Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Друзья мои - книги ! (Заметки книголюба)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Лидин Вл / Друзья мои - книги ! (Заметки книголюба) - Чтение (стр. 6)
Автор: Лидин Вл
Жанр: Отечественная проза

 

 


      ПЕСНЯ О КАМАРИНСКОМ МУЖИКЕ
      В Ярославле, на улице Трефолева, на доме, в котором жил поэт Л. Н. Трефолев, есть мемориальная доска: "В этом доме жил в 70-х годах XIX века известный поэт и историк Ярославского края Леонид Николаевич Трефолев".
      Недавно побывав в Ярославле, я остановился в раздумье перед этой доской. Есть имена поэтов, просиявшие в свою пору, оставшиеся в памяти читателей и в истории литературы, хотя их песни никогда не были народными. Но есть и такие поэты, песни которых широко уже добрых полвека или даже целый век поет народ; песни, которые сроднились с историей нашего народа, стали поистине (99) народными песнями, но имена тех, кто создал эти песни, или позабыты совсем, или звучат глухо, притушенно, потому что история литературы не выдвинула их, а лишь констатировала наличие того или другого поэта в ту или иную эпоху.
      Глядя на доску с именем Трефолева, я вспомнил о его судьбе. Он жил в Ярославле, его поэтическим учителем был Некрасов; Трефолева знал Чехов и переписывался с ним. Трефолев оставил всего один том стихотворений, вышедший впервые в 1894 году и переизданный в наше время в Ярославле. Есть в этом томе стихи сильные, хорошие; есть менее сильные, как это свойственно каждому поэту. Но в томе этом есть и одно стихотворение, которому суждено было покорить время,- "Песня о комаринском мужике". Если говорить о скорби и сострадании, о надеждах и прозрении лучшего будущего, то песня Трефолева вобрала все это в себя, и если бы Трефолев написал лишь одно это стихотворение, то и оно открыло бы ему путь в большую литературу.
      Подобно Трефолеву, поэт А. А. Навроцкий (Н. А. Вроцкий), автор "Русских былин и преданий в стихах", остался в литературе тоже благодаря одному стихотворению - "Утес Стеньки Разина". Я не хочу этим умалить многое другое, что написали оба поэта: я говорю лишь о том, что широко известно народу, что стало его песнью. Всегда трудно проследить взаимодействие смежных искусств скажем, изобразительного искусства и литературы,- но, может быть, отчасти Навроцкому обязан темой "Степан Разин" художник В. И. Суриков, а уж если говорить о русском революционном движении, то "Утес Стеньки Разина", подобно "Дубинушке", был своего рода факелом, освещавшим путь целому поколению...
      А. А. Навроцкий оставил книги: "Картины минувшего", вышедшие в 1881 году, "Сказания минувшего" (1897), частично повторявшие первую книгу, и сказание в стихах "Россия" (1898), начинавшееся строками: "На вершинах Балкан, на утесе одном, замерзая в снегу на одре ледяном, умирал позабытый солдат..."
      Я радуюсь, что в Ярославле есть улица Трефолева, и сожалею, что нигде и ничем не отмечена память о Н. Цыганове, авторе песен "Соловей мой, соловеюшко", "Не шей ты мне, матушка, красный сарафан", "Ах! чарка моя, серебряная!", "Ах ты, ночка, моя ноченька - ночка темная, осенняя!", (100) глубоко проникших в русскую народную лирику; сожалею я, что нигде не отмечена память и о А. Навроцком. Имена эти, однако, имеют право на память; книги Цыганова, Навроцкого, А. Мерзлякова стоят у меня в книжном шкафу рядом с Фетом, Полонским, Плещеевым, Блоком, и я полагаю, что ни один из этих признанных поэтов не отрекся бы от полузабытых Цыганова или И. Макарова, с его пронзительной песнью "Однозвучно гремит колокольчик, и дорога пылится слегка...", которую обессмертил композитор А. Гурилев.
