Гетто находилось в районе Гренадирштрассе. Между площадью Бюлова, нынешней площадью Люксембург, и Мюнцштрассе. Именно в этой местности угораздило обосноваться евреев с Востока, которые в 1914 году в страхе перед военными бурями бежали из Галиции. Что значит угораздило? Конечно, на то имелись причины. Здесь квартиры были подешевле, а антисемитов? поменьше. Один беженец следовал примеру другого. Вскоре они жили дом с домом, квартира с квартирой. В скученности они искали защиту. И кто знает, может быть, и ощущение родины. Коренные же берлинцы постепенно покидали этот квартал.
Приходил день, и кое-кто из беженцев тоже отправлялся отсюда. Если ему выпадало счастье, то есть если удавалось подработать, стать побогаче, он переселялся в какой-нибудь квартал богачей, пытался подражать их образу жизни. При этом случались комичные вещи. В новую квартиру непременно ставили рояль, и непременно фирмы «Бехштейн», все равно? мог ли кто-нибудь играть на нем или нет. Детишкам было забавно ставить свой ночной горшок на блестящую крышку, разглядывать себя как в зеркале и гримасничать. Папаша и мамаша умирали при этом от счастья. Может, их отпрыск станет когда-нибудь знаменитым музыкантом? Кто знает, может, того захотят небеса?
И еще были люди, витающие в облаках, столь забавно описанные классиком еврейской литературы Шолом-Алейхемом. Профессии у них не былоо, не было и денег, но были «идеи». Идеи обогащали, а иногда разоряли. Ибо если один решал торговать определенным товаром, скажем, нижним бельем, то и дюжина других тоже хватались за это дело, и все вместе они и разорялись. Но ничего, скоро находилась другая «идея».
Конечно, большинство евреев с Востока оставались в гетто, и оставались кем были раньше? бедолагами. С кучей детей. Они выбивались из сил, чтобы накормить хоть как-нибудь голодные рты.
Берлинское гетто не окружали стены, но это был свой, замкнутый мир. Со своими законами, нравами и обычаями. Ортодоксальные евреи строго наблюдали за тем, чтобы законы неукоснительно соблюдались. У гетто было свое продовольственное снабжение. Вся еда должна была быть кошерной (чистой, приготовленной по определенному ритуалу). Узкая Гренадирштрассе была полна лавчонок: мясных, бакалейных, овощных, здесь обосновались две булочные и, конечно же, рыбная лавка. Без последней никак нельзя было обойтись. Ибо что такое праздник без фаршированной рыбы? Здесь имелись свои ремесленники, сапожники, портные, торговцы утварью, уличные лотошники и кошерный трактир с отличной кухней. Но главное, были два молитвенных дома с двумя раввинами и синагогальными служками.
Гетто могло гордиться своей собственной шайкой воров и скупщиков краденого. В один прекрасный день взломали и нашу квартиру. Собственно говоря, не взломали, нужды в этом не было: дверь квартиры не запиралась. С утра до вечера у нас толклись люди. Дело в том, что мой отец был одним из раввинов гетто. Его глубоко обидело, что кто-то осмелился обокрасть его? представителя бога на земле. Он позвал главаря шайки. Каждый знал, где тот живет. Даже полиция. Но он всегда выходил сухим из воды.
Главный пришел и очень вежливо извинился перед моим отцом. «Ну и идиоты!? выругался он.? Ни на кого нельзя положиться. Крадут у своих же людей.. Да еще у раввина Пинхуса-Элиэзера, у которого такие красивые дочери». В этот момент мимо прошла моя сестра. Он плотоядно взглянул на нее. «Завтра все получите обратно». И мы получили обратно рухлядь, а самое главное, нашу швейную машину, без которой нам, малышам, пришлось бы бегать голыми.
