и мне не на один месяц хватало потом ее болтовни — разбираться в теориях, умозаключениях, настроениях, фразах.
Чем чаще я вспоминала их, тем точнее знала: и это один из этапов, вычисленный заранее, намеченный и осуществленный осознанно и точно. А болтливость, открытость — пока что внешняя, не по существу, это от близости цели, от предвкушения удачи.
Жизнь оборачивалась так, что в Москву я могла прилетать лишь тогда, когда Аля с новым приступом попадала в больницу. Сиделки, которых я нанимала Але, подолгу не задерживались, больная оказывалась слишком тяжелой для них, девочка нуждалась во мне, и жизнь моя, мои последние перед пенсией годы в читалке оказались на редкость тяжкими.
Лишь там, за желтыми стенами мрачного дома, я не могла помочь дочери и тогда улетала. Сердце мое разрывалось, чуть ли не каждый день я звонила заведующему отделением, хотя это бессмысленно, дергалась, московская жизнь меня раздражала уже через неделю, и я уезжала, все реже появляясь в Москве. Один раз ко мне приезжал Игорь, в пятом классе.
Он увлекался в ту пору техникой, занимался конструированием, был активистом Дворца пионеров, и вышло так, что приезд ко мне стал перерывом в его занятиях. Он приветливо ласкался, но скучал, и я не стала его держать. Да и печален тот дом, в котором навеки поселилась болезнь. Как ни смейся, ни шути, ни радуйся, все на минуточку, не по-настоящему, а настоящее — горечь, сердечная тоска, ожидание. Не то ожидание, которое приносит счастье, а угнетающее, иссушающее, ломающее душу.
Я берегла своего любимца, не хотела, чтобы он делил со мной, даже ненадолго, мои страдания. А делать вид, что мне легко, уже недоставало сил. Так вышло — он у меня был только раз, я в Москве — пять, шесть. Выйдя на пенсию, я отказалась от сиделок для Али.
Ирина успешно защитилась, из библиотеки перебралась в университет, преподавала, отхватила солидную зарплату, выпустила книжечку о Сервантесе, каудильо скончался, Латинская Америка разворачивала плечи, испанистов требовалось все больше, ехали делегации, переводилась литература, в ее энергии нуждались, она оказалась причастной к интересной жизни.
Саша? Он не жаловался, но стал попивать, и это больно ранило меня.
Письма из Москвы приходили все реже. Зато в каждом я читала жалобы на Игорька. Ему шел шестнадцатый год, он вырвался из подчинения, стал строптив, непокладист.
Я отвечала, чтобы сын и невестка набрались терпения, это такой особенный возраст, и я мучилась с Сашей в его шестнадцать лет, но все потом миновало, ушло. Следовало набраться терпения, быть ласковыми, наконец, оторвать что-то от собственных удовольствий во благо сына.
Я обращалась во множественном числе к Саше и Ирине, но имела в виду, конечно, невестку. Как же так, преподает в университете, интеллигентная дама, а сын наверняка заброшен, плывет по течению, — но тут такие годы, такие рифы, — надо поостеречься, для самих же себя поостеречься в конце-то концов, отказаться от приемов в этих посольствах, от новых иностранных фильмов в Доме кино, от гостей, раз требует этого сын.
Следует чем-то пожертвовать, следует и Саше меньше попивать, не думать о самолюбии, почаще бывать с сыном, иначе какой же пример для подражания! Если даже у Саши нелады с женой, надо задуматься — взрослые люди! — у них же еще есть сын! И они за него отвечают.
И вдруг молния. Нет, она не опередила гром, грозные звуки слышались мне всегда. Но молния слепит.
Я открыла конверт, надписанный Сашиной рукой, и ослепла. Одна короткая фраза:
«Мы с Ириной разошлись».
Часть третья
Я слышу грохот, грохот, чьи-то восклицания, незнакомые тени. Открываю глаза. С трудом прихожу в себя, но узнать никого не могу — одну голоножку. Она стоит позади всех, на пороге купе, солнце исчезло, над головой проводницы светится электрический плафон.
— Вам плохо? — спрашивает меня кто-то, и я вижу лицо женщины в белом халате, который высовывается из-под плаща. — Сердце? — спрашивает она, а сама уже берет мою руку, щупает пульс.
— С чего вы взяли? — медленно говорю я.