      СТАРЫЙ РЫБАК
      Отличнейший человек, превосходный переводчик "Гитанджали" Рабиндраната Тагора, Николай Алексеевич Пушешников как-то спросил меня:
      - Не интересуетесь ли вы старыми бумагами и письмами? Мне предлагают приобрести один архив, но я его не видел... если хотите, я направлю к вам этого человека.
      И вот в 1925 году мне принесли огромную, плотно набитую бумагами наволочку. Когда, взяв наволочку за два угла, я высыпал ее содержимое на стол, то на минуту именно застыл, как говорится: сорок писем Гоголя к матери, рисунки и листки из записных книжек Достоевского, несколько писем Чаадаева, и среди них плотные зеленые тетрадочки малого формата, на которых стояло имя С. Т. Аксакова.
      Все бумаги и письма оказались из аксаковского архива, пролежавшего где-то в подполице одного из строений (101) в Абрамцеве и немного меньше века спустя извлеченного на свет. В зеленых тетрадочках Аксаков вел счет отстрелянной им дичи, это был как бы прообраз будущих "Записок ружейного охотника", отдельно были и другие тетрадочки, в которые он заносил свои заметки рыболова. Архив этот при моем участии приобрела тогда Государственная академия художественных наук, он цел, находится ныне в одном из наших хранилищ, и я всегда с благодарностью думаю о Николае Алексеевиче Пушешникове, благодаря которому этот бесценный архив не погиб.
      Я вспомнил об этом архиве, приобретя как-то первое издание книги С. Т. Аксакова "Записки об уженье" (1847)- эту энциклопедию сведений о рыбной ловле и вместе с тем справочник о природе, написанный чистейшим русским языком одним из чистейших по своему духовному облику писателей. На обороте желтой обложки книги, выпущенной без имени автора, есть надпись Аксакова: "Николаю Алексеевичу Елагину от старого рыбака - молодому". Н. А. Елагин был сыном А. А. Елагина и Авдотьи Петровны Елагиной, племянницы и друга поэта В. А. Жуковского; ее литературный салон был широко известен в Москве, бывал в нем и Пушкин.
      Не знаю, перенял ли молодой рыбак от старого его заветы, но каждый раз, когда держу в руках книгу Аксакова с его надписью, я вспоминаю зеленые тетрадочки ружейного охотника, мелко исписанные; письма Гоголя к матери, рисунки Достоевского и радуюсь, что благодаря случаю архив этот не погиб. Недавно вышел "Путеводитель" Центрального государственного архива литературы и искусства; просматривая его, я нашел в нем кое-что знакомое из побывавшего в моих руках аксаковского архива и с удовлетворением подумал о том, что каждому из нас дано в той или иной мере помогать в деле собирания памятников нашей культуры; без этой высокой мысли любое книголюбие было бы только частным любительством, о котором и писать не стоит.
      (102)
      "ВЕТВЬ"
      В апреле 1917 года в комнате Правления Московского Художественного театра состоялось несколько необычное сборище. В театре шел спектакль, все было академически строго и чинно в округлом фойе, беззвучном от оливкового мягкого бобрика, тяжелые бронзовые кольца, служившие ручками, висели на дверях той комнаты, где многие авторы, наверно еще со времен Чехова, читали свои пьесы, где решались не только судьбы драматургов, но определялся и климат очередного театрального сезона Москвы: Художественный театр был в отношении русской сцены законодателем.
      В дверях комнаты Правления стоял корректный, аккуратнейший, блистающий крахмальным воротничком, с подстриженной четырехугольником уже седоватой бородкой Владимир Иванович Немирович-Данченко. Он встречал приходящих на это необычное собрание как один из духовных хозяинов театра.
      Однажды мне привелось побывать в тех местах, где Волга вытекает из земли как родничок; родничок теряется в траве, пахнет болиголовом, и трудно представить себе, что здесь и рождается великая русская река. Союз писателей СССР возник тоже не сразу: его возникновению предшествовали сначала Московский профессиональный союз писателей, затем просто - Московский союз писателей, затем - Всероссийский союз писателей. Но и эти писательские объединения возникли из первичного общения писателей, о котором мало кто знает.
