Теперь родители могли себе позволить жилище побольше. Мы переехали в четырехкомнатную квартиру на Гренадирштрассе, в центре гетто. Рядом с синагогой отца. Мы чувствовали себя по-княжески.
Но едва улучшилась жизнь, тут же она оказалась под угрозой? по воле кайзера и его прислужников. Девять постоянно голодных ртов должны были лишиться их единственного кормильца. Мой отец получил повестку от призывной комиссии. И если бы она сочла нужным, его отправили бы на войну.
Накануне он провел ночь в обществе других таких же незадачливых вояк у нас дома. Все решили идти вместе. Моя сестра варила им все время такой сильный кофе, что у всех началось сердцебиение. Конечно, не от восторга! Никто не сомкнул в эту ночь глаз. И мы, дети, тоже. Печальные, сидели мы вместе с бородатыми мужчинами, которые вновь и вновь обсуждали, что им делать. Ранним утром отправились «на войну», то есть пока что на призывную комиссию.
Прошло много часов, прежде чем мой отец возвратился. Без сил, но счастливый. Еще в коридоре он крикнул нам: «Детишки, ну и повезло же мне! Так повезло! Доктора что-то нашли в моих легких. Что? Сам не знаю. Самое главное? меня не взяли, и этого мне достаточно».
С души малышей упал большой камень.
Пусть меня хватит удар, если…
Между мной и отцом шла постоянная война. Хотя мы горячо любили друг друга. С раннего детства я была оптимисткой. Накажет ли меня господь бог или хватит меня удар, если я сделаю нечто такое, что запрещает религия? Я должна была это испробовать. Я была не только толстым, но и веселым ребенком, да и немного упрямым.
Субботний праздник начинался еще в пятницу вечером, когда заходило солнце. Начинался саббат, так говорили евреи с Востока. В каждую субботу я поддразнивала отца, мать и «святой дух» какой-нибудь шалостью. В субботу не разрешалось разжигать огонь, зажигать свет, да и тушить его тоже. Ну а кто же должен был выключать газовые лампы, когда мы после затянувшейся праздничной трапезы укладывались на покой? Поскольку я лучше других говорила по-немецки, меня посылали на улицу найти «гоя», который должен был это сделать. Но я никого не находила и возвращалась одна. Не произнося ни слова, шла к газовому крану и закрывала его. «"Гоя» я не смогла найти, но нашлась одна "гойка»,? говорила я в темноту. Малыши смеялись. Взрослые молчали, ибо и они совершали грех. Они не должны были меня посылать. Но когда говоришь «а», надо сказать и «б». Понимала я это просто инстинктивно, как все дети. Мне было одиннадцать лет. Я еще не знала, что такое осмысленный протест. Но бесчисленные законы, ритуалы, обычаи замучили меня. Например, в субботу было запрещено прикасаться к деньгам. Следовательно, ничего нельзя было купить. Казалось бы, ничего нельзя было и продать. Но люди с набитыми кошельками обделывали и в «святые дни» отличные делишки, даже в синагоге, не прикасаясь к деньгам. И не произнося ни слова. Во время молитвы говорить не разрешалось. Но для чего существует язык жестов?
Как-то в субботу утром я послала свою четырехлетнюю племянницу в соседнюю бакалейную лавку. Лавка принадлежала нееврею. Здесь нам давали в кредит. Племянница должна была купить для меня кусок мыла, а для себя леденец. В субботу было запрещено мыться с мылом. Тереть мылом руки. Прежде чем отец уходил в синагогу, он прятал мыло так, что его нельзя было найти. Племянница вернулась, гордая тем, что совершила свою первую покупку в жизни. Я внушила ей не говорить деду ни слова об этом. Но едва он переступил порог, как она крикнула: «Деда, честное слово, я не покупала мыла для тети Мишкет». Отец прочел мне такую нотацию, что я уже видела себя в аду. Хорошо, что я не получила пощечину.