— Вы все лежите! — восклицает девочка. — Ничего не едите. Едем вторые сутки…
Здесь еще один, третий. Мужчина в форменной фуражке железнодорожника, наверное, бригадир поезда. Вагон стоит, значит, большая станция.
— Может, вы сойдете? — спрашивает он мягко. — Здесь хорошая больница.
— Ерунда, — отвечаю я, — просто мне надо выспаться, я приняла снотворное.
— Что? Сколько? — криминальным тоном спрашивает врач.
— Не волнуйтесь, — говорю я, — димедрол, две таблетки в течение суток, если они уже прошли.
Врачиха успокаивается, закатывает мне рукав, измеряет давление.
— Низковато, — говорит бригадиру через минуту, — пульс ослаблен, но ничего страшного.
— Жить буду? — спрашиваю я с ехидцей. Они не замечают моей иронии.
— Сколько вам лет?
— Да все со мной, что вы в самом-то деле, — возмущаюсь я, и эти двое приходят, кажется, в себя. Сонливость моя исчезла, я способна реагировать и понимаю, что самое лучшее — выставить их за дверь. — И что за бесцеремонность? — спрашиваю. — Врываетесь без стука, а я никого не вызывала.
Они удаляются, извинившись, приглушенным голосом бригадир что-то ругательное бормочет проводнице:
— Ты, Таня, — бу, бу, бу, бу.
— Таня, — зову я голоножку, понимая, что надо ее выручать, и вижу смущенное, пылающее лицо. Она стоит на порожке и бормочет:
— Извините, я думала…
— Зайди сюда, — велю я, — закрой дверь. — Она слушается. — Думала, померла старуха? Спасибо за заботу.
— Вы извините…
— Да нет, я всерьез. Спасибо. Неужто целые сутки?
— И не едите ничего…
— Закажи мне бульон.
Мне кажется, она входит молниеносно, буквально через пять минут, с большой бульонной чашкой.
— Сейчас я выпью его, — поясняю проводнице — сразу надо было объяснить, не устраивать панику. — И снова усну. А ты не волнуйся. Так бывает…
Я молчу, гляжу в бульон, потом перевожу взгляд на Таню.
— Где ты была? — Она не отвечает. — Раньше?
— Здесь, езжу третий год. — Ее глаза испуганно круглы.
— Нет, — мотаю я головой, — ты не понимаешь. И не понимай. Не надо.
Я плачу, совершенно некстати, не могу совладать с собой, и Таня подсаживается ко мне, гладит, точно маленькую, по плечу.
— Что же случилось? Что?
— Иди, — отвечаю я, не утирая слез. — Иди. Все. Мне лучше.
Ласковая душа, девочка, подросток почти, а сердечко доброе, дай тебе бог счастья.
Я пью бульон, пожалуй, он горячий, но я ощущаю это как-то неопределенно. Раскрываю свой ридикюль, свою волшебную сумочку. Киваю ей:
— Сезам, откройся!
И вынимаю коробочку со снотворным. Говорю громко сама себе:
— Какое счастье, что можно купить два билета, все купе, никого не смущаться. — И точно уговариваю кого-то, выпрашиваю разрешения: — Еще одну!
На этом стендалевский сюжет закончился. Сашино письмо поставило точку. Молодой человек — здесь девица! — бьется за место под солнцем, применяет все приемы — законные и запрещенные, где надо, бьет в под дых, и все это в изящной упаковке: работа, новые цели, смысл жизни!
Первое, что я воскликнула, прочитав единственную Сашину строчку на большом белом листе:
— Как же Игорь?
Глупый вопрос: или с отцом, или с матерью, третьего не дано — так мне казалось в ту наивную пору, нет, плохо я знала еще свою невестку, плохо.
Через несколько дней прилетел Саша. Я плакала, целуя его, он уговаривал успокоиться. Вечером, когда Аля уснула, я вскипятила чайник, и мы начали тягостный разговор. Тягостным он был потому, что Саша поначалу отмалчивался и мне приходилось клещами вытаскивать из него слова. Казалось, он сам ошарашен, не готов, не ожидал. Я спросила его об этом.
— Что ты! — воскликнул он. — Через месяц после нашего переезда знал: кончится этим.
— Именно через месяц?
— Таинственный доброхот сунул мне в стол записку, отпечатанную на машинке.
Он умолк, я подтолкнула:
— Что в записке?
— Цена бумаге, которую дал Рыжов для обмена.
— Была цена? — удивилась я.