      В 1917 году в одной из московских газет появилась такая заметка: "В Москве уже несколько месяцев существует клуб писателей. Эта организация носит замкнутый (103) характер, и на собрание клуба никто из посторонних не допускается.
      Доступ новых членов в клуб чрезвычайно ограничен. Производится обыкновенно баллотировка, и в число членов попадают лица, безусловно имеющие литературное имя. На этой почве даже возникло несколько недоразумений из-за уязвленных самолюбий.
      Клуб писателей собирается в Художественном театре. Было уже около 10 собраний, на которых обычно кто-либо из членов делает доклад на общественно-литературные или политические темы, и затем происходят дебаты".
      Заметка была написана в обычном репортерском духе того времени, но дело не в этом. Клуб московских писателей возник в ту пору, когда разобщенные дотоле и напуганные надвигающейся лавиной Октябрьской революции некоторые литературные столпы почувствовали непрочность своего одинокого бытия и необходимость общения и единения. Были забыты и литературные распри, в ряде случаев даже личная неприязнь, и всегда расположенный к литературе, как писатель, Владимир Иванович Немирович-Данченко гостеприимно раскрыл двери театра для собраний этого объединения писателей.
      Пестрые это были собрания, с докладами на возвышенные литературные и философские темы - философы были главным образом с идеалистическим уклоном, но над ними властвовала все же литература: блистательные беседы о драматургии и театре Вл. И. Немировича-Данченко или отличнейшее чтение Алексеем Толстым его пьесы "Кукушкины слезы", впоследствии переделанной в "Касатку".
      Все было установлено десятилетиями в этой комнате Правления Московского Художественного театра: и ее тишина, и зеленая суконная скатерть на огромном столе, и стаканы с красноватым чаем отменной крепости, и сам любезнейший, строго подтянутый Владимир Иванович, при котором громко не заговоришь и лишнего слова не скажешь. В большой, конторского образца книге велись протоколы; к сожалению, книга эта бесследно исчезла: ее нет в Музее Художественного театра, и не осталось почти ни единого следа деятельности этого писательского объединения, следом за которым уже в 1918 году, после Октябрьской революции, возник Московский профессиональный союз писателей.
      (104) Но все же один след существования этого клуба остался в виде книги под названием "Ветвь". Весной 1917 года, когда из тюрем были выпущены политические заключенные царской России, писатели решили выпустить сборник, с тем чтобы весь чистый доход от него пошел в пользу освобожденных. Мало кто помнит и знает этот сборник, выпущенный в самый разгар событий, шумных и тревожных, (105) вдобавок сборник хаотический по своему составу, и лишь то, что на его титуле значится "Сборник клуба московских писателей", делает его не только некоторой вехой в истории писательских объединений, но по нему можно судить, как в дальнейшем резко разошлись пути многих писателей.
      На титульном листе моего экземпляра есть надписи почти всех участников сборника - от Вл. И. Немировича-Данченко и Алексея Толстого до поэтов Вячеслава Иванова и Владислава Ходасевича, от историков литературы М. Гершензона и В. Каллаша до философа Льва Шестова. Этот разнобой имен не только чуждых, но впоследствии и враждебных друг другу писателей отразился и в их записях на книге: "Мир на земле! На святой Руси воля! Каждому доля на ниве родной!" - написал поэт-символист Вячеслав Иванов. "Только бы любить - все будет хорошо. Друзья, друзья мои",- написал Алексей Толстой. "Мир земле, вечерней и грешной!" - перефразировал двустишие Иванова Владислав Ходасевич.
      Время все поставило на свои места: некоторые из участников этого сборника закономерно оказались в эмиграции; некоторые не поняли революции и остались на правом фланге, обездолив сами себя; но большинство с открытой душой стали деятелями советской литературы. Редчайший ныне сборник "Ветвь" примечателен в этом смысле, и как бы ни было случайным и противоречивым его содержание, он все-таки остался своего рода памяткой о днях, когда только возникала молодая советская литература.
