– Кашку? – спросил я.
– Кашку, кашку, – ответил, не оборачиваясь, Васька.
Он шагал по сжатому полю, и ветер пузырем надувал его зеленую рубашку. Ту самую, в которой Васька приехал тогда в город.
Он шел размашистым шагом и всеми ухватками – тем, как он двигался, как ловко поворачивал циркуль, как говорил перед этим, – был похож на взрослого.
* * *
Жужжали полосатые шмели, трепетали крыльями стрекозы, то повисая на месте, то срываясь стремительно вбок. Я обрывал тонкие сиреневые цветочки от клеверной головки и сосал сладкий сок, развалясь в траве. Мне было хорошо и радостно, пока мой взгляд не нашел в бесконечном черно-желтом поле напряженную, понурую лошадь и двух женщин. Мне стало совестно, я вскочил, торопливо обрывая кашку.
Когда корзина наполнилась и я подошел к телеге, Васька уже вернулся и вбивал топором в землю какие-то палки.
– На нож, – сказал он мне, – срезай ветки подлиннее. – Лицо его было напряженным и хмурым. – Надо сделать шалаш. Им тут неделю ишачить.
Тетки проходили мимо нас. Теперь они поменялись местами, но уже совсем вымотались. А прошли всего рядов пять-шесть в бесконечном поле.
– Двенадцать га! – сказал зло Васька. – Эх, хухры-мухры, трактору бы тут на один день! – Он плюнул и яростно заколотил топором.
Васькина злость передалась мне. Срезая ветки, я с силой, зло нажимал ножом, будто дрался с противником. Пот полз мне в глаза, но я даже не вытирал его, а только сдувал.
Шалаш получился на славу! Васька напихал туда сена, кинул два одеяла с телеги и вздохнул, посмотрев на теток: они сделали еще три хода вдоль поля.
Напротив нас тетки остановились.
– Васька! – крикнула одна. – Водицы подтащи-ка!
Васька схватил ведро, исчез за кустами, а когда появился, через край ведра переплескивалась вода.
«Тут, значит, и ручей есть», – подумал я и подошел вслед за Васькой к женщинам.
– Матвеевна, – сказал Васька, поднимая ведро, – вы ну-ка отдохните, а мы с Кольчей попашем.
Я думал, Матвеевна скажет: «Ну куда вам!», – откажет просто-напросто, но она молча кивнула головой. Пот струился с нее ручьями, а худая посерела от натуги, и большие глаза ее, кажется, стали еще больше.
Тетки полили и пошли к шалашу. Васька поил лошадь.
– Но, но, – ласково приговаривал он, то поднося ей ведро, то отнимая. – Не торопись, зайдешься! Погоди, золотко! – Прямо как с человеком разговаривал.
Потом я вел лошадь под уздцы, как показал мне Васька, а сам он держал плуг. Напившись и передохнув, лошадь шла веселее, бойко пофыркивала, и наш ряд получался ничем не хуже соседних. Мне не терпелось обернуться, поглядеть на Ваську, а еще больше не терпелось попросить его дать попахать мне. Но лошадь шагала, я должен был внимательно смотреть вперед.
Наконец Васька пробасил: «Тпрр-ру!» – и лошадь послушно стала, натруженно дыша.
– Васька! – потребовал я. – Теперь моя очередь!
Он усмехнулся, недоверчиво поглядел на меня, но кивнул.
Я взялся за скользкие ручки плуга, Васька чмокнул, и лошадь двинулась.
Лошадь сама тащила плуг, а я только должен был ровнять ряд, но это получалось нелегко.
– Налегай! – крикнул мне Васька. – Глубже паши!
Я послушно налег, прошел несколько метров и вдруг почувствовал, как налились тяжестью руки. Когда я вел лошадь под узду, идти было легко по твердому полю, теперь же я шел по паханой мягкой земле, ноги проваливались и деревенели. Пот застилал мне глаза, я уже не наваливался, чтобы борозда выходила глубже, я просто держался за плуг, а лошадь и Васька и эта железная штуковина с острым ножом тащили меня за собой, как на прицепе.