— Еще какая! — усмехнулся Саша и, помолчав, поколебавшись, назвал ее. — Постель.
Я рухнула головой на стол, зарыдала в отчаянии: не может быть, не может быть! Представила себе рыжего Рыжова — всего, до кончиков пальцев, в отвратительных веснушках, орангутанга, грязное животное, — с трудом проговорила:
— Какой негодяй!
— Негодяем оказался я. Показал записку Рыжову, он перепугался, трясся весь, боялся, пойду в дирекцию, партком, умолял, валил все на Ирину. Тогда я показал записку ей. И знаешь, она сказала, что сделала это ради меня, а я неблагодарная скотина. Негодяй. Ушел из института, ты знаешь.
В моей судьбе хватало катастроф — они корежили душу, жгли и ломали, и всегда я, как и те, кого я знала и кому тоже досталось от жизни, старалась выбраться к добру, к спокойствию, к радости, — это было естественно, единственно возможно и справедливо. Даже в страшном бреду не могло пригрезиться такое: ради пользы — самой развязать катастрофу, очертя голову кинуться в омут. Нет, невозможно представить себе, невозможно!
И Саша! Жить с человеком, который изменил, чтобы только въехать в Москву: нечто чудовищное, не поддающееся нормальному рассудку.
— Как ты мог? — опять прошептала я, ни к кому не обращаясь.
— Простил, — проговорил сын. — Любил, вот и простил, но напрасно, любовь ничего не спасла. Сама выгорела.
— И ты ушел?
— Нет, — проговорил он слишком медленно и как-то искренне, — мы разошлись.
— Ушла она?
— Мы разошлись в разные стороны.
— Что это значит? — у меня не хватило ни ума, ни сил разобраться в словесных фокусах.
Мой сын мужественно спрятал свой взгляд под стол и произнес приговор:
— Она ушла к другому мужчине, я ушел к другой женщине одновременно, вот и все.
Вот и все!
Забыться бы, оглохнуть, умереть! Вот и все… Я думала, могла предположить, что невестка способна на такое, но вот, оказалось, и сын. Хотя?.. Он ведь не ушел сразу, не поступил, как водится, если мужчина оскорблен, а терпел, может, выжидал, почти совсем как Ирина.
— У нее будет ребенок, — добавил лишь Саша. — Вышла замуж за дипломата.
— А ты? — с трудом проговорил я.
— Я? — Он рассмеялся, будто от души отлегло. — Бери выше! Доктор наук, лауреат…
— Депутат? — прошептала я.
— Пока не депутат, — ничего не понял он. — Но чем черт не шутит!
— Вы рехнулись, сошли с ума. И ты, Саша…
Он опустил голову, кажется, обиделся.
— Тебе трудно, понимаю, такие новости. Но я, кажется, впервые счастлив. Меня любят. Я люблю тоже, но любят и меня, понимаешь?
Он смотрит на меня испуганно и вопросительно, мой взрослый сын.
— А Ирина?
— Родит ребенка и поедет в Испанию.
Я-то спрашивала про любовь.
— С кем же Игорь?
Саша потупился, сцепил замком пальцы, напрягся.
— Видишь ли, ма, — произнес он довольно жестко для такого безвольного характера, — сын отказался ехать с кем-либо из нас. И мы согласились.
— Как отказался? — удивилась я. — Он еще мальчик, у него и прав-то нет никаких, разве мыслимо оставлять его без родителей!
— Мыслимо, мама, мыслимо. Через год он окончит школу, поступит в институт, взрослый человек. Что касается меня, то у Эльги, это моя жена, двое детей, она вдова, а Иринин дипломат хочет за границу, ему не до Игоря.
— Отдайте внука мне! — крикнула я. Но сын покачал головой…
— Он и тебе не нужен, у тебя Аля. И вообще…
— Что вообще? — возмутилась я, теряя самообладание.
— Однокомнатная квартира остается за ним, мы не бросим его, в самом-то деле, окончит институт, женится. Он ни в чем не получит отказа, поверь мне, Эльга — добрая баба, за этим не станет, не волнуйся.
— А совесть, сынок? — спросила я. — За ней не станет?
— Он не нуждается в нас, взрослый парень, — отвернулся сын.
— Напрасно так говоришь, — ответила я, — в родителях нуждаюсь даже я, старуха.
— Ну чего ты хочешь? — сказал Саша. — Игорь отказался ехать. И со мной и с Ириной.