      (106)
      "САПОГИ КАРЛА МАРКСА"
      В доме московского адвоката Сергея Георгиевича Кара-Мурзы к литературе относились с благоговением. Все, связанное с писателями, было в этом доме овеяно поэтической дымкой.
      В прихожей огромной квартиры в доме страхового общества "Россия" на Сретенском бульваре в Москве посетителя встречал невысокий, милейший по своим душевным качествам хозяин. С мальчишески-румяными блестящими щеками, с живыми умными глазами на круглом лице, весь как-то уютно сбитый, Сергей Георгиевич умел создавать высокое литературное настроение на своих "вторниках". "Вторники" Кара-Мурзы были в годы, предшествовавшие революции, популярны в литературной Москве. Они следовали традициям московских литературных салонов, даже своим названием повторяя знаменитые "вторники" поэтессы прошлого века Каролины Павловой, о которых осталось немало воспоминаний.
      "Вторники" Кара-Мурзы были, конечно, скромные и ни на какие литературные аналогии не претендовали. Это было просто чтение писателями своих произведений за большим чайным столом, и почти все новое, возникавшее в литературе, не миновало этих "вторников"; тот или другой молодой писатель появлялся в очередном порядке у Кара-Мурзы и уходил обычно от него обласканным. Сам Сергей Георгиевич был тоже литератором: он был историком театра и историком литературной Москвы, написал множество статей об актерах и театральных постановках и издал в 1924 году книгу "Малый театр" с подзаголовком "Очерки и впечатления".
      Но Сергей Георгиевич был еще и собирателем, при этом собирателем неутомимым и влюбленным в предмет своего (107) коллекционерства: он собирал афиши и программы литературных вечеров, вырезки о писателях и чем-либо необычные по своему содержанию книги, связанные с тем или другим литературным или общественным событием.
      В одну из годовщин со дня смерти С. Г. Кара-Мурзы его сын захотел в память об отце сделать мне подарок. Он принес мне редчайшую книжку, о которой дотоле я и слыхом не слыхал; не слыхали о ней и другие собиратели.
      Книжка называется "Сапоги Карла Маркса". Издана она в 1899 году в С.-Петербурге, автором ее значится некто А. Трнка, и на задней ее обложке напечатано: "Продается во всех книжных магазинах за исключением "Новаго Времени". Книжка эта является памфлетом на "легальный марксизм", представителями которого были П. Б. Струве, М. И. Туган-Барановский и другие.
      На одно из собраний представителей "легального марксизма" кто-то таинственно приносит сапоги, заявив при этом, что они принадлежали Марксу. "Марксисты", понюхав их, подтвердили, что это действительно сапоги Маркса. Те, кому поочередно передают сапоги на хранение, стараются поскорее избавиться от опасной улики, пока один из участников не объявляет, что сапоги принадлежат ему. Иначе говоря, речь идет о тех, кто только понюхал марксизм и с важностью воображает себя марксистом.
      В номере пятом за 1899 год журнал "Русское богатство" поместил уничтожающую рецензию на эту книгу, но следует вспомнить, что у народнического "Русского богатства" были свои счеты со всеми видами марксизма.
      Неутомимый следопыт А. В. Храбровицкий нашел в книге, посвященной революционной истории Горного института, сведения об авторе книжки "Сапоги Карла Маркса", студенте Горного института, чехе по национальности.
      Александр Осипович Трнка, считавшийся в институте одним из лучших знатоков "Капитала" Карла Маркса, всегда нападал на "пижонов-белоподкладочников", которые вначале изучали Маркса, а к моменту окончания института отрезвлялись: "Неужели мне казалось, что капиталисты действительно грабят рабочих?"
      Книжка вызвала горячие нападки на автора со стороны молодежи, но он твердо стоял на своем, доказывая, что марксизму не нужны "душки-марксисты", обличительную характеристику которых он дал в другой своей книжке- "Записки пижона".