Бог мой, чего только не запрещалось в субботу! Да и в другие праздники. Немыслимо! Все считалось грехом. Не удивительно, что так хотелось согрешить. И вот я совершала грехи, как на конвейере. Например, в субботу запрещалось звонить по телефону. А меж тем в то время, когда мой отец вел в синагоге свой диалог с господом богом, мне предоставлялась наилучшая возможность поболтать с моей подругой Паулой. Никто не мешал. Мальчики тоже были в синагоге. Мать глядела в окошко, чтобы понаблюдать, что делается в «большом мире». Сестры накрывали праздничный стол. Все было приготовлено еще в пятницу. Еда стояла в печи. Ее накрывали перинами, чтобы она держала тепло целые сутки. Еда действительно не остывала, но прокисала, особенно летом. Отсюда столько страдавших желудком из числа фанатичных. Это факт.
Прежде чем отец шел в синагогу, он закручивал телефонный шнур вокруг ножек столика, на котором стоял телефон. Как будто это и не было работой. Мне приходилось основательно потрудиться, прежде чем развязать все узлы. Если он замечал, что я говорила по телефону, сыпались пощечины. «В этом ребенке сидит сатана! Помоги мне бог!» Целый день он не мог успокоиться.
А я была таким хорошим ребенком. В самом деле. Но как мне было понять, что в субботу разрешается ходить сколько хочешь, но не ездить. Как будто бы ходить? это не труд?! Я должна была в этом разобраться. И вот в одну солнечную субботу я проехалась на метро. Я вылезла на площади Бюлова, там, где начиналась Гренадирштрассе. Как пожар в степи, распространилось по гетто сенсационное известие: дочка раввина Пинхуса-Элиэзера ездила на метро в субботу! Среди белого дня!
Это было воспринято как наступление конца мира! Какого черта меня угораздило вылезти в гетто? Не могу сказать. Наверное, упрямство. О моем прегрешении сообщили родителям с быстротой молнии. Я предвкушала хорошую трепку. И сожалела о своей «смелости». Но было поздно. Я боялась идти домой. Задумала переждать у моей подруги Этель, пока гнев моих родителей поостынет.
Этель жила на Гренадирштрассе со своей сестрой, которая была лишь немного постарше ее. Они остались сиротами, но по-прежнему жили в квартире родителей и вели их бакалейную лавку. В сущности, обе были еще детьми. Этель? тринадцати, Маня? семнадцати лет. Но властям не приходилось о них заботиться, еврейской общине тоже. Кого волновало, что дети жили как старики? Глаза Этель были очень красноречивы? красивые, выразительные и печальные. Я часто мечтала о том, что она станет киноактрисой. Она была очень толковой девочкой. Когда ей исполнился двадцать один год, она покинула гетто, пошла работать на фабрику и вступила в Коммунистический союз молодежи. Маня? старшая сестра? последовала по ее стопам после того, как в нее влюбился один из комсомольцев.
Но оставим чужие «грехи». Хватает своих. Не переводя дыхание, я оказалась у подружек. Меня гнал страх. Он охватил меня внезапно. Я попросила Этель разведать обстановку дома. Прежде всего, очень ли злится отец. Он был вне себя. Если бы я попалась ему на глаза в тот момент, он искрошил бы меня. Это в субботу разрешалось. «Иметь такую грешницу дочку! И весь мир знает об этом!» Я предпочитала пока что переждать у подружек.
Я знала, что отец за мной придет, как только закончится субботний праздник, и готовилась к объяснениям. Я улеглась на диван. Меня трясло, как будто у меня был озноб и жар по меньшей мере сорок градусов. Между тем на улице был теплый летний день. Я играла, изображала больную, не желая этого. Клянусь! Что-то внутри заставляло меня играть.
Едва праздник кончился, появился отец и отнес меня на руках домой. До этого закон не позволял ему что-либо нести, даже его «бедного, больного» ребенка. Осторожно положил он меня на постель. И долго стоял передо мной, не произнося ни слова. Он не мог понять ни свою дочь, ни окружающий мир. Мне было жалко его. Я хотела бы прекратить свое представление, но не могла. Какой-то черт заставлял меня бормотать: «Я умираю, я хочу увидеть Паулу, еще раз увидеть Паулу». Паула была моей самой любимой подругой. Но мне не разрешалось с ней встречаться. Она виновата, что я плохо себя веду, говорили мои родители.
