Или, может быть, те, кто был недоволен, не решались выразить свое недовольство? Они знали, что их осудит большинство пленных. Не стану утверждать, что в то время уже все немцы переменили свое отношение к евреям. Среди военнопленных еще, бесспорно, имелись антисемиты. И тем не менее мой опыт говорил мне, что отрицательное отношение к евреям в народе не имело глубоких корней. Подобно поверхностному слою краски, этот фашистский предрассудок удалось довольно легко соскоблить.
С католическим и евангелическим богослужениями дело удалось кое-как наладить. Они совершались более или менее регулярно. А если богослужение приходилось отменять? в конце концов, и священники, несмотря на хорошие отношения с господом богом и с коммунистами, не застрахованы от заболеваний,? Гейнц Т. пытался меня сагитировать, лукаво улыбаясь:
«Госпожа Либерман, не могли бы вы заменить попа? Зал битком набит, пленные ждут».
«Ах, так! Опять читать стихи Гете вместо молитв? Ну хорошо, только ради вас»,? шутила я. Этот поклонник литературы использовал любую возможность для того, чтобы убедить меня читать стихи. А я особенно не сопротивлялась. Каждое соприкосновение с настоящим произведением искусства оставляло в сознании военнопленных свои следы. Как у каждого человека.
Он не пришел к нам
В один прекрасный день после такого утренника я увидела у моего порога молодого парня. Он, наверное, долго ждал меня. По дороге в мою комнату я несколько раз останавливалась во дворе, чтобы поговорить с военнопленными. В воскресенье для таких бесед время было очень подходящим. Военнопленные успевали отдохнуть после рабочей недели. Тот, кто меня ждал, был одним из «суздальцев», Роберт М. Я знала, что он был в свое время фанатиком в гитлерюгенд. Теперь, после пережитых разочарований, не хотел ничего знать о политике. Увидев меня, он вынул руки из карманов, стал по стойке «смирно». Даже у этого юноши муштра засела глубоко, думала я.
«Удивительно! Что привело вас ко мне?»? спросила я. Подчеркнуто вежливо, чтобы расположить его к разговору.
«Прометей»,? коротко ответил парень.
«Как вы сказали?»
«Да, Прометей. Он не дает мне покоя».
«И что же? Сделали ли вы какой-нибудь вывод? Я имею в виду не окончательный, но хотя бы какой-нибудь?»
«Госпожа Либерман, пожалуйста, не задавайте мне политических вопросов. Я не могу на них ответить. Да и не хочу. Не хочу даже об этом ничего слышать».
«Успокойтесь, молодой человек! Вы пришли ко мне из-за „Прометея“, так? Значит, у вас появились сомнения, возражения, так или не так?»
«Так,? ответил он.? Тем не менее я ни во что больше не верю. У меня внутри все перегорело. Хватит».
«Я знаю, вы пережили большое разочарование в тех идеалах, в которые верили. Они побудили вас примкнуть к гитлеровской молодежи. Вас это мучит. Ну а дальше что?»
«Дальше для меня существует лишь огонь. Я часами просиживаю у печки, я и топлю ее обычно».
«И что это вам дает?»
«Силу дает. Надежду».
«Роберт, это же самая настоящая чепуха! Подумайте-ка, вы ведь не глупый парень. Что это? Трусость?»
Я нарочно прибегаю к этому резкому слову, чтобы расшевелить его.
На этот раз такой прием не увенчался успехом. Я часто его применяю, в особенности когда имею дело с молодыми пленными. Это своего рода шок. Их мучил страх перед пленом, которым их пугали офицеры. Они рассказывали им чудовищные вещи о плене, для того чтобы они не сдавались. Иной раз шок помогал пленным, которые не верили больше в Гитлера, но чувствовали себя связанными присягой, ложно понятым чувством верности.
Хотя Роберт М. в первый момент и отреагировал, он тут же снова спрятался в свою скорлупу. «Думайте обо мне, что хотите, но трусом я не был. Никогда!»