      (109) Трнка умер в 1901 году, несомненно не раскрыв всех своих литературных возможностей.
      Эту редчайшую книжку С. Г. Кара-Мурза хранил, видимо, особо, хранил он и подарил мне в свое время как образец нравов деятелей так называемой "желтой прессы" книжку журналиста С. Васюкова "Скорпионы" (1901). С. Г. Кара-Мурза всегда близко принимал к сердцу чистоту литературных нравов и горько сетовал, когда чистота эта нарушалась. За добрых полвека Сергей Георгиевич хорошо познал характер деятелей прессы, сам печатался (как-то он принес мне визитную карточку театрального критика H. E. Эфроса, который в качестве заведующего театральным отделом в газете "Новости дня" просил Чехова принять молодого журналиста С. Кара-Мурзу). Книжка Васюкова разоблачала приемы продажных издателей и журналистов, и Кара-Мурза ценил эту ее разоблачительную часть.
      "Здравствуйте, "скорпионы"! Вы верно забыли, что я вас потревожил немного, забыли обо мне! Но я жив и вас отлично помню... Я помню каждую из ваших физиономий, особенности каждого скорпиона и его привычки",-писал Васюков.
      - Книжка не ахти какая,- сказал С. Г. Кара-Мурза,- но она хранит в себе все-таки следы эпохи... Ведь поминают же подлеца Булгарина, когда хотят дать представление о пушкинском времени.
      ОТ ПОТОМКОВ ШЕВЧЕНКО
      Захар Устинович Докторов - ныне старший научный сотрудник Белорусской Академии наук - во время войны был военным корреспондентом газеты 2-го Украинского фронта "Суворовский натиск".
      (110) Шла война, и будущий ученый пока выхаживал по дорогам Украины, добираясь до того или иного пункта на попутных машинах; в редакцию он возвращался или измазанный грязью с головы до ног, или настолько пропыленный, что не меньше суток все встречавшиеся с ним чихали. Докторов всегда возвращался с какими-нибудь трофеями, которые тут же раздавал. Однажды он вернулся с одним трофеем, который хотел подарить мне, но я из скромности отказался и теперь глубоко сожалею об этом.
      В феврале 1944 года несколько немецких дивизий попало в так называемое корсунь-шевченковское кольцо. Судьба этих дивизий известна: они были окружены, уничтожены, а часть оставшихся войск захвачена в плен. На 2-м Украинском фронте был по этому поводу праздник в тех пределах, в каких это возможно было в суровую и тяжелую пору войны.
      В один из февральских дней в редакцию вернулся из командировки 3. У. Докторов. Он был не просто залеплен грязью проселочных раскисших дорог, а в футляре из грязи; по лицо у него было счастливое.
      - Посмотрите, какой у меня трофей,- сказал он, едва успев скинуть с ног нечто тяжелое и слонообразное, оказавшееся сапогами с налипшими ковригами грязи. Он порылся в вещевом мешке и достал том стихотворений Шевченко в издании большой серии "Библиотеки поэта". На первой чистой странице книги была надпись: "Первым кавалеристам Красной Армии, освободившим село Моринцы родину Шевченко". И дальше шли подписи жителей села во главе, помнится, с подписью местной учительницы.
      - Послушайте, Захар Устинович,- сказал я,- ведь это реликвия. Этому место в музее Шевченко.
      - Или, по крайней мере, в вашей библиотеке,- ответил он добродушно, зная мое книголюбие и твердо веря, что к этому еще через годик-другой можно будет вернуться.
      Я книжки у него не взял. Я только подержал ее в руках; я обратил мысленный взор к тому, кто мечтал о свободе для родной ему Украины; я подумал и о тех его потомках, которые были освобождены кавалеристами, вероятно, генерала Осликовского, прославленного конника, войска которого привелось мне увидеть на марше именно в сторону Корсунь-Шевченковского...