– Ну вот, – сказал Васька, останавливая коня.
Я с трудом разжал онемевшие руки и отшатнулся от плуга. В голове гулко стучала кровь, пот капал с подбородка. Я утерся рукавом, едва дыша.
Мне было стыдно за свою немощь. Я думал, Васька меня крепко обругает, но он неожиданно похвалил:
– Молодец, Кольча!
Мы поменялись местами и пошли дальше. Васькина похвала меня успокоила, приободрила. «Да нет, – подумал я, – не так уж и плохо для первого раза. Вот кабы я все время в деревне жил, выходило бы не хуже Васькиного».
Я посмотрел вокруг себя еще раз, мысленно обмерил поле. Ему, казалось, не было конца и края.
Лошадь стала, тяжело поводя боками, тетки подошли к нам.
– Ну, мужики, – сказала, посмеиваясь, худая, – уважили, спасибо. А теперь идите.
– Макарыч-то тебе задаст, – сказала Матвеевна, глядя на Ваську.
– Ну его! – пробубнил он, утирая пот.
Матвеевна чмокнула на лошадь, та нехотя двинулась вперед, а мы с Васькой пошли в деревню.
Дорога вела в гору, и понурая лошадь да две фигурки возле нее долго были видны нам.
Мы молча оборачивались, молча вглядывались в них и молча шли дальше…
* * *
– Николка, – прервал молчание Васька, – батя-то не пишет, когда вернется?
– Никак не отпускают, – ответил я.
– Отпустят! – вздохнул Васька. – Скоро всех солдат отпустят! – И усмехнулся: – Наших вон всех отпустили.
– Как? – удивился я. – Уже всех?
Но как-то странно сказал это Васька.
– А у нас и возвращаться-то всего шестерым пришлось, – ответил Васька. – Двое сразу в эмтээс подались. Один без ноги, милиционером работает. Дядю Терентия председателем выбрали. Да двое еще бригадирят.
– И все? – спросил я, не подумав.
– И все, – ответил Васька спокойно, но я уже вспомнил, как говорил вчера председатель про счет фашистам.
Я остановился.
– Шестеро? – спросил я испуганно. – А сколько же на войну уходило?
– Мужиков шестьдесят, – ответил Васька. – Это сразу, как войну объявили. Да потом еще парней забирали, кто подрастал. Душ семьдесят.
Мы остановились на вершине холма и в последний раз обернулись на двух теток и коня.
– Кабы хоть половина, – сказал задумчиво Васька.
Он вздохнул и резко отвернулся. Мы пошли торопливо, чуть не бегом.
– А вот ежели, – спросил, не глядя на меня, Васька, – отец бы твой не вернулся? Ну, погиб. А мать бы твоя нового отца привела?
– Как это – нового? – пожал я плечами. – Отец один, другого не бывает…
– Ну ладно, – перебил меня Васька, – снова бы замуж вышла! Не понимаешь, что ли? Чо бы ты делать стал?
Он говорил зло, раздраженно, и я удивился: что это с ним?
– Что делать, что делать? Не остался бы дома! Сбежал!
– Куда? – недоверчиво засмеялся Васька, будто это его касалось.
– В ремеслуху, например, – ответил я, – или в детдом. Соврал бы, что у меня никого нет.
– В детдом! – зло воскликнул Васька.
– Да ты чо ерунду-то мелешь? – удивился я. – Ежели да кабы, то во рту росли грибы!
– Это я так, – оказал он, криво усмехаясь, – вообще…
Чтоб сократить путь, Васька свернул с дороги, и мы пошли тропой через густо заросшее поле. Васька наклонился на ходу, сорвал что-то, остановился. В руках у него был стручок. Он размял его и высыпал на ладонь желтые горошины.
– Переспел уже, – сказал Васька, – а убирать некому, – и отправил горошины в рот, аппетитно зачавкав.
– Горох, что ли? – спросил я и, обрадовавшись, начал рвать стручки.
– Ты это чо, ты чо? – воскликнул Васька.
– Горох рву, – ответил я удивленно. – Не видишь?
– Нельзя же, дурень, – сказал он. – Горох колхозный, увидят, еще засудить могут.