«А ваша мистика? Не бегство ли это? Бегство от фактов, от ответственности, от вашего долга как порядочного человека, наконец, от самого себя. Не так ли?»
«Не знаю, госпожа Либерман. Я в полном смятении».
«Ну ладно, оставим этот разговор. Приходите в другой раз. Приходите, когда захотите. Возьмите вот с собой томик Гете. Но только на два-три дня. Прочтите еще раз спокойно „Прометея“, который произвел на вас такое большое впечатление».
Примерно через неделю он снова стоял перед моей дверью. Не постучал, а ждал, пока я выйду.
«Ах, вы снова здесь, Роберт. Заходите».
«Я принес вам обратно книгу».
«Садитесь, у меня есть время. Мы могли бы поговорить. Если вы хотите».
«Нет, спасибо. Я не хочу».
«Почему?»
«Пока еще не готов к этому. Мои мысли далеко».
«А где? Не могли бы вы мне это сказать?»
«Дома. Извините. Я приду в другой раз». Когда он произносил эти слова, он смотрел в окошко мимо меня. Выражение его лица говорило о том, что он думает о чем-то своем.
«Вы себя неважно чувствуете, Роберт?»
«Нет, нет, я здоров. До свидания. Я скоро приду к вам». Медленно, волоча ноги, как старик, он ушел.
Ему больше нужен врач, чем я, подумалось мне. Дома я поговорила с доктором Беликовой.
«Вы могли бы поместить Роберта на какое-то время в госпиталь?»
«Конечно, могу. Не знаю только, поможет ли это ему. Если он, как вы предполагаете, в депрессивном состоянии, лучше ему остаться среди людей. Где он работает?»
«На тракторном заводе, чернорабочим».
«Для того чтобы что-то решить, я должна его посмотреть. Пошлите его ко мне».
Доктор Беликова установила, что у Роберта психическое заболевание. Она хотела показать его специалисту городской больницы. Но потом мы решили оставить его в покое. Толку все равно не было бы, поскольку Роберт отмалчивался. Его товарищи по работе, с которыми я беседовала, сказали мне, что он хорошо работает, вежлив. Но предпочитает одиночество. В последнее время он вообще ни с кем не говорит.
Я попросила Вальтера М. заняться этим молодым человеком. Оба были офицерами, Роберт М. тоже был лейтенантом, хотя ему было всего девятнадцать. Мы подумали, что, может быть, он скорее раскроет свою душу такому же, как он сам.
«Вальтер, позаботьтесь об этом Роберте М. Узнайте у него, что его угнетает. Может быть, вам это удастся. Прежде чем что-то для него сделать, надо знать причины его странного поведения. Я хочу знать, что сбивает его с толку. Разочарование? Преступление? Его собственное? Или те, что он наблюдал?
В конце концов, у нас здесь не психиатрическая больница. И я не врач. Я готова ему помочь. Но для этого я должна знать, в чем дело».
«Попытаюсь».
Через несколько дней Вальтер мне рассказал: «Роберт М. попросил оставить его сейчас в покое. Он сначала должен сам во всем разобраться. Потом, может быть, придет к нам, а может быть, нет. Он сказал, что свое разочарование в жизни он преодолел, почти преодолел. Но не может верить в то, что его отец, которого он считал добрейшим человеком на свете, мог быть участником преступлений СС. С другой стороны, он был эсэсовским офицером высокого чина. Он знает, что СС совершают преступления против человечности. Удалось ли его отцу избежать участия в этих преступлениях? Вряд ли. Но вывод он сделает лишь после того, как поговорит с отцом. В мыслях он уже сейчас все время спорит с отцом, ежедневно, ежечасно. Но до тех пор, пока он не поставит здесь точку, он не может считать себя антифашистом. Хотя он проклинает Гитлера и весь третий рейх».
Роберт не пришел к нам. Да мы на этом и не настаивали.
