– Первый раз в храме-то? – спросил старик, похожий на какого-нибудь святого.
– Ага, – кивнул Кольча. Ему хотелось выглядеть перед стариками независимым, состоятельным, взрослым, он поэтому и сотню протянул, так что седая старушка долго набирала ему сдачу из мятых десяток и мелочи. Но не получалась у него эта независимость, эта взрослость.
– Так за кого, мил сокол, свечку-то поставить желаешь? – мягко спросила его старушка. – За мертвого или живого?
– За мертвого, – сообразил он.
– Тогда вот сюда, где крест…
Под крестом стояла массивная бронзовая подставка с отверстиями для свечей, и Кольча установил туда свою. Долго глядел на нее, мгновенно завороженный десятком чуть потрескивающих, ровно горящих огоньков.
– Как зовут-то? – спросил кто-то из-за спины, и Топорик резко обернулся. Старик в валенках с калошами и черном пальто вглядывался в него пристально, хотя и доверчиво, чуточку улыбаясь, желая помочь.
– Меня? – удивился Кольча.
– За кого свечу ставишь, – едва качнул белой головой старец.
– Антон, – ответил пацан.
– Возьми вон там карандаш, – указал старик на край прилавка, – кусочек бумаги, запишл имя, положи немного денег и на заутренней помянут твоего покойника… Попросят у Господа для него царствия небесного…
Кольча послушно выполнил указанное, повернулся к выходу и заметил, как старик и старуха жалостно глядят на него. Он передернул плечами: чего они? Перед выходом обернулся, мгновение постоял. Вроде следовало перекреститься, но Кольча не умел. Да еще стыдился этих двоих. Так и вышел. Хотя знал Кольча, что нарушил что-то и вел себя как неграмотный и тупой, ему все равно стало легче. На улице опять обернулся. Старик закрывал створки дверей.
Почему Кольче стало легче? И от чего легче? Он и сам этого не понимал. Ровно освободился от какой-то тяжести в плечах, от удушья в горле. Будто кто его подтолкнул в спину, по голове погладил.
Он было подумал про Антона, но ясно – это от растерянности. Если за упокой, то он знал всего лишь одного покойника, хотя, привяжись кто – ничего бы не мог о нем рассказать. Почти ничего. А вот за здравие – таких людей много. И пацаны, хотя бы трое корешков с самого раннего детства. И Георгий Иванович, ясное дело, живи долго, долговязый дядька, наемный отец двух с половиной сотен детей. И тетя Даша, в конце-то концов, пусть тащит свои сумки домашней корове, как та старуха из Дома ребенка, сейчас все тащат, чтобы выжить, выкарабкаться, самим поесть и других накормить. И, ясное дело, Валентайн, фиксатый предводитель, хозяин и брат, о котором, если честно сказать, Топорик тоже ничего и не знал. Вообще, подумал Кольча, в следующий раз он возьмет десяток свечей и поставит каждому за здравие. Попросит у Господа Бога, или у Христа, или, опять же, у владычицы небесной каждому долгой жизни, здоровья и добра.
Он поглядел вверх, небо расчистилось, и звезды целыми мириадами вглядывались в него, в пацана без роду, без племени. То ли теплый воздух земли поднимался в небесные края, то ли от дальности и безмерной величины пространств, но звезды ласково и медленно помаргивали ему, соглашаясь с ним, одобряя за что-то, обещая утешение.
Неведомо почему, ноги несли его к интернату, и минут через двадцать он прошел, незамеченный, в коридор спального корпуса.
Зоя Павловна – а может, кто другой? – уже смоталась к себе домой, грубо нарушив все правила ответственности и распорядка, Кольча переступил знакомый порог, притворил за собой дверь, прислонился к стене рядом с входом.
Он прислушался.
В просторный коридор выходили закрытые двери всех спален, но они не были толстыми, свободно пропускали всякий шум, и Кольча знал это: если прислушаться, услышишь ночные детские звуки. Мало кто храпел в интернате – большая это была редкость. Чаще во сне стонали. Кричали. Плакали и скулили.
