Цыганский роман (повести и рассказы)
ModernLib.Net / Отечественная проза / Левкин Андрей / Цыганский роман (повести и рассказы) - Чтение
(стр. 9)
Автор:
|
Левкин Андрей |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(356 Кб)
- Скачать в формате fb2
(156 Кб)
- Скачать в формате doc
(158 Кб)
- Скачать в формате txt
(155 Кб)
- Скачать в формате html
(157 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12
|
|
И, оставив мне некую сущность из своей свиты, удалился во главе прочих. - Так что, собственно, вы всегда хотели узнать про Россию, но стеснялись спросить? - осведомилась сущность после двусмысленного молчания. "Все", - хотел было уже сказать я, но только пожал плечами. Ангел что ли вошел в мое затруднение, встал, отряхнул с колен невидимые крошки и, со словами "сообразишь, по дереву постучи", убыл. Типа мысли об обретенной Родине Жил я в Филях, в квартале от Горбушки (то есть, от главного рокерского ДК Горбунова и окружавшего его по выходным муз- и видео-базара), а работал на Полянке. Дороги до службы было мне полчаса, хотя и с двумя пересадками, если второй считать переход с Октябрьской кольцевой на радиальную, чтобы выйти наверх где удобнее. А полчаса времени лучше всего подходят для обдумывания одной, уместно и особо не далеко разветвляющейся за это время мысли. В этот раз я всю дорогу глядел по сторонам, желая понять - отчего это всему в большом количестве вокруг народу явно хорошо? Претензий к ним за это я не имел, ну а то, что им было хорошо - сомнений не вызывало, пусть даже и стояла душная жара, вряд ли обещавшая к вечеру хотя бы грозу, не говоря уж об очередном урагане. Люди массово решали кроссворды, весьма, судя по частому заполнению клеточек, ориентируясь в словах, из которых по крайней мере трети две к их жизни не имели ни малейшего отношения и иметь к ней отношение не предполагали. Но им это было по барабану. Что можно обнаружить в России, как только ее увидишь? Конечно, редкую обособленность, даже и не обособленность, а что ли проявленность всех и каждого. Рассуждая отчужденно, а ля примерно Кюстин, каковым в данной истории я отчасти являюсь, следует сделать вывод о том, что в отсутствии репрессивных мер народонаселение сочетается друг с другом на основе общих, но индивидуальных особенностей: толстые ходят с толстыми, меланхолики с меланхоликами, бляди с блядьми или с блядями. Тут неясно - то ли это временно, в отсутствии новой системы различений - в новом, не репрессивном времени или же просто потому, что так хочется. В самом деле - что же это за такая страна, которая спокойно и не печалясь распростилась с четвертью своих сородичей, оставшихся за ее новыми пределами, и вспоминающая о них исключительно по дурному случаю? - решил я окончательно разобраться со своими беженскими обидами. Но, что странно, здесь-то эта фраза выглядела, выглядит полной демагогией. Она решительно не может быть сказана людям, едущим, скажем, от "Багратионовской" до "Киевской", да и от "Киевской" до "Октябрьской" - тоже. А, если немного отвязаться от вида конкретных соотечественников, то ясно, что адресата у этой фразы и вовсе нет. Такие вот дела, судьба и игра природы, что за базар никто не отвечает. Очевидная версия состоит в том, что в отсутствии контроля&внимания со стороны государства в полный рост освоена главная мечта местного человека: в пустом&чистом поле носится лихой мужик. Так что само понятие страны теперь есть просто ареал обитания таких мужиков, каковыми - если захотят и смогут могут считать себя и русские из мест рассеяния. То есть, российская государственность де факто становится Вселенской, что приблизит генотип новых поколений только что не к апостольскому. Здесь же становится понятной роль войн и иных мероприятий, в которых русские мочат друг друга: им же надо как-то реализовать свои естественные негативные чувства, а с