Совейз направила на уродца указательный палец, и тот лопнул, словно бычий пузырь, проколотый иголкой. Совейз спустилась по лестнице вниз, и глупые неповоротливые нелюди попытались задержать ее. Девушка взмахнула рукой, растопырив пальцы, и ближайших к ней мычащих созданий испепелило на месте. Молнии заметались по залам, поджигая истлевшие занавеси и разбивая красные стекла. Армия нелюдей бросилась наутек, дико вереща от ужаса. Совейз видела, как они, словно белки, карабкаются по стенам на крышу, ища спасения от ужасных молний.
Покинув дворец, девушка двинулась вдоль темных городских улиц.
Давно этот злосчастный город не видал такого зрелища! Она шла, одетая сетью голубых искрящихся разрядов, сметая все на своем пути. Несколько раз кто-то пытался заступить ей дорогу, но Совейз, прекрасная и устрашающая, просто шла вперед, а смельчаки просто разлетались, обожженные, в разные стороны.
Она сжигала траурные полотнища и опрокидывала стеллы, изукрашенные лживыми надписями. Небо над городом по-прежнему оставалось темным, запах тления не исчез, и мученические вопли и крики стервятников по-прежнему слышались отовсюду, ибо оргия полночи набирала силу. Но не меньшую силу набирало голубое пламя Совейз, отражаясь белым сполохом в темной чаше неба и в широко распахнутых глазах обитателей Шадма, города живых мертвецов. Эти глаза смотрели на Совейз отовсюду: из темных окон, из провалов дверей, из-за углов и колонн. И тотчас прятались, едва встречали ее полыхающий взгляд.
И когда она подошла к тем самым воротам, в которые люди Жадреда внесли ее на закате, в сердце города возник нарастающий грохот колес по каменной брусчатке и звон множества лошадиных подков.
Совейз остановилась в проеме меж двух башен, прямо перед высокими воротами, и принялась ждать.
Вскоре на главной городской улице показались колесницы. Их влекли лошади, чьи ребра выпирали из-под натянутой на них шкуры, чьи пустые глазницы исторгали пламя, чье дыхание было холодным, как лед.
Колесницами правили призраки, подобные мерцающим облакам. И лишь когда они подъехали ближе, Совейз разглядела, что это брат и сестра, Властители Умертвий. Осадив лошадей, они вытянули на Совейз указующие персты. Позади них неровной темной бахромой колыхалось воинство их присных.
Юноша на колеснице взмахнул плетью и крикнул:
— Мы благодарны тебе за то, что предоставила нам такое славное развлечение! Но теперь мы все же сделаем с тобой, что собирались!
— Ну так подойдите и сделайте, — ответила на это Совейз.
— Ну нет, — улыбнулась ей со своей колесницы девушка. — Не так сразу. Доброе вино не пьют одним глотком.
— Что ж, — сказала Совейз. — Я рада, что вы собрались здесь, чтобы пожелать мне доброго пути.
С этими словами она повернулась и толкнула створки ворот своей маленькой ладонью. Из руки выметнулся шар огня, который пожрал и дерево, и стальные засовы, словно они были сделаны из бумаги.
Увидев такое, некоторые из мертвого воинства швырнули в нее копья, надеясь удержать, но оружие, остановившись в воздухе и поразмыслив немного, повернуло и полетело обратно. Призрачные лошади заржали и вскинулись на дыбы. Юноша упал на мостовую с собственным копьем в груди, изрыгая самую черную брань.
— Завтра я буду снова жив! — крикнул он. — И тогда берегись меня!
— О, завтра! — пренебрежительно отозвалась Совейз.
Ворота города стояли открытыми перед ней — вернее, их не было вовсе — и она беспрепятственно вышла наружу.
Все призрачное воинство, возглавляемое оставшейся колесницей, помчалось ей вдогонку и преследовало всю ночь, но не приблизилось к девушке и на дюйм. Она шла через равнины, спокойная и отрешенная, и трава мягко стелилась ей под ноги, а темные волосы развевались за спиной, как крылья птицы. Но сразу за ней воздух густел, а трава поднималась кустами шиповника и ежевики, колючки обдирали шкуры с боков лошадей, плети кустарника врастали в спицы колес, град камней и снопы молний обрушивались на головы мертвецов. И, хотя мертвого нельзя убить дважды, они все же падали замертво, когда молнией им отрывало голову или когда камни дробили им позвоночник.