Спасибо, спасибо за все
Лучшим рабочим предоставляется неделя отдыха. Чтобы они могли отдохнуть и выспаться, подполковник приказал выстроить на лагерном дворе барак на 60 человек. Барак, светлый, просторный, разделен на две части. В одной разместили дистрофиков. В день новоселья пришел начальник лагеря. Он обратился к обитателям барака. Одним он пожелал хорошего отдыха. Других уговаривал взяться за ум. Эти дистрофики причиняют нам много хлопот. Доктор Беликова уделяет им большое внимание как человек и как врач. Но все вместе мы едва добиваемся успеха. Эти люди как наркоманы.
Теперь я могла бы, пожалуй, послать из лагерей Владимирской области двадцать или даже тридцать активистов в антифашистскую школу. Но как быть, когда заявка на сто человек?
Ах ты, боже мой! Откуда их взять. Волнение большое. Но еще больше радость. Я объезжаю лагеря, повсюду советуюсь с активом, повсюду идет тщательный отбор. Из главного лагеря посылаем в школу почти весь актив: Гейнца Т., Зеппа Ш., Руди К., Эгона М. и многих других.
Незадолго до отъезда все активисты? и те, кто едет, и те, кто остается,? были приглашены начальником на ужин. Мы сидим в небольшом помещении бывшей советской офицерской столовой за столами, покрытыми белыми скатертями. В меню шашлык, московский салат, вино, водка. Начальник не пьет ни того ни другого. Но он поднимает бокал и обращается к активистам с прочувствованными словами. Он явно взволнован. Его радует, что эти люди встали на путь гуманизма и хотят действовать в этом духе.
Гейнц Т. благодарит советского офицера и коммуниста за все хорошее, что он делает для военнопленных. Гейпц говорит тихо, медленно. Хотя он никогда не лезет за словом в карман, волнение мешает ему говорить. Потом он обращается к немецкой коммунистке, сидящей с ним рядом, благодарит ее, говорит о том, что она для них учитель и мать вместе.
Я не отвечаю ни слова. Но весь вечер у меня в душе чувство радости. Я рада, что у меня такой начальник, я рада, что у меня такие ученики.
Сто мужчин и одна женщина
После поездки по лагерям я набираю сто человек. Это лучшие. По крайней мере мне так кажется. Хотя ошибку нельзя исключить. До сих пор антифашистские школы были довольны теми, кого я посылала.
На второй день мы собрали всех в нашем главном лагере. Те, кто прибыл из других лагерей, добрались по железной дороге. Одни, без конвоя. Это привело их в восторг.
Вечером накануне отъезда я приглашаю их в комнату актива на прощальный вечер. Приглашаю и остающихся активистов. Тесно. Многим приходится стоять. Я могу им предложить только слова. Слова благодарности, слова доверия. Из ста присутствующих выступает по крайней мере треть. Каждый? только несколько слов. Одни говорят о том, как они, нацистские солдаты, стали антифашистами. Другие? о том, что отдадут все свои силы преображению Германии и крепкой дружбе с советским народом. Так продолжается до рассвета, когда нам надо отправляться в путь. В комнате такая боевая и вместе с тем такая человечная атмосфера, что учащенно бьется не только мое сердце, но и сердца всех этих мужчин.
В семь часов утра мы отправляемся в дорогу. Сопровождаю эту сотню только я, и никто больше. Они получили паек на один день. Вечером мы должны прибыть на Место. Из дому я беру с собой все, что только могла найти. Для тех, у кого особенно большой аппетит. Мы едем по железной дороге до станции Горки. Оттуда на пароме должны добраться до Талицы.
Стоит ноябрь. Но уже очень холодно. Дует ледяной ветер. Паром не работает вот уже два дня. До антифашистской школы пятьдесят километров. Их придется пройти пешком. Скоро стемнеет. Сегодня мы не доберемся. Что делать? На этом холоде ночевать невозможно. Я стою у реки, гляжу на волны стального цвета. Мужчины молчат. В этот момент, пожалуй, самое разумное помолчать.
Помочь они мне все равно не могут.