Страсти, которыми бедолаги взрослые заразили своих детей, беды и боли, которые досталось несправедливо узнать людям небольшого роста, просыпались ночью, может быть, чтобы вылететь из детских душ, повитать в спальнях до поры, когда начнет светать, и снова, незваными, вернуться в своих хозяев. Беды и боли похожи на летучих мышей, только, в отличие от божьих тварей, они не молчаливы, не безобидны – ничего подобного. Острыми когтями воспоминаний они рвут по ночам детскую память, оживляют умершее, повторяют пройденное, будто двоечники, вдалбливают в память происшедшее однажды.
Эх, если бы мог послушать и услышать разумный взрослый мир эти ночные звуки! А услышав – понять и устыдиться за свои неискупаемые грехи перед миром малых людей, который совсем скоро тоже станет взрослым миром. А поняв – искупить свою безмерную вину, раз и навсегда оградив малых сих от бед их и болей, даруемых взрослыми.
Кольча стоял в начале коридора, справа и слева от которого располагались ночные хранилища детских бед, вслушивался в тихие стоны, в громкие вскрики, в плачи и причитания, в быстрые, скороговоркой, речи. Все, что слышал он раньше, за восемь лет тутошней жизни, и сейчас – в минуты, прожитые осознанно, как бы записано в его сознании на одной, не очень длинной магнитной ленте, и пленка эта крутилась и крутилась, повторяясь, уплотняя звуки страданий, разбросанных во времени и силе, в одну удручающую симфонию.
Топорик закрыл глаза, и в этой своей тьме вдруг как бы спросил:
«За что, Господи? Почему в одном лишь этом коридоре собрано столько бед и печалей? Отчего дети рассчитываются за грехи взрослых? »
Это были не его, а чьи-то посторонние совсем слова. Да он их и не произносил. Они плыли в тишине молчаливым стоном.
Он вспомнил день, большую светлую комнату с полешками детских тел. И те, и эти, подросшие, и он сам – кто они?
Никто!
Неужели никто? Ничто? Нигде?
Первый раз, наверное, в сознательные свои годы Кольча Топорик заплакал. Пацан со стеклянными, почти немигающими глазами, человек, не пожелавший прятаться за стенами интерната, личность без роду и племени, чистый во всех своих родственных отношениях, то есть абсолютно одинокий человек, с детства не отведавший чувства, плакал, думая о себе.
О корешках своих, о детях, укрытых в этом доме, о младенцах на другом краю города и о себе.
Он думал про себя как взрослый, как много испытавший человек. А выдохнул въявь всего два слова: – Господи, помоги!
Кольча вытер рукавом слезы, прошел неторопливо к своей спальне, тихонько, чтобы не скрипнуть, приоткрыл дверь. На каждой кровати спал пацан, и на его бывшей тоже кто-то ночевал. Не было только Гошмана. «Все еще, наверное, в больнице», – подумал Топорик. Он стоял, прислонясь к приоткрытой двери, слушал протяжные вздохи, вдыхал несвежий, отдающий мочой, общежитский дух, теплый, привычный, немножко горький, но родной, вглядывался в сумрак большой детской спальни – полувзрослый человек, вдруг, в одночасье понявший свое одиночество и одиночество этих многих – невинных, казенных, а в общем, ничейных…
Потом тихо наклонился и поставил перед дверью, с внутренней стороны, пакет со сладостями. Топорик накупил опять целую кучу «Марсов», жвачек, шоколада и «Мишек в лесу» по дороге сюда, выйдя из храма. Утром пацаны проснутся, побегут умываться, и первый споткнется о пакет. И все поймут – ночью на них смотрел Колька Топоров.
6
Однажды Валентин, появившись, по обычаю нежданно, в квартире с подушечками, велел Кольче подготовить «мерина» к дальней дороге: заправить бак, подкачать запаску, не забыть паспорт и к шести утра быть готовым исчезнуть из городка дня на три, предупредив в училище, что он приболел.