      - Зря не берете,- сказал Докторов, но расставаться с книгой ему, видимо, не очень хотелось: все же это было (111) связано и с десятками километров пройденных им украинских дорог и с историческими днями освобождения правобережной Украины, в том числе и места, где родился Шевченко.
      Книга осталась у Докторова, а дальше-по сложным ходам войны - начались переезды, передислокации, и книга где-то затерялась.
      - Видите,- сказал мне Докторов, когда мы встретились с ним уже после войны.- Книгу нужно было взять. У вас она сохранилась бы.
      Конечно, она стояла бы ныне на моей книжной полке, и Захар Устинович несомненно пожалел, что тогда не настоял на своем. А может быть, книга и уцелела - кто знает... может быть, пройдя сложными дорогами войны, она попала в музей Шевченко, и пусть тогда эти строки будут для нее добрым напутствием.
      РУКОЙ БУНИНА
      Иван Бунин в молодости увлекался Л. Н. Толстым. Об этом можно прочесть в его автобиографическом рассказе "Лика"; об этом он пишет и в своих воспоминаниях:. В Полтаве в 1892 году Бунин посещал толстовские колонии, а в 1894 году он побывал и у самого Толстого в Москве.
      Как-то я приобрел "Собрание литературных статей" Н. И. Пирогова, изданное в 1858 году в Одессе и любовнейше вместе с другими пироговскими материалами переплетенное в кожу с вытисненными на ней инициалами бывшего владельца. Уже много позднее я обнаружил в книге два листка: один был вклеен в книгу, а другой вложен в нее.
      (112) Вклеенный листок оказался автографом И. А. Бунина - стихотворением под названием "Памяти Н. И. Пирогова". Стихотворение это было написано, видимо, в 1891 году, когда отмечалось десятилетие со дня смерти Пирогова;
      Бунину в ту пору было двадцать один год. Ни в одном из собраний стихотворений Бунина публикации этого стихотворения я не нашел.
      ПАМЯТИ Н. И. ПИРОГОВА
      Я счастлив тем,- не раз он говорил,
      Что вот имею голову седую,
      А юности своей не позабыл
      И уважать привык чужую!
      Да, это счастье! В мертвой тишине
      И сумраке осеннего ненастья
      Идти вперед, мечтая о весне,
      О светлых днях - большое счастье!
      Прекрасна, верно, та весна была,
      Сияло ярко солнце над землею,
      Когда земля воскресшая цвела,
      Дышала вешней красотою...
      И дух велик, не сгинувший в борьбе,
      Тот дух, что с беззаветною любовью
      Восторг весны не умертвил в себе
      И не предал его злословью.
      А если он лишь вечному служил,
      Оберегал святое в человеке,
      Он смерть своей любовью победил
      И не умрет уже вовеки!
      Ив. Бунин
      Не будем строги к этому стихотворению юноши; Бунин никогда не печатал его; оно просто вклеено кем-то в том статей Пирогова и закономерно находится в нем. Но другой, находившийся в книге автограф Бунина, наводит на сложные размышления. Листок, сложенный вчетверо и случайно не выпавший из книги за годы ее странствий, оказался черновиком письма Бунина, датированного мартом 1896 года и, видимо, оставшегося непосланным; в собрании Толстовского музея этого письма нет. Письмо полно раздумья над смыслом жизни и пессимизма, свойственного части молодежи в конце прошлого века; в нем есть, однако, и то, что в измененном виде, иначе выраженное, осталось свойственно Бунину и в дальнейшем.
      (113)
      "Полтава, Воскр. 21 марта 96 г.