– Засудить! – усмехнулся я. – Как это – засудить?
– А так, – ответил Васька нерешительно, – за хищение колхозного имущества. Ну да ладно, – сказал он, вздыхая, – только по одному карману наломаем, понял? По карману, не больше.
То ли давно мы не ели, то ли просто горох оказался вкусный, но за ушами у нас аж пищало.
– Ты это, – сказал мне смущенно Васька, – стручки-то пустые подальше в сторону кидай, а то увидят.
– Ну, и увидят? – засмеялся я.
– Увидят – другие нарвут, – сказал Васька. – А если каждый по карману наломает, какой убыток, как думаешь?
Я пожал плечами, но пустые стручки стал бросать подальше от тропки.
– Меня до войны, – улыбаясь, сказал Васька, – знаешь как отец ремнем выдрал! Вот так же надергал я полную пазуху гороху, прибег домой, на стол вывалил, улыбаюсь, – мол, глядите, добытчик, в дом гороху принес. А отец снял ремень с гвоздя и так меня отходил! Пискун, говорит, ты голобрюхий, и откуда, говорит, в тебе кулак взялся! Я тогда-то не понял, что за кулак, уж потом, в школе, объяснили. Но как отец порол, помню. И как кулаком обозвал – тоже…
Васька улыбался, словно отцовская порка ему теперь в удовольствие казалась. Потом сразу нахмурился. Мы стояли перед конторой.
– Айда! – позвал меня Васька к себе на работу. – Посидишь, поглядишь.
Мы вошли в избу.
– Тебя за смертью посылать! – прогнусавил из-за своей конторки Макарыч. – Сводку обсчитать надо, в район передать, а тебя носит, лешак подери!
Васька промолчал, выразительно посмотрев на меня: мол, видишь.
– На столе бумаги, давай считай скорее, – велел Макарыч, – потом поговорим, при Терентии.
Васька тоскливо зашелестел бумагами, подвинул к себе счеты, начал громыхать костяшками, Макарыч скрипел ржавым, что ли, пером. Я оглядывал контору – ряд старых стульев, портрет и забавный телефон на стене, похожий на скворечник, только с ручкой.
Васька дал длинную очередь на счетах, потом задумался, поглядел на меня, перевел взгляд за окошко и машинально вытащил из кармана несколько стручков. «Шляпа! – подумал я. – Сам наказывал пустые стручки подальше кидать, чтоб никто не заметил, а тут вдруг вытаскивает». Едва я подумал это, как Макарыч спросил Ваську безразличным голосом:
– От Белой-то Гривы пешком шли?
– Аха! – безмятежно ответил Васька.
– Через поле? – лениво говорил главбух.
– Аха, – отвечал Васька.
– А горох оттуда? Колхозный?
Васька побледнел, прикрыл было ладонью несколько стручков, лежавших на столе, и резко повернулся к своему начальнику.
Глаза у Васьки сузились в щелки, а Макарыч шел к нему, медленно, не спеша шагал через комнату, сдвинув очечки на кончик носа.
– Ну-кась, – сказал он неторопливо, – выворачивай.
Васька послушно вывернул пустой карман. Видно, эти стручки были последними.
– Колхозный горох-от? – наступал Макарыч. – Аль со своего огороду? – Васька заливался краской. – Да нет, со своего не могет быть, домой не заходили – вон и корзинку с клевером занесть не успели. – Васька краснел, но молчал. Тогда Макарыч указал на меня пальцем: – И гостя свово воровать учишь? – Ваську уже всего трясло. – Ну-ка, милочек, – направился ко мне главбух, – выверни карманы.
У Васьки оставалось три стручка, а у меня карман был почти полный: я просто не поспевал за Васькой, он как-то быстро доставал горошины из сухих оболочек. Но вывернуть карман – значило доказать этому курносому бухгалтеру, что все, что он говорит, правда и мы с Васькой украли горох.
С меня спрос невелик, я как приехал, так и уеду, а что про Ваську говорить станут? Я вспомнил, как он отговаривал меня рвать этот горох, как рассказывал про отца.