Приболел и забрал тачку из гаража – это, конечно, не соединялось, но Топорик выполнил указание хозяина в точности. Шеф возник наутро без десяти шесть, они вытащили серебристые чемоданы из тайника, вложили их в потертые фибровые углы древних времен, которые приволок Валентин, и перенесли их в багажник.
Никто им по дороге не встретился. Хозяин истратил на это пару лишних минут – покрутился по двору, поглядел на окна. Потом сел за руль, и они тронулись.
Топорик молчал, теперь уже зная, что эта его привычка имеет немалую цену, они не спеша, педантично блюдя скорость, означенную знаками, пересекли город и выехали на шоссе.
Валентин расслабился, протянул Кольче пачку сигарет, затянулся сам.
– Ну вот, – выдохнул дым, – значит, едем в Москву, но об этом знаем только мы с тобой.
Он поглядел на Кольчу, спросил:
– Ты в Москве-то бывал?
– Да не очень и хочется, – ответил Топорик.
– Это точно! – рассмеялся хозяин. – Но бывают каши, которые дома не сваришь. И варить их можно по-разному – цугом, всей кодлой, машинах на пяти. А можно и скромно, как мы с тобой. И это, надеюсь, лучший способ.
Потом объяснил главное. В Москве оставит Кольчу на платной стоянке – это займет несколько часов. Стоянка надежная, там дежурят знакомые, поэтому будет безопасно, но разевать рот и спать запрещается. Когда вернется – поедут по обменным пунктам, надо шанжануть нал на баксы. По мелочи это делается дома, но, когда речь идет о чемоданах, лучше произвести обмен в другом месте, где тебя не запомнят, потому что за день перед обменщицей проходят сотни людей.
Бросалось в глаза, что Валентин возбужден, даже заведен – то ли тайной от всех поездкой, то ли тем, что ждет его в Москве, и Кольча, не удивляясь, не выясняя лишнего, время от времени взглядывал на хозяина, снова спрашивая себя: что знает про Валентина? Да ничего…
Познакомились случайно в березовом колке, потом тот прибрал Кольчу к рукам. Ничего ему не открывал, ни во что не погружал, кроме самого элементарного. Топорик даже не знал, где он живет, надо же… И если ему были известны адреса, по которым они катались, собирая дань, если хозяин объяснил, будто эта дань вроде как яблоки в саду и хозяевам яблонь все равно остается главное, ни во что все-таки Кольча не был включен по-серьезному: переговоров не вел, тарифов не устанавливал, доходов клиентских не контролировал, только умел подъезжать в заранее установленные дни и брать то, что полагалось взять. Был как бы курьером, хотя и за плечами высились амбалы. Но и это – в прошлом. Теперь просто сторож – это ясно.
А Валентин-то? Почему он поехал с ним в интернат с подарками? Зачем хочет найти Кольче мать? Почему взял с собой?
Все перемешалось в душе Топорика. И опять выходило, что, с одной стороны, ему доверяют больше всех, но доверяют потому, что он как бы крайний: дальше, за ним, никого и ничего нет. Кроме корешей интернатских, а им, ясное дело, он раскалываться не станет, чтобы их же и уберечь…
Один он, вот в чем дело. Потому и удобен…
А может, все не так, может, он ошибается и Валентин на самом деле любит его как брата? Да только ведь брат не бывает хозяином…
– Э-э, – услышал его Валентин, – да ты зачем, парень, так глубоко ныряешь? Вынырни!
В который раз Кольча удивился этой догадливости Валентина, его чутью, пониманию, что с человеком происходит.
– Просто я, как ты, детдомовец!
Валентин сказал эту фразу негромко, даже неохотно, но прозвучала она как выстрел. Кольча уставился на него, не веря себе: может, ослышался? Хозяин рассмеялся.
– Брось таращиться, так оно и есть!
– А-а… – замахнулся было Топорик, желая спросить, почему, мол, молчал, но Валентин и без того понял:
– Просто не хочу своим амбалам открываться. Они все равно не поймут. Только усомниться могут, не слиняю ли я. Какую другую муть выдумают…
Кольча все смотрел на него, не отрываясь, не зная, как вести себя дальше, что спросить.