чужими - не в кайф, взаимопонимания не будет. Тогда ведь уже и не чувства, а, прости Господи, поход за корыстью. Поэтому, высшей формой русского искусства всегда будут заговоры. Они ведь всегда стоят на тонком взаимопонимании - и не только группы товарищей, но и человека и его фатума, не говоря уже о непредсказуемости природы, подлянок и случаев: любая жизнь здесь есть заговор против обломов. Другой вопрос - что в основе этого тончайшего человеческого взаимопонимания, взаимоощущений? Вот я понял, что прижился в Москве, когда понял, что уже не хочу жрать тушенку. Надо полагать, я сочту себя вписанным в Духовное тело России в момент, когда мне наскучит рассуждать о подобных материях. Но любому пониманию и описанию ситуации нужен либо свой язык, либо фигура, мощно формирующая собой ситуацию. Существовал ли в данный исторический момент язык описания Державы? Нет. Но и на второй вариант претендентов не было: ни братки, ни интеллектуалы, ни младые реформаторы тут ни фига не формировали. Поскольку в этом месте мысли мой маршрут пролегал уже по дворам, окружавшим мою контору и уже виднелся рыжий кот по имени, разумеется, Чубайс, то мысль следовало завершить. Все, прочувствованное выше, не приводило к выводу ни о полной бесхребетности державы, ни о ее дрейфе к более изощренному самоописанию&самоосознанию. Но переадресовывало ответ на роковой вопрос о том, как же страна РФ держится в целости, в гастроном "Новоарбатский", где на прилавке стоял небольшой кукольный домик, а рядом ценник: "Типа дом зайца". Ночь Занимался я тогда новостями и политикой в Интернете - что и дало мне возможность эмигрировать, пригласили. Проект оказался удачным, что не суть, но такое положение дел позволяло мне рассчитывать зацепиться в России. То есть, настоящим уведомляю, что все рассуждения данного сочинения, принадлежат не маргинальному сознанию, но сознанию вполне продвинутому и, если и озабоченному проблемами самоидентификации в стране Россия, то - с позиций серьезных, а не с мелко-бытовых. С мелко-бытовых, конечно, тоже. Короче, я закрывал свои новости в полночь и отправлялся домой через "Киевскую", какое-то время безвольно слонялся по окрестностям "Багратионовской" между магазинчиками-киосками, размышляя о том, что бы состряпать поесть, шел домой - метров двести, отделявших дом от станции метро. Жил я тогда еще один, домашние намеревались подъехать к школе, сентябрю, а еще был только июль. Все это к тому, что после возвращения домой начиналась еще одна порция суток, притом - чуть ли не магически выверенная. В час сорок две - именно что с такой пунктуальностью - отключился холодильник: вообще-то он предпочитал работать постоянно (весьма древний), отключаясь раз в три часа, минут на пять. Но - обязательно ровно в 1. 42, и то, что он, что в нем имелась столь тонкая временная чуткость, свидетельствовало о явной общей закономерности здешней жизни, ощущаемой и мной, но мной - не осознаваемой. Я, то есть, в отличие от "Юрюзани" не мог еще понять - в какую минуту что мне следует делать. Зато было ясно, что эта закономерность-то и является объективной реальностью: потому что ею и может быть только то, что не замечается, проходит мимо. Иначе ведь, при наличии реакций человека на возбудители, можно говорить о солипсизме, о первородстве его рефлексий, жизнь мнимо объективизирующих или, хотя бы, искажающих, прибирая ее к рукам. А тогда что уж это за реальность. Далее все шло примерно так же. Я приходил примерно в час двадцать, в час двадцать пять снова лязгал лифт - приезжал с работы сосед. В два часа 20 минут взвивались те самые два звонка на "Багратионовской", в два часа тридцать пять минут - столь же точно и ежедневно - взвывала автомобильная сигнализация: где-то за линией метро, примерно на Олеко Дундича. Мне даже показалось, что некто просто использует сигнализацию как будильник, но, прислушавшись, я понял, что визжат-то все время по-разному. Это заставило сменить гипотезу и предположить, что ровно в это время некто приезжает с работы на служебном автобусе и, будучи по обыкновению пьяным в дым, валится возле подъезда на ближайшую, припаркованную там тачку. Далее, примерно в 3.15 вверх и вниз по ул.