И вот вокруг меня собралось многочисленное семейство. Отец, мать, три брата и четыре сестры, их супружеские половины и дети, если таковые уже имелись. Все рыдали, как на похоронах, одни тихо, другие громко. Видимо, эту мою вторую роль я сыграла неплохо.
Мать шепнула моей старшей сестре: «Пойди приведи Паулу. Может, ребенок придет в себя». Отец возражал. Я слышала, как мать прошептала: «Неужели ты хочешь, чтобы сошел с ума и этот ребенок?» Этого он не хотел, он уступил. Пришла Паула. Конечно, она не поняла, что произошло. Она бросилась на мою кровать, и мы обе всхлипывали до тех пор, пока не заснули. Слезы были неподдельными. У меня было для них достаточно причин.
На следующее утро, едва мы открыли глаза, мать принесла нам завтрак в постель. Впервые в моей жизни. И что за завтрак! Свежие булочки с яйцом, какао и сладкий кренделек. Но самое главное? отныне Пауле разрешили приходить к нам. Я очень ее любила. Она была предприимчива, задорна и всегда расположена к шалостям. Каждый день у нее появлялись новые идеи, которые очень мне нравились. Паула была не только умницей, но и очень хорошенькой. Черные волосы, подстриженные по моде, темная кожа, красивые карие глаза. Она одевалась со вкусом, подражая своим элегантным сестрам. А чему я могла научиться у своих сестер? Кроме горя, забот, огорчений, неприятностей? Родители Паулы не были такими фанатиками, как мои. Ей даже давали деньги на билеты в кино, это считалось большим прогрессом. Она часто делилась со мной. Однажды она даже взяла меня с собой в оперетту.
Впрочем, это вызвало осложнения. Во-первых, нам было далеко до шестнадцати, и нас не хотели впускать. Во-вторых, у нас не было денег, чтобы сдать наши шляпы в гардероб. А шляпы мы одели специально, чтобы выглядеть «дамами». Нашлись добрые души, которые помогли нам. Старая гардеробщица замолвила словечко на входе. У женщин доброе сердце. Короче, контролер готов был закрыть глаза на наш возраст. Но что касается наших шляп, то он помочь нам не мог. И вот он стал совещаться с гардеробщицей, как же теперь быть. Гардеробщица взяла наши шляпы и бросила их туда, куда обычно кладут галоши. Так впервые в жизни я оказалась в театре. В тот вечер давали «Королеву чардаша». Спектакль не привел меня в восторг. Оперетта не была моей стихией. Но все же я побывала впервые в театре. А это было самое главное.
У меня сохранилась фотография тех лет: я в черном пальто до пят. На голове шляпа, похожая на ночной горшок. Не могу удержаться от смеха, когда сегодня разглядываю эту фотографию. Я не узнаю себя. В пятнадцать лет я выглядела как двадцатидвухлетняя. Родители хотели, чтобы я выглядела постарше. Ведь это помогло бы выдать меня поскорее замуж. Отец хотел побыстрее сложить ответственность за меня перед «всемогущим». Будущий муж сделает меня покорной. Так думали мои родители. Но я расстроила их планы.
Была я уже «девушкой на выданье», как подчеркивали мои родители, но тем не менее если в субботу я выходила из дому, то должна была свой носовой платок привязывать к лодыжке. В субботу нельзя ничего носить, даже самый легонький носовой платок. Когда мне надо было высморкаться, приходилось заходить в какую-нибудь подворотню, отвязывать платок, а потом снова привязывать. Иначе я навлекла бы «гнев божий» и гнев моих родителей на свою голову. Но у «девушки на выданье» часто не просыхало под носом. И вот мне приходилось, навлекая на себя троекратное проклятие? господа бога, отца и матери,? прятать платок за пазуху. Куда же еще было его девать?
Теперь-то я понимаю, сколько драгоценного, невозвратимого времени потеряла я тогда и по чужой, и по своей воле. Ах, сколько всего я могла бы сделать, если бы… Да! Если бы я родилась не в капиталистическом мире. Социалистический мир нашел бы применение и для раввина. Я хорошо могу представить себе, что мой отец мог бы стать достойным борцом за мир, а возможно, он вообще отказался бы от своей профессии. Даже наверняка. Ибо он был на свой лад мудрецом и обладал чувством справедливости.
Но в тех условиях он находился во власти своего фанатизма, который лишал его способности жить нормальной жизнью. Возможно, что в этом образе жизни он видел единственный выход для своего народа. Но как мы теперь знаем, этот расчет не оправдался. Наверняка многие из этих евреев думали, что добровольное гетто может защитить их от враждебного окружения. Им надоело быть всегда людьми второго сорта. Гетто создавало для них иллюзию, что они равные среди равных. Вся их жизнь была построена на иллюзиях. Они вечно вели борьбу, но она была направлена не в ту сторону. Они боролись против ассимиляции, против любого прогресса. Когда молодое поколение предпринимало хотя бы робкие попытки покончить с окостеневшими догмами, они были упрямы, несговорчивы и даже жестоки. Тем, кто восставал против деспотии фанатиков или пытался подойти ко всей этой проблеме с классовых позиций, не оставалось ничего другого, как покинуть отчий дом. Даже если они были еще юнцы.
Заменяет ли любовь хлеб?
Сколько горя, сколько слез приносило замужество моих сестер. Ханна, вторая сестра, была красавицей. Голубые глаза, нежная кожа, маленький нос, красный ротик, золотые косы, достававшие до колен. Ее красота была ее единственной гордостью, ее единственным приданым. Она была не очень умна, но это не имело значения. Сват предлагал множество кандидатов в женихи. Среди них были сыновья богатых родителей, которым хотелось заполучить красивую жену. Но мой отец не придавал этому никакого значения. Жених должен был быть прежде всего благочестивым и знать Талмуд. Мои родители выбирали и выбирали? все казались им недостаточно благочестивыми,? и в конце концов они сделали самый неудачный выбор из всех возможных.
Расхлебывать пришлось моей сестре. Она мечтала о другом претенденте. Но ведь это не играло никакой роли. Хапна страдала, но помалкивала. Она молчала и тогда, когда перед венчанием ее золотые косы должны были быть подвергнуты экзекуции. Запротестовал жених. Старикам пришлось пойти на компромисс, иначе свадьба могла бы лопнуть. Правда, косы все равно пришлось отрезать, но Ханне разрешили носить под париком короткие волосы. Она могла снять дома парик и не выглядеть при этом как из сумасшедшего дома.
Во всем остальном жених оказался абсолютным ничтожеством и лентяем. К тому же еще тупицей. Он умел только делать детей. У Ханны было их десять, и появлялись они один за другим, хотя муж едва мог прокормить одного. У него не было никакой профессии. Он торговал утилем. «На этом не заработаешь»,? утверждал он. Во всяком случае, семье он ничего не давал. «Господь не оставит»? гласил его девиз. Ко всему он был еще и набожным. Помогать приходилось моему отцу. Его отец был скупой. Он трижды переворачивал каждый пфенниг, прежде чем его дать. Ханне пришлось нелегко. Она не могла дать отпора этому чувственному, грубому человеку. Была слишком добродушна. Но какие детишки появлялись в этой семье! Один красивее другого. Когда я шла с ними гулять? я брала с собой иногда двоих, иногда четверых, чтобы дать сестре передохнуть,? прохожие на улице останавливались и восклицали: «Что за красивые дети!»
Ни один из них не остался в живых.
Да, нацисты довели свое дело до конца. Если мой зять был бы богатым, ему, возможно, удалось бы спасти детей. Один гестаповец по соседству предложил им выезд в Америку за… тысячу долларов с головы. Несколько сот сохранившаяся родня, возможно, сумела бы наскрести. Впрочем, даже уплата требуемой суммы никогда не давала гарантии спасения. Часто случалось, что нацистские убийцы брали деньги и тем не менее уничтожали людей.
Моя сестра Хинда, правда, осталась в живых, но была всю свою жизнь несчастной. Ее выдали замуж за человека, который ее возненавидел. Его буквально ей навязали. Комплекс неполноценности довершил дело: дескать, она в свои двадцать пять лет уже старая дева, к тому же нехороша собой, бесприданница и наверняка не найдет другого. К тому же перед ее глазами стояла болезнь моей самой старшей сестры.
У Хинды тоже была несчастная любовь. Она влюбилась в молодого парня, за которого ей не разрешили выйти замуж. Хотя он был одним из учеников отца. Но он уже пытался освободиться от религиозного послушания. Читал Шопенгауэра, Ницше, даже Вильгельма Вайтлинга. Вскоре он подверг сомнению многие догматы иудейского учения. Моему отцу доставляло удовольствие философствовать и спорить с этим одаренным молодым человеком порой все ночи напролет. Но как жених для дочери? Исключено! А между тем девушка и парень по-настоящему полюбили друг друга. Я могу засвидетельствовать это. Сегодня. Тогда я молчала и не мешала им. Однажды, вспоминаю я, они думали, что остались дома одни, и делали то, что делают муж и жена, если любовь еще горяча и никто не мешает. Я притворилась спящей.
В один прекрасный день отец вызвал этого парня: «Слушайте, молодой человек. Ницше сюда, Ницше туда. Со своей головой вы вправе делать, что вам вздумается. Вы можете вертеть ею как угодно. Даже сверху вниз. Это ваше дело. Но не кружите голову моей дочери. Прошу вас об этом. Еретика взять в зятья? Нет! И еще одно: кто будет кормить ваших детей? Ваш господин Ницше? Или господин Шопенгауэр? Или любовь заменяет хлеб? Нет-нет, молодой человек. Выбейте это у себя из головы! Шолом-алейхем и будьте здоровы!»
И все! Жаль. Он мне нравился. Из него могло что-нибудь выйти. Толковый парень. А какие глаза! Они всегда смеялись. А это было так приятно в нашем унылом доме.
Молодой человек ушел и уже никогда не возвращался. Хинда страдала много месяцев. Она заперлась в одной из комнат. Злилась на родителей, не хотела ничего есть. Голодная забастовка была самым любимым способом борьбы у нас, детей. Бастовать было нетрудно, но не помогало. Хинда была очень несчастной. Мои родители тоже. Но отказ жениху оставался в силе.
И тут, как будто его позвали, в дом пришел сват. Выбор на этот раз был невелик. Хинда слыла уже старой девой, была некрасивой, приданого не было. Жулик сват притворялся, что ему пришлось приложить много усилий, чтобы вообще найти жениха.
Хинда охотно отказалась бы от такого «счастья». Я это чувствовала. Хотя она была на десять лет старше меня, она бежала за мной, когда я украдкой шла в кино или в театр. Какая она была одинокая! И какая у нее была жажда жизни! Она много размышляла об утраченной любви, о неудавшейся жизни. Я ее жалела и охотно брала с собой. Но затем начались споры. Она делала шаг вперед и два назад. Однажды она рассказала родителям все и добавила к этому: «Кроме того, она якшается с парнями». С тех пор дружбе пришел конец. К тому же разница в возрасте между нами была слишком велика. Я предпочла взять под свое крыло Зуре, младшую сестру. Она была еще ребенком.
После долгих колебаний отец, мать и Хинда сошлись на одном и том же кандидате в женихи. На сей раз Хинде разрешили участвовать в обсуждении ее судьбы. Она получила право голоса. Какой прогресс! Утешение за растоптанную любовь! Слабое ото было утешение, как потом оказалось. Когда пришел жених, мне велели уйти. Разрешили показаться лишь после того, как тот отбыл восвояси. Сват не хотел, чтобы путалась тут девушка в полном соку.
Но мне очень хотелось поглядеть на этого героя. Я прокралась к замочной скважине: был он не из самых молодых, где-то около тридцати, заикался, глаза голубые, водянистые, как у поросенка, бесцветные волосы, как шерсть у новорожденного ягненка. «Венец творения» сидел надутый как индюк. Ну ладно, может, я и преувеличиваю. По не очень далеко ушла от истины, а сестренка, до смерти несчастная и усталая, сказала: «Да» и «Аминь».
Этот «Аполлон» не сказал ни да, ни нет. Он еще поставил условия. Первое? приданое, все равно откуда. Второе ? никакого парика на голове жены. А как он важничал, как будто что-то собой представлял. Жил в подвале и имел там пошивочное ателье. Был сам закройщиком и швеей. На этот раз отец оказался более сговорчивым, боялся отказа. Сестра тоже. Вскоре отпраздновали свадьбу. Детей у них не было. По этой причине портной страшно издевался над своей женой. А кто был виноват, если вообще в таких случаях можно говорить о вине.
Семя, которое всходит
Шел 1921 год. Минуло семь лет с тех пор, как мы «завоевали» Гренадирштрассе. Семь жирных лет для богатых, семь тощих для бедных. Четыре года войны, миллионы жертв? убитые, искалеченные, измотанные, изголодавшиеся. Нищете людей труда не было видно конца. Революция, как ее хотел осуществить «Союз Спартака», положила бы конец этой жизни, но социал-демократическое руководство предотвратило революцию, предало ее. Социал-демократы взяли власть в свои руки, «пожертвовали кайзером» и оставили все почти так же, как было.
Политические события, казалось, проходили мимо дома раввина, как мимо других ортодоксальных домов в гетто. Старики не хотели расстаться со старым. И все же время от времени я слышала, как мой отец философствует со своим синагогальным служкой Зальменом о политике. Этот мыслящий человек очень интересовался вопросами политики. И был рад тому, что нашел собеседника. Он просвещал отца. И вот оба просиживали вечер за вечером и занимались «мировой политикой». На свой лад. Каждый раз разговор заканчивался тем, что реб Зальмен говорил: «Да, если бы я мог решать, я бы все повернул по-другому». Как по-другому, мне узнать не удалось. Отец следил за тем, чтобы в этом месте его собеседник переходил на шепот.
О Ноябрьской революции я едва ли что слышала. Какие-то имена, слова, смысл которых оставался для меня тайной. Нам не разрешали выходить на улицу. Шла стрельба. Кто? Что? За кого? Против кого? Я ничего не знала. Политика меня тогда не интересовала. Я была нормальным ребенком. Меня манили игры на улице, кино и мальчики. Внезапно меня что-то взволновало: убийство Розы Люксембург и Карла Либкнехта. Об этом говорили повсюду. Я не могла понять, почему их убили, и зверски убили. Пошла на улицу и дождалась, пока появился Гюнтер. Это был рабочий паренек с нашей улицы, которому я нравилась. Он дразнил меня, правда, звал Ребеккой, дергал за косы. Но лишь потому, что смущался. А так он был очень галантен со мной. Мне он тоже нравился. Во-первых, он был блондином, я питала к блондинам слабость, хотя сама блондинка. Во-вторых, мне опять представлялась возможность совершить «грех», ибо Гюнтер был «гоем». Часто он рассказывал мне о своем отце, члене Социал-демократической независимой партии Германии, который уделял ему много внимания. Я расспрашивала Гюнтера обо всем.
Он пересказывал мне все, что слышал дома. Отец его пошел попрощаться с убитыми вождями рабочих и взял Гюнтера и меня с собой. По обе стороны Александерплац тротуары были полны людьми, в большинстве мужчинами. Окаменевшие, стояли они и глядели вслед длинному траурному шествию. Едва ли у кого из них были сухие глаза. Многие были с детьми, даже с малышами. Они держали их на плечах. А я вцепилась в отца Гюнтера.
Такие впечатления не забываются. Это семя, которое прорастает. После этого я начала интересоваться политическими событиями. Гюнтер поддерживал меня. Было ему четырнадцать лет, но он был очень развит для своего возраста. Он знал многое, о чем я понятия не имела.
Роль Гретхен
Искусственно созданное гетто размывалось со всех сторон. Молодежь начинала его покидать. Пока это были еще единицы. Я тоже стремилась расстаться с этим реликтом средневековья. Только с чего начать? Куда пойти? На что жить? Что дала мне школа для самостоятельной жизни? Ей-богу, немного. Хотя училась я охотно и прилежно. К тому же за два года до окончания мне пришлось покинуть школу. Надо было дома помогать по хозяйству. Любопытно, что засело в моей памяти от школы: фрейлейн Кон, которой я многим обязана. Комичный пафос, с которым мы заучивали «Колокол» Шиллера. До потери сознания, до тошноты. Да и трость моего последнего классного наставника, некоего господина Энгеля. Трость была длинной и гибкой, лежала она всегда на кафедре. И с быстротой молнии ударяла по ладоням учеников, когда учителю этого хотелось. А хотелось ему этого довольно часто. Он брал ее с собой и, когда был дежурным на большой перемене, строго следил, чтобы мы в школьном дворе ходили по кругу, друг за другом, по четверо в ряд. Бог ты мой, если кто нарушал этот порядок! Трость лежала около него, даже когда он завтракал. Может быть, он брал ее с собой и в кровать? Черт его побери, этого прусского учителя эпохи Вильгельма! Такие еще и сегодня существуют неподалеку от нас.
Иное дело вечерняя школа для взрослых. Здесь заниматься было действительно интересно. Я с нетерпением ждала каждого из двух вечеров в неделю, когда посещала эту школу. На уроках немецкого языка мы читали пьесы IT распределяли роли. Я всегда жаждала участвовать в этом. У меня пробудилась любовь к театру. Если я до сих пор зачитывалась романами и рассказами немецких, русских, французских, еврейских классиков, то теперь меня интересовали только пьесы. Я буквально глотала их. Я проигрывала все женские роли на чердаке нашей квартиры. Я была в восторге от собственной игры. Только роль Гретхен в «Фаусте» не удавалась мне. Я повторяла ее вновь и вновь. Не получалось. Я была еще неопытной в таких вопросах.
Иногда на чердак приходила мать. Ее озадачивая мой крик. Постоит, постоит минутку, не скажет ни слова и уйдет. Однажды она пробормотала, уходя: «Не спятила ли моя дочурка? Все только о любви. В голове у нее только любовь. Да, да, надо скорее выдавать замуж, а то еще, боже упаси, спятит».
По вечерам я часто украдкой уходила из дома и отправлялась в театр. Обычно в Немецкий театр. Пешком, конечно. Билет на галерку стоил одну марку. Это я еще могла сэкономить из хозяйственных денег. Иной раз спрашивала себя, не кража ли это. И отвечала: «Нет». В конце концов, у меня было так много работы по хозяйству. Шутка ли, обеспечить семью из шести человек. Карманных денег мне не давали. Ни пфеннига. Мои родители этого не понимали. Иногда мы совали контролеру пятьдесят пфеннигов, это когда билетов достать не удавалось. Нередко мы пытались вообще проскользнуть «зайцем». Но нас обычно ловили и выдворяли. Нас это особенно не огорчало. В конце концов мы все же оказывались в театре. Отказаться от этого художественного наслаждения было выше наших сил.
«Мы»? это были девчонки и парни, восторженные театралы с галерки. Какое удовольствие доставлял нам театр! Этого не забудешь всю жизнь! По меньшей мере полдюжины раз смотрела я «Живой труп» Толстого с Александром Моисеи. Или его «Гамлета», его «Ромео». Он был моим любимым актером. Я хорошо подражала ему и охотно делала это, когда друзья просили меня. А какое наслаждение получала я от игры Элизабет Бергнер, Альберта Бассермана, Фрица Кортнера, Пауля Вагенера, Александра Гранаха и многих, многих других. Я могла бы часами перечислять их. Мы ходили в театр, чтобы увидеть на сцене того или иного актера, а не ради пьесы. Иное дело утренние спектакли по воскресеньям. Тогда в театре собиралась «гневная молодежь» посмотреть прогрессивные пьесы Брехта, Броннена, Фридриха Вольфа, Эрнста Толлера.
После спектакля мы подолгу стояли перед театром и горячо спорили. Шла борьба противоположных мнений. Клубов не было, денег на кафе тоже. Дискутировали на улице. Это было так интересно. Взволнованная и удовлетворенная, шла я домой. В воскресенье все обычно сходило с рук, ибо отец в это время был занят своими обязанностями мирового судьи. Хуже было, когда я возвращалась из театра вечером. Меня заставляли иногда ждать на улице по часу. Никто не торопился бросить мне ключ от ворот, несмотря на крики и стуки. А иногда мне отпирали сразу, но тогда я получала пощечины за то, что была в театре, за то, что я встречалась там с молодыми парнями. И за то, что могло случиться. Ну и глупой же была я тогда.
Синагогальный служка
При слове «театр» отец терял самообладание, которое, впрочем, никогда не было сильной стороной его характера. Возможно, что он понимал, как глубоко сидит во мне страсть к театру. Он сам пел и читал молитвы в синагоге по-актерски. Голос его был не очень сильным. Примерно как у наших сегодняшних эстрадных певцов. Но пел и читал он с большим чувством. Как хороший актер. Только уж слишком нажимал на чувствительность своих «овечек», особенно женского пола. Когда он читал молитвы, у них градом катились слезы. Женщины обычно не читали по-древнееврейски. Нередко они держали молитвенники вверх ногами. Умение моего отца служить заменяло этим людям все: театр, кино, цирк. Места в синагоге шли нарасхват. Маленькая комнатушка для прихожанок была отделена от молитвенной комнаты мужчин стеной. Все, конечно, происходило в мужском помещении. Лишь отверстие шириной в окно давало возможность женщинам следить за богослужением. Поэтому все хотели сидеть в первом ряду.
Распределение мест происходило «демократическим» образом. Раввин, члены синагогального совета и синагогальный служка простаивали много вечеров над планом и спорили друг с другом, кому отдать места получше. Вокруг этого «жизненно важного» вопроса разгорались страсти, возникала вражда. Она продолжалась недолго, самое большее год.
Вообще-то отец имел большой успех у женщин. Но пользоваться этим не мог. «Не пожелай жены ближнего своего»? гласит одна из десяти заповедей. Вся женская родня была в него влюблена. Одна молодая замужняя кузина говорила моей матери каждый раз, когда та сетовала на свою судьбу: «Тетя! Хочешь, я поменяюсь с тобой. Тут же». Моя мать ревновала своего красивого, умного мужа. Бог ты мой, раввина, который не смел и взглянуть на чужую женщину. С опущенными глазами шел он мимо женщин, как монах, который дал обет целомудрия. Между нами, тайком он не раз поглядывал на красивых племянниц.
Женская родня часто выражала свое восхищение им. Правда, на расстоянии. Он любил устраивать пирушки. Когда праздник подходил к концу, он собирал всех в нашей квартире. Синагогальный служка собирал деньги и покупал несколько бочонков пива, а мы, женщины, целый день варили огромное количество гороха и подавали его к столу настолько круто посоленным и наперченным, что от него захватывало дух. Горох ели с пивом, как семечки. Других алкогольных напитков, кроме пива, в доме у нас не водилось. Не хватало денег? Возможно. Ибо богачи в пирушках не участвовали. А может, алкоголя покрепче не покупали, чтобы люди не напивались? Этого отец не потерпел бы.
Мужчины сидели за длинным столом. Женщины стояли в соседней комнате у двери и наблюдали за происходящим. Мать занимала почетное место в кресле в первом ряду.
Участвовать в пирушке женщинам не позволялось. Ну и нравы! Ни молиться в одной комнате с мужчинами, ни сидеть за одним столом, а вот в одной кровати… пожалуй… Ладно, лучше помолчим об этом. Мужчины ели, пили, пели, беседовали о мировой политике. Хорошо ли она складывается для евреев? Или плохо? Угрожает ли им высылка? Или оставят в покое?