Совейз могла, если бы захотела, водить их так за собой до рассвета, покуда последних преследователей не опалит взошедшее солнце и они будут вынуждены повернуть домой. Но она не захотела.
Солнце вставало над равниной. В его лучах золотилась тоненькая фигурка, застывшая посреди бескрайнего моря травы. Где-то далеко темной тучей над горизонтом виднелся Шадм, город живых мертвецов.
Она подняла вверх белые руки, словно приветствовала пробуждение дневного светила, вновь вернувшегося из тьмы хаоса, в котором оно каждое утро рождалось заново.
До самого полудня она стояла так, протянув руки к солнцу, ведя с ним долгую неспешную беседу. Для ее матери оно было неизменным источником силы и радости, ее отца мгновенно превратило бы в золу. Как относились друг к другу Солнце и Совейз, не знал никто, но всякий в те утренние часы мог бы видеть это слияние света и тьмы. Но никто не видел.
В степи обитали разве что кузнечики и ящерицы, а ним не было никакого дела до того колдовства, что творила Совейз.
Город лежал от нее за многие мили, но она прекрасно видела его темные стены, возвышающиеся над рекой.
И вот, ровно в полдень, над его черными крышами и башнями, выглядевшими в дневном свете скорее уродливо, чем устрашающе, начал сгущаться воздух. Огромным неподвижным комом застыл он над городом, готовый вот-вот раздавить его своей непомерной тяжестью. Он загустел настолько, что вскоре стал непрозрачен, и солнце едва просвечивало сквозь него, словно сквозь темное стекло. Весь город был погружен в этот черный твердеющий слиток, ни извне, ни снаружи не раздавалось ни звука, ни шороха, ни даже дуновения ветерка. Даже крылатые пожиратели трупов застыли в этом слитке, словно мошки в янтаре. Шадм был запечатан.
Запечатан, подобно склепу. И сверху, и снизу, и со всех сторон разом. Даже подземный лабиринт не мог теперь ни впустить, ни выпустить ни одного из обитателей Поделенного.
Шадм, город живых мертвецов оказался заключен в прозрачную сферу, зажатым со всех сторон, словно цыпленок в своем яйце. Так прошел полдень, отгорел закат, сгустились сумерки и настала полночь. И до самого рассвета ни одна тварь в городе и не подозревала, что поймана в ловушку.
Меж тем испарения и удушливые дымы копились под этой сферой, сделав воздух, оставшийся в городе, совершенно непригодным для тех, кто привык дышать. И мертвяки, чья кровь содержала слишком много человеческой, начали чахнуть и задыхаться.
Тогда всемогущие правители начали искать выход из города — сначала обычными способами, затем магическими. Ничего не помогло.
Тогда они призвали своих мертвых богов, воскурив им в храмах полу истлевшее мясо. Но дым курений не проник сквозь хрустальный купол Совейз. Тогда они запричитали и застонали на все лады, но их стоны и крики услышала одна лишь Совейз, которая сидела в отдалении на обломке скалы и ждала.
Говорят, что она просидела так не один день и даже не один месяц, а целый год, наблюдая из равнины падение Шадма, города живых мертвецов. Иногда она подходила поближе и заглядывала внутрь темной хрустальной сферы, дабы удостовериться, что все идет, как надо. Или, поднимаясь на высокие утесы, призывала к себе соколов и спрашивала у них: «Как там мои мертвецы в Шадме, Поделенном?» И птицы рассказывали ей, что они видели. Но иные утверждают, что Совейз в тот же день ушла от обреченного города, вернувшись к своим бесконечным поискам Чуза в облике безумного Олору. И что она не стала наблюдать все корчи и агонии, которые увидели птицы и черные стены, но часто воображала их или призывала магический кристалл, чтобы полюбоваться на дело рук своих. А полюбоваться было на что. Шадм был заперт сам в себя, и все, кто жил в нем, живые и мертвые, оказались как бы в ином мире, отрезанным от земного. Сначала оголодавшие мертвецы сожрали своих рабов, которых рано или поздно все равно ждала эта печальная участь. Затем тех смертных, которые остались в свите Жадреда — ведь они, ожидающие своей награды, так и не вернулись в пещеры у отрогов гор. Затем — своих ублюдков. С этими было проще всего, ибо они частью передохли сами, поскольку не могли жить в том удушливом воздухе, которым была наполнена сфера. Те же, в ком еще теплилась жизнь, так и не поняли, что произошло, когда волнистые лезвия ножей перерезали им горла. И в конце концов в городе не осталось никого, кроме самих умертвий. И тогда, обезумев от голода, они набросились друг на друга, пожирая брат сестру и сестра брата. После такой смерти уже не было ни воскрешения, ни новой жизни, ибо нечему было воскресать: плоть была съедена и переварена. Под конец то, что осталось от последних умертвий, растащили последние птицы — что еще на несколько дней отсрочило их собственную смерть.