Оглядываюсь. Вблизи два деревянных домика. Стучусь в первую попавшуюся дверь. Открывает пожилой загорелый мужчина с лысиной во всю голову и бакенбардами. Мне повезло! Это паромщик. Но выясняется, что и он не может помочь. Вот уже два дня, как паром вытащен на берег. Объясняю ему наше положение. Прошу его приютить нас на ночь, пусть на полу, в коридоре, в подвале, где угодно. Главное, чтобы у нас была защита от ветра. Нет, сто человек он не разместит, места не хватит. К нам подходит его жена. Она испугана, смотрит на колонну военнопленных. Ничего не поделаешь, мне остается одно? не уходить, настаивать. Хотя это мне и неприятно. Я уговариваю обоих. Не могу удержаться, чтобы не пустить слезу. Наконец их сердца смягчаются, они разрешают пленным войти в их дом. Я испытываю чувство гордости за этих чутких советских людей.
Нам отводят комнату, коридор и лестницу, ведущую на сеновал. Кто побыстрее, занимает места получше, на лестнице. Все другие укладываются на полу, набиваются как селедки в бочку. Я устраиваюсь на табуретке, и сто мужчин «стерегут» мой сон.
Рассветает, мы отправляемся в путь. На завтрак не уходит и пяти минут. У нас ничего больше нет, только остатки от вчерашнего. Каждый кладет все, что он находит в своем кармане, на расстеленную газету. Кусок хлеба, кусочек сахара. Того, что удается набрать, очень мало. Мы решаем: пусть это получат те, кто послабее. Зато жена паромщика угощает нас всех великолепным напитком: кипящая вода из огромного самовара. Хорошо погреться! Мы ведь совсем застыли. Прощаясь с нашими хозяевами, я хочу оставить им немного денег. Но они отказываются, обиженные моим предложением. Каждый из ста мужчин говорит им «большое спасибо», покидая их дом.
Паромщик накидывает полушубок и выходит с нами во двор. Он показывает нам рукой, в каком направлении нам надо идти, где повернуть, где идти прямо, где повернуть налево. Я слушаю невнимательно. Зачем? Все равно мне этого не запомнить. Есть сто мужчин, пусть запоминают. В пути у каждого из ста мужчин свое мнение, как следует идти дальше. Очень жалею, что я невнимательно слушала паромщика!
Переход длится дольше, чем обычно. Мы устали, мы голодны. Последние километры еле тащимся. Когда добираемся до Талицы, там все вне себя. Нас ждут со вчерашнего вечера, никто не мог сообщить, где мы застряли. И откуда? В лесу, по которому мы шли, не было телефона. Не было его и в избах, мимо которых мы проходили. Мы опоздали точно на двадцать четыре часа. Теперь только и слышим: «Давай, давай!»
Наших ребят ждет еда со вчерашнего дня. Не проходит и минуты, как под котлами бушует огонь. Они получают сразу сегодняшний завтрак, обед, ужин да еще вдобавок и вчерашний ужин. Но сначала их, «бедняжек», гонят под душ и выдают им свежее белье. Пытаюсь уговорить, чтобы их сначала покормили, но врач неумолима. Меня приглашает на ужин супружеская пара Паула и Герберт Грюнштайны. Беседовать с ними интересно, но я изнемогаю от усталости. Паула говорит: «Уложить тебя здесь мы не можем. Ты видишь сама. Но ты можешь устроиться в комнате товарищей Фельдмана и Шауля. У них ночное дежурство. Они придут только утром. Мы скажем им, в чем дело».
Мне все равно. Я еле держусь на ногах. Подошвы горят, глаза горят, сердце горит. Вот только свет никак не загорится в комнате, куда меня привели. Но кровать я нахожу и в темноте. Я сбрасываю шинель и заваливаюсь спать.
Не знаю, приходилось ли мне так крепко спать за всю мою жизнь. Я просыпаюсь только тогда, когда перед моей кроватью оказываются двое мужчин. Они громко переговариваются и смеются: «Ну и дела! Как ты сюда попала?»
«Как? Грюнштайны ничего вам не сказали?»
«А мы их сегодня еще и не видели».