      Завтра я уезжаю в Орловскую губернию, в деревню, и вот сейчас собирал свои пожитки в походную корзиночку и, как всегда перед отъездом, при перемене места, при собирании своих бумажек, книг и разных писем, которые вожу с собой и невольно перечитываю в такие минуты, то чувство, которое глухо мучит меня очень-очень часто, обострилось и мне захотелось написать Вам, потому что мне решительно больше некому сказать этого, а тяжело мне невыносимо! Вы же когда-то приняли участие во мне, это было уже давно, и с тех пор я многое пережил, но, кажется, не пришел ни к каким выводам. Да и жизнь моя сложилась так, что ни к кому не придешь. Начать с того, что я теперь вполне бродяга: с тех пор, как уехала жена, я ведь не прожил ни на одном месте больше 2 месяцев. И когда этому будет конец, и где я задержусь и зачем,- не знаю. Главное зачем? Мож. быть, я эгоист большой, но право, часто убеждаюсь, что хорошо бы освободиться от этой тяготы. Прежде всего - удивительно отрывочно все в моей жизни! Знания самые отрывочные, и меня это мучит иногда до психотизма: так много всего, так много надо узнать, и вместо этого жалкие кусочки собираемых. А ведь до боли хочется что-то узнать с самого начала, с самой сути! Впрочем, может быть, это детские рассуждения. Потом в отношениях к людям: опять отрывочные, раздробленные симпатии, почти фальсификация дружбы, минуты любви и т. д. А уж на схождение с кем-нибудь я и не надеюсь. И прежнего нельзя забыть и в будущем, вероятно, никого, с кем бы хорошо было: опять будет все раздробленное, не полное, а ведь хочется хорошей дружбы, молодости, понимания всего, светлых и тихих дней... Да и какое право, думаешь часто, имеешь на это? И при всем этом ничтожном, при жажде жизни и мучениях от нее, еще знать, что и конец вот-вот: ведь в лучшем случае могу прожить 25 лет еще, а из них 10 на сон пойдет. Смешной и злобный вывод! Много раз я убеждал себя, что смерти нет, да нет, должно быть есть, но крайней мере, я не то буду, чем так хочу быть. И не пройдет 100 лет, как на земле ведь не останется ни одного живого существа, которое так же, как и я, хочет жить и живет - ни одной собаки, ни одного зверька и ни одного человека - все новое! А во что я верю? И ни в то, что от меня ничего не останется, как от сгоревшей свечи, и ни в то, что я буду блуждать где-то бесконечные века - (114) радоваться или печалиться. А о боге? Что же я могу сообразить, когда достаточно спросить себя: где я? Где эта наша земля маленькая, даже весь мир с бесчисленными мирами? - Положим, он вот такой, ну хоть в виде шара, а вокруг шара что? Ничего? Что же это такое "ничего", и где этому "ничего" конец, и что, что там, за этим "ничего", и когда все началось, что было до начала - достаточно это подумать, чтобы не заикаться ни о каких выводах! Да и можно, наконец, примириться со всем, опустить покорно голову и идти только к тому, к чему влекут хорошие влечения сердца, и утешаясь этим, но как тяжело это - опустить голову в грустном сознании своего бессилия и покорности! Да и в этом пути - быть вечно непонятым даже тем, кого любишь так искренно, как можно, как говорит Амиель.
      Утешает меня часто литература, но и литература - ведь, боже мой, кажется иногда, что нет в мире настроений прекраснее, радостнее или грустнее сладостно и что все в этом чудном настроении, но ненадолго это, уже по одному тому, что из всего того, что я уже лет 10 так оплакивал или обдумывал с радостью, с бьющимся всей молодостью сердцем, и что казалось сутью души моей и делом жизни - из всего этого вышло несколько ничтожных, маленьких, ничего не выражающих рассказиков!..
      Так я вот живу, и если письмо мое детское, отрывочное и не говорящее того, что я хотел сказать, когда сел писать, то и жизнь моя, как письмо это. Не удивляйтесь ему, дорогой Лев Николаевич, и не спрашивайте - зачем написано. Ведь Вы один из тех людей, слова которых возвышают душу и делают слезы даже высокими и у которых хочется в минуту горя заплакать и горячо поцеловать руку, как у родного отца!
      Будьте здоровы, дорогой Лев Николаевич, и не забывайте глубоко любящего Вас Ив. Бунина".