Так Совейз расправилась с городом, вообразившем, что она всего лишь еще одна глупая девочка и не захотевшем узнать, что перед ними — Азрарна-Совейз, дочь Князя Демонов.
И вот, однажды ночью, семь или восемь месяцев спустя, считая от того дня, когда она запечатала Шадм, на заброшенной горной тропе Совейз повстречала одинокую путницу. Река, чьи зловонные воды давно миновали Шадм и очистились, наполняясь множеством горных ручьев, шумела где-то внизу, в ее говорливой воде отражались белые утесы и звезды. Незнакомка обладала огненно-рыжей копной волос, белой, как утесы кожей не и отбрасывала тени. Быть может, Совейз заступил дорогу бесплотный призрак. Она подняла тонкую руку, на которой сверкнули в звездном свете золотые кольца (и Совейз тотчас заметила, что незнакомка вся была усыпана золотом: оно блестело на ее запястьях, на шее, в рыжих волосах).
Быть может, это была Лилайя?
— Мой сын, — проговорила женщина. — Ты убила его.
— Как ты узнала? — поинтересовалась Совейз. — Старый Жадред шепнул тебе от этом, умирая? Громко ли он стонал, когда той сын, как мясник на бойне, разделывал его еще живое тело? Было ли ему при этом так же весело, как в ту ночь, когда он хотел получить кусочек меня?
— О смерти сына мне сказало сердце. А ночной ветер прошептал мне на ухо имя его убийцы.
— Но что тебе до твоего сына? — удивилась Совейз. — Ты ведь погибла при его рождении.
— Мое дитя, — прошептал призрак, сжимая пальцы так, что длинные ногти издали неприятный клацающий звук. — Я отдала свою жизнь за то, чтобы он жил.
— Что ж, даже ваше племя любит своих детей. Золотые яблоки. О, отец мой, дорогой мой отец, неужели ты единственный, кто равнодушен к собственному ребенку?
И такой боли был исполнен этот крик, что призрачная женщина разлетелась, как сгусток тумана при дуновении ветра. Совейз, уже успокоившись, лишь пожала плечами. В конце концов, призрак есть призрак, не более того. Кому и знать об этом, как не ей.
И Совейз двинулась дальше по горной тропе. Этой ночью она наконец нашла его — своего возлюбленного Олору, своего не-брата Чуза, свое Безумие — в одной из пещер в толще утесов.
5
Но почему она по-прежнему искала его? Она же знала, каково будет ей найти то, чем теперь стал ее возлюбленный. Иногда так трудно вести себя разумно или даже просто отдавать себе отчет в том, какую боль могут причинить неразумные действия. Ведь ребенок, глядящий на пламя в камине, чувствует его жар и понимает, что обожжется, но все равно тянет руки к ярким и жадным язычкам.
Так и Совейз, отлично зная, что ждет ее в этой похожей на разверстую пасть пещере, не задумываясь, ступила прямо в огонь.
Сначала она увидела лишь темное пятно во тьме; бесформенное и безликое, оно неуверенно передвигалось по пещере.
Совейз стояла, немая и неподвижная, но тихое свечение, вызванное ею, озарило мрачную берлогу.
Темное пятно отпрянуло, сторонясь света, бормоча что-то невнятное. Эти всхлипывания не имели ничего общего с человеческой речью.
— Говори, — велела она. — Я приказываю тебе.
Тогда темная тварь выпрямилась, придвинулась к ней на несколько шагов и остановилось поодаль, все еще жалобно сопя и раздирая себе лицо ногтями, которым позавидовала бы даже Лилайя.