Нет! Вывернуть карман – значило предать Ваську. Никакой Васька не вор. Я шагнул навстречу главбуху. Сейчас я ему скажу, что Васька не виноват, что это я. Только спокойно. Спокойно! Неожиданная мысль кольнула меня. Но ведь ясно же, что мы были вдвоем. Скажут: «Васька, а ты куда смотрел?!» Скажут: «Раз ты там был, значит, тоже виноват, значит, вы вместе!»
Я уже открыл рот, чтобы взять всю вину на себя, и в последнюю секунду – буквально в последнюю – сказал другое:
– А вы, товарищ главный бухгалтер, зря горячитесь. Да, у меня полкармана гороху. Но мы этот горох взяли из дому еще с утра.
Макарыч отступил и поддернул очки к глазам. Никак он не ждал такого. Да и я-то, честно сказать, не ждал.
Он ушел к своей конторке, сел и сказал оттуда:
– А мы это проверим.
– Проверяйте! – сказал я безразлично.
Вот за это-то я мог поручиться: никто нас с Васькой в колхозном горохе не видел.
* * *
– Вообще-то ты молодец, – сказал, вздохнув, Васька, когда пересчитав все, что требовал Макарыч, он освободился и мы вышли на улицу. – Только если ему вожжа под хвост попадет, худо будет. Дома-то мы нынче гороху не сеяли, вынюхает, под суд подведет, паразит.
– Да неужто, – возмутился я, – за два кармана гороху?..
– Вот тебе и «неужто»! Порядок такой есть: пригоршню возьмешь – и то посадить могут. По законам военного времени.
– Так война-то кончилась! – удивился я.
– Война-то кончилась, а законы остались.
Я вздохнул. Нет, что-то тут не так, несправедливость какая-то. Ладно, я здесь чужой, меня, может, и надо судить за карман гороху, но Васька-то, Васька – тутошний, колхозный. Он же не только считает, он и коней запрягает, и пахал сегодня, хотя его никто не просил. Неужто же ему за это кармана гороху жалко?
Мы сидели на завалинке. Васька, хмурясь, дымил цигаркой. Вдруг он напрягся, прислушался.
– Машина идет, – объявил Васька и, помолчав, прибавил: – Не эмтээсовская.
– Как это ты узнал? – спросил я, прислушиваясь к далекому тарахтению.
– По мотору, – ответил Васька. – К нам тут одна машина ходит, за молоком, а эта – другая.
Рокот мотора усилился, и через несколько минут, заслонив улицу пылью, прямо у конторы затормозила газогенераторка с фанерным фургоном вместо кузова.
Из кабинки выскочил щуплый старик шофер, за ним вышла большая, пухлая тетка.
– Примай подмогу! – крикнул весело старик и распахнул у фургона заднюю дверцу.
– Хе, подмога! – проворчал недовольно Васька. – Стрижем-бреем да гуталином торгуем.
Из черного нутра фургона, кряхтя, сползла короткая седая старуха, ростом меньше меня, затем втроем – старуха, старик шофер и пухлая тетка – стали вытаскивать из фургона еще что-то, тяжелое и неудобное.
Когда они расступились, я опешил. На тележке с шарикоподшипниковыми колесиками сидел безногий дядька в офицерской фуражке. В одной руке он держал некрашеный фанерный чемоданчик.
Безногий оглядывался вокруг, говорил что-то теткам и старику шоферу, потом сильно оттолкнулся свободной рукой и поехал к нам.
– Здорово, хлопчики! – крикнул он издалека. – Не найдете ли гвоздика подлиннее, ногу вот свою хочу подковать.
Дядька, улыбаясь, подъехал к нам.
– Вот было две ноги, – сказал он, останавливаясь, – а стало четыре. Раньше двух было много, а теперь на трех не уедешь. – Он пошатал одно колесо, норовившее отвалиться.
– Аха! – сказал Васька, поднимаясь и обходя инвалида. – Счас, дядя!
Мы быстро пошли к Васькиному дому, почти побежали.
– Это он, – сказал Васька, – помнишь? Вместе с отцом воевал!
Я вспомнил, как дома, в городе, рассказывал Васька про отца и про инвалида, который один остался живой.