Особой кастой в гетто были нищие. Их была куча. У каждого из них была клиентура, которую они обходили из месяца в месяц. Точно в один и тот же день. Как будто за зарплатой. Если денег не давали, они устраивали скандал. Наш собственный нищий внушал нам, детям, ужас. Это был высокий, худой, одноглазый человек с черной спутанной бородой и пейсами. Его сюртук был в жирных пятнах и с множеством дыр, сам он был наглый и настойчивый. Если моим родителям приходилось отказывать ему в подаянии потому, что сами не знали, как прожить следующий день, он бушевал: «Почему это я должен вам делать подарки? Разве мне их кто-нибудь делает!» Он действительно верил в свое право на подаяние. В нищенстве он видел свою профессию.
Он был бродягой, как и другие, которых в этом квартале было немало. Как правило, бездомные, пропойцы, одичавшие, лодыри, забулдыги, короче говоря, выброшенные из общества, те, кто не умел устроиться, приноровиться к существующим обстоятельствам. Многие из них предпочитали жить небольшими колониями. Где-нибудь под открытым небом они находили клочок свободной земли. Одна из таких колоний обосновалась вблизи театра «Фольксбюне». Справа от театра тянулся забор. По ночам он служил им защитой от ветра, а днем? опорой для спины. Так проводили они дни и ночи, всю свою жизнь.
Это место в «Фольксбюне» было очень желанным, работники театра не морщили носа, а обращались с нищими как с людьми. В шапки, лежавшие на земле, падало немало монет. А иногда находилось шутливое, утешающее, ободряющее слово, смотря по обстоятельствам. Бродяги тщательно следили за тем, чтобы к ним не затесался чужак.
Евреи-иммигранты сами отрезали себя от внешнего мира. Они жили, как Моисей на Синайской горе: строго следовали десяти заповедям и сотням запретов, которые сами на себя наложили. У нас, в доме раввина, законы веры соблюдались особенно строго. Это было гетто в гетто. Больше всего на свете мой отец боялся ассимиляции своих детей. Чтобы ее предотвратить, выдумывал невероятные вещи. Нам не разрешали дома даже говорить по-немецки. «Ты что, вставил себе немецкие зубы? »? иронизировал отец. А если ему приходилось говорить с каким-нибудь немцем? скажем, с хозяином дома или с почтальоном,? он так искажал немецкий язык, что никто не мог его понять: ни немец, ни еврей. При этом, он был умным человеком. Знал Библию и Талмуд (после Ветхого завета главная книга еврейской религии) почти наизусть, охотно философствовал, любил рассуждать о политике. Дурачил ли он немцев или своих собственных детей? Возможно, и то и другое. Он был и шутником.
Большинство ортодоксальных евреев? и старых, и молодых? не умели читать и писать по-немецки. Мужчины могли по крайней мере читать на идиш или по-древнееврейски. Некоторые из них? и писать. Ибо «мужчины» с трех лет посещали хедер, еврейскую школу. Она обычно располагалась в какой-нибудь клетушке. В ней проводили целый день и малыши, и ребята постарше. Они сидели у стола, закручивая свои пейсы, и, раскачивая в такт туловище, повторяли то, что говорил меламед? учитель. Они изучали «священное» писание, но не учили то, что могло понадобиться в жизни. Девочкам приходилось совсем плохо. Они сидели дома и ждали, когда наступит брачный возраст.
В один прекрасный день появлялся шадхен? сват. Приходил он к родителям, боже упаси, не к невесте. Девушек не спрашивали, их сватали. Главное, чтобы родители с обеих сторон договорились о приданом, о том, кто возьмет на себя содержание молодоженов в течение первого года, если у жениха не было профессии. А ее в большинстве случаев не было.
Женились рано. Так решали сексуальную проблему. Или не решали. О любви речи не было, об этом помалкивали. Откуда появлялись дети? Ах да, их приносил аист. Молодые люди знакомились на смотринах, когда все было уже решено. В лучшем случае им разрешали после помолвки вместе прогуливаться по субботам. Конечно, если кто-то сопровождал их. Обычно сзади семенили маленький брат или сестра. И мне приходилось играть роль такого «хранителя морали». Не помню, хорошо или плохо играла я эту мою первую роль. Во всяком случае, я была ужасно любопытной. И очень разочаровывалась, если ничего не происходило, если молодые даже не целовались.