Я вскакиваю, объясняю им, в чем дело, благодарю и ухожу. Эти товарищи тоже хотят спать. А я хочу под душ, в столовую и назад на станцию, домой. Втайне я надеюсь встретить во дворе кого-нибудь из моих активистов. Мы ведь толком и не попрощались. Когда мы пришли, было не до того. Я выхожу из столовой, оглядываюсь: мимо проходят военнопленные. Ни одного знакомого лица. Ничего не поделаешь. Наверное, их уже отправили на занятия. Ко мне подходит завхоз, говорит, что перед воротами ждет повозка. «Лошадь хорошая,? говорит он.? Успеете еще к сегодняшнему поезду».
Направляюсь к воротам и вижу: все сто мужчин стоят там, выстроенные, как на поверке. Впереди Гейнц Т. Он вручает мне послание размером с почетную грамоту. «Пожалуйста, от всех нас». Благодарю его, пожимаю ему руку. Вижу сияющие лица. Я тороплюсь уйти. Иначе, не дай бог, еще расплачусь.
Прощальное письмо
В поезде я прочитываю их «грамоту». Еще и еще раз. В ней говорится о том, как они прошли путь от слепых фашистских ландскнехтов, одураченных пропагандой, к думающим, прогрессивным людям. «Мы говорим сегодня от имени тех тысяч военнопленных, которым вы вернули смысл жизни, которым вы открыли глаза…» И т. д. и т. д. Не могу пересказать здесь всего, что было написано в этом письме. Это было бы нескромно. Но в конце его стояло самое главное: «То, что мы воевали против советских людей, породило бы у нас неизгладимое и непереносимое чувство вины, если бы нас не воодушевляло сейчас намерение помочь перевоспитанию нашего народа в антифашистском духе. Как честные антифашисты, мы обещаем не жалеть ни труда, ни сил, ни жертв, чтобы следовать по пути, начертанному вами. На этом мы расстаемся сегодня. Нашу благодарность мы докажем здесь, овладевая знаниями, а затем и на родине».
Прощание с активистами, которых я отправляю в антифашистскую школу, всегда для меня дело нелегкое. Всегда вновь и вновь задумываешься: выбрала ли ты тех, кого нужно? Сохранят ли они верность нашему делу? А с некоторыми уходит как бы часть твоего сердца. Столько вложено в это дело.
Антифашистские школы были умным и перспективным делом. Из них вышли многие активисты первых лет. Те, кто стал нашими верными помощниками в строительстве социалистической Германии. Отсеялась только очень небольшая часть. Как правило, там же, в школах. В большинстве люди с запятнанным прошлым.
Мои ученики рассказывали мне, что в их группе в Талице был пленный, который никогда не расставался со своей флягой и никогда не пил из нее. Пленные потребовали, чтобы он в их присутствии открыл эту флягу. Ему ничего не оставалось, как согласиться на это. Флягу отправили в мастерскую и раскупорили ее. В ней оказался миниатюрный фотоаппарат. Этот человек признался в том, что он был офицером фашистской контрразведки. Под видом простого солдата и врага Гитлера он продолжал свое грязное дело.
Бывало и по-другому, хотя и редко: люди, участвовавшие в фашистских преступлениях, внезапно сознавались в них. Гуманистические идеи, с которыми они соприкасались, пробуждали у них совесть. Им хотелось освободиться от угнетавшего их груза. Одно время мою комнату убирал уже седой человек лет шестидесяти. Высокого роста, внушительной внешности, он выглядел тем не менее очень усталым, истощенным, еле волочил ноги.
Я спросила его о профессии. Он заявил, что был кузнецом, что всегда тяжело работал, никогда не занимался политикой. Наши антифашисты уважали его. Он хорошо работал, отличался предупредительностью. Изо дня в день он присутствовал на докладах и дискуссиях. В один прекрасный день он пришел ко мне со слезами на глазах. «Госпожа Либерман, я вам лгал. Я не кузнецом был, а кадровым солдатом. В 1933 году мой начальник вступил в СС и взял меня с собой. Говорил, что я там больше получать буду».