– Ты иди назад, – спохватился Васька, когда мы уже подошли к дому, – подсоби ему устроиться, я счас…
Я вернулся к конторе.
Инвалид, отцепив коляску, уже сидел на лавочке у правления и разглядывал подшипник.
– Ну, где гвоздь? – спросил он, увидев меня.
– Сейчас, – ответил я. – Васька несет.
– Ну, ну, – проговорил инвалид, откладывая коляску и открывая фанерный чемодан. Там лежал сапожницкий инструмент – молотки, мелкие гвоздики, дратва, железная лапа, на которой подбивают обувь. – А то, вишь, у меня мелочь. – Он взял щепотку гвоздиков, высыпал их обратно, словно посеял.
Я внимательно разглядывал инвалида. У него было красивое, чуть скуластое лицо в редких крапинках веснушек, крепкие, мускулистые руки, покрытые густыми волосами, и вообще, если закрыть ноги, он ничем не походил на инвалида, на тяжелораненого.
И у мамы в госпитале, и в городе, на улицах, я видел других инвалидов. В госпитале, понятное дело, люди лежали после операций, и лица у них были больные, изможденные, усталые, и мне их было жалко. В городе мне почему-то часто попадались совсем другие инвалиды – пьяные. Они громко говорили между собой, пересыпая слова тяжелой бранью, стучали костылями по земле, доказывая что-то друг другу. Этих инвалидов я боялся и обходил их стороной, а моя бабушка называла их психами и говорила, что это они нарочно куражатся, чтобы показать себя. Ясно, я встречал и других инвалидов – спокойных, стоящих в очередях, хотя инвалидам полагалось получать продукты без очереди. У меня щемило сердце, хотелось, чтобы люди, ни слова не говоря, расступились и пропустили безрукого инвалида к прилавку.
Этот же безногий не вызывал у меня даже жалости. Он вертел свою тачку на шарикоподшипниках, жмурился на солнышко, вытирал тыльной стороной ладони пот со лба и, казалось, совсем не чувствовал, что у него нет обеих ног.
– А ты, видать, нездешний? – сказал он, приглядываясь ко мне и приветливо улыбаясь. – Поди-ка, из города?
Я кивнул.
– Это Васька-то нынче не у тебя зимовал?
Я кивнул снова, удивляясь, откуда он все знает.
Инвалид пристально посмотрел на меня, перестал улыбаться и вдруг спросил:
– Хороший парень Васька?
Я хмыкнул: мол, само собой.
– Да… – вздохнул безногий и задумался. – Да, – повторил он после долгой паузы, – хороший он парень, Васька…
Я вдруг заметил, как инвалид покраснел и глаза его насторожились.
Я обернулся. За моей спиной стоял Васька и протягивал гвоздь. Рядом с ним была тетя Нюра.
– Здравствуйте, Семен Андреевич, – сказала она, теребя кончик платка. – С приездом вас.
– Здравствуй, Нюра, – ответил инвалид, и щеки его опять порозовели.
«Может, – подумал я, – ему стыдно перед тетей Нюрой, что Васькин отец погиб, а он вот живой остался?»
* * *
Возле фургона стал собираться народ.
Инвалиду приносили рваные ботинки, сапоги, калоши – запахло резиновым клеем, застучал молоток. Тетка, сидевшая в кабинке вместе со стариком шофером, приставила к изгороди табурет, натянула белый халат и стала подстригать деда в валенках.
– Бороду-то не трожь, – шумел дед, – а голову давай начисто! Жди вас, когда еще нагрянете!
Тетка жужжала машинкой, трещала ножницами, кружилась, как наседка, возле деда, который так и не снял с рубахи свои медали. Он сидел в гордой и торжественной позе, боялся шевельнуться под острыми ножницами и был похож на важную статую.
Но шумней всего было у фургона. Коротенькая старуха, не пригибаясь из-за своего малого роста, свободно ходила внутри сумрачного ящика и вызывала общее неудовольствие.
– Ну чо я вам, бабы, рожу, что ли, – кричала она, – когда ни мыла, и ни иголок, ни ниток нету. Вот рулон бязи дали, и то радуйтесь!
Она отрезала кому-то куски материи, тщательно прикладывая деревянный метр, а в оплату, у кого не было денег, принимала яйца.
– Мыла опять нет! – шумели внизу женщины. – Хоть бы жидкого привезли!
Старуха в автолавке суетилась, предлагала вместо мыла саржевые платки и книги, ее ругали почем зря, но и платки и книги в обмен на яйца все же брали.
Мы с Васькой поглядели на сапожника, повертелись возле парикмахерши и фургона и пошли к дому. Васька был мрачен, и я подумал, что у него, наверное, не выходит из головы этот горох.
– Брось ты, – сказал я ему, – если будет Макарыч приставать, говори, что это я горох рвал. А тебе просто дал немного. Меня небось не засудят.
– Ишь ты, – усмехнулся Васька весело, – рыцарь из городу приехал. – И вдруг предложил: – Давай к отцу сходим.
– Как это? – спросил я недоверчиво. – Как это – сходим?
Мы вошли во двор, из-под дверцы сарайки Васька выскреб ключик, открыл замок.
В темноте, на гвоздях, висела лошадиная сбруя – какие-то веревки, ремни и цепи, а у окошка, за планками, возле маленького столика поблескивал инструмент.
Васька уселся на чурбан перед столиком, стал вытаскивать из-под рейки стамески разных размеров, долота, плоскогубцы и кусачки, вытирая их от пыли концом рукава.
– Отцовское, – сказал он тоскливо. – Тут у него мастерская была. Глянь!
Васька выдвинул ящик стола. Ровными рядами, аккуратно уложенные, там лежали фуганки, рубанки – большие и малые, набор молотков. Сбоку к столику намертво прибиты были тисочки. Никогда нигде не видел я такого богатства.
– Целый завод! – сказал я.
Васька улыбался, польщенный.
– А хошь, – сказал он, – еще чегой-то покажу, – и, не дожидаясь моего согласия, наклонился под стол.
Васька вытащил что-то большое, замотанное в холстину и стал аккуратно разворачивать. Оказалось, это кусок неструганого дерева, и я сначала не понял, что он хочет мне показать. Но Васька повернул деревяшку другим боком, и я увидел голову коня, вырезанную грубо.
Конь мчался навстречу ветру, вскинув голову и раздув ноздри, а грива развевалась.
– Это отец коня вырезал, – сказал Васька, – хотел на коньке укрепить, да не поспел, на войну взяли. Так, вишь, и осталось, только одна половина. – Он вздохнул. – А я вот делаю, делаю, и ничего у меня не выходит.
Я пошел вслед за Васькой в темный угол. Там на полу лежало штук шесть деревянных коней. Я брал их одного за другим, ощупывал, выносил на свет – все они были угловатые и походили скорее на собак.
– Уж сколько сделал, – сказал Васька, вздыхая, – а близко даже нет. – Он помолчал. – Но я добью! Вот уборка кончится, опять строгать начну. А как выйдет, ту голову, что отец начал, доделаю. Только надо, чтоб не хуже вышло.
Васька кинул небрежно своих коней в угол, отцовского же аккуратно завернул в холстину и спрятал под стол.
Мы сидели в полутемной сарайке, задумчиво глядели в маленькое оконце, выходящее в огород, и я думал: «Как не похож стал Васька на самого себя! На того, каким он был в городе».
* * *
Уже темнело, когда тетя Нюра, расставив на столе тарелки, позвала нас ужинать.
Мы с Васькой стояли у ворот. Отсюда хорошо было видно, как, навесив замок на дверцы фургона, ушла куда-то коротенькая старуха, как закрыла свою мастерскую парикмахерша, унеся в контору табурет. Старик шофер давно уже исчез, и один только Семен Андреевич тукал молотком, ремонтируя изношенные, изопревшие обутки.
– Идите вечерять! – еще раз позвала тетя Нюра, и мы с Васькой пошли в дом, уселись по лавкам.
В избе было тихо. Тетя Нюра молчала, опустив глаза в тарелку с картошкой, молчал угрюмо Васька, одна бабка что-то приговаривала, пришамкивала себе под нос. Иногда тетя Нюра вопросительно посматривала на Ваську, но он ничего не замечал. Похоже было, что они поссорились и виновата в этой ссоре тетя Нюра. Но когда они успели поссориться? Я от Васьки почти что ни на шаг не отступал.
Васька вяло ковырял ложкой в тарелке, потом поднял голову.
Инвалид все тукал молотком.
– Мам! – сказал Васька. – Позови Семена-то Андреевича. Голодный, чай.
Тетя Нюра неожиданно легко вскочила, выбежала из избы, хлопнув дверью. Бабка и Васька тяжело переглянулись.
Стук на улице смолк, потом во дворе зажурчали подшипники инвалидной коляски, и в избе, опираясь руками на деревяшки с кожаными ремешками для рук, появился Семен Андреевич.
Смотреть, как он поднимался на невысокий порожек, а потом опускался, было невмоготу, и, если бы инвалид молчал, было бы совсем тяжело. Но Семен Андреевич шутил, приговаривал, и от этого неловкое напряжение сразу рассеялось.
– Здравствуйте, пожалуйста! – весело восклицал он. – Спасибо от странничка! А то мы по району странствуем, дома уже который день не ночуем, а горяченьким, глядишь, да угостят! Как же тут пропадешь, коли вокруг люди добрые!
Я и тетя Нюра помогли ему забраться на лавку, он помыл руки в тазике, который подала бабка, и, в шутку перекрестившись, принялся за картошку. Но тут же хлопнул себя по голове.
– Ох, голова садовая! – засмеялся инвалид. – В гости пришел, а про гостинец забыл!
Он вытащил бутылку, тетя Нюра и бабка заахали, но стаканчики поставили.
Взрослые выпили. В избе снова стало тихо. Только жужжала где-то муха.
– А вы что ж, в бога верите? – после долгого молчания спросил Васька.
Инвалид положил ложку, обтер губы, сказал шутливо:
– Эх, Вася, спроси-ка ты у солдат, кто верует? Кто и верил если, так теперь одного черта жалует. – Он засмеялся. – Эта война, пропади она пропадом, поядреней всякого чистилища будет.
Он снова разлил вино, стал серьезным.
– Выпьем, – сказал он, – выпьем давайте за упокой души Ивана Петровича и всех погибших солдат нашего района, хоть в упокой души я не верю. Давайте за память выпьем, чтоб она никогда не ушла.
Я подумал, сейчас Семен Андреевич будет походить на других инвалидов – станет пить, и зубы начнут стучать о стекло, а потом заплачет или заругается, – но инвалид обвел стол трезвыми глазами и закупорил бутылку.
– Будет, – сказал он. – Пьяная голова – что пустой шар: не ровен час, и улететь может.
Он засмеялся своим словам, но его никто не поддержал. Все сидели напряженные и невеселые.
Налили чаю. Васька прихлебывал пустой чай и посматривал на инвалида, будто хотел еще что-то спросить.
– А страшно было тогда? – проговорил он хрипло и кивнул головой на стол, а вернее, под стол, туда, где должны были у Семена Андреевича быть ноги.
Семен Андреевич хлебнул чаю и надолго замолк, словно взвешивая про себя, страшно или не страшно было тогда, когда оторвало ему ноги.
Наконец он поставил кружку на стол, отодвинул ее и посмотрел Ваське в глаза.
– Тогда, – он мотнул вниз, на свои ноги, – я ничего, почитай, не помнил. В медсанбате очнулся уже без ног. Отошел, гляжу – солнышко в щель пробивается, посмотрел на себя – вроде жив, здоров, руки на месте, голова, пощупал, на месте, ноги тоже, одеялом укрытые. – Он вздохнул. – Только чую, ноги мои ноют, лодыжки особенно. Ноют и ноют, ну, думаю, уж не ревматизм ли прихватил. Потом узнал, что ноги-то хоть и ноют, а их уж нет…
Васька словно окаменел.
– Испугался я потом, позже… Но это не страх, – подумав, проговорил Семен Андреевич. – Страх был тогда, под Москвой, когда твой батька погиб.