Как посторонние шли жених и невеста рядом друг с другом и молчали. Да и о чем им было говорить? О счастье? О любви? Кто спрашивал об этом? Может, любовь и приходила, позже когда-нибудь. Обычно нет. Дети появлялись. И как правило, немало. Они склеивали брак и разрешали конфликты. Разводы случались редко, несчастные браки? часто.
Сваты были большие пройдохи. С их помощью свершались самые невероятные бракосочетания. Их красноречие могло воскресить мертвеца. А фантазия была у них! Иной писатель мог им позавидовать. Их выдумкам не было границ.
Когда мой девятнадцатилетний брат оказался на очереди, сват предложил для него невесту из Магдебурга. Он утверждал, что ей девятнадцать и она так хороша собой, что дальше некуда. В семье невесты он рассказал, что моему брату двадцать шесть и он силен, как Геркулес. Было как раз наоборот. Мой брат Мехель был еще почти мальчишкой? худенький, слабый, неловкий, заторможенный. Она оказалась двадцатишестилетней, грузной, толстой девицей. И все это мне?? вертелось у него на языке, когда он оказался перед этой громадиной на смотринах. Но у него не повернулся язык сказать такое.
За жениха и невесту говорили родители, если, конечно, шадхен позволял им вставить словечко. Короче говоря, тут же отпраздновали помолвку. Свадьба должна была состояться в Берлине как можно скорее. Родителям невесты не терпелось отдать под венец дочь, пышную, как перестоявшееся тесто.
После возвращения домой состоялся семейный совет: отец, сыновья и зятья. Обсуждалось письмо, которое брат должен был написать невесте. Дело нелегкое. Как писать? По-немецки не знал он, по-древнееврейски? она. Как обратиться к ней? на вы или на ты? Что написать? Что вернулся домой благополучно, здоров и надеется, она тоже. Ну и суматоха была в доме! Я вбежала в комнату и предложила оставить невесту в покое. Вместо этого написать ее родителям, поблагодарить их за чудо, которое они произвели на свет.
Свадьба состоялась, как и было намечено. Устроили ее в нашем доме. Она прошла печальнее, чем проходит погребение. В средней комнате готовили все для венчания. В комнатах по обе стороны находились: в одной? жених, в другой? невеста. Невесту наряжали матери и родственницы, около жениха вертелись, конечно, мужчины. Музыканты играли душераздирающие мелодии. Кантор пел в стихах о тяжелой, но честной жизни отцов, дедов и прадедов. Градом катились слезы. Жениха и невесту молча отвели к алтарю. Венчал мой отец? раввин. Он свел процедуру к минимуму. Его душили слезы. Затем он пустил по кругу стакан вина. Мужчины пригубили из стакана. Потом он подал стакан жениху. Тот должен был раздавить его правой ногой в знак мужской силы. Обычай говорил: если ему это удастся, он покажет себя молодцом и в первую брачную ночь. Мать невесты отвела парочку в спальню. Разглядел ли мой брат хоть в эту ночь свою молодую?
Что за этим последовало? Ну что? Каждый год по ребенку. Мехель успел произвести «лишь» шестерых, ему помешали нацисты. Но до того ему многое удалось: он обзавелся подвальчиком на Гренадирштрассе, в котором торговали овощами, а по пятницам еще и рыбой. Для субботней трапезы. Вонь была немалой. Бедность еще больше. Но он, жена и шестеро детишек по крайней мере остались живы. Им удалось бежать в Иерусалим.
Вообще мужчины имели возможность использовать голову, если она у них имелась, да еще и руки к ней. Чтобы поболтать, они встречались в синагоге, у раввина, в мастерской, в лавке, наконец, на улице. А вот женщинам редко удавалось покидать четыре стены. В гости ходили редко, в синагогу? дважды в год: на новогодний праздник и на Иомкиппур, в дни примирения, когда каждый каждому все прощал? до праздника,? а затем все оставалось по-старому.