«И вы продали свое человеческое достоинство за медный грош?»
«Если бы я тогда знал, что я окажусь в банде преступников и стану одним из них, поверьте, этого бы не произошло. Тогда я был еще порядочным человеком».
Был ли он когда-либо порядочным человеком?
Недавно я встретила в моей партийной организации по месту жительства учителя из Талицы товарища Фельдмана. Он тоже принадлежал к тем, кто ковал кадры для новой Германии, как десятки других коммунистов на фронте, в антифашистских школах, в лагерях для военнопленных. У меня было хорошее настроение. Я похлопала его по плечу, пошутила: «Ну, ты на меня не сердишься?»
«Не сержусь? За что?»
«Дружище, ты разве не помнишь, как я легла спать в твоей кровати, не спросив твоего разрешения?»
«Ах, это была ты? Я не узнал бы тебя снова».
Еще бы! Через тридцать лет!
Надя. Без троицы дом не строится
Во Владимир я вернулась преисполненная новыми идеями, планами. Был уже вечер, я пошла в свою гостиницу. По дороге думала, как жаль, что не застану доктора Беликовой. Она, наверно, еще не вернулась с работы. Но вот уже несколько недель, как в нашей комнате новичок. Это была женщина, наша ровесница, звали ее Надя. Она работала в социально-бытовом секторе тракторного завода. Это была очень скромная и очень одинокая женщина. Ее муж умер несколько лет назад. Ее сын, которого она обожала, находился на фронте. Она отказалась от отдельной комнаты, потому что не могла вынести одиночества. Переселилась к нам в гостиницу. С ней было интересно беседовать. Она читала почти все новинки художественной литературы и рассказывала нам о них. Чтение было ее страстью. Но особенно охотно она рассказывала нам о своем сыне. О том, каким он был умным и одаренным в его девятнадцать лет, каким добрым. И действительно, его письма светились любовью к ней. И были очень поэтичными. Надя оказалась очень тонкой и деликатной. Она любила людей, охотно им помогала. Поэтому и выбрала работу в этом направлении. Редко она ложилась спать до того, как мы приходили. Мы засиживались за столом, и каждый рассказывал о своих думах и заботах.
В тот вечер Александра Беликова пришла особенно поздно. Я уже успела отдохнуть. Мыслями она все еще была в госпитале.
«Что случилось с военнопленным, которого я послала к вам неделю назад?»? спрашивает она меня.
«Ко мне никто не приходил».
«Неужели? У него была малярия. Он не может работать на стройке. В госпитале он все время писал стихи и пьесы, декламировал Маяковского по-русски. Я подумала, что вам пригодился бы такой в вашем коллективе.
«Очень пригодился бы. Но я не могу освободить его от работы. Может быть, подобрать что-нибудь в роте внутренней службы?»
«Согласна. Легкую работу он выполнять может. Его зовут Йозеф. Ах, никак не могу запомнить эти немецкие фамилии».
Наде надоело слушать про наши лагерные дела.
«Да хватит вам об этом. Все одно и то же».
Мы улыбнулись и замолчали.
«Александра!»
«Слушаю вас».
«Завтра воскресенье».
«В самом деле?»
«Не хотите ли хоть раз дома посидеть?»
Она улыбается своей доброй и лукавой улыбкой.
«А вы?»
На следующее утро мы встаем поздно. Это кажется нам очень странным. Первый выходной день за два года. Втроем мы идем на рынок. Кое-что покупаем. Варим великолепный обед. Мы выпиваем немножко водки и кудахчем как куры. Три женщины. Мы вместе? в то же время каждая из нас одинока.
Утром мы идем в лагерь вместе с доктором Беликовой. Мы ищем Йозефа.
«Йозефов у нас до черта»,? говорит комендант Т.
«Скоро найдем, госпожа доктор».
Госпожа доктор идет в госпиталь успокоенная. Комендант отправляется на строительные площадки и вскоре приводит мне этого Йозефа.