– В Афгане воевал, потом в Чечне чуть не испекся. Уже прапорщиком. Знаешь, Афган уже все позабыли, а зря. Тот, кто оттуда вылез, – крутой народ, не зря друг дружку взрывают, утешиться не могут, все воюют. Герои, безрукие, безногие, а мало! Хотят после войны победителями быть, вот беда-то для командиров! Ну а мы, солдатня, еще круче!
Валентин затормозил, остановил машину, кивнул Кольче, чтобы садился за руль. Когда тронулись дальше, сказал, закуривая:
– Видишь, опять руки затряслись. Как вспомню, горло сохнет и руки дрожат, хочется напиться. Но – нельзя. Слушай дальше.
Теперь Кольча слушал, глядя на дорогу, лишь изредка взглядывая на хозяина, будто удостоверяясь, он ли все это говорит.
– Когда был Афган, детдомовцев там я встречал десятки, а вот в Чечне уже сотни. И еще деревенских! Кого ни спросишь, все вроде твоих Петьков из общаги – сельские жители. Городские тоже были, но меньше – городские умеют отмазываться, и это в глаза бросается: как груз двести, так адрес – деревенский.
– А Чечня? – спросил Кольча, почувствовав, что хозяин затухает.
– А что – Чечня? И там, и тут – мусульмане, но эти свои, домашние… Сегодня в тебя стреляет, а завтра с тобой бутылку разопьет в каком-нибудь русском кабаке. Я и подумал: а чем мы сами-то хуже? Они хозяйствуют на рынках, они подати с торговли собирают, им полстраны сметану взбивает – но чем мы-то хуже?
Кольча подумал, что Валентин говорит как-то вообще, спросил:
– А ты сам кого-нибудь убил? В Афгане или Чечне? – и почуял, что пересек черту, переехал границу, про такие вещи, наверное, не спрашивают, но хозяин только взблеснул глазом, даже не поперхнулся.
– А то! Из автомата по толпе стрелять не страшно. Вот из винтовочки, когда через оптику целишь, совсем другое дело, говорят, потом снятся эти покойнички-то. Хоть и черномазые, бородатые, не наши.
«Говорят», значит, из винтовочки не стрелял. Валентин опять словно услыхал. Сказал:
– Тот, кто это умеет – оптикой-то выцеливать! – конченый человек. Раз укокошит, страдает, мыкается. А потом ему снова подавай. И снова. Получается, меченый.
– Кто же Антона? – спросил, задумавшись, Кольча.
– Вот мы и едем, чтобы выяснить. Придется заплатить. Немало. Какие-то у этого дела непонятные нити.
Он примолк, видать, притомился. Потом, откинувшись, уснул. Всякий раз, как приближались к ментовским постам, Кольча тормозил, а за руль на всякий случай – вдруг захотят права сверить с паспортом – садился хозяин и, если останавливали, с легкой ухмылкой охотно протягивал документы, переговаривался доброжелательно и терпеливо. Отъехав пару километров, они опять менялись, и Валентин повторял, что ему надо сохранить силы для трудных переговоров.
7
В переговорах этих Кольча, понятно, не участвовал и никого рядом с Валентином не видел. Как тот и объяснял, в Москве они заехали на платную стоянку, шеф о чем-то поболтал с охранниками, слова из-за толстого стекла не доносились, но было ясно, что его ждали и был он тут вполне известным человеком.
Дальше Топорик просто ждал, да так долго, что чуть не лопнул мочевой пузырь. Когда Валентин появился, Кольча побежал в туалет рысью, а едва добежав, долго отводил душеньку. Ругал себя за питье в дороге.
Валентин же, распахнув чемодан в чемодане, долго перекладывал тайный груз в сумку поменьше, а потом опять исчез в новеньком, поджидавшем его такси. Вернулся через час с лишком – одновременно задумчивый и радостный.