— Скажи напоследок, — попросила я, измученная этим невероятным разговором. — Только, пожалуйста, честно: чья это идея — твоя, Ирины?
Он мотнул головой:
— Игоря!
Сильные валят на слабых. Взрослые — на детей.
Кто как, а я в серьезных разговорах теряюсь, выясняю не все и потом мучаюсь неразрешенными вопросами, страдаю бессонницей. Но объяснение с сыном, — разговор, даже самый серьезный, куда большее — суд, приговор, истязание, пытка. Я плохо соображала, не все могла понять, многие его слова пропускала, впадая в глухоту, онемение, транс, потом спохватывалась, но поздно, что-то было пропущено из сбивчивых рассуждений Саши.
Когда он выходил из дома, чтобы отправиться в аэропорт, я пожелала ему по привычке: «Будь счастлив!» — но тут же укорила себя в неискренности — теперь я не верила в его счастье. Хуже: он стал мне чужим.
Я стыдила себя, принуждала думать и чувствовать по-иному, как прежде, но не могла, нет, не могла: сын отдалился от меня, и чем больше я думала о нем, тем быстрее он удалялся.
Где ночевало твое достоинство столько долгих и лживых лет, запоздало спрашивала я его и сама себе отвечала: значит, не было достоинства, ведь любовь без достоинства унизительна, а значит, немыслима.
Что означало многолетнее твое терпение, спрашивала я про себя, ведь потом-то любви уже не было, выходит, оставалось выжидание, голый расчет, откуда это у тебя, мой сын? От безволия, от бесхарактерности? Не слишком ли утешительное объяснение?
А новая семья — может, ты снова плывешь по течению? И это плавание опять станет губительным? Не прячешь ли ты, как страус, голову в песок? Боишься жизни, не хочешь ее изменить.
Игорь, наконец, что с ним?
Неведомая мне Эльга, двое чужих детей, новый Саша, дом, его работа, все совершенно не задевало, не трогало меня.
Игорь!
Чувства, точно высвобожденные отсутствием сына, сфокусировались на Игоре — внуке и сыне сразу.
Поворочавшись неделю в бессонницах, я принялась за активные действия. Пошла в читалку, позвонила немногим друзьям, выход, хоть и неважнецкий, нашелся: я наняла к Але студентку из медицинского института с питанием, ночевкой, пристойной платой и помчалась в Москву.
Опускаю подробности встречи, я давно не видела Игоря, года три, пожалуй, только фотографии, однако, их тоже давненько не было, и с трудом узнала внука — высокий, выше матери, сухощавый, с лицом, чуть вытянутым, как у отца, но ярким, материнским, и глаза, конечно, ее. Красивый мальчик — и мой и какой-то чужой.
Ласковое детство истаяло вдалеке, он не бросился мне на шею, как прежде, сдержанно поцеловал, взял из рук вещи, стал помогать стягивать пальто. Я смутилась, передо мной был другой человек, однако прикрывать волнение болтовней уже не хватало сил, только спросила:
— Не прогонишь? Приехала пожить к тебе!
— И ты? — он отступил в комнату, смотрел на меня улыбчиво, но неприязненно.
— Что значит «и ты»? Кто-то уже приехал?
— Да просто так, — усмехнулся он.
Просто так ничего не бывает, но и дом сразу не строится, мне требовалось немало терпения, чтобы все увидеть и все понять.
Говорят, для человека лет шестнадцати год равен эпохе. Игорю выпало несколько за один год.
Свой визит я начала с инспекционного осмотра квартиры.
Холодильник был набит едой по крайней мере на семью из трех человек — мясо, всевозможные колбасы, сыры, готовые котлеты по-киевски, пельмени, в нижнем, для овощей, отсеке банки с соками и икрой — красной и черной. Комната как с иголочки, сияет чистотой. Ванна, великолепно отремонтированная, блещет кафелем, громадным зеркалом, возле которого, будто здесь есть женщина, разноцветная вереница шампуней, на стене, рядом с большими, тоже цветными, полотенцами, роскошный, иностранного происхождения, малиновый махровый халат.
Я решила не форсировать событий, а говорить с Игорем осторожно, как бы частями, — сегодня об одном, завтра о другом, — сперва осмотреться, и когда он утром отправился в школу, неспешно взялась за хозяйские заботы. Открыла шифоньер, вытащила носки, майки, рубашки.
Мне хотелось навести порядок, поштопать белье, постирать, ежели надо, но работы не нашла, и это меня поразило. Рубашки чистые, отглаженные, носки заштопаны, грязного ничего не обнаружилось. Гардероб полон вещей — два добротных костюма, замшевый, высокого качества, пиджак, новехонькие английские джинсы.
Да и квартира преобразилась. Когда-то мне казалось, что мои ближние пытаются приблизиться к мировым стандартам, но в ту пору — как давно! — желания расходились с возможностями. Потом дом менялся, я это знала, и в последнее время стал совершенно другим: сменилась мебель, возник стиль. Импортная стенка с баром, с желтым, под старину, стеклом в горке, роскошный голубой диван, мохнатый ковер. Светильники расставлены так, что вечером в комнате уютно приглушенное освещение с яркими точками у дивана да на столе. Ненашенские картинки овеществлены, и хоть ничего плохого в этом нет — одно удовольствие, напротив, — мне видится во всем какая-то выспренность: натянутость, отсутствие простоты, которая так нужна в доме.
Приехала я, как и в первый раз когда-то, без всяких звонков и телеграмм, так что наша встреча с бывшей невесткой произошла, минуя подготовку — и для нее и, главное, для меня.
Замок щелкнул, напугав меня, дверь отворилась, и передо мной явилась Ирина с большой модной сумкой для продуктов, оттягивавшей руку.
Вот и встретились!
Она молчит, взгляд неприятно напряжен, боится меня, моих слов, вопросов. Мое лицо тоже, пожалуй, не конфетка, вряд ли мне удается совладать с чувствами лучше, чем Ирине.
Немая сцена. Как у Гоголя.
У нее большой опыт неискренности, к тому же ей следует избрать тональность будущих со мной разговоров, Ирина восклицает с поддельной радостью:
— Ах, Софья Сергеевна! — Правда, «ах» чуть-чуть припоздало, но ничего, я отвечаю ей в тон:
— Здравствуй, Ириночка!
Мы целуемся как ни в чем не бывало, но я при этом едва стою на ногах: сердце готово выскочить из груди, будто я — мой сын и это мне когда-то изменила Ирина.
Она проходит на кухню, освобождает сумку, доставая отварную курицу в кастрюльке, батон финской колбасы, какие-то мудреные, мной невиданные консервы, апельсины.
Только тут — неправдоподобно для женщины, вот как застит глаза материнская ревность! — я замечаю ее беременность: свободного покроя зеленое платье, туфли на низком каблуке. Смирись, женщина, смирись, оставь свои надежды.
Странное дело, в пору смеяться — когда-то ведь откровенно не любила невестку, жалела Сашу, а теперь готова все простить, лишь бы сошлись, вернулись друг к другу. Ради Игорька.
Но нет, теперь невозможно — вижу собственными глазами.
Вижу размеренные, округлые движения, беременность вернула ей естественность, напряженная гибкость исчезла, взгляд сосредоточен на простом деле, но одухотворен предчувствием материнства. Что ж, надо жить дальше.
— Представляете, Софья Сергеевна, Игорек ничего не ест, — заводит Ирина новую мелодию, — полный холодильник продуктов, а у него нет аппетита, — что-то невероятное, в его возрасте ребята лопают как слоны, растут, но он не ест, худющий, словно спичка, вы его, конечно, видели?
Даже речь меняется у человека, отметила я. Припомнила первое столкновение тогда, на лестнице, — Ирина взяла меня за локоть, решительно повернула к себе и объяснила свою высокую нравственность. Ее фразы были четкими, рваными — короткие вопросы и такие же краткие, будто удары, ответы. Теперь речь лилась — журчливый ручеек! — многословие становилось удобной формой, прикрывающей правду. Как ее расклешенное платье.
Наконец она прошла в комнату, уютно, словно кошка, устроилась в углу дивана.
— Ну, Софья Сергеевна, — сказала она, — мы одни, многое позади, и нам, наверное, следует объясниться?
Вот оно что, объясниться? А стоит ли? Объясняться со мной — пустое дело, я ничего не решаю, да и вообще. Снова всколыхнуть тяжкий разговор с сыном, повторить его, перевернув простыню наизнанку? Простыня ваша, вы ее и вертите, меня не следует посвящать в подробности.
— Я слишком стара для объяснений.
— Слишком стара? — переспросила Ирина. Она как-то осеклась, не ждала такого поворота, опустила глаза. Мы молчали, и молчание становилось тягостным, тишина звенела в ушах.
— Почему ты оставила Игоря? — спросила наконец я. Единственное, что меня волновало в их общих делах. — Бывает всякое, но сын?
— Вы же знаете! Он сам отказался. В этом здравый смысл. — Ирина волновалась, я попала в точку, не сын, не сын, — уверена в этом, — а моральная сторона волновала ее. Пожалуй, не мне первой доказана целесообразность здравого смысла, лишь один он оправдывал поступок Ирины. И Саши тоже, впрочем.
— Здравый смысл состоит в том, — с трудом сдерживая себя, проговорила я, — чтобы у ребенка была мать. Хотя бы мать.
Я пронзительно разглядывала Ирину, пыталась пробраться в ее взгляд, но там отражался лишь свет включенного ею торшера.
— Вы напрасно так воинственны, дорогая Софья Сергеевна, — сказала она вкрадчиво. — У нас с Игорем ничего не изменилось. Я прихожу каждый день. Приношу продукты. Дважды в неделю появляется наша домработница — мне трудно сейчас убирать. Мы следим за его гардеробом, я бываю в школе. Следует ли говорить, что мы оплачиваем квартиру и, кроме того, даем в месяц сто рублей. Пятьдесят добавляет Саша. Наконец, я прописана по-прежнему здесь, чтобы сохранить квартиру за Игорем, до его совершеннолетия.
Она ненадолго задумалась. Наверное, собственная речь казалась ей достойной — мягкой, уверенно-убедительной. Здравой. Чего-то не хватало из сферы морали, и она нашла.
— Ему намного лучше, чем было. Не слышит ссор. Не видит нелюбви. А это не так мало.
Вот ведь как. Плохо, когда ребенок не видит любви. Хорошо, когда не видит нелюбви.
Нашла ли она хоть зерно истины в разговоре со мной? Сумела. По крайней мере, тогда я согласилась с этим, совершив ошибку. Кто бы знал заранее цену наших ошибок…
— Он ведь уже взрослый, — сказала Ирина, — ему будет трудно в новой семье. Моей или Саши, все равно. Новый отец — не отец, кто он? Новая мать — или мачеха?..
Это верно, подумала я. Трудно, слов нет. Согласилась, будь проклято такое согласие… Пусть живет один, раз так повернулась судьба. Думала тогда: выше головы не прыгнешь, обстоятельства!
Всю-то жизнь покорялась я обстоятельствам, подчинилась и этим.
Ирина таскала авоськи, щедро сыпала деньгами, Саша будто соревновался с ней.
В первый же день, едва успела уйти она, как явился сын. Запыхавшийся, ворвался в прихожую — в руке бечевка, на которую, словно сушки, нанизаны рулоны с туалетной бумагой. Увидев меня, обомлел, бросился целовать, радостный сверх всякой естественной меры. Я отстранила его, усмехнулась:
— Даже об этом заботитесь?
Он не услышал иронии, вернее, не захотел:
— Что ты, такой дефицит!
Освободившись от груза, замахал брелоком с ключами, стал спрашивать разные пустяки — как летела, как здоровье…
— Ты что, купил машину? — кивнула я на брелок.
— Да нет, это Эльги, — бойко, не задумываясь, ответил он и тотчас покраснел, устыдившись меня. Он не ошибся, я опустила голову, чтобы не видеть сына: персональный шофер собственной жены? Или осчастливленный дуралей? Кто еще он там, мой бедный Саша?
— И квартира хорошая? — спросила я тоскливым голосом.
— Трехкомнатная, — ответил он, не поняв меня.
— И дача есть?
— И дача!
Все-то у вас есть, дорогие мои, думала я ворчливо, ругая себя за то, что не могу сдержаться, превратилась, поди-ка, в старую хрычовку, ненавистную всем. Но душа моя ум перешибала, не зря толкуют, будто чувство верней головы.
Все-то у вас есть, думала я, только призадуматься, так ничего нет, всем этим ценностям — алтын в базарный день: дунул, и не стало. А в толк не возьмете, глупцы, если что и есть — дорогого, настоящего, незаменимого — так это сын, родная кровь, такое не скоро наживешь, не просто получишь, а потеряешь, так не найдешь. И вы, бедняки, от этого отказываетесь!
Что ж! Жизнь вам судья, она и рассудит. Рано ли, поздно ли, а назначит судный день.
Каким он станет, никто не знает. Может, отвернется собственный же сын, скажет: нет у меня родителей, может, когда вам сиро да одиноко на свете станет, поступит так же, как вы…
Я не каркаю, не вещаю, не желаю зла, только думаю, с судорожным отчаянием и непониманием думаю — неужто так трудно осознать и принять эту простую истину? Так невозможно?
Или знают люди, наперед все знают, а прячутся от самих себя, от долга, от любви, от жалости прячутся, делая вид, будто не для них эти чувства, на которых мир держится.
Когда-то и я подумала глупо — такие ли уж это истины?
Да, да — такие, без них никуда. Нет смысла без них жить. Хвататься за барахло, за имущество всякое, за диссертацию, связи, личное спокойствие, считать, что это и есть высшая мудрость, истина, а любовь, долг — тьфу, пустой звук?
А как же дети, к примеру, памятливость людская, Мария, моя благодетельница, — как же она? Неужто ее жизнь — пустой звук?
А я?
Нет, не так-то просто стереть доброту — этак надо много чего вычеркнуть, забыть, слишком много.
Чего только не коптится в старушечьей голове, да все не скажешь, и некому особенно-то слушать тебя.
Вздохни да промолчи…
В начале июня Ирина объявила мне, что хочет отметить окончание Игорем девятого класса. Я кивнула, не зная, что грядет.
Век живи, век удивляйся. Не такая уж я темная, многое слыхала, многое знавала, друзья были — с разной судьбой, в университетской библиотеке сколько отслужила, но первый раз увидела, что и такое случается.
Я все думала: как же Игорьку это событие отметить? Ну то и то испеку, другое приготовлю — разговор не об этом. Главная дума о родителях, ведь если соберутся оба, старая семья, как-то ведь неудобно, неправдиво, что ли. Игорек расстроится в свой праздник, к чему?
Какая моя тут участь? Думай не думай, без тебя дело катится. И прикатилось. Ни часу я не назначала, ни гостей не звала, а вдруг звонок, на пороге Ирина, за нею здоровенной тушей расфранченный мужчина, ее дипломат. Что делать, думаю, надо быть поприветливей, а они входят этак основательно, снимают обувь, как заведено в московских квартирах, дипломат жмет мне руку, представляется — Борис Владимирович! — хлопает по плечу Игорька так, что тот вздрагивает и вопросительно взглядывает на меня.
Ирина начинает хлопотать, расставлять на столе посуду, Борис Владимирович сотрясает диванные пружины, басит оптимистично какую-то песенку.
Я, грешным делом, подумала, не пришел бы Саша, неудобно получится, еще выйдет какая неприятность, скандал, и, будто нарочно, загремел звонок.
Возник такой момент: звонок, Ирина ближе меня к двери, но глядит в мою сторону, надо сказать, без всякого выражения, а я смотрю на Игоря. У него настроение не поймешь какое — не смурное и не веселое — равнодушно озирается вокруг, и глаза отсутствующие, даже безразличные. Он чувствует мой взгляд, но не оборачивается, ничего не делает, чтоб открыть дверь. Я иду к входу.
За порогом пышнотелая немолодая блондинка с цветами, в строгом, но плоховато сидящем темном костюме. Шагает ко мне, бесцеремонно берет за плечо, притягивает к себе, целует в щеку, говорит приятно вибрирующим властным голосом:
— Саша поднимает груз. А я — Эльга.
Новая жена моего сына уверенно проходит в квартиру, весело здоровается с Ириной и ее мужем, сказывается, она тоже Владимировна, тут же начинают смеяться, оживленно говорить о какой-то ерунде, а я не знаю, куда мне деться, как себя вести.
Бывшие мужья и жены, по всем законам литературы, — вечные враги, привели своих новых жен и мужей, и те чуть ли не лобызаются, — не поймешь, то ли невероятная широта и интеллигентность, то ли безграничное лицемерие. Интеллигентность устраивает их куда больше, и Борис и Эльга пытаются разговорить меня, задают всевозможные вопросы из разных областей жизни, по их мнению, понятных и доступных мне — от погоды до библиотечного дела.
Меня коробит их наступательная вежливость, но постепенно я начинаю разбирать, что они и сами основательно смущаются, прикрывают растерянность болтливостью, такая мода, да и деваться им некуда.