Сеславинской от "Багратионовской" к "Филевскому парку" и обратно в любую погоду проезжала поливалка, а потом все относительно стихало до 5.15, когда на "Багратионовской" вновь визжали два звонка, сообщавшие, надо полагать, что к линии подключили ток и что-то там поехало, то есть - наступили утро, день. Таким образом, стало ясно, что устройство московской жизни во времени не оставляет ни щелочки для рассуждений отвлеченного характера, поскольку все оно плотно заполнено человеческой жизнью и ее звуками. Там, откуда Там, откуда я приехал, времени уже вообще не было. Не говоря уже о том, что там и история не накапливалась, потому что там никто не оставлял следов. В Риге были когда-то немцы, прожили семь веков, исчезли в 1940-ом моментально, сообща - как лемминги. Раньше были шведы, тоже ушли; чуть ли не триста лет была Россия, и от нее мало что осталось. Город, значит, получался построенный никем. А латыши, когда им обломилась власть, спилили даже деревья, выросшие вокруг пня, оставшегося от вяза, посаженого еще Петром Алексеичем. Извели все тополя - чтобы, значит, не засоряли город пухом, хотя, кончено, чтобы никаких тут "типично российских пейзажей". Так же и по тем же причинам обошлись с заводами и прочими инородческими выдумками: скажем, из мединститутского выпуска примерно моего возраста (лет сорока) в городе теперь осталось два человека, а было - триста пятьдесят. Первое, на чем они оторвались - закрашивали русские половинки в названиях улиц (были: сверху по-латышски, снизу по-русски), особенно сильно акция выглядела в Московском форштадте, там же всякие ул. Пушкина, Тургенева, Гоголя, которые на латышском остались, а вместо русских букв - кривая полоса краски примерно сине-голубого цвета. Все дома, построенные за восемьсот лет, получили своих от Сотворения Мира латышских владельцев, был издан учебник по истории для 5-го класса, где есть карта "Латвия в ледниковый период", на которой обозначен город Рига, который стал теперь делаться местом жизни мертвых. Это красиво: какие-то постоянные сумерки, весной и осенью почти нет солнца, пейзажи центра города, особенно вдоль канала, схожи с пейзажами многочисленных городских кладбищ, которые чтут и подстригают. На брегу канала высится схожее с крематорием здание Национальной оперы, еще и громадная труба неизвестного назначения рядом и статуя командора-композитора Калныньша через канал. У латышей эти наклонности, что ли, родовые. В свою прошлую независимость они разворотили Старый город и втиснули в него громадное министерское здание, а другое, такое же, установили вместо парка. В тот раз они изваяли еще и несколько типовых школ, похожих на уменьшенные министерские здания, а также - апофеозом - крематорий, закончить который не успели. Понятно, что крематорий и стал первым зданием, достроенным во второй независимости. Чуть ли не единственным на десятилетие. А на могильных же плитах теперь можно делать надписи только на латышском, как собственно и всюду в остальной стране. Первые этажи домов в центре стали быть занятыми фирменными лавками, чем центрее - тем более широкоформатны витрины, ослепительнее холодное освещение, ярче цветные глянцевые вещи внутри и пустота. Улицы освещаются витринами сильнее, чем фонарями. Вообще, там же всегда было так, что если кто и чувствовал себе счастливым, то - вчера. То есть, наутро или дня через два, или через месяц-год, он ощущал, что, вот, был же счастлив. А чтобы в тот же день, - нет. То есть, чтобы простой бытовой факт: учащалось дыхание, пульс