Он взялся за столешницу так, что пальцы побелели.
– И страх и злоба, – сказал он негромко. – Злоба, что гранат нету, и страх, что помрешь, ни одного немца не укокошив… Как уж вывернулся я тогда, и сам не знаю. – Он снова пронзительно посмотрел на Ваську. – Только уж потом… уж потом, Васька, будь спокоен, столько их накрошил…
Бабка, осторожно ступая по скрипучим половицам, принесла керосиновую лампу. Спичка скользнула о коробок, пламя осветило избу бронзовым светом.
Где-то на полатях затиликал, запел сверчок.
Семен Андреевич улыбнулся, повернул лицо к печке:
– Ишь поет! Живность!
* * *
Тетя Нюра пошла постелить Семену Андреевичу в сенцах, мы с Васькой выбрались из-за стола и устроились на лавочке под окнами. Васька был смурной, глубоко затягивался и часто кашлял хриплым – на всю улицу – голосом.
– Вот хухры-мухры! – проговорил он устало. – Никогда не угадаешь, что с тобой будет. Хотел тебе одно мероприятие показать, а тут фургон этот.
– Какое мероприятие? – спросил я.
– Да… – нехотя ответил Васька. – На вечерку хотел тебя сводить, да уж поздно, самый конец захватим. – Он зевнул. – А завтра вставать рано.
Я всполошился.
– Ва-ась! – заныл я. – Давай сходим, выспимся еще, успеем.
Васька усмехнулся, затоптал окурок, долго просить себя не заставил.
– Смотри, – сказал он, – два километра по лесу.
Он поднялся с лавочки, крикнул в ограду:
– Мам, мы спать ушли, – и на цыпочках вернулся ко мне.
То быстрым шагом, то скорой рысью мы двигались по лесной дороге. Ели обступали нас со всех сторон, воздух словно остекленел, и каждый вздох повисал в тишине. Мои ноги то проваливались в колдобины, то спотыкались о бугорки, и тогда я хватался за Ваську – за его рукав или плечо.
В глухой тишине я неожиданно различил какое-то тоненькое треньканье и голоса.
Васька прибавил шагу.
Сквозь деревья завиднелся трепещущий огонек, голоса и музыка стали внятнее: кто-то пел частушки, играла гармонь.
Лес наконец кончился, тишина и страхи остались за спиной, впереди выступали из мрака избы, а перед ними, под березкой, застлавшей черной шапкой полнеба, полыхал костер и плясали пары.
Гармонист играл довольно заунывно, повторял одну и ту же короткую мелодию, ни шума, ни смеха не было у костра, только раздавался глухой, мерный топот пляшущих.
Когда мы подошли ближе, озорной парнячий голос, нарочно надрываясь, разухабисто выкрикнул:
По деревне идётё,
Играётё и поётё,
Мое сердце разрываетё
И спать не даётё-о!
Снова стало тихо, слышался только топот. Через полминуты, не раньше, словно крепко подумав прежде, девчачий голос, такой же надрывный, пропел:
Через речку быструю
Я мосточек выстрою,
Ходи, милый, ходи мой,
Ходи летом и зимой!
Мы остановились под березой, недалеко от баяниста. Это был совсем пацан, вроде, пожалуй, меня. Он играл, уставившись в землю, ни на кого не глядя, словно выполнял работу, тяжелую и неинтересную.
Нас заметили.
Тот же парнячий голос, что пел частушку, выкрикнул откуда-то из темноты:
– Аа-а, Васильевские ребята пришли. – И добавил обидно: – Два сапога пара, два пацаненка – мужик!
Пляшущие недружно засмеялись, и я почувствовал локтем, как подобрался, напрягся Васька.
– Опять, гады! – прошептал он, а громко, набрав басу, чтоб переорать гармошку, крикнул: – А што энто за мужики, каких из сапог не видно!
На этот раз засмеялись громче, видно, Васька попал в точку, и перед нами возник низкорослый парень в лихо заломленной фуражке. Я, не удержавшись, хихикнул. Парень был намного старше Васьки, а ростом с меня.