С собой он привез два теплых больших пакета из «Макдоналдса». Кольча с осторожным любопытством доставал биг-мак, запивал его колой из стакана, в который вставлена пластиковая соломинка, надкусывал пирожок с повидлом. Валентин незлобиво подсмеивался над пацаном, без слов понимая, как ему нравится поливать кетчупом из пакетика этот мягкий бутерброд, но, когда трапезу закончили, посерьезнел и сказал:
– Дерьмо это все, Кольча! То ли дело пельмешки! Да ты хоть вспомни наши братские ужины.
Кольча кивнул, но не согласился. Ему этот пакет понравился, он бы не отказался еще разок…
– Ну а теперь я буду твоим шофером, – усмехнулся Валентайн. – Приготовь паспорт. Он снова полез в чемодан, набрал пластиковую суму туго перепоясанных сотенных, они спокойно поехали вдоль улицы.
Под управлением хозяина Кольча наполнял свои карманы денежными пачками, заходил в обменники, которые располагались в столице через каждые полета метров, менял их на баксы. При этом предъявлял свой паспорт. Менять шеф велел не больше чем на тысячу долларов, и тормозить приходилось часто.
Кольча наполнял карманы деньгами, менял, возвращался в машину, передавал доллары Валентину, они отъезжали, и все повторялось сначала.
Кассирши – сплошь женщины – были, конечно, разными на лицо, но Кольче бросилось в глаза, что все это девчонки. Смазливенькие, накрашенные и не очень привередливые. Большинство на Топорика даже и не глядело, паспорт и деньги – вот все, что им требовалось, и только двое взглянули на него попристальнее.
Обе они были гораздо старше других и смахивали на парикмахершу Зинаиду! Такой же конструкции – полноваты, но не толсты, с лицом, похожим на овал: правильной геометрической формы, подбородок и лоб одинаковой округлости, отсутствие скул, подчеркивающее овальность, означало одновременно еще и равнодушие. Отличались они только цветом: одна оказалась ярко-рыжей, явно крашеной, а вторая была блеклой, будто выцветшей.
Обе они отнеслись к Топорику одинаково: сперва посмотрели на него, выразили внутреннее сомнение, впрочем, сомнение касательное, невыразительное, потом раскрыли его паспорт, всмотрелись в фотографию, вновь посмотрели на Кольчу, и успокоились. Все последующее происходило как у всех: справка об обмене вылезает из компьютера, трещит машинка, считающая рубли, а потом с ловких рук слетают зеленоватые баксы.
Капуста, как пренебрежительно говорит Валентин, настоящий миллионщик.
Кольча понимал, что две кассовые Зинаиды, поначалу взглядывая на него, думали о его подозрительном для таких денег несовершеннолетии, но паспорт был, и этого хватало. Разве придет кому в голову вычислять, сколько ему лет на самом деле, да и указов таких, похоже, нет – с пятнадцати можно покупать валюту или с восемнадцати. Это тебе не водка, паспорт есть, налог на покупку платишь – и хватит.
Денек был радостный, приветливый, у касс безлюдно, доллары в них наличествовали, и дело шло ходко. Настроение у Валентина улучшалось всякий раз, как Топорик возвращался, он подхваливал его, а в конце дня дал ему пять сотенных бумажек.
Кольча вспотел от такого подарка, отказался поначалу, но долго упираться хозяин ему не позволил, как-то странно закипев.
Ночевали они в шикарной гостинице. Было даже страшно. Валентин подрулил к сияющему огнями подъезду, но швейцар в малиновом пальто и фуражке с таким же верхом помахал ему, чтобы проехал чуток вперед. Хозяин матюкнулся, а Кольча увидел, как сзади на них надвинулся настоящий бульдог: серая и длиннющая, со множеством дверей, машина. Швейцар, торопясь, открывал дверцы, склонялся в полупоклоне, помогал выбраться из темного нутра разномастным красавицам в шубах, ухоженным мужикам в пальто до пят, с бабочками у горла.
– Эх, Колька, – воскликнул Валентин отчаянно-весело, – видишь, как люди живут! А мы чем хуже?