как-то бился-скакал, адреналин и гоп-гоп-труляля. Нет, ни хрена. Почему-то в Риге всегда были возможны только личные истории - конечно, перевранные. Тот же Эйзенштейн, самый знаменитый по местным меркам рижанин хрен поймешь, за кого его там принимают. Еще кучка бывших рижан, от которых осталась только оболочка: имя, фамилия, профессия. Даже без имени: скрипач Кремер, танцор Барышников. Чемпион мира Таль. Космонавт Соловьев. А я однажды обнаружил, что учился в той же школе, что и поэт Игорь Чиннов (эмигрировал в Америку, еще до войны, теперь уже умер). Недавно, совсем случайно обнаружил - притом, что Чиннова знал давно ("колючая проволока из мертвых ласточек..." - так там примерно и есть). Через несколько лет после 1991-го Рига сдвинулась уже просто в объекты неживой природы: некая схема отношений, положенных городу, отрабатывалась, но что ли механически, людей при этом особо не предполагая. Жизнь стала держаться на пересказах из чужой жизни: люди, рассказывающие о музыке, держались так, будто сами ее сочинили, диджеи косили под музыкантов, кино-видео-обозреватели явно сами сняли все, о чем болтали. Удивительно, как все это быстро произошло. Людей отрезали от чего-то, и время, которое им видно, становится короче. Далее, чем через месяц-два, жизнь уже не была видна. Зато стало ясно, что если люди живут в короткой истории, то все их кайфы - простые: они могут выбрать - стать лавочником или резонером. Это обидно с возвышенной точки зрения: выходит, что отчуждение людей от государства превращает их в тушки? А душа - дичает. Ей же хочется к чему-то иметь отношение, а к чему? К метрополии? - Но что ей теперь метрополия, что она ей? К чему-то реальному и своему? - А где возьмешь? Город и тот спиздили: дома стоят, улицы тоже есть, а города нет и живет в нем никто. Никто Кажется, этот никто имеет вид небольшого сдвига в воздухе: так примерно выглядит стекло в воде, или же трещина в стекле: невидимая, просто чуть ломающая перспективу. Надо полагать, время от времени он появляется в городе - и от него, примерно треугольником, исходит даже и не свет, а легкое отсутствие тишины, воспринимаемое как шум крови в ушах, но внешнего, удаляющегося происхождения. Он, никто, летит примерно на высоте пятого-шестого этажей с громадной скоростью, и видит плоские картинки людей. Мгновенно оценивает их цвет и всю путаницу ниточек, исходивших из них и прикреплявшихся к другим людям, домам и вещам, находящимся вне пределов улицы. Оценивает не для того, чтобы относиться к ним так или иначе, но просто так: столь же инстинктивно запоминая их всех в подробностях. И - отдавая, выстреливая в ответ нечто простое, как если бы эта плоская картинка в его глазах на мгновение бы побелела, накрытая белой прозрачной бумагой - вроде пергамента, моментально испарившегося от соприкосновения с улицей. Утро - Ну что, узрел свою бессмертную душу? - осведомился приставленный ко мне ангел, когда я с утра, еще полусонный, вывалился на кухню курить сигарету. - Тебе тут как, не обижают? - Обижают, - зевнул я. - Но пока терпеть можно. Кидают - пока умеренно. Перспективы - смутны, но настоящее приятно. Во всей квартире было очень светло - хозяева из экономии оклеили всю ее однотипными белыми какими-то полу-обоями служебно-хозяйственного вида. А еще и окна выходили примерно на юг, до Поклонной же горы не стояло ничего такого, чтобы загораживать свет. - И что, варианты ищешь? - все зачем-то осведомлялся ангел. - Ищу, конечно. - А семья что? - В августе приедут. Вообще, я же тут уже почти полгода, чего ж это вы теперь только объявились? И хуже было. - А смысл? - кажется, этот вопрос был у них основным, зато - уместным всегда. - А что ты про вписывание? Поможешь? Мне, на самом-то деле, много не надо. - Что я тебе, золотая рыба? - А смысл в тебе тогда какой? - Устанавливается опытным путем. Например, спрашивай. - Как