В этом порождении тьмы уже никто не узнал бы юного насмешливого Олору, в нем вообще не осталось ничего от человеческого облика — за исключением больших, золотистых глаз, теперь налитых кровью, с вечным выражением испуга, да светлых вьющихся волос. Но зато Чуз присутствовал здесь в полной мере. Выражение лица, изгиб кошачьей спины, непрестанно дергающийся рот, непристойные жесты, в которых эта тварь наверняка не отдавала себе ни малейшего отчета. Она дергалась, кривлялась, стонала и хныкала, словно марионетка в руках сумасшедшего кукольника. И имя этому кукольнику, дергавшему за ниточки, хихикающему и всхлипывающему кукольным ртом, было — Чуз, Повелитель Безумия.
Совейз горько усмехнулась про себя. Вот он, ее любовь, защита и опора.
Но на лице девушки не отразилось ни горечи, ни радости, ни просто удивления. Она словно превратилась в единую глыбу льда.
И наконец во тьме пещеры прозвучал ее полный презрения голос:
— Приветствую тебя, Хозяин Иллюзий, Повелитель Тьмы, Князь Безумия, Великий Чуз. Ныне я сподобилась чести видеть твою левую половину. До сих пор ты скрывал ее от меня это создание, полное жалости и любви к одному только себе. И где же пальцы-змеи, где прочие признаки твоего божественного происхождения? Где трещотка, что звучала в Белшаведе в день смерти моей матери? Где ослиные челюсти с их вечным жизнерадостным хохотом?
Из всей ее речи безумное существо поняло, кажется, только последнюю фразу, потому что немедленно осклабилось и заорало по-ослиному, да так, что под потолком пещеры заметались в ужасе летучие мыши. Совейз лишь холодно оборонила:
— Вот он, нежный дар неразделенной любви к моему отцу. Не-братья, вы ближе друг другу, чем каждый из вас — ко мне. Глупец. Ну так наслаждайся же его карой. Я больше не побеспокою тебя.
Сказав это, она, не дожидаясь возражений или вообще каких-либо действий со стороны уродца, повернулась и вышла из пещеры.
За спиной у нее раздался стон и визг, мерзкая тварь выползла наружу и устремилась прочь от девушки, карабкаясь по отвесной скале с ловкостью ящерицы-геккона. Убегая, она ухала, гикала и хохотала — быть может, над Совейз?
— О Чуз, — прошептала девушка, — дай мне силы возненавидеть тебя.
Говорят, что следы ее босых ног еще долго дымились, словно наполненные лавой, когда Совейз выходила из гор, возвращаясь на дорогу.
Наутро она наконец вышла к дельте реки Шадма. Острые клыки гор искрошились в пологие каменистые холмы, те, в свою очередь, сменились одинокими валунами посреди топкой низины. Здесь стоял туман, густой и зловонный, его не мог разогнать даже мелкий дождик, пролившийся около полудня. Ветер свистел в камышах, острых и прямых, как лезвия кинжалов.
Сквозь этот туман, оступаясь и пачкаясь в болотной грязи, брела Совейз весь день и всю ночь. Луна огромным фонарем светила ей сквозь тростник. А рядом, у ее бока, немой и печальный, шагал призрак Олору, и она никак не могла прогнать его, хоть и почти прокляла его при расставании. Она шла и несла свою боль перед собой в раскрытых ладонях, и ничто в этих зловонных болотах не посмело потревожить ее: ни рои жадных до крови насекомых, ни поджарые, вечно голодные дикие собаки.
Даже ветер стихал, подавленный ее горем, даже топкие кочки старались отползти в сторонку, оставляя ей сухие клочки земли.
На рассвете, когда разбухшая от болотной воды луна провалилась наконец в трясину, а из тростников выбралось заспанное солнце, Совейз стояла над маленьким озерцом с чистой, черной от донного торфа водой — такая же слабая и гибкая тростинка, как тысячи ее сестер, что росли вокруг.
— Оставайтесь навсегда такими ядовитыми и убогими, — пожелала Совейз болотам. — Красота никому не приносит счастья.