      Я так и не смог доискаться, кому принадлежала книга статей Пирогова и почему в ней оказалось неотправленное письмо И. А. Бунина к Л. Н. Толстому; стихотворение, посвященное Пирогову, вклеено к месту: может быть, бывший владелец книги хотел, чтобы оба автографа Бунина были вместе, но кто этот бывший владелец, инициалы которого "Е. D. С." вытиснены на крышке переплета, почему он так любовно вплел в один переплет и редчайшее, изданное с учебно-благотворительной целью в Киеве в 1861 году "Собрание литературно-педагогических статей (115)
      Н. И. Пирогова, вышедших в управление его киевским учебным округом (1858-1861)", а ко всему этому кто-то уже позднее присоединил и автографы Бунина? Иногда книги не все рассказывают, иногда они молчат, но и молчание их бывает тоже глубоко поучительным.
      ЗАМЕТКИ ФЛОТОВОДЦА
      Знаменитый русский флотоводец Василий Михайлович Головнин был в то же время отличным писателем. Словом он владел острым и точным. Его "Записки Василия Михайловича Головнина в плену у японцев в 1811, 1812 и 1813 годах, и жизнеописание автора" (1851) если и не могут быть поставлены в один ряд с "Фрегатом "Паллада" Гончарова, то, во всяком случае, это увлекательная, отлично написанная книга.
      За плечами знаменитого флотоводца лежали не одно морское плавание и изыскание; знал он много. Книги он любил и читал их вдумчиво и критически, делая на полях карандашные отметки, то гневные и обличительные, то деловые и саркастические.
      У меня хранятся два томика, некогда принадлежавшие Головнину, с надписью владельца и исписанные на полях, его пометками. Томики эти под названием "Двукратное путешествие в Америку морских офицеров Хвостова и Давыдова, писанное сим последним" отпечатаны в Санкт-Петербурге в Морской типографии в 1810 году. Пометки Головнина на полях этих книг свидетельствуют о внутренней прямоте прославленного моряка.
      (116) Описывая свое путешествие, Давыдов отмечает, что, несмотря на крайнюю бедность жителей, поселенных к низу Лены, между Олекминском и Якутском, бывают такие проезжие, которые, считая себя по отдаленности края вне опасности от жалоб, не только не платят жителям их прогонных денег, но еще и с них собирают.
      "Ужасно! - отмечает головнинская рука на полях книги.- Но, к несчастию, справедливо. Штатные чиновники дерут с них кожу. В 1813 году почтмейстер из Якутска ехал в Иркутск, брал по 9 и 11 лошадей, а прогоны платил по подорожной за пару!"
      В другом месте, где Давыдов отмечает, что тунгусы приучены русскими купцами к водке, справедливая головнинская рука приписывает сбоку: "Да и чиновниками тоже". Головнин возмущен тем, как русские чиновники притесняют чукчей (чугачей), учат их притворяться и лгать.
      "Да и как же быть сему иначе? - гневно восклицает он.- Какой народ может говорить искренно со своими притеснителями?"
      Царская политика на Крайнем Севере России отличалась колонизаторской жестокостью. Так называемых островитян заставляли присягать в верности государю. Резкая отметка Головнина стоит на полях книги против соответственного текста: "Однако ж это дело! Присваивать
      вольный народ себе в собственность есть дело крайне несправедливое!"
      "Тяжела жизнь островитян, страдают они болью в груди от усиленной и продолжительной гребли в байдарке, впадают в чахотку и лишаются сил",отмечает в своем описании Давыдов.
      "Везде видны следы христиан, озаряющих светом истины народы непросвещенные... для пополнения своих карманов",- отмечает Головнин. "Поступки человека к человеку поневоле заставляют сомневаться в бытии божием. Провидение! открой истину непросвещенным обитателям земного шара и избавь от трудов и хлопот библейские общества приготовлять им на многих типографических станках царство небесное!" - пишет со страстью Головнин, имея в виду библейские и миссионерские общества, насаждавшие во всем мире колониализм.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11