тут, например, теперь с таинствами и тайнами? - В смысле? - Ну, типа русской души, например. - Да хоть... сколько угодно. - Тогда - расскажи код. - Ты что, серьезно? - удивился он вполне искренне - Ну и дурак. У тебя и так все в порядке, чтобы вписаться. Не лезь, слушай - тебе же здесь хорошо? - Хорошо. - Вот и не лезь. Хотя, твое дело. Ладно, я тебя отрезюмировал. Бывай. - Чего сделал? - А ты думал? На каждого, кто попал на нашу территорию, заполняется формулярчик. И резюме - оставить или выкинуть. Покруче, чем в ментах регистрироваться. Можешь оставаться, радуйся. - А помочь? Тебя же мне в ангелы назначили? - Да охранники мы, а не хранители. Не вас, а от вас охраняем. - Погоди... скажи хоть, где тут за телефон платят? За междугородний? - В Сбербанке, где еще? - А где здесь поблизости? - У старушек возле подъезда спроси. Имеешь право спросить у старушек. Пока много прав имеешь. Станешь выкобениваться - будем корешки отрывать. Все оторвем - назад отправим, в Африке тебе родину сделаем. И не забывай - за каждым, живущим здесь, постоянно следят 38 ангелов, понимаешь. Версия Итак, в первые месяцы после приезда я обращал внимание на то, что люди, с которыми сталкиваешься за день в весьма громадном количестве, они не скрываются. То есть, они считают возможным быть такими, какие есть - не думая, конечно, об этом. А просто - крановщица так крановщица, слесарь есть слесарь, интеллигент это в шляпе. Они не изобретали из себя - в европейской как бы манере - нечто усредненное, неразличимое по части профессиональных, имущественных, образовательных и прочих признаков: ну выпимши и выпимши. Своих отличий от других они не ощущали, а угадайка не была здесь распространена. Уж и не знаю, отчего это так: то ли между своими можно не стесняться и гулять какой есть, то ли была здесь в природе некая сила, которая давала им возможность не переживать по своему поводу, не тратить время&силы на то, чтобы прикидываться, но делала их вполне удовлетворенными собой и своим местом в этом, например, метро. То есть, по логике вещей, в российском мире все должно было тяготеть к оперированию некими знаками. Или здесь было ощущение множества вариантов жизни: надо полагать, тут в семьях друг к другу никто особо-то не притирался, а пары либо устанавливались, либо рассыпались. Конечно, столь откровенная открытость могла быть просто особенностью громадного города, где требовалась для быстрого опознания собеседника или себя самого в новой ситуации. Но этот вариант не отменял удивления перед отчетливостью всякого человека, идущего навстречу. Может быть, всякая группа здесь формулировала, производила на свет собственные значки, знаки, типажи, к которым затем старательно тяготела? Это бы вполне укладывалось в обычную социальную психологию, когда бы не опровергалось физиологически. В таких вариантах всегда ведь присутствует желание обособиться от ранжира, отодрать с себя значок, знак принадлежности к некоему типу жизни - даже и не для того, чтобы ощутить некую свободу, но чтобы испытать сладкую боль, как обдирая со ссадины присохшую кровь. Чтобы вспомнить и почувствовать себя. Здесь же намека на желания не было, подобное поведение было явно не свойственно этой культуре. Хотя бы потому, что эмоциональное отторжение в ней сильнее аргументированных претензий. В толпе казалось даже, что определенность всех типов российских обитателей в границах собственных тел и жизней является следствием того, что в гимне государства слов как не было, так и вряд ли и отыщутся. Впрочем, сейчас не было никого, в чей адрес их можно было бы произносить. Теперь, после освобождения личных заморочек людей - ранее сглаженных идеологией, Россия сделалась чуть ли не насквозь знаковой, оттого повсеместно равноправной, будто белены объелась. И никто не воспринимал себя как некую обобщенность. Смена эпохи и способа хозяйствования заставила людей ерзать, чтобы устроиться удобнее: им требовалось новое ранжирование. Но в него смогла войти пока лишь малая часть знаков, имевших хождение на территории страны. А часть прежних упала под стол, как читаные газеты, новые - объединяли невесть кого, поскольку были не врожденными, но приобретенными в ходе перемены способа хозяйствования. Архаика, конечно, осталась нетронутой. Вот на переходе от "Арбатской" Покровской линии на "Боровицкую", уже внизу - после переходного мостика, на сходе с правого эскалатора есть высокий служебный ящик, пожарный что ли, за которым - выемка, открытый чуланчик. В чуланчике, всякий в свое время, как в часах в Праге в окошке, появляется очередной персонаж: монах с ящиком, старушка "на похороны", девочка-сиротка. Иногда - в свой день и час - там стоит невысокий человек в брезентовом плаще, старик как старик, стоящий в подобных местах, только у него груди табличка - фанерная: дощечка, на которой лиловым фломастером написано - "Слепой". Конечно, здешние люди превратились в нечто более отчетливое, нежели при совке, что и дает им выжить в уме и разуме без государственной идеи, идеологии и крыши. Наступивший эон времени казался опасным этой свободой, несколько радиоактивной - отчего возникало странное ощущение: будто бы Град Небесный приблизился к граду земному настолько близко, что все записываемые сейчас кем угодно любые глупости впоследствии, по завершении этого халявно-радиоактивного эона, окажутся запредельными правдой и тайной. А наличие некой бестелесной иерархии, не имеющей внятных и зафиксированных обществом черт и правил, было очевидно - хотя бы оттого лишь, что мысль о ней приходила в голову. То есть, я должен был разобраться с тем, где нахожусь, не только затем, чтобы надежно зарабатывать деньги, но и чтобы не привозить семью неведомо куда. Впрочем, тут я не волновался. Шестилетний сын, как бы совсем здесь иностранец, он в России раньше не был, определил, разумеется, Арбат как улицу Макдональдса, и полагал, что чугунный человек с палки на Поклонной горе, на этой палке в сумерках загорается сигнальный красный огонь, - это Робин, который зажигает огонь, чтобы позвать Бэтмена. Но он же, в другие сумерки глядел как медленно ползет от "Багратионовской" к "Филевскому парку" поезд, в вагонах уже зажегся свет, и крикнул: "смотри, как он красиво ползет", и вздохнул, обобщая: "как здесь красиво" - хотя, собственно, район не давал особых оснований к такому вздоху. Что-то он такое тоже ощутил. На почту Вокруг дома был внутренний город - один из многих московских: закрытый от любых внешних дел, улиц, площадей и всего прочего. Дома выгораживали крупные и разветвленные внутренние дворы кварталов, там росли деревья, были всякие домишки и детсадики. Деревья были большими, тяжелыми. Город же добирался в эти вовсе не окраинные края только по ниточке метро, продуктами и товарами во все три "Горбушки" (кроме музыкальной имелись еще электротовары и рынок). Любой такой внутренний город был явно куда более тайным, чем китайский императорский. При этом - коллективный, общинный, только что не приходской. На удалении лишь двух-трех километров от своего источника государственные новости превращались здесь в отчужденный объект, уже вполне расфасованный, как в джутовой мешковине. Привезенный хоть из Индии, хоть из Махачкалы, торгуют которым с грузовиков на развес, отряхивая с вестей-новостей прилипшую-присохшую к ним землю-кровь. Конечно, сырая затененность дворов, совсем прикрытых от неба листвой, с - где ржавыми, где раскрашенными, но в любом случае не обладающими геометрической чистотой - карусельками. Был рабочий день, так что музыкальная "Горбушка" не действовала, и народу в округе было мало. Старуха вот копалась в горе черной земли, высыпанной из грузовика: для домашних цветков или же копала