И тотчас новое, хоть и гораздо бледнее небесного, солнце поднялось из глубин маленького пруда. Это был розовый, как заря и прекрасный, как сон лотос. Достигнув поверхности воды, он раскрылся, словно протянутая ладонь друга. И на этой раскрытой ладони, прямо в золотистой чашечке, лежал аметистовый самоцвет.
Это появление камня было уже третьим по счету. Первый раз он возник из озера в самом сердце Белшаведа, для еще не рожденного ребенка, когда Чуз заявил, что желает быть ей добрым дядюшкой. А второй раз — в храме Белшаведа, когда дочь Данизэль уже увидела свет. В первый раз этот дар отверг Азрарн, во второй — она сама лишь покосилась на камень, но оставила его лежать там, где появился. Но теперь она была уже не ребенок, а взрослая женщина, рядом с ней не было ни отца, ни матери, которые могли бы решить за нее, и она нагнулась к лотосу и взяла камень в руки.
Цветок вспыхнул, как белое пламя и рассыпался тысячью серебряных искр.
Совейз не заметила этого — она рассматривала камень, так и эдак поворачивая его в пальцах. В отличие от большинства игрушек Чуза, которые он постоянно таскал с собой — желтые, красные, черные драгоценности — этот не был помечен никаким знаком. И все же кое-какие письмена читались на его гранях — смутные, словно полу стертые. Когда Чуз подбросил толпе россыпь своих игрушек, в то время как та бесновалась в бессильной ярости, но не могла уничтожить Данизель, этот камень был в числе тех, что полетели в возлюбленную Азрарна.
Ибо Данизель пытались побить камнями. Озверевшая толпа швыряла в нее все, что попадалось под руку, но обычные камни не причиняли матери Совейз ни малейшего вреда. Но когда, пущенный чьей-то рукой, в нее полетел крошечный, черный, как тьма, алмаз, Данизель погибла, сраженная этой песчинкой. Ибо камень был ничем иным как каплей крови Ваздру, каплей крови самого Азрарна. Эта кровь пролилась гораздо раньше, посреди пустыни, но Чуз заботливо сохранил горсть найденных им черных камешков. И пустил в дело вместе со всеми остальными своими игрушками. И маленькая капля крови оказалась тем единственным оружием, которому не смогла противостоять магическая защита Азрарна, наложенная на Данизель.
А, быть может, лиловый камень, хоть и принадлежал, несомненно, Повелителю Чузу, не участвовал в тех печальных событиях. Быть может, это был сам Чуз, его правая, не тронутая безумием, половина. Разве не явился он на помощь Совейз в виде желтого топаза?
Так обстояли дела или иначе, но это был странный знак любви. Ибо ничем иным, нежели знаком любви, этот камень являться не мог.
Новые сумерки Совейз встретила по-прежнему посреди болот.
Камень лежал в складках ее одежды, надежно припрятанный. Мысли Совейз витали где-то очень далеко. Аметистовое небо отражалось в аметистовой воде, и гигантским самоцветом выходила из камышей бледно-лиловая луна.
Около полуночи девушка нашла себе местечко посуше и прилегла на несколько коротких часов отдыха. И ей явился сон, подобный тому сну, который она видела еще пребывая в утробе матери — ибо была зачата не как обычный ребенок, чей разум спит до самого момента рождения. Нет, она видела мир глазами Данизель, слушала ее сказки, смотрела ее сны. И проснувшись теперь, Совейз призвала к себе зверя — из каких-то иных стран или из каких-то забытых легенд, или просто соткав его из предрассветной дымки. Огромной птицей пересек он мутный лик заходящей луны и спустился в болота, напугав лягушек и подняв истошный лай среди диких псов. Он подошел к Совейз — огромный крылатый лев жемчужно-голубого цвета, с синей гривой, с золотыми глазами на умной, немного задумчивой морде. Этот зверь приснился когда-то Данизель. Теперь ее дочь сотворила его — или его подобие — наяву.
Совейз вскарабкалась на белую спину и села, скрестив ноги, между двух огромных крыльев.
Но куда же ей было идти? Она безмолвно переговорила со своим конем, обращаясь прямо к его разуму, вкладывая в его память те картины, которые помнила она. Он раскинул бесшумные совиные крылья, сильные, как ветер, подпрыгнул на мощных лапах — и взлетел, оставляя далеко внизу и позади болота и дельту реки.
Сны. И куда же ей было еще отправиться, если не в Белшавед?