Он выхватил из его руки паспорт, выскочил из «мерса», обогнал знать, вылезающую из лимузина, исчез в сверкании крутящихся, золотистых от внутреннего сияния дверей, через миг появился в сопровождении похожего на швейцара же пожилого мужика, тоже в малиновой форме, только на этот раз она состояла из брюк и жилета.
– Давайте, давайте ваши чемоданчики, – радостно причитал мужик, но когда в багажнике обнаружились обтерханные фибровые углы, причитать перестал, но и сомнения не выразил: подхватил их и попер в отель.
Кольча следовал за Валентином, а тот шел за носильщиком – или как его там? – и они приблизились к сооружению вроде прилавка, окантованному золотистым металлом; золотой цвет сиял повсюду – на перилах, люстрах, витринах, заполненных и внутри золотыми часами, ручками, украшениями для баб.
Топорик чувствовал себя обалдело, ему казалось, все на него смотрят, народу вокруг было полно, но таких людей Кольча в жизни не видывал: тетки, вылезшие из длинного лимузина, раздевались, освобождались от мохнатых блестящих шуб, обнажая голые плечи и руки, сверкающие украшениями, переливаясь золотистыми платьями, громко цокая каблуками по сверкающему мрамору. Ему показалось, что некоторых он знает – надо же! Где-то видал. И пару мужиков в смокингах с бабочками тоже.
Носильщик подцепил фибровые чемоданы на каталку, переспросил номер, который они оплатили, и Валентин с Кольчей разместились вслед за ним в кабине лифта. Потом был сияющий коридор с полом, выстланным ковром, а дальше открылась дверь в настоящее чудо.
Номер был из трех комнат, а в центре гостиной, на красном ковре, стоял белый круглый стол с золотым орнаментом, окруженный такими же стульями.
Кольча бродил по спальням с голубыми кроватями, по розовым туалетам, которых оказалось целых два, по коридорам и переходам, ошарашенно молчал, вслушиваясь в одну и ту же, повторяемую на разный лад, Валентинову фразу.
– Понял, парень, как живут, падла!.. Как живут, падла!
В голосе Валентина слышались нескрываемая зависть, негодование, злоба. Но еще и восхищение.
Наконец Топорик вернулся в прихожую, разделся, снял ботинки, прошел в носках к дивану, уселся.
– Знаешь, сколько это стоит? В сутки?
Кольча, конечно, мотнул головой.
– Семь сотен.
– Рублей? – удивился Топорик.
– Баксов!
– А зачем? – опять удивился Кольча. – Дешевле не было?
– Дешевле – опаснее, – ответил хозяин, становясь серьезнее. – Теперь понимаешь, почему чемодан в чемодане?
И впрямь, их затертая фибра не смотрелась в этом роскошестве. Серебристые чемоданы, похожие на кейсы, больше соответствовали бы обстановке. Но только здесь, в этой гостинице и этом номере.
Пока Кольча умывался, Валентин вызвал в номер официанта. Топорик еще удивился: зачем? Официантом оказался совсем молодой парень, почти пацан, постарше, конечно, Кольчи, но сразу видать – ненамного. Был он тоже в малиновой одежке, но совсем по-друтому, нежели у швейцаров, сшитой, похожей на фрак, с золотыми позументами, в накрахмаленной рубашке и с малиновой же бабочкой у горла.
Он походил на артиста, этот молодой официант: чуть вытянутое, породистое лицо, очень черные волосы ежиком, черные же глаза, осматривающие все вокруг стремительным, все засекающим взглядом.
Увидев его, Кольча сразу как-то внутренне взъярился, насторожился, а Валентин кейфовал, ничего особенного не видел, плавился от окружающего роскошества, не отделяя от него и этого чернявого парня.
Официант прикатил серебристый столик на колесиках и, как виртуоз-фокусник, принялся выставлять всякие закуски, бутылки, ножи, вилки, тарелки. Круглый стол на красном ковре покрылся яствами – а Кольча глядел на него со страхом, вжавшись в угол дивана.
Удивлялся ли он? Конечно! Восхищался? Вряд ли… Скорее просто боялся. Было как-то не по себе, особенно когда Валентин, достав пачку долларов, стал рассчитываться почему-то ими, хотя Топорик знал, что платить надо рублями.
Официант угодливо благодарил Валентина, кланялся и вовсе не отказывался от валюты, а был, кажется, очень доволен. Сверх всех цен и услуг хозяин дал ему зеленую сотню, и Топорик в душе возмутился: за что?
Сотня баксов – это целое состояние, а этот щенок только и сделал, что небесплатно привез харчи – всего-то навсего. За что такая щедрость?
Но он одернул себя: какое ему дело? Брат одарил и его своей щедрой рукой. Да и как!
Валентин наконец выпроводил хлыща в малиновом фраке, закрыл дверь на ключ, повесил золотистую цепочку. Хохотнул, потер руки, подошел к столу, крикнул Кольче:
– Ваш-сиятельство! Ужин подан-с!
Да уж! Кто от такого откажется? Сияющие фужеры, бокалы, рюмки. Сверкающие инструменты для удобного поедания. Бутыли с непонятными наклейками. Закуски, рыба, мясо, икра!
Опять эта злополучная икра. Но сейчас и здесь Кольча рассматривал ее как-то по иному, она не казалась ему противной, даже черная, осетровая, не представлялась больше дерьмом. Удивляясь сам себе, он намазал кусок похрустывающей булки маслом, нанес на нее толстый слой черной икры и откусил. Долго прожевывал, прислушиваясь к вкусу и к самому себе. Черт, это не было больше отвратно. Это было вкусно, надо же! Это было настоящее объедение.
Он как будто был в забытьи, и вдруг очнулся – от тихого звона горлышка бутыли о хрустальную рюмку. Осторожно, будто боясь спугнуть, Валентин налил ему коньяк, потом наполнил свою рюмку. При этом не отрывал от Кольчи глаз. Все так же, внимательно вглядываясь, поднял рюмку, стукнул ею о край Кольчиного сосуда, выпил, вновь не отрывая глаз, а когда выпил и Кольча и опять закусил булкой с икрой, сказал негромко:
– То-то же!
8
Они ели молча. Валентин был в какой-го глубокой задумчивости, казалось, он что-то вычисляет. Топорик, вспоминая приключение с Зинаидой, рюмки опустошал только наполовину и хотя помаленьку пьянел, происходило это постепенно, не враз: приятное тепло вливалось в голову, растекалось по рукам и ногам. Он больше не стеснялся, накладывал себе вкуснятину с блюд и тарелочек, наслаждался тишиной, стенами, сияющими люстрами, ковровым пушистым полом.
Нет, не может быть, что есть люди, которые так живут все время. Пусть не каждый день, но часто. Живут неделями в таких номерах. Конечно, он видел похожее в кино, но на экране можно всякое показать, это специально снимают. Жизнь устроена по-другому. Вот они сейчас с Валентином просто на ночь в кино окунулись за семьсот долларов. Завтра этого не будет, завтра они покатят, пусть и в «мерсе», домой, и он опять окажется в комнате с подушечками, а может, и в общаге – вот и все. Просто хозяин устроил аттракцион. Сам, похоже, офонарел от него.
Валентин оторвался от еды, прошелся по гостиной, помотал головой, будто отряхивался, потом попросил:
– Помоги!
Он взял из прихожей свою куртку, пиджак, прошел в спальню. Стал вытряхивать из сумки баксы. Они летели на голубое шелковое покрывало, плюхались в кучу, образовалась вполне внушительная гора.
– Устраивайся, – указал хозяин на кровать. – Складывай тысячами. Потом одна на другую, чтоб не сбиться, крестом.
Считать до десяти – невелика арифметика, хозяин замурлыкал песню без слов, Кольча, ходячий песенник, подхватил:
Уходили, расставались,
Покидая тихий край.
«Ты мне что-нибудь, родная,
На прощанье пожелав!»
Валентин ожил, слова он, ясное дело, знал, а то, что Кольча подтянул, его непонятно обрадовало. Он улыбался счастливо, и Топорик вдруг увидел его совсем непохожим – не грозным, не таинственным, а простым, даже наивным. Громко и слаженно пропели они знаменитый куплет:
И родная отвечала:
«Я желаю всей душой,
Если смерти – то мгновенной,
Если раны – небольшой!
Но всего сильней желаю
Я тебе, товарищ мой,
Чтоб со скорою победой
Возвращался ты домой».
Когда петь закончили, Валентин спросил:
– Кольча, чо мы делаем-то, а? Считаем доллары, а поем про что?
– Про нас! – не смутясь, ответил Кольча. И усмехнулся: – А чо?
– Про нас? – удивился хозяин. Помолчав, проговорил: – Черт его знает!
Тысяч они насчитали почти пятьдесят. Кольча знал, что второй чемодан еще не тронут и завтра им предстоит немало повозиться. Наверное, придется переночевать тут еще раз.
Валентин подошел к окну, раздвинул небрежно тонкие, дорогие занавеси, позвал Топорика:
– Иди-ка. Гляди!
Внизу, перед гостиницей, Кольча ничего особенного не увидел: только маленькие группки женщин – у самого подъезда – и дальше, вдоль улицы, вверх, вдоль пологого, ярко освещенного подъема.
Он не понял, пожал плечами.
– Гляди, друг, это все продается – бери не хочу.
– Чего продается?
– Да вот все эти бабы. Проститутки. Большой выбор.
Топорик вгляделся в женские фигурки, отсюда, сверху, лица разглядеть было невозможно, зато открывалась хорошая панорама: вверх по улице, через каждые десять – двадцать метров стояли по двое, по четверо. На другой стороне широкого асфальтового полотна тоже жались женщины. К некоторым причаливали автомобили, и кто-то садился в них, но большинство машин летело мимо, а если притормаживало, то тут же трогалось дальше.
– Хочешь? – вдруг спросил Валентин, и Кольча вспыхнул, поняв, что он намекает на свой подарок, отшатнулся от окна, а хозяин хлопнул его по плечу: – Да не тушуйся ты, парень! Ведь уже взрослый! Первый класс окончил. Пора во второй. И ничего в этом худого нет. Только не здесь, ты прав.
Они вернулись к кровати, Валентайн подхватил пиджак, велел:
– Никому не открывай, накинь цепочку. Когда вернусь, стукну три раза.
– Надолго? – спросил, напугавшись, Кольча.
– Да нет. Вниз и сразу назад.
Топорик закрыл дверь, погулял по номеру. Зашел в спальню, где на покрывале лежала пухлая пачка долларов. Сорок девять тысяч триста. Ни фига себе! Он такого никогда не видал. Полез в свой карман, пересчитал пять сотен, подаренных Валентайном. Что-то в этом было и впрямь. Какая-то маленькая уверенность. А если иметь в виду всю эту кучу? Да нетронутый, необмененный чемодан? Целое богатство, может, целая жизнь. Он ухмыльнулся: разве одна? Весь их интернат, наверное, можно переобуть и переодеть! Все скрипучие кровати переменить в спальном корпусе. Да еще устроить пир горой! Какой пир! Целый год кормить двести пятьдесят ртов. И дать каждому после окончания сотен по пять, как ему.
Топорик принялся думать, куда и как истратит интернатский народ по пятьсот долларов, и грустно ухмыльнулся: ничего хорошего, по его расчету, не получалось. Истратят на какую-нибудь ерунду в один день. Никто из них не обучен экономить, в лучшем случае купят модную шмотку, и все. Ну а что можно-то? Крышу над головой – не получится, пятьсот – это ничто, совсем крохи, так что пойдет все в распыл. Опять хмыкнул: кто даст-то? Он, что ли? Кольча?
Представил, что все это его, опять хмыкнул: ну уж! Подумал всерьез и сказал сам себе: избави Бог! Это же такая тяжесть – у кого-то отнятые деньги. Пусть даже справедливо отнятые.