червей на продажу мужикам, чтобы те ловили в протекающей рядом реке проплывающую мимо рыбу. Это было место, где девочки переходят в старушек через стадию дур бесполезных - похоже, в этих районах с ними происходило непременно так. А до того - пространство их девичьих кайфов представлялось невозможным для восприятия, да и поляны кайфа их пацанов - тоже. Непонятно, какую роль в нем исполняла необходимость какой-либо свободы: возможно, они обходились просто неким растиражированным набором раздражителей. При этом было непонятно отличают ли они еду от траханья, траханье от питья пива - или же разными средствами удовлетворялась одна потребность, не имеющая особенных претензий и удовлетворяемая способом все равно каким. Если так, то эта неразборчивая единственность происходила из этого, любого подобного внутреннего города - сырого, полутемного, расположенного в пяти шагах от любой автобусной остановки в двух-трех, да хоть и десяти перегонах от любой станции метро в неважно скольких станциях от центра. В зелени вокруг, словом, все дело, в карусельках и еще - из окон должны греметь кастрюли, литься в раковины вода, должно пахнуть теплыми тряпками из подвалов. Эти разные, но единородные вещества, штуки и звуки, безусловно и незаметно входили в согласие и резонанс, повторяющие своими линиями кайфы любой девочки - уже с детства, делая ее здоровым придатком своего района, где ее молодое мясо - где-то между булочной и домофоном - ласкали, нагнув возле лавочки: голову на предплечья, предплечья на спинку лавочки. В чем, конечно, не было никакой специальной намеренности, но лишь сладкая взаимная необходимость следовать принятому ходу жизни и, возможно, удовольствие, что и связывало жизнь личную и общинную. Потому что создавая совокупно ее общее и постоянное влажное по ходу движений тело, которое любит себя и от которого пахнет потом, запах которого меняется от детства к старости. Наличие невидимой на ощупь иерархии возраста могло бы показаться полезным - ощущая ее наличие, можно было бы найти там поддержку и понимание. Но эта, простейшая из всех иерархий, скорее пугала формой своего половинного присутствия в жизни - не составляя этот мир, она не была и отчужденной от него. То есть, была ущербна. Оставалось только еще более утвердиться во мнении, что все, что существует реально, существует невидимо, а иначе - просто сочинено человеческими чувствами. Как любой психолог, куда уж психотерапевт, опускает пациента даже и не овеществлением его души, но уже и самим предположением о такой возможности. Впрочем, кому ж не ясно, что здесь все психоаналитики заводятся от московской дворовой-домовой сырости. И всякий вечер все московские психоаналитики рассиживают под теплыми лампами возле окон всех квартир всех домов всех этих дворов и страдают - потому, что в здешних местностях, что ни Венера в мехах - так всегда кошка, а люди - жгут тряпки и смеются. Ефимыч и девочка После того, как уплатил за телефон, я возвращался гордым: от того, что отделение Сбербанка было найдено, а также - потому, что акт уплаты был совершен и - более всего - мне удалось втюхать девушке роковую 50-тысячную бумажку, втюханную мне в качестве гонорара (хотя и с извинениями) в редакции журнала "Пушкин" - бумажка вроде бы хождение имела, только ходила плохо уже года три, отчего их (мне их шесть штук ввернули) не принимали почти нигде, кроме государственных учреждений и книжных магазинов. Но я и в госучреждения не верил, отчего был рад, что на почте - сошло. И вот, в одном из дворов с раскоряченной каруселью из железных труб, я увидел на лавочке в тенечке странную парочку: мужик с девочкой - специальной какой-то девочкой, да и мужик был странным, клочковатым; носатый, поживший явно не без смысла. Девочка же, в белых носочках, голубеньком платьице, чистый ангелок, верно сомлела от июльского раннего дня и лежала русой головкой своей на холщовых, не первой свежести коленях старца и дремала. Возможно, это могло оказаться видением, которому вполне способствовал аскетизм моей нынешней жизни с отяжелевшими яйцами. Что до последних, то здесь интересно - тяжесть приходила и уходила какими-то волнами, рассасываясь неприметным образом - вне физиологических к тому причин. Видимо, это и называлось сублимацией, происходившей, однако, не в тяжелом физическом либо умственном труде, но тайным благорастворением похоти в июльской благодати. Для того, видимо, и созданной, чтобы выводить внутренние напряжения и обостренность чувств вовне способом, неизвестным науке. И это так, потому что сия июльская благодать не могла быть следствием только лишь погодных условий и свойств воздуха, при всех их несомненных достоинствах и исключительных запахах. Так что на эту парочку, которая видением все же не оказалась, следовало обратить внимание. Я сел на соседнюю скамейку, на ту часть, что ближе к ним. Было понятно, что мужик молча не усидит. Не прошло и пяти минут (по сигаретному времени), как он повернулся в мою сторону и осторожно, шепотом: "Это волшебная девочка - сказал он. - Была однажды давным-давно пьеса: НЕУДАЧНЫЙ СПЕКТАКЛЬ. Там на сцену по очереди выходили Петраков-Горбунов, Притыкин, Макаров, Серпухов и Курова, они все говорили о том, что им плохо, что их мутит, после чего они блевали прямо на сцену и убегали. А после них всех вышла маленькая девочка, которая сказала: "Папа просил передать вам всем, что театр закрывается. Нас всех тошнит!" тут занавес падал, потому что больше уже никого не оставалось, но девочка-то, между тем, и не блевала". - С тех пор прошло много-много лет, а девочка эта маленькой девочкой так и осталась, и это не дефект, а потому что в любом государстве его душой всегда бывает маленькая девочка или девушка: потому что народ страны всегда должен тайно желать девочку своей страны, а иначе и страны нету никакой. - Но кто же втайне даже от себя самого не возжелает такую маленькую славную девочку в голубом платьице и белых носочках, чистого ангелочка? - Вот! - важно ответил мужик. - Кому не положено - тот не возжелает, а кто возжелает, тот, значит, и свой. Она ж нам вроде Родины. А кто не свой, но возжелает - тому пиздюлей. Защита Отечества называется, понял? - И что же, возжелаешь, и она даст? - А я при ней зачем? Затем и приставлен, чтобы не давала. А то что же это за Родина тогда получится такая? Дай закурить, я тебе про нее и другие истории расскажу. Он закурил и рассказал некоторое количество известных, в общем-то, историй про маленькую девочку-родину, которые все же следует свести вместе хотя бы по историко-библиографической необходимости. Маленькая девочка с розовым бантиком подходит к палатке, где продают пирожки: Продавщица: "C мясом или с капустой?" Девочка: "ДААААА!". Женщина привела к врачу дочку: "Доктор, помогите, у нее глазки все время выпучены и улыбка с лица не сходит", а тот - "А вы ей косички послабее заплетать не пробовали?". "Она в детстве была такой страшной, что ей на шею вешали котлету, чтобы с ней собаки играли". Сидит девочка в песочнице и слушает радио: "... погибло шесть человек, госпитализировано сто пятьдесят, мэр Москвы взял под личный контроль проведение восстановительных работ..." - Вот уж чихнула, так чихнула... Маленькая девочка сидит в песочнице и, чавкая, что-то жует. Мама: "Что это ты ешь?" "Не знаю, само приползло". Маленькая, но уже оформившаяся девочка, лет так 12-14, прыгает через скакалку. Идет пьяный мужик: "Хули ты прыгаешь? Тебе уже ебаться пора". "А одно другому не мешает". Мужчина заходит во двор и видит: там бегает лысая девочка с бантиком на голове "Ой, маленькая, а как у тебя бантик держится?", "А так - как прибили гвоздиком, так и держится!"
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12
|