Я была пятым ребенком из восьми детей раввина Пинхуса-Элиэзера. И первым, которому удалось пойти в школу. В этом мне помогла полиция. Хотя я об этом ее не просила. Я попросту бежала за детишками, когда они по утрам семенили в школу вдвоем или втроем. Я завидовала их ранцам, их нарядным передничкам, их радостным улыбкам. Подолгу простаивала я перед окнами школы на Гипсштрассе, приподнималась на цыпочки, чтобы лучше увидеть, что происходит внутри.
В один прекрасный день отворилось окошко и горбатая учительница подозвала меня кивком головы. Фрейлейн Кон. Она спросила:
«Что ты тут стоишь целыми днями? Почему не идешь в школу?»
«Мне не разрешают».
«Почему не разрешают?»
«Это грех, говорит отец».
С тех пор моя жизнь состояла из сплошного греха. Не прошло и двух недель, как пришла повестка отцу явиться в полицейский участок. Ему предписали немедленно отправить меня в школу. Или на восемь дней сесть в тюрьму. Или заплатить сто марок штрафа. И тем не менее отправить меня в школу. Отец сердился на меня и на весь свет, как будто бы весь свет и я шли навстречу своей гибели. Взволнованно ходил он по комнате, держа левую руку в кармане штанов и жестикулируя правой.
«Только полиции мне не хватало! Ранцы! Шманцы! Пусть идет! Все равно болтается целый день на улице!» При этом он ломал голову, как обойти приказ полиции. Все же ему не оставалось ничего другого, как послать меня в школу. А со мной и младшую сестру Зуре. На этот раз он уступил. Если бы дело касалось сыновей, он пошел бы на «баррикады». Но Зуре и я были всего лишь девчонками.
Евреи с Востока избегали контактов с властями и, уж конечно, с полицией. Это была смесь страха и презрения. Они жили в постоянном страхе, что их вышлют. Даже загс обходили они стороной. Если рождался ребенок, его регистрировали в молитвен ном доме. Отец использовал для этого одну из пяти книг Моисея и всегда забывал, какую именно. Поэтому у нас вечно путали дни рождения. Их и не праздновали. Слишком трудно было пересчитать с еврейского на обычный календарь. То мы оказывались на несколько недель моложе, то старше. В зависимости от того, на какую неделю в сентябре или в октябре приходился еврейский Новый год. Я до сих пор не уверена, что действительно родилась в ноябре. Как бы то ни было, так записано в моем паспорте.
Только не мемуары
Свои воспоминания я стала записывать еще несколько лет назад. Начала я так: «В шестьдесят пять лет Мария обнаружила, что ее жизнь прошла напрасно». Друзья высмеяли меня: «Что за самобичевание!» Возможно. А что еще остается, если твоя деятельная, бурная жизнь внезапно кончается из-за болезни. Я перестала писать. Но затем пришло письмо. От одного бывшего военнопленного. Через двадцать шесть лет после конца войны. Не скрою, оно взволновало меня. Это было не первое письмо такого рода. И я была не единственной из воспитателей в лагерях для военнопленных в Советском Союзе, которым писали бывшие подопечные. В большинстве случаев это был своего рода отчет или выражение благодарности. Но это письмо пришло тогда, когда у меня был досуг, чтобы заняться воспоминаниями.
И все же, упаси бог, мне не хотелось писать мемуаров. Только лишь отдельные пережитые мною истории. О веселых, серьезных, трагичных, комичных и трагикомичных. О простых милых людях и о таких, которые не были простыми и милыми. Но прежде всего мне хотелось рассказать о людях хороших. Всю свою жизнь я питала к ним слабость. Я всегда старалась оказаться поближе к ним. Что касается тех, других, с ними я расставалась. Иногда слишком поздно. Разочарование в людях переносила трудно. Собственно говоря, не переносила. На мое счастье, это случалось редко.
В рабочем движении я стала участвовать по велению сердца. Привлекла прежде всего страсть, с которой коммунисты защищали интересы простых людей. Но вскоре я поняла: одного сердца мало. Я должна научиться думать, и думать по-новому. И научиться бороться.
Я пришла из фанатично религиозного отчего дома. Неудивительно, что я покинула этот безумный мир. Это произошло, когда мне исполнилось шестнадцать лет. Произошло быстро и безболезненно. Мне помогли товарищи, друзья, моя любовь к театру. Не обошлось и без детской болезни левизны. Путь в партию, который пришлось мне пройти, был длинным. Я начала его в двадцать лет. Это было моим счастьем. Иначе моя жизнь не была бы жизнью.
Если я все же написала о своей жизни, виноваты мои друзья. Они не давали покоя. А чего не сделаешь ради друзей! Я должна была взяться за перо. Ну, в добрый путь! «В добрый час!»? сказал бы мой отец. Мой добрый отец, которому я причинила так много горя.
Исход из Галиции
О местечке, в котором я родилась, я почти ничего не помню. Только знаю, что оно находилось в Галиции и принадлежало тогда, в 1905 году, Австро-Венгерской монархии. Здесь жили поляки, австрийцы, украинцы и евреи. В большинстве евреи. Здесь им милостиво разрешили поселиться.
Крохотное местечко. На маленькой площади, на которой мы жили, стояли два молитвенных дома. Я еще вижу перед собой храм с позолоченным куполом, в котором молились богатые, и старый, полуразвалившийся молитвенный домик для бедняков. Боженька тоже требовал денег. Место на целый год стоило дорого. Разница в оплате была велика. Двум синагогам требовались два раввина. Хотя и одного с лихвой хватило бы для такого городишка, скорее напоминавшего деревню. Поэтому раввины постоянно ссорились. Одним из них был мой отец. О погромах слышала много, но сама их не переживала. Нет, переживала. В Берлине. В 1923 году.
В нашем городке Тычин люди разных национальностей жили мирно. Но все же мы всегда испытывали страх перед кузнецом, который жил наискосок от нас. Если он напивался? случалось это чуть ли не каждый день, за исключением воскресений и праздников, когда он шел в церковь, ибо был благочестивым католиком,? он бушевал перед дверью своего дома и грозился превратить всех евреев в фарш. В действительности он не обидел и мухи. Но все евреи в округе запирали двери на большие замки и тяжелые цепи. Пока этот грозный великан не протрезвлялся и вновь не становился добродушным соседом, они не рисковали высунуть нос на улицу. Страх сидел глубоко в их душе.
Наше детство проходило грустно и безотрадно. Никто не рассказывал нам сказок. Мы не знали игрушек, на это недоставало денег. Да и времени у родителей. Отец был единственным кормильцем семьи. Ему приходилось кормить десять голодных ртов, раньше даже двенадцать. Двое детишек умерли еще до моего рождения. Моя мать была почти постоянно беременной, часто болела. После моего рождения она окончательно расхворалась. Я оказалась «трудным» ребенком еще при появлении на свет. Весила больше, чем нужно. Эти роды доконали ее. Она стала сердечницей. После меня она родила еще троих и умерла сорока шести лет.
Нам восьмерым было не до игр, да и не до смеха. Однажды наши родители совершили «дальнее путешествие», в районный центр Ржешев, на свадьбу родственников. Ночью они вернулись домой и привезли нам медовых пряников и другие лакомства, а мне, самой маленькой, игрушку. Первую игрушку! Кукольную лампу из фарфора, завернутую в бумажную салфетку. Неописуемая радость! Несмотря на поздний час, вся орава тут же проснулась и в одно мгновение проглотила все лакомства вместе с крошками. А я, ну а я от восторга схватила лампу и ударила ею по скамейке. Глядела я на осколки и горько плакала, пока меня не стало клонить в сон. Мать отнесла меня в кроватку. Долго я не могла примириться с этой потерей. Собственно, лишь когда я стала взрослой. Теперь у меня есть целая коллекция игрушек. А больше всего у меня ламп. Повсюду лампы. У моих друзей это вызывает смех. У меня тоже.
Наша квартира состояла из «гостиной» и кухни с огромной печью. Действительно, жизнь шла у нас так, как описывал Гейне в «Принцессе Субботе». Целую неделю мы жили как нищие, а в субботу как короли. Начиналась она еще в пятницу вечером. Мать зажигала свечи в серебряных подсвечниках, которые служили уже многим поколениям. Затем она произносила короткую молитву и проливала долгие слезы. Отец и братья шли в синагогу. Мы, девочки, накрывали праздничный стол. Рядом с местом отца клали халу, которую сами пекли,? кренделем закрученный белый хлеб с маком. Покрывали ее белой салфеткой. Рядом? самодельное вино из изюма. На середину стола ставилась фаршированная рыба. Когда мужчины возвращались из синагоги после двух часов, мы, девочки и мать, уже сидели за столом празднично принаряженные, то есть без фартуков. У каждого было свое определенное место. Стоя со стаканом вина в руке, отец произносил молитву, благодаря господа за вино, которое мы пригубляли, за халу, от которой каждый отламывал по кусочку. На счастье, молитва была короткой. Мы были голодны как волки. До вечера пятницы на еде особенно экономили. И вот трапеза начиналась. С рыбы, как полагается, затем следовал куриный бульон с домашней лапшой и немного потрохов. Сладкое было бы излишеством. Все остальное предписывал обычай. Из недели в неделю, из года в год одно и то же. Голод тот же. Всю неделю мы питались главным образом картофелем и хлебом во всех мыслимых вариантах.
Странно, наши мальчики оставались при этом стройными, как наш отец, а мы, девочки, были в теле. Я тоже, только старшая сестренка Матель была изящной и грациозной, как танцовщица. С черными волосами и синими глазами, она была настоящей красавицей. Все хозяйство в доме вместо больной матери вела она. Хлопот хватало. Мать руководила ею, не вставая с постели. Иногда она ругала нас, малышей, за то, что мы не помогаем Матель. Ну, хотя бы пошли в аптеку. Но Матель этого не хотела.
Едва кончался обед, она бежала в аптеку. Чуть ли не каждый день. Вскоре у нас дома скопилось столько пилюль и капель, что мы могли бы открыть филиал аптеки. Не знаю, платила ли она за лекарства или получала их даром. Как бы то ни было, вскоре всему этому пришел конец.
Наивный сын аптекаря попросил руки сестры. Но он был «гоем», то есть чужаком. Смешанный брак считался у верующих евреев самым большим грехом. О нем вообще не могло быть и речи. Отец не стал даже с ним разговаривать. Просто молчал и молчал. Время от времени он хватал себя обеими руками за голову и вскрикивал: «Горе мне! Катастрофа! Моя дочь! Моя дочь хочет выйти замуж за „гоя“!» Тут же пригласили свата. У него, конечно, оказался кандидат в женихи. Из какого-то другого местечка. Я не помню из какого. Состоялись смотрины, которые должны были закончиться помолвкой. Пришла сестра, посмотрела на жениха и сказала «нет». Жених был, не хочу быть несправедливой, не полным идиотом, но полуидиотом он был несомненно. Не помогли ни уговоры, ни брань. Мои родители испробовали все, они выбились из сил, но ничего не достигли.
После этого Матель почти не появлялась за порог кухни. Ее охватила тоска. Она не могла забыть молодого, веселого аптекаря и полуидиота тоже не могла забыть. Тоска буквально лишила ее рассудка. Она избегала отца, не отвечала ему на вопросы. У него разрывалось сердце. Он отдавал последние копейки докторам и профессорам. Он шел на все, но только не на брак с «гоем». Матель воспитала меня, и мне она разрешила ухаживать за ней. Других она не подпускала. Она так и не выздоровела и всю жизнь провела в клиниках и домах для умалишенных. Пока не пришли нацисты. Ее и других пациентов брали в качестве подопытных на эксперименты. Жизнь ее закончилась в муках.
Не только капиталистические общественные отношения, но и догматизм ортодоксальных евреев принес несчастье тысячам молодых людей. Как много талантов загубил он в зародыше. Достаточно вспомнить нашу семью. В других, человечных условиях моя сестра Матель стала бы танцовщицей. Талант ее проявлялся на каждом шагу.
Молодежь в гетто не вечно оставалась спокойной. Начиналась борьба. Я в ней участвовала. Но все это произошло позднее, намного позднее. В Берлине. А до этого мы пережили войну в Галиции. Это было в 1914 году. Какие-то войска «осчастливили» наш маленький городишко Тычин своим посещением. Даже дважды. Это был ад. На второй раз пошли слухи, что придут казаки и все сметут с лица земли. Жители обратились в бегство. Первыми? евреи. «Если кого бьют,? говорили они,? то в первую очередь бьют евреев».
До сих пор не могу понять, какое значение могло иметь для царя Николая, или императора Франца-Иосифа, или кайзера Вильгельма наше маленькое сонное местечко. Как бы то ни было, им нравилось вести войны. А народу разрешалось за них умирать. Короче говоря, все обратились в бегство. Каждый как мог и куда мог. Мы ? к дяде в Освенцим. У него было две комнаты и только трое детей. Он мог бы нас принять. Но тетя согласилась держать нас только один день. «Пусть они „осчастливят“ родственников в Берлине,? сказала она.? Те побогаче, имеют свой дом!»
А мы еще были такие уставшие с дороги. С дороги, легко сказать. Дело вот в чем: как только приближалась суббота, отец хватал детишек и поклажу, которой становилось все меньше, и сходил с поезда? обычно это был товарный поезд. Сходил, даже если тот останавливался в поле, даже если лил проливной дождь. Он упрашивал машиниста до тех пор, пока тот не останавливал поезда. Ибо в Ветхом завете написано: «Шесть дней должен ты работать, на седьмой отдыхать». Ничего не поделаешь. Впрочем, мы не должны были ничего делать. Поезд шел сам собой. Но нет, «ты не должен соблазнять и других». Как будто машинист только и ждал приказа отца. Так мы шли пешком больше, чем ехали. Целыми неделями. Мой отец не торопился. Он словно предчувствовал, что ему предстояло. В пути ему по крайней мере не надо было зарабатывать деньги. Крестьяне давали нам хлеба, молока, творога. Мяса мы не могли брать, оно должно было быть кошерным, приготовленным еврейским мясником. Нам давали ночлег в сарае или в стойле. Детишки были сыты, имели крышу над головой. Чего еще нужно было моему отцу?
В доме раввина Пинхуса-Элиэзера
Наши родственники в Берлине не пустили нас в дом. Кто упрекнет их в этом? Восемь детишек, один меньше другого. Не было у них своего дома вопреки сплетням тетки. Жили они в большой квартире в гетто пна Драгонерштрассе. Была у них лавка, в которой торговали битой птицей. Они сняли для нас поблизости комнату с кухней и заплатили за месяц.
А откуда взять денег на еду? У моего отца пухла голова от забот. С утра до вечера он был на ногах, ходил от одного набожного еврея к другому, пытаясь убедить их в том, что крайне необходимо основать собственную общину выходцев из Галиции. И конечно, община должна иметь свою собственную синагогу. А он согласен быть в ней раввином за совсем небольшую плату. Но у евреев с Востока было много других забот. Им приходилось вести жестокую борьбу за существование. А те, у кого были деньги, не спешили с ними расстаться. Ничего не получалось. Мой отец остался без куска хлеба. Наверное, он был плохим агитатором за собственные интересы. Один из его сторонников взял дело в свои руки. Он уговаривал этих евреев до тех пор, пока не убедил, что так оно и должно быть. Они образовали свою общину, и мой отец стал их раввином.
Но это еще не избавило наше семейство от нужды. Чтобы две взрослые дочки пошли работать, отец не соглашался. Лучше голодать» чем идти в чужой, непонятный мир. Некоторое время мы ежедневно получали обед из еврейского приюта для беженцев. Его приносила мать. Другие женщины рассказывали ей, что они немного зарабатывают надомной работой. Мать, чьи мысли никогда не переступали порога дома, в этой нужде переборола себя. В один прекрасный день она явилась с большим рулоном полотна. «Ну, детишки, сядем рядком и начнем шить кальсоны, рубашки. Для мужчин. Будем шить каждый день, кроме субботы. Начнем зарабатывать деньги, вы теперь каждый пень сможете есть досыта». Мать кроила белье, старшие сестры шили его на швейной машине, которую нам одолжили родственники. Мы, маленькие, пришивали пуговицы. Петли делала мать. Полотно нам доставляли на дом. Такой артели его требовалось немало. Мы шили как одержимые. Мы шили на войну, но не думали об этом. Мать была счастлива что-то сделать для детей. Впервые в жизни мы услышали, как она поет. Думаю, что впервые и как она смеется. Очень она любила песню «На чердаке». Хорошая песня. Мы, дети, пели припев. Она и сегодня звучит у меня в ушах.
Моя мать была тихим, замкнутым человеком. Ее брак, наверное, был не очень счастливым. Прежде всего из-за ее комплекса неполноценности. Была она на несколько лет старше отца, крупной, широкоплечей, с грубыми чертами лица, которые немного смягчала синева глаз. Какие были у нее волосы, не знала она сама. Она их просто не имела со времени свадьбы. Ее заставили сбрить их, прежде чем идти к алтарю. Так требовал ритуал. Теперь она стригла их каждый месяц. Почти до лысины. Она носила парик, который делал ее старше и еще некрасивей. Мужчинам ритуал запрещал стричь волосы. Они носили длинные бороды и пейсы почти до плеч. Безумный мир.
Через несколько дней после нашего прибытия в Берлин случилось, что ветром унесло парик с головы матери. Охваченные «патриотическим» воодушевлением, прохожие решили, что перед ними переодетый мужчина? шпион. И они позвали полицейского. Тот отвел мать в участок. Он думал, наверное, что совершил подвиг, и предвкушал награду. Дело тут же разъяснилось. Но мать испугалась. Вернувшись домой, она прислонилась к закрытой двери, едва переводя дух, будто кто-то ее преследовал. Она не знала, плакать или смеяться, когда рассказывала нам об этом.
Отец был очень красивым мужчиной? высокий, стройный, жилистый. За тяжелыми ресницами большие карие глаза. Овальное лицо обрамлено пейсами и светлой бородой, которую он, по его словам, никогда не стриг, но она всегда выглядела ухоженной. Можно подумать, что он предвидел, какой станет мода. Ведь он же был «пророком». Носил он кафтан из черного шелка, который доходил ему до пят, под ним рубашку, жилет, черные штаны до колена, белые носки и черные лаковые туфли. В будние дни, если он куда-либо шел, надевал на голову черную бархатную шляпу с круглыми широкими полями, в субботу? обрамленную коричневым мехом черную бархатную шапку. Под головным убором? всегда ритуальная шапочка. Он не снимал ее и ночью. Между прочим, благочестивые мужчины никогда не были без головного убора.
Это была его спецодежда.
Походка отца была прямой, легкой, как у танцора. Он производил внушительное впечатление, будто фигура из старинной легенды. На него повсюду обращали внимание. Люди на улице смотрели ему вслед. Он был очень занятым человеком. Всегда в движении, с утра до вечера. Что он делал? Служба быта, сказали бы мы сегодня. Ах, что там служба быта! Он был целым комбинатом бытового обслуживания. Он обслуживал овечек своей общины с их рождения до смерти. Он производил обрезание мальчикам через восемь дней после их появления на свет, тринадцатилетних он конфирмовал, он сочетал браком и разводил, отправлял людей в последний путь, был кантором в синагоге и судьей в гетто. Он был средоточием общественной жизни? для мужчин, разумеется. Женщины не в счет. Многое происходило в степах нашего дома, за исключением похорон конечно.