Теплый дождь
ModernLib.Net / Детская проза / Лиханов Альберт / Теплый дождь - Чтение
(стр. 3)
Все засмеялись, и мама тоже засмеялась. Алеша глядел на нее и не мог нарадоваться; как она изменилась, какая она веселая! Ах, мама! Красивая, хорошая мама. Алеша вспомнил, как звал ее, когда лежал без памяти, как очнулся потом, а мамы все не было, потому что на госпиталь наложили карантин. Как хотел он обнять маму, поговорить с ней тогда, в тот вечер, а ее все не было. Но вот сейчас она тут!
Был вечер, мороз высветил небо, и оно будто опустилось поближе к земле, чтобы люди могли получше разглядеть звезды. А звезды мерцали, словно вглядывались в города и деревни, зима гулко ухала в стенах деревянных домов, люди шли быстро, подняв воротники.
От крепкого морозного воздуха Алешу покачивало из стороны в сторону, это его смешило, и мама осторожно вела его под руку и приговаривала: «Не смейся, не смейся на улице».
Дома, еще в прихожей, Алеша ощутил какой-то приятный запах. Пахло чем-то очень знакомым, приятным, но вот чем, он никак не мог вспомнить. Алеша вошел в комнату и замер: в углу стояла елка. Он совсем, ну вот совсем забыл, что завтра Новый год…
– Это Гоша тебе привез, – сказала мама. – Сам ходил на лыжах в лес, притащил ее сюда и велел: не трогайте, мы вместе с Алешей ее наряжать будем…
– Мама, – спросил он, – мама, а ты скучала без меня?
Мама стояла перед ним в тонком халатике, в больших отцовских тапочках, перекинув косу на грудь, и от этого казалась такой родной, такой близкой.
Она подошла к Алеше и обняла его:
– Ты еще спрашиваешь… – сказала мама.
На Алешу нахлынула какая-то теплая волна, ему захотелось сделать для мамы что-нибудь хорошее.
– Знаешь, – смеясь сказал он, – а я тебя звал… Там, в госпитале…
– Да, да, – ответила мама, ласково глядя на Алешу, – я знаю…
Утром небо полыхало торжественной синевой, солнце гранило своими лучами ледяные торосы на реке.
Алеша открыл форточку и хлебнул глоток мороза.
На улице было так тихо, что слышалось, как лают собаки в Макарье, заречном селе. Красногрудые снегири усыпали прибрежные тополя, и было похоже, будто розовые яблоки перекатываются с ветки на ветку.
После уроков прибежал Гошка, и из нижнего ящика стола Алеша осторожно достал картонную коробку.
– Эх, красотища! – застонал Гошка, когда Алеша открыл ее. В коробке были елочные игрушки. – Они теперь как золото – нигде не купишь, разве только на рынке, игрушечка – за кусок хлеба. Эх, красотища! – повторил Гошка, развешивая золотые шары, маленьких стеклянных дедов-морозов, серебряные длинные бусы.
Но когда все игрушки развесили, елка оказалась почти пустой. Алеша пошел в чулан, вытащил какие-то старые книжки, остатки цветной бумаги, достал клей и начал делать бумажных солдатиков. Сперва они получались какими-то неуклюжими, но потом Алеша вспомнил книжку про Суворова, вытащил ее и стал делать солдатиков, похожих на суворовских. Пушистые перья на шлемах у офицеров, высокие барабаны, острые шпаги…
Гошка взялся помогать ему, но у него ничего не выходило, и он топтался просто так, без дела.
– Лёх, – спросил он вдруг. – А тебе твоя мама ничего не говорила?
– Чего ничего? – спросил Алеша.
– Ну… Это… Будто у тебя новый отец будет…
– Как это? – спросил, вставая, Алеша, и словно что-то хлестнуло его по лицу.
Гошка смотрел на Алешу испуганно и виновато.
– Как это? – переспросил Алеша и тут же засмеялся. «Ну и ну, – подумал он, – ну и Гошка…»
Гошка тоже засмеялся. Правда, вышло это у него как-то странно. Будто вовсе и не смешно ему было.
Потом Гошка заторопился.
– Надо ведь еще переодеться, – сказал он.
Будто переодеваться надо полдня.
Пришли мама и Вера Ивановна и сразу стали стряпать – подумать только! – пельмени. Мама достала немного муки в столовой, и хотя пельмени стряпались с картошкой и капустой внутри, все равно, само даже слово – пельмени! – вызывало сладкие слюнки.
Несколько раз мама вбегала в комнату – раскрасневшаяся, веселая, выпачканная мукой, спрашивала Алешу: «Ну как елка? Как елка?» – и снова убегала на кухню. Алеша смотрел на нее, любовался ею и думал: как хорошо, что она сегодня такая, как раньше, как до войны. Прежде, когда они были все втроем и готовились к Октябрьским, или к Новому году, или ко Дню Красной Армии – они всегда отмечали этот папин, а значит, и их праздник, – мама носилась по квартире такая же веселая и раскрасневшаяся, и от этой ее беготни Алеше с отцом было хорошо, они подшучивали над мамой, а сами радовались, какая она красивая и веселая…
Снова в комнату вбежала мама, чмокнула Алешу в щеку, опять спросила: «Как елка?»
Алеша вспомнил Гошку с его глупым вопросом, и ему стало смешно.
– Ты что? – удивилась мама, и Алеша подумал, а что если взять и спросить ее сейчас: «Говорят, ты выходишь замуж?» Вот смеху-то будет.
«Это здорово», – подумал он и решил, что спросит, обязательно спросит, но не сейчас, а когда все сядут за стол, чтобы все и посмеялись – и Вера Ивановна, и Гошка, и мама, ведь сегодня Новый год.
2
Потом прибежал нарядный Гошка и стал развешивать Алешкиных солдатиков.
Потом убежала переодеваться Вера Ивановна.
Потом кто-то постучал, и Алеша пошел открывать. Он открыл, думая, что это вернулась Вера Ивановна, взглянул, как она нарядилась, и замер.
В дверях стоял высокий капитан.
Алеша подумал, что военный ошибся, и спросил его:
– А вам какую квартиру?
– Вашу, – ответил капитан и козырнул Алеше.
Алешу будто осенило, и он засмеялся. Как же он не мог догадаться столько, а еще выспрашивал, выспрашивал. Это, конечно, от отца!
Сердце гулко застучало, Алеша распахнул дверь до отказа и спросил:
– Вы от папы?
Капитан растерялся, бусинки пота заблестели у него на лбу, но Алеша не замечал ничего и снова спросил:
– Вы от папы? Где он?
– Алеша! – послышался голос мамы, и он обернулся. В дверях кухни стояла разрумянившаяся мама и вытирала передником руки. Она смотрела то на Алешу, то на капитана, и руки у нее заметно дрожали.
– Это не от папы, – сказала она наконец, и капитан шагнул мимо Алеши, на ходу скидывая шинель и доставая из кармана бутылку шампанского.
Мама снова забегала по квартире, захлопотала, а капитан пригладил волосы и повернулся к Алеше. На гимнастерке у него тихо позвякивали награды. Как в полусне, Алеша отметил про себя, что капитан, видно, храбрый, раз у него два ордена боевого Красного Знамени, и две медали, и еще гвардейский знак.
– Это тебе, – сказал капитан и что-то протянул Алеше.
Он механически взял, это был шоколад, целая плитка шоколада. Из комнаты пришел Гошка и вопросительно посмотрел на Алешу, будто спрашивал: я же говорил тебе? А капитан уже по-хозяйски расхаживал по комнате, куря папиросу и оставляя за собой колечки дыма и терпкий запах одеколона.
Потом снова в дверь постучали. Это была Вера Ивановна.
Потом в ванную спряталась мама и вышла оттуда в синем шерстяном платье, как до войны. На ней были туфли с каблуками, и, когда она ходила, каблуки громко стучали.
Потом они сели за стол, военный хлопнул пробкой о потолок и стал разливать вино. Мама и Вера Ивановна говорили, что мальчишкам еще рано, но капитан не послушался и налил им тоже.
– За счастье, – сказал капитан и стал чокаться со всеми. Алеша внимательно следил, настороженный, за каждым его словом, за каждым движением. Когда капитан чокнулся с мамой и взглянул на нее как-то особенно, Алеша вдруг понял, что капитан этот тут неспроста, что что-то случится в их доме, не счастье, а несчастье случится.
Но капитан снова повторил:
– За счастье! – и высоко поднял кружку с вином.
– Нет, – сказала Вера Ивановна, почему-то строго посмотрев на Гошку, – за победу! Какое же счастье без победы?..
Все молча выпили, и Алеша тоже выпил шипящее вино. Елка серебрилась стеклянными шарами, бумажные солдатики качались среди них. Шапки с перьями у офицеров, высокие барабаны, острые шпаги…
Алеша вздрогнул: капитан включил на полную громкость радио. Где-то там, далеко в Москве, играли вальс, он доносился до их маленькой комнаты. Капитан пригласил маму. Стол отодвинули, и они закружились. И каждый раз, когда приближались к елке, капитан задевал ее, и бумажные солдатики, шары, бусы – все качалось, норовя оборваться.
Алеша смотрел на маму, на капитана, и сердце набатом стучало в нем.
Вот так же, точно так же мама танцевала с отцом. Здесь же, в этой комнатке, только вот когда – Алеша мучительно вспоминал и не мог вспомнить, когда это было? Но это было, было, он сидел тогда, еще маленький, в кресле у стола, и смеялся, смеялся, а они танцевали, и когда музыка кончилась, папа сказал: «Надо купить патефон!» И мама сказала: «Надо, обязательно надо!» Алеша запомнил, что мама и отец хотят купить патефон, и где-то там, в уголке памяти, спряталось это: мама и отец танцуют, – а сейчас забытое с болью и горечью вышло из этого уголка.
Патефон они так и не купили, а мама снова танцевала под радио. И улыбалась, как тогда, и глаза ее блестели, как тогда, и вся она была – как тогда…
А отцовская фотография стояла на столе, и отец был в ромашковом поле, и ветер лохматил его волосы, и он улыбался, щурясь от солнца.
А мама кружилась и не видела отца.
Как в полусне, Алеша тихо встал из-за стола и вышел в прихожую. Никто не обратил на него внимания, даже Гошка. Все смотрели на маму и капитана.
Алеша медленно натянул пальто, нахлобучил шапку и вышел на лестницу.
3
На улицах было пусто, будто во всем городе жил только он, Алеша. Не ходили машины, не ходили люди, даже постовых не было видно.
Звезды скрылись, шел снег: большие, пушистые хлопья, медленно кружась, покрывали мохнатыми шапками ветви деревьев.
Алеша вышел на берег. Ни реки, ни заречного леса, ни даже откоса под ногами не было видно – только чернота кругом, глухая пустота, как невидимая стена. Но пустота жила своей жизнью: где-то там, тихо шелестя, падал снег, незримая стена ощущалась тугим, плотным падением тяжелых хлопьев. Над откосом кто-то громко говорил. Разговор этот показался Алеше странным, он подошел поближе к обрыву. Говорили где-то вверху. Он поднял голову и засмеялся от неожиданности. На старом столбе, под которым они летом всегда сидели с Гошкой, снова висел черный рупор.
Алеша прислонился к столбу. Столб тихо звенел, гудел, волновался, будто радовался, что вот, наконец, он ожил и снова заговорил вместе со своим рупором.
Радио на минуту замолчало, потом заиграла музыка. «Почему же, – подумал он, – почему же сначала убрали радио, а сейчас повесили снова?..» Алеша задумался и очнулся, лишь когда твердый голос Левитана сказал с расстановкой, так сказал, будто ему не говорить, а крикнуть хотелось: «…двадцатью артиллерийскими залпами».
«Так вот почему, – обрадовался он, – потому что наши стали побеждать! Конечно, вот это: „двадцатью артиллерийскими залпами“ – должны все слышать! И ночью и днем. И даже если некому слушать, как сейчас, пусть слышит это темнота, снег и замерзшая река…»
Алеша шлепнул рукой старый столб и пошел по снежной улице.
«Еще освободили какой-то город, – подумал Алеша, – снова победа, и все люди радуются сейчас… А может, этот город и не освободили бы сегодня, если бы не отец, если бы не бросился он под танк… А мама… Эх, мама!»
Отца нет, и его не вернешь. Только фотография на столе – ромашковое поле и ветер лохматит волосы, да письмо, да орден в красной коробочке. Да еще память.
Фотография – что, бумажка. Ее можно порвать, можно выбросить. Она может выцвести от времени и от солнца.
А память? Она тоже выцветет? Неужели и в памяти люди стираются? Исчезают, уходят? Что же, значит, человек живет, работает, ходит, любит, и его любят тоже – любят по-настоящему, искренне, а потом он исчезает и его больше нет? И он больше никому не нужен?
И памяти о нем нет?
Просто нет, просто ничего нет.
«Да, это, наверно, так и есть, так и бывает», – подумал Алеша и со стыдом вспомнил, как он забывал отца, как отец уходил, отдалялся от него, когда он был в школе, или бегал с Гошкой на улице, или занимался чем-нибудь своим. Но ведь всегда отец возвращался к нему. Всегда.
А мама… Он снова, уже в который раз, с горькой болью подумал про маму, про сегодняшний праздник, про этого капитана. Говорят, как встретил ты Новый год, так будешь жить целый год. Что же, значит, теперь целый год – так. А может, и всегда – так? «Новый отец», – сказал Гошка. Новый отец! Да разве может быть новый отец; отец всего один, и он у Алеши есть, Алеша-старший, и всегда будет.
«Люди не повторяются на земле, – подумал Алеша. – Нет двух людей, точно повторяющих друг друга. Даже самые-самые похожие друг на друга, даже близнецы. Но он, Алеша, повторит своего отца, своего Алешу-старшего. А мама… Мама пусть выбирает».
Он любил ее, маму. Ее любил и отец, очень любил, и это Алеша знал. Но теперь…
Теперь он не мог простить ей отца… Забыла? Неужели забыла?..
«Нет, – лихорадочно подумал Алеша, – нет, нет, так не должно быть, так не может быть! Нельзя ничего забывать! Нельзя забывать, как отец проходил по двору, подтянутый и строгий, как ходили они встречать его с работы и как стояли тогда, на вокзале, все втроем под плащ-палаткой, и капли гулко стучали по ней, и дождь пузырился в лужах.
Нет, нельзя этого забыть!
Фотография – это да, это как отражение в зеркале, а память – не отражение. Память живет с человеком, ее нельзя порвать, она не может стереться или выцвести.
И мама не может забыть отца. Нет, Алеша поговорит, поговорит с ней сегодня же. Как взрослый. Как если бы он сам был отцом.
А отец… Отец всегда будет с ним…»
4
Он и не заметил, как пришел на станцию.
В городе был Новый год, и тишина стояла на улицах, и медленно падал снег, а здесь отрывисто гукали паровозы, громко стучали буфера вагонов, соединяемых в состав.
Вагоны были открытые, груженные лесом, и Алеша подумал, что их, пожалуй, отправят на запад, туда, откуда прогнали немцев. Ведь там все сожжено, все разрушено.
Алеша поднялся на пешеходный мост над путями. Отсюда было хорошо видно полуосвещенную станцию, синие фонари возле стрелок, зеленый глаз семафора.
Он стоял, навалившись на перила, снег падал ему на плечи, образуя белые погоны. Иногда проходивший поезд обдавал его дымом, но Алеша по-прежнему стоял не шевелясь.
Впереди, на подходе к станции, вдруг протяжно загудел паровоз, тяжело застучали колеса на стрелках и прямо из темноты выполз длинный состав, который тащили сразу два паровоза.
Надрывно пыхтя, они проволокли сначала несколько обыкновенных вагонов, а потом пошли открытые платформы, и Алешино сердце заколотилось.
На платформах виднелись силуэты каких-то странных машин, затянутых в брезент, и рядом с ними сразу по два часовых в белых овчинных тулупах.
Алеша нередко бывал на станции и знал, что на платформах всегда бывает по одному часовому. Кроме того, орудия, пусть и зачехленные, всегда можно было узнать по очертаниям.
Сегодня же везли что-то совсем другое, ни на что не похожее, и эти два часовых на каждой платформе, и эти автоматы вместо винтовок у часовых…
«Наверное, „катюши“, – подумал он, вглядываясь пристальней.
Алеша слышал про новое оружие, которое сметало все на своем пути. «Неужели „катюши“?» – подумал он снова и представил, как поливают они фашистов огнем, эти удивительные орудия, как бегут немцы, как горят их танки и штопором закручиваются стволы их пушек.
«Эх, если бы на фронт! Да еще бы с “катюшами”!»
А платформы все двигались и двигались, гулко стучали колеса на стыках, и черные зачехленные громады плыли одна за другой, и этот мерный стук, и это плавное движение платформ, и часовые с автоматами принесли какую-то легкость и уверенность, что все будет хорошо.
Алеша вздохнул и только теперь почувствовал, как замерзли у него ноги и весь он.
Алеша свесился с перил, еще раз вглядываясь в бегущие мимо платформы, и вдруг кто-то дернул его назад.
Испугавшись от неожиданности, он обернулся и увидел Гошку.
Шапка у Гошки съехала на затылок, из-за ворота валил пар – наверное, Гошка бежал.
– Ты чо? – спросил он Алешу. – С ума сошел? Кидаться вздумал?
И тихонько стукнул Алешу в грудь.
Алеша помолчал мгновение, потом, поняв, засмеялся.
– А мы с ног сбились, – сказал Гошка. – И я, и мама, и твоя мама. А капитан ушел.
– Ты знаешь, – неожиданно сказал Алеша, – я буду военным.
– Ты и так военный, – кивнул Гошка и стряхнул с Алеши снежные погоны.
Алеша вспомнил своих бумажных солдатиков. Бумажные барабаны, бумажные шпаги, бумажные ружья. Как и эти снежные погоны – ненастоящие, невзаправду.
Вот те, что проехали сейчас на длинном своем поезде, настоящие солдаты. В валенках, в тулупах, возле своих «катюш»…
Наследство
1
Дома было пусто. Ветер врывался в открытую форточку и метался по комнате, выстуживая ее. На столе стояли бутылка из-под шампанского, грязные тарелки, утыканные окурками, блюдо с капустными пельменями, почти не тронутыми.
Мама сидела на кухне, одетая в пальто, и глядела перед собой прозрачными глазами. Так она сидела, вся сжавшись и не шелохнувшись, пока Алеша раздевался, будто ждала она его слов, его суда, будто ждала, что что-то случится сейчас.
Алеша стоял посреди комнаты, думая, как сказать маме все, какие найти слова, чтобы она поняла, все поняла. И вдруг усталость, как какой-то огромный груз, навалилась на него. «Что говорить? – подумал он. – Ну что тут скажешь, ведь она и сама все знает».
Он разделся, лег в кровать и закрыл глаза. Бумажные солдатики, золотые шары, бутылка из-под шампанского, поезд с «катюшами», танцующая мама – все, что было перед ним в этот вечер, закружилось, сначала медленно, потом все быстрей, и Алеша уснул.
Он очнулся среди ночи, неожиданно и беспричинно. Было тихо, за окном, в свете фонаря все падал и падал крупными хлопьями снег.
С кухни, из-за приоткрытой двери слышались голоса. Алеша прислушался. Говорила Вера Ивановна.
– Для сына, – повторяла она настойчиво, – для сына! Это разве не важно?
– Ах, Вера, Вера, – вздохнула мама, – если бы все так просто было…
– А ты не усложняй, – сказала Вера Ивановна.
– Да вот попробовала. Видишь, что получилось, – усмехнулась мама. – Я ведь и сама все знаю, Вера… Знаю, что Алеша – все, что мне осталось… А как подумаю – дальше что, хочется за соломинку ухватиться…
Мама помолчала, помолчала и Вера Ивановна.
– Ты вот врач, – продолжала мама, – у тебя работа, а я кто? Официантка. Вот война кончится. Алеша вырастет, женится, уедет, а я? Одна?.. Супы разносить? Разве это жизнь…
– Ты еще молодая, – сказала грустно Вера Ивановна, – красивая, подожди, Алеша вырастет, поймет. А сейчас – поставь-ка себя на его место. Отец у него вот где!
Мама заплакала, соседка принялась ее утешать, и Алеше стало жаль маму. Но новогодняя ночь – и капитан, и веселая мама – вновь пронеслась перед ним, и он закрылся с головой одеялом, чтобы ничего не слышать и ничего не знать, кроме того, что он решил сегодня: отец всегда будет с ним, и нет ничего, что могло бы простить измену ему.
На другой день, когда Алеша с Гошкой собирались побегать после школы на улице, пришла Вера Ивановна. Узнав, что мамы нет, она очень удивилась, будто в первый раз слышала, что мама днем на работе, вытерла о половик сухие туфли и вошла в комнату.
Гошка подозрительно закрутился, замельтешил и вдруг сказал:
– Дак я за хлебом!
А Вера Ивановна стала рассказывать ему, как трудно работать в госпитале, и как много каждый день там умирает тяжелораненых бойцов, и как все-таки хорошо, что мама не пошла работать в госпиталь, и какая она молодец, что устроилась в столовую, потому что живется сейчас трудно, а это, как ни говори, помогает.
Вера Ивановна говорила как-то несвязно, вздрагивала, когда на лестнице слышались чьи-нибудь шаги, внимательно разглядывала Алешу и вообще вела себя очень странно.
Алеша молчал. Вера Ивановна взъерошила короткую свою прическу, что-то промычала и заходила по комнате. Короткие волосы очень не шли ей; казалось, она только что вышла из тифозной больницы. Когда Вера Ивановна ходила по комнате, короткие волосы ее топорщились, открывая худую белую шею. Вся она такая длинная, такая нескладная, а сейчас еще почему-то смешно хлопала все время глазами, будто ей в глаза что-то попало.
– Так! – Вера Ивановна решительно прошлась по комнате. – Так! Так! – повторила она, но опять ничего не сказала, а все ходила, топталась, будто хотела разбежаться и взлететь.
Потом она резко остановилась и сказала:
– Алеша! Я хочу с тобой поговорить!
– Пожалуйста, Вера Ивановна, – ответил Алеша.
– Как с мужчиной! – воскликнула Вера Ивановна и подняла кверху палец.
Алеша пожал плечами.
– Так вот, Алеша, – начала Вера Ивановна, продолжая ходить по комнате. – Твой папа погиб. Это ужасно! Это горько! И это непоправимо! – Она остановилась перед Алешей. – Да, это так! – воскликнула она. – И ничего тут не сделаешь.
Алеша повернулся к отцовской фотографии, и слова эти – «Ничего тут не сделаешь» – прозвучали как откровение, как сказанное и понятое только сейчас, как железная точка, которую вот взяла и поставила на папиной жизни эта длинноногая Вера Ивановна. Алеша отвернулся, и Вера Ивановна взяла его за плечи и сказала совсем другим голосом:
– Прости, Алеша. Прости…
Она прижала Алешу к себе осторожно, как мама.
– Но понимаешь, жизнь не остановилась. И ты живешь и учишься. И твоя мама живет. Ничего не поделаешь, так все устроено – одни умирают, другие остаются.
– Ну и что? – буркнул Алеша.
Вера Ивановна кашлянула. Что-то запершило у нее в горле, и она сходила на кухню попить.
– Алешенька, – сказала она, вернувшись. – Твоя мама еще молодая, и ей нужно строить свою и твою жизнь дальше. И ей трудно.
– Ну и что? – спросил Алеша, начиная злиться. – А вам не трудно? А вы – старая?
– Алеша! – улыбаясь, ответила Вера Ивановна. – Ты уже большой и скоро окончишь школу, каких-нибудь года три, и уедешь учиться дальше, а мама? Она должна остаться одна?
– Ну и что? – крикнул Алеша. – Ну и что вы от меня хотите?
Вера Ивановна побледнела, губы у нее затряслись.
– Ничего, ничего! Только чтобы ты все понял – больше ничего.
– Я все понимаю, – сказал Алеша с тоской. – Я все понимаю. Но только вы меня не уговаривайте.
Вера Ивановна зашмыгала носом, часто-часто заморгала, подошла к Алеше и вдруг наклонилась к нему и поцеловала куда-то в затылок.
2
Они молчали теперь дома. Стена встала между ними, прочная каменная стена, и трудно было ее разрушить. Иногда мама пыталась просто постучаться в эту стенку, решительно подходила к Алеше, брала его за руку, говорила:
– Алеша!..
Но Алеша вырывал руку и говорил ей:
– Всю жизнь Алеша! – и отворачивался. Или шел в прихожую, надевал пальто и уходил к Гошке. У Гошки они о чем-то говорили, они вырезали солдатиков из бумаги или читали, но Алеша говорил, и вырезал, и читал, думая совсем о другом. Он часто встречал удивленные Гошкины глаза и замечал, что, оказывается, ответил что-то невпопад, или сказал совсем не то, или начал читать не на той странице.
Он сидел у Гошки, или шел куда-нибудь, или говорил с кем-нибудь и понимал, что живет он какой-то двойной жизнью. И эта – когда он был у Гошки, или ходил, или читал, – эта жизнь внешняя. Он механически делал все это, а думал совсем о другом.
Иногда ему так хотелось плюнуть на все, побежать домой, к маме, прижаться к ней и крикнуть: «Ну, скажи, скажи, скажи, что все это не так, что все по-другому!» Но он только глубже прятался сам в себя, как какая-нибудь черепаха.
3
Но как все призрачно на белом свете!
Сначала Алеша тяготился от ощущения, что он живет, как черепаха, спрятавшись сам в себя, спрятав от Гошки, от Веры Ивановны, спрятав от мамы, от всех вокруг все, что в нем болело. Потом он привык к этому, и ему даже стало нравиться, что он – сам в себе, и никого туда не впускает, что он живет как бы один среди людей.
Он стал замкнутым и скрытным, он редко улыбался и никогда уже не хохотал, как раньше, и даже Гошка, лучший и единственный друг Гошка, стал надоедать ему, и Алеша нередко, когда они читали или делали уроки, вдруг вставал и уходил.
Он шел просто так, куда глаза глядят, – по дальним незнакомым улицам, по тихим окраинам. В город опять нагрянула весна.
На тополях суетились грачи, поправляли свои мохнатые гнезда, потом как-то враз приутихли, и тополя, словно красавицы какие, поразвесили на ветках красные сережки. Сережки стали зелеными коробочками, а когда раскрылись, над городом снова пошел снег.
Июньский тополиный снег крутился в воздухе, покрывая улицы пушистой пеленой, ступать было мягко; кругом пахло терпким запахом нагретой солнцем листвы, землей, выпускавшей острые стебельки трав…
Алеша шел по улице и чувствовал, как незаметно, само собой он как бы отогревается, вдыхая весну, глядя на тополиный снег, слушая грачиный гомон. Что-то просыпалось в нем, как просыпается замороженная земля от зимнего неподвижья, как просыпаются соки в деревьях, начиная весенний коловорот.
Он шел, качаясь на гнучих досках тротуаров, и в нем пела какая-то внутренняя музыка, было удивительно легко на сердце, хотелось даже взлететь, забраться туда, к грачам, и оттуда, с высоты, посмотреть вниз, так, чтобы захлестнуло сердце и стало страшно и радостно от такой высоты.
Он шел и шел по незнакомой какой-то улице, усыпанной летним снегом, и вдруг будто рядом, над ухом, грохнул гром, и он даже оглох на мгновение.
Впереди него, взяв под руку того самого капитана, шла мама. Они говорили о чем-то, и мама смеялась.
Алеша остановился. Все в нем металось, все горело и страдало в нем.
А мама уходила по деревянным, гнущимся тротуарам со своим капитаном и все смеялась, смеялась.
Ненависть и отчаяние, ревность и гнев – все смешалось в нем. «Что бы сделать, – думал Алеша, – что бы сделать сейчас такое, чтобы все это кончилось – сразу и навсегда. Чем бы отомстить за отца, отомстить так, чтобы они запомнили?»
Он чувствовал, как туманятся мысли в голове, как стучит в висках кровь.
«Что бы сделал сейчас отец? – подумал Алеша, ожесточаясь. – Что бы он сделал?»
Эта мысль как бы остудила его. Если бы был отец, мать бы не шла под руку с капитаном, ни за что бы не шла…
«Ну и что же, – подумал он, снова ожесточаясь, – раз отца нет, значит, можно ходить под руку с каким-то капитаном?»
Кровь прихлынула вновь, и стало темно вокруг. Алеша сунул в рот два пальца и сильно, долго, зло свистнул. Получилось хоть и громко, но недолго, и тогда он набрал полную грудь воздуха и засвистел протяжно и долго вслед матери и вслед этому капитану.
Они обернулись, мама увидела Алешу, и даже отсюда, издалека, стало заметно, как она побледнела. Люди на улице оглядывались, смотрели на Алешу, потом смотрели на тех, кому он свистел так протяжно и зло. Многие не понимали, в чем дело, но некоторые догадывались или просто предполагали, отчего это мальчишка свистит двум взрослым – женщине и капитану, и переговаривались между собой – кто весело, кто горько, – став невольными участниками Алешкиной беды.
А Алеша свистел и свистел, проклиная и ненавидя предательство.
Потом он повернулся и побежал.
Как все призрачно на белом свете!
Вчера еще – да какой там вчера, час назад – ему было хорошо и уютно прятаться в себе. Он думал, что не так уж плохо устроены черепахи: зачем всем знать, что у них внутри, они прячутся сами в себя, и никому до них нет дела.
И все это рухнуло в один миг. Нет, теперь он понял другое.
Он понял, что, спрятавшись в себя, молча, ничем не помешает предательству.
Нет, надо, чтобы все знали, что происходит.
Надо, чтоб все знали, что предательство не прощают.
4
Алеша как заведенный ходил по комнате, когда пришел Гошка. Алеша все метался, не зная, что сделать, что придумать, куда пойти.
«Что сделать, – думал он, – что сделать, чтобы изменить все это. Чтобы мама снова была такой, как раньше. Пусть она плачет, пусть ходит бледная, с синими дугами под глазами, пусть он, Алеша, будет мыть пол и готовить обед, а мама – пусть она думает об отце, только думает, пусть думает вечно, всегда, – только не это!»
Он метался по комнате, а Гошка испуганно смотрел на него.
«А что, если и правда?» – подумал Алеша и засмеялся. Он подошел к Гошке.
– Как ты сказал тогда? – прошептал он. – Второй отец?
Он снова засмеялся. Да, нужно придумать что-то. Придумать такое, чтобы потрясти мать. Чтобы она все поняла. Он подошел к столу и посмотрел на отца.
Отец безмятежно улыбался в своем ромашковом поле. «Правильно, улыбайся, – подумал Алеша, – и не знай того, что происходит». И вдруг Алеша вспомнил, как зимой он говорил с отцом. Это он бредил тогда. Но вот уже прошло столько времени, и столько еще он болел тогда, а все помнит, весь разговор, слово в слово. «Этот орден передается наследникам – сказал тогда отец. – Носи его ты…»
Да, да, орден, он должен надеть отцовский орден. Он будет носить его всегда, особенно – дома, чтобы мама видела и знала: у отца есть наследник, он, Алеша. И чтобы она всегда помнила об отце.
Алеша открыл стол, нашел красную коробочку с орденом и побежал на кухню за ножницами, чтобы проткнуть пиджак. Материя оказалась плотной, трещала под ножницами, наконец дырка получилась, и Алеша прицелил орден.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|
|