Разрешите доложить: бывший ефрейтор…»
Передо мной стоит военнопленный неброской внешности, худощавый, лицо желтое с коричневым отливом, глаза живые, смотрит чуть-чуть надменно.
«Вы в нашем лагере недавно?»
«Три недели. Две из них провел в госпитале».
«Почему вы не пришли ко мне сразу?»
«Не хотел».
«Почему?»
Он стоит передо мной в небрежной позе, мнет свою пилотку, выворачивает ее наизнанку и молчит.
«Не хотите ли мне представиться?»? говорю я, чтобы прервать молчание.
Молодой человек, только что стоявший передо мной в небрежной позе, становится по стойке «смирно». Не без иронии он рапортует: «Разрешите доложить, бывший ефрейтор Йозеф К. из 535-го танкового полка шестой армии».
«Садитесь. Так, теперь рассказывайте, почему не хотели?»? говорю я тем же тоном.
«Вы первая немецкая коммунистка, к которой я должен был обратиться, и к тому же еще женщина».
«И что же?»
«Вы могли обо мне подумать, будто я симулянт».
«Если доктор Беликова говорит, что вы в состоянии выполнять только легкую работу, то это так и есть».
«Ах, доктор Беликова! Прекрасная женщина. Ангел!»
Казалось, что этот молодой человек полон противоречий. Я читала в его глазах то доверие, то недоверие, то он мне представлялся скромным, то нагловатым.
«Где вы были прежде?»
«В „генеральском лагере“ в Суздале. Эти вампиры ведут себя здесь так же, как там?»
«Это зависит от таких, как вы. Что вы умеете?»
«Что умею? Честно сказать, ничего. Мне было двадцать, когда я два года тому назад в рождественский вечер вместе с пятнадцатью товарищами предпочел плен. Вообще-то я два года учился журналистике».
«Что побудило вас перебежать к нам?»
«Я был противником нацизма по религиозным мотивам».
«А другие?»
«Им война надоела по горло».
«Посмотрим, не удастся ли устроить вас в Нормировочное бюро в качестве учетчика. Я вам скажу об этом».
«Не пригожусь ли я вам для стенной газеты?»
«Еще бы! Только во внерабочее время».
Он вынул из своего кармана пачку листочков и положил их мне на стол. Было видно, что некоторые из них он долго носил с собой. Это были стихи о весне, об осени, о матери. Не без таланта написанные. Была там и пьеса о коричневой чуме. В политическом отношении довольно запутанная, полная мистики. Я прочла ее и сказала это ему. Он меня не понял. Еще не мог понять. Но чувствовалось, что хотел.
Гейнц Ш. знал его еще по Суздалю. Так что не я открыла этот талант.
Мы охотно оставили бы у себя пленного, способного сочинять стихи и пьесы. Но оказалось, что наше Нормировочное бюро не нуждалось в людях. Я подумала: в лагере номер один, возможно, и есть несколько одаренных людей. Но ни один из них не мог взять художественную самодеятельность в свои руки. Тамошнее бюро ищет пленного с организаторскими способностями. Короче, я направила его туда. Йозеф К. проявил себя в этом отношении прекрасно. И очень помогал нам во многом. Например, когда мы отменяли тайком существующие особые пайки для «лагерной знати». С тех пор эти небольшие пайки выдавались только по врачебному предписанию.
Йозеф К. помог создать в лагере художественную самодеятельность с оркестром, квартетом, театральной труппой. Он был ее душой. Он поставил «Разбойников» и «Племянника в роли дядюшки» Шиллера, а также «Тай Янг пробуждается» Фридриха Вольфа. Он написал также, на мой взгляд, весьма безвкусное ревю «Мисс Эвелин». Поскольку оно предназначалось для Нового года, я смотрела на это сквозь пальцы. Капельмейстер Тони Н. сочинил для ревю музыку. В постановке участвовали и офицеры, которые до тех пор держались в стороне. Работа в самодеятельности помогала установить контакт с ними. Постепенно люди начинали задумываться и о политике.
«Если шейх говорит „проклятый капитализм“, то это еще отнюдь не социалистический реализм»,? сказала я автору после исполнения «Мисс Эвелин». Так утверждает сегодня Йозеф К., у которого много юмора и еще больше фантазии. Я что-то не помню, говорила ли я это. Помню, что сказала ему: «Ну и ну! Теперь пленные будут думать только о женщинах». Моя ирония ему не понравилась. Он чрезвычайно гордился своим «балетом», в котором выступали двадцать молодых мужчин. Танцевали на помосте, который тянулся через весь зал. Он был доволен этой своей выдумкой.
Йозеф К. стал переводчиком. Он давно полюбил русский язык и русскую литературу, изучил русский еще в плену. Теперь преподает язык тем, кто хочет изучить его быстро и в совершенстве. Применяет скоростной метод, который, как утверждает, изобрел сам.
В заключение расскажу еще вот что. Этот Йозеф К. написал мне под новый, 1971 год длинное письмо: «Меня давно увлекает один замысел? „Мы находим мать во Владимире“. Да, угадали, я хочу написать о вас. Суздаль, Владимир? это прекрасные древние города, на их фоне шел процесс перевоспитания, в котором вы принимали такое большое участие. Мне только не приходит в голову хорошее решение этой темы. Я ведь мало общался с главным действующим лицом. Правда, мне известны его большая чуткость, заботливость и доброта. И мне известны те трудные обстоятельства, в которых проявлялись эти великолепные человеческие качества. Такую книгу надо писать как гимн немецким коммунистам в эмиграции, как гимн германо-советской дружбе, зарождавшейся тогда в среде „пленных. Таковы мысли, занимающие меня. О том времени пишут много мемуаров. Но процесс перевоспитания был не побочным продуктом больших военных и политических событий. С точки зрения нынешнего дня он был одним из важнейших результатов. И наибольшее участие принимали в нем коммунисты, жившие тогда в Советском Союзе, к которым принадлежите и вы. Благодаря вашему вкладу Владимир стал для военнопленных университетом жизни. Вам следовало бы самой написать такую книгу. А может быть, привлечь к этому и нас? Благородная задача!..“
Он открыто признает: его мировоззрение начало меняться не под влиянием марксистского учения. Он был ревностным католиком. На него подействовала гуманность советских людей. Он восхищался ими. Это чувство он сохранил и до сегодняшнего дня. Чувство, которое разделяет с ним вся его семья. Его жена переменила свою профессию, стала переводчицей с русского. Каждая встреча с советскими людьми для нее радостное событие.
Мы союзники!
Когда темпераментные румыны узнали, что румынский народ прогнал ко всем чертям фашистское правительство, Антонеску и объявил гитлеровской Германии войну, лагерь заходил ходуном. Они отправились на работу с песнями, приплясывали, бросали вверх свои шапки и кричали: «Мы союзники! Мы союзники!» Прошли месяцы, а они все еще обращались к каждому советскому человеку, который им встречался, с этим восклицанием.
Теперь наступило время доказать, что это так. Румынские революционеры сформировали боевые части, которые должны были помочь добить фашизм. Возможность вступить в эти части была предоставлена и военнопленным. В нашем солдатском лагере все заявили о своей готовности. Конечно, по различным причинам. Как бы то ни было, брали не всех. Одного желания было мало, надо было иметь еще и ясную политическую ориентацию. Производился отбор. Подполковник сидел несколько дней со мной в комнате, и мы беседовали со всеми румынами, записавшимися в списки добровольцев. Нам помогал руководитель румынского актива. Он знал своих людей. На него можно было положиться.
Однажды, когда мы закончили эту работу, а подполковник уже хотел уйти, в дверь постучали. В комнату вошел горбатый румынский еврей. Его фамилии в списке на было. Единственного из всех сорока трех человек команды «смертников», с которыми он попал в плен. Пятидесятилетний мужчина, он выглядел, как старик, измученный жизнью. Он стоял перед нами и ничего не говорил; впрочем, в этом и не было надобности. Его влажные глаза, его вопрошающие жесты, вся его фигура умоляли нас. Наконец он обратился к подполковнику: