- И как был встречен?
- С радостью, разумеется. Еще бы, Академик вернулся. «Ну что, Кляча, уволили? Покажи аттестат». Без Академика нам, правду сказать, было скучновато.
- А ему-то с вами, наверное, было скучно отчаянно?
- Если представить себе самочувствие ананаса на овощной грядке, самолета среди самосвалов… Но на уроках можно украдкой читать, рисовать, думать, изучать язык - к восьмому он уже читал на японском… Сочинять музыку, разбирать шахматные партии…
- Увлекался?
- Да, одно время… Представляете, как мне было обидно? В шахматы ведь научил его играть я, тогдашний чемпион класса, не кто-нибудь, а у него даже своих шахмат не было. Но я не выиграл у него ни одной партии, только самую первую едва свел вничью. Особенно неприятно было, когда он доводил свое положение, казалось, до безнадежного, а потом начинал разгром или сразу мат. Издевательство. Я взял с него слово не играть со мной в поддавки…
Быстро стал чемпионом школы, победителем каких-то межрайонных соревнований, получил первый разряд, играл уже вслепую, но потом вдруг решительно бросил - утверждал, что правила оскорбляют воображение, что ладья неуклюжа, ферзь кровожаден, король жалок… «Король не должен никого бить, а только отодвигать, зато после каждых трех шахов должен иметь право рождать фигуры. Пешка должна иметь право превращаться в короля…»
- Ого… А музыке его где учили?
- Дома инструмента не было, но у Ольги Дмитриевны, одной из соседок, было пианино. Дама из старой интеллигенции, иногда музицировала, попытки Шопена, Шуберта… Постучал как-то в дверь, попросил разрешения послушать. Во второй раз попросил позволения сесть за инструмент и подобрал по слуху первые несколько тактов «Весны» Грига, только что услышанной. В следующие два-три посещения разобрался в нотной грамоте, чтение с листа далось с той же легкостью, что и чтение книг.
Ольга Дмитриевна стала приглашать его уже сама, а потом, когда она переехала, Кляча ходил играть к другому соседу, выше этажом. Играл всюду, у меня дома тоже, на нашем старом осипшем «Беккере». (Я, любя музыку и имея неплохие данные обычного уровня, был слишком непоседлив, чтобы пойти дальше Полонеза Огинского.) Импровизировать и сочинять начал сразу же. Вскоре разочаровался в нотной системе, придумал свою - какие-то закорючки, вмещавшие, как он утверждал, в сто одиннадцать раз больше смысла на одну знаковую единицу, чем нотный знак. Вся партитура оперы «Одуванчик» занимала две или три странички этих вот закорючек.
- Почему его не отдали в музыкальную школу?
- Отдали. В порядке исключения принят был сразу в третий класс. Через три дня запротестовал против сольфеджио, попытался объяснить свою систему и в результате был выгнан с обоснованием: «Мы учим нормальных детей». После этого вопрос о музыкальном образовании больше не возникал, чем сам Клячко был очень доволен. Играл где попало, писал себе свои закорючки, а в школе при случае развлекал нас концертами.
Его сочинения и серьезные импровизации успехом не пользовались («Кончай своих шульбертов», - говорил Яська), зато сходу сочиняемые эстрадно-танцевальные пьески и музыкальные портреты вызывали восторг. Инструментишко в зале стоял страшненький, вдрызг разбитый. Академик его сам сколько смог поднастроил. Участвовал и в самодеятельности, в том числе и в довольно знаменитом нашем школьном эстрадном ансамбле…
- Погодите, погодите… Ваш ансамбль выступал в кинотеатре «Колизей» во время зимних каникул?
- Выступал. Начинали, как водится, с благообразных песен, кончали черт знает чем…
- Худенький, темноволосый, очень белокожий подросток? С отрешенным каким-то взглядом…
- Владислав Клячко - дирижер и партия фортепиано, с тремя сольными номерами.
- Как же тесен мир… Значит, и я его тоже видел. Я был среди зрителей. Он понравился тогда одной моей знакомой девчонке, но они, видно, так и не встретились…
- А конферансье нашего случайно не помните?
- Что-то серенькое, какой-то вертлявый кривляка?…
- Что-то в этом духе. Это был я.
- Вот уж никак…
- Мир действительно тесноват… А вот на эту картинку вы часто смотрите, я заметил.
(Пейзаж в изящной резной рамке у Д. С. над кроватью. Вода, сливающаяся с небом, нежный закатный свет. Каменистые берега с тонко выписанной растительностью. На дальнем берегу одинокое дерево, Человек в лодке.)
- Я полагал, что-то старое, итальянское…
- Академик написал эту картину девяти лет от роду и подарил мне ко дню рождения. Как вы понимаете, я тогда еще не мог оценить этот подарок. Мои родители не поверили, что это не копия с какого-то знаменитого оригинала.
Он не проходил через период каракуль, а сразу стал изображать людей и животных с реалистическим сходством и пейзажи с перспективой, преимущественно фантастические. Абстракции своим чередом.
- Что-нибудь еще сохранилось?
- Вот… Это я со спины, набросок по памяти… Несколько карикатур… В том возрасте это был самый ценимый жанр, и Кляча отдал ему должное. Афанасий-восемь-на-семь за шарж в стенгазете, над которым хохотала вся школа, пообещал бить автора всю жизнь, каждый день. Пришлось нам с Ермилой устроить ему собеседование…
Ермила, наоборот, в качестве вознаграждения за "крышу" потребовал, чтобы Кляча отобразил его в печатном органе, причем в самом что ни на есть натуральном виде.
Гиперреалистический рисунок обнаженной натуры с лицом классной руководительницы однажды стихийно попал на стол оригинала. Была вызвана мать, потребовали принять меры; дома вступил в действие отец, была порка. Приклеилась формулировочка: «Разлагает класс». Запретили оформлять стенгазету. Кляча переключился на подручные материалы: тетрадки, обертки, внутренности учебников, промокашки. По просьбам рядовых любителей изящных искусств рисовал на чем попало диковинные ножи, пистолеты, мечи, арбалеты, корабли, самолеты…
Но особой популярностью пользовались его кукольные портреты. Представьте себе: из портфеля вынимается небольшая кукла, вроде той злополучной бомбочки, а у нее ваше лицо, ваша фигура, ваши движения, ваш голос…
- Как делал?
- Клей, проволока, пластилин, пакля, картон… Механический завод или батарейки, система приводов…
- А голос? Неужели они говорили, его куклы?
- Не говорили, но жестикулировали и издавали характерные звуки. Клавдя Иваннна, например, завуч наш, имела обыкновение, разговаривая с учеником, отставлять правую ногу в сторону, отводить левое плечо назад, голову устремлять вперед и слегка взлаивать, приблизительно вот так (…) В точности то же самое делала ее кукольная модель.
Дома делал серьезные портреты по памяти, но показывать избегал, многое уничтожал. С девяти лет бредил Леонардо да Винчи. После того как увидел в какой-то книге его рисунки, прочитал о нем все возможное, в том числе старую фрейдовскую фантазию; одно время намекал даже, что Леонардо - это теперь он, немножко другой…
- В тот самый период веры в перевоплощение душ?
- Веры в реинкарнацию уже не было, скорей ощущение родства, конгениальности… Как-то он заметил, что у каждого человека, кроме высоковероятного физического двойника, должен существовать и духовный близнец…
Я любил наблюдать как он рождает людей: сперва бессознательные штрихи, рассеянные намеки… Вдруг - живая, знающая, точная линия… Существует, свершилось - вот человек со своим голосом и судьбой, мыслями и болезнями, странностями и любовью… И вдруг - это уже самое странное - вдруг эти же самые персонажи тебе встречаются за углом, в булочной, в соседнем подъезде - копии его воображения, с той же лепкой черт и наклонностей… Мне было жутковато, а он даже не удивлялся: «Что можно придумать, то может и быть - разве не знаешь?»
О сверхтипичности
…Кто-то из моих приятельниц в восьмом классе назвал его лунным мальчиком, по причине бледности, но смеялся он солнечно - смех всходил и сверкал, раскалывался, рассыпался на тысячи зайчиков, медленно таял, - долгий неудержимый смех, всегда по неожиданным поводам, более поразительный, чем заразительный, смех, за который его примерно раз в месяц выгоняли из класса…
Если пойдет в книгу, обязательно подчеркните, что это и есть ребенок типичнейший. Настоящий.
- Как это понять?
- У Бальзака определение гения: «Он похож на всех, а на него никто». Великолепная роза, прекрасная бабочка или тигр исключительной красоты - воплощенный идеал вида: полная настоящесть, соответствие творения Замыслу. Сверхтипичность и несравненность.
- Определение вундеркинда, не помню чье: нормальный ребенок у нормальных родителей.
- После «От двух до пяти» Чуковского общепризнанно, что каждый ребенок в свое время есть натуральный гений. У Академика это время оказалось растянутым до постоянства, всего и только…
- Об одном моем юном пациенте родители вели записи. У отца была фраза: «Неужели посредственность?» У матери: «Слава богу, не вундеркинд».
- Чуда жаждут, чуда боятся, чуда не видят…
- Вы хотите сказать, что и мы с вами в свое время были гениями, но пас проворонили?
- Я имею в виду чудо бытия, а не удивительность дарования, то есть какого-то одного, пусть и прекрасного проявления жизни. И я против функционального подхода, против той рабской тупой идеи, что если ты ничего не совершаешь, ничего собою не представляешь, то тебя как бы и нет, и человеком считаться не можешь. Во всяком случае, трижды против прикладывания этой удавки к ребенку.
Дарование - повод возрадоваться жизни, не более.
Никакой тактики
… Психологом Кляча по жизни был никудышным, на грани неприспособленности. Влиться в среду, создать себе в ней нишу, удобную роль или маску - то, чему средний человечек стихийно обучается уже где-то в середине первого десятилетия жизни, - для него было непосильно. Прочел уйму книг по психологии, но…
- Немудрено - книги одно, жизнь другое…
- Некоторые всплески, правда, удивляли. Мог угадывать, например, кто из класса когда будет вызван к доске, спрошен по домашнему заданию… Нетрудно представить, сколь ценной была эта способность в наших глазах и как поднимала нашу успеваемость. Как он это вычислял, оставалось тайной. Предугадывать, когда спросят его самого, не умел; впрочем, ему это и не было нужно…
Еще помню, как-то, в период очередной моей страдальческой влюбленности, о которой я ему не сказал ни слова, Клячко вдруг явился ко мне домой и после двух-трех незначащих фраз, опустив голову и отведя в сторону глаза, быстро заговорил: «Я знаю, ты не спишь по ночам, мечтаешь, как она будет тонуть в Чистых прудах, а ты спасешь, а потом убежишь, и она будет тебя разыскивать… Но ты знаешь, что тонуть ей придется на мелком месте, потому что ты не умеешь плавать. И ты думаешь: лучше пусть она попадет под машину, а я вытолкну ее из-под самых колес и попаду сам, но останусь живой, и она будет ходить ко мне в больницу, и я поцелую ее руку. Но ты знаешь, что ничего этого никогда не будет…»
Я глядел на него обалдело, хотел стукнуть, но почувствовал, что из глаз текут ручейки. «Зачем… Откуда ты все узнал?» - «У тебя есть глаза»…
- И вы говорите, что это никудышный психолог…
- А вот представьте, при эдаких вспышках этот чудак умудрялся многое не воспринимать…
Не чувствовал границ своего Запятерья. Не догадывался, что находится не в своей стае, что его стаи, может быть, и вообще нет в природе… Не видел чайными своими глазами, а скорее, не хотел видеть стенку, отделявшую его от нас, стенку тончайшую, прозрачную, но непроницаемую. Мы-то ее чувствовали безошибочно…
Он был непоколебимо убежден, что назначение слов состоит только в том, чтобы выражать правду и смысл, вот и все. Никакой тактики. С шести лет все знавший о размножении, не понимал нашего возрастного интереса к произнесению нецензурных слов - сам если и употреблял их, то лишь сугубо теоретически, с целомудренной строгостью латинской терминологии. Но кажется, единственным словечком, для него полностью не понятным, было нам всем знакомое, простенькое - «показуха».
В четвертом классе лавры успеваемости выдвинули его в звеньевые, и он завелся: у звена имени Экзюпери (его идея, всеми поддержанная, хотя, кто такой Экзюпери, знали мало) - у экзюперийцев, стало быть, - была своя экзюперийская газета, экзюперийский театр, экзюперийские танцы и даже особый экзюперийский язык.
С точки зрения классной руководительницы, однако, все это было лишним - для нее очевидно было, что в пионерской работе наш звеньевой кое-что неправильно понимает, кое-не-туда клонит. После доноса самодеятельного стукача Перчика, претендовавшего на его должность, Клячко был с треском разжалован, на некоторое время с него сняли галстук. Обвинение звучало внушительно: «Противопоставляет себя коллективу». Народ безмолвствовал. Я был тоже подавлен какой-то непонятной виной…
Попросил слова и вместо защитной речи провякал вяло, что он исправится, он больше не будет.
Академик заплакал. «Тут чья-то ошибка, - сказал он мне после собрания, - наверно, моя. Буду думать…»
Представьте, чайничек этот не постигал даже того, почему получает пятерки. Удивлялся: заведомо враждебные учителя (было таких трое, его не любивших, и среди них классная руководительница) ставят эти самые пятерки с непроницаемой миной, скрипя сердцем (мое выражение, над которым Кляча долго смеялся), - что же их вынуждает?
А всем было все ясно, все видно, как на бегах. Да просто же нельзя было не ставить этих пятерок - это было бы необыкновенно. Учительница истории вместо рассказа нового материала иногда вызывала Клячко. Про Пелопоннесскую войну, помнится, рассказывал так, что нам не хотелось уходить на перемену. «Давай дальше, Кляча! Давай еще!» (У Ермилы особенно горели глаза.)
- А как с сочинениями на заданную тему?…
- Однажды вместо «Лишние люди в русской литературе» (сравнение Онегина и Печорина по заданному образцу) написал некий опус, озаглавленный «Лишние женщины в мировой классике». Произведение горячо обсуждалось на педсовете. (У нас в школе было только трое мужчин: пожилой математик, физкультурник и завхоз.)
Потом стал, что называется, одной левой писать нечто приемлемое. Кстати сказать, он действительно хорошо умел писать левой рукой, хотя левшой не был. А один трояк по географии получил за то, что весь ответ с ходу зарифмовал, «Что это еще за новости спорта?» - поморщилась учительница, только к концу ответа осознавшая выверт. Он усиленно замигал. «Ты, это, зачем стихами, а?» - с тревогой спросил я на перемене. - «Нечаянно. Первая рифма выскочила сама, а остальные побежали за ней»…
За свои пятерки чувствовал себя виноватым: не потеет, не завоевывает - дармовщина. Но все же копил, для себя, ну, родителям иногда… Еще мне - показать, так, между прочим, а я-то уж всегда взирал на эти магические закорючки с откровеннейшей белой завистью, сопереживал ему, как болельщик любимой команде. Вот, вот… Ерунда, в жизни ничего не дает, но приятная, новенькая. Особенно красными чернилами - так ровно, плотно, легко сидит… Лучше всех по истории: греческие гоплиты, устремленные к Трое, с пиками, с дротиками, с сияющими щитами - и они побеждают, они ликуют! По математике самые интересные - перевернутые двойки, почерк любимого Ник. Алексаныча… И по английскому тоже ничего, эдакие скакуньи со стремительными хвостами…
Пять с плюсом - бывало и такое - уже излишество, уже кремовый торт, намазанный сверху еще и вареньем. Но аппетит, как сказано, приходит во время еды. Хорошо помню, как из-за одного трояка (всего-то их было, кажется, четыре штуки за все время) Кляча долго, с содроганиями рыдал… А потом заболел и пропустил месяц занятий.
- Однако ж, он хрупок был, ваш Академик.
- Но притом странно - казуистические двойки за почерк, к примеру, или за то сочинение не огорчали его нимало, даже наоборот. Пусть, пусть будет пара, хромая карга, кривым глазом глядящая из-под горба! Сразу чувствуешь себя суровым солдатом, пехотинцем школьных полей - такие раны сближают с массами. Ну а уж единица, великолепный кол - этого Академик не удостаивался, это удел избранных с другого конца. Кол с вожжами (единица с двумя минусами) был выставлен в нашем классе только однажды, Ермиле, за выдающийся диктант: 50 ошибок - это был праздник, триумфатора унесли на руках, с песней, с визгом - туда, дальше, в Заединичье…
Белокляч водовозный
«Да, Кастаньет, человек непонятен», - сказал он мне как-то после очередной драки…
Труднее всего понимать, как тебя понимают, видеть, как видят. Я, например, не знал, что с седьмого класса ходил в звездах, узнал только через пятнадцать лет, на встрече бывших одноклассников, - немногие враги были для меня убедительнее многих друзей…
А еще трудность в том, что отношение может быть многозначным. Наш другой друг, Яська Толстый, был одновременно любим за доброту/ презираем за толщину (потом он постройнел, но остался Толстым, кличка прилипла), уважаем за силу и смелость, кое-кем за это же ненавидим…
Я узнал потом, что, кроме меня и Яськи, который умудрялся любить почти всех, в Академика были влюблены еще трое одноклассников, и среди них некто совсем неожиданный, часто выступавший в роли травителя…
Был у Клячко и свой штатный Сальери - некто Краснов, патентованный трудовой отличник, все долгие десять лет «шедший на медаль», в конце концов получивший и поступивший в фининститут. Этот дисциплинированный солидный очкарик, помимо прочих мелких пакостей, дважды тайком на большой перемене заливал Клячины тетради чернилами, на третий раз был мною уличен и на месте преступления крепко отлуплен.
Были и угнетатели, вроде Афанасия-восемь-на-семь, гонители злобные и откровенные… То же условное целое, что можно было назвать классным коллективом, эта таинственная толпа, то тихая, то галдящая, то внезапно единая, то распадающаяся, - была к Кляче, как и к каждому своему члену, в основном равнодушна.
Безвыборность жизни ранила его глубже, чем нас.
Обыкновения, как мы все знаем, хамски бесцеремонна: никак, например, не может пройти мимо твоей невыбранной фамилии, чтобы не обдать гоготом, чтобы не лягнуть: ха-ха, Кляча!… Еще и учителя путают ударение: уставившись в журнал, произносят: КлЯчко - ха-ха, клячка!…
Из польско-украинской древней фамилии произвели Клячу Водовозную, Клячу Дохлую - это он-то, которого Ник. Алексаныч прямо так, вслух, при всех назвал гениальным парнем?… Видали когда-нибудь вратаря по фамилии Дыркин? Нападающего Размазюкина? Защитника Околелова?… Песню помните: «П-а-аче-му я ва-да-воз-аа-а?»
Фамилия Клячко зажимала его в угол, не мог он с ней сжиться-отождествиться, это была не Его фамилия.
Почему не Дубровский, не Соколов, не Рабиндранат Тагор, не Белоконь, на худой конец?
Белоконь, звездно-высокомерный король-Белоконь, красавчик, в которого потом влюбилась молодая учительница английского и, как болтали, что-то имела с ним, поцелуй в углу, что ли, - этот всеобщий источник комплексов сидел через парту, не подозревая о своем статусе, закомплексованный по другим причинам…
Однажды Академик испытал нечто вроде горького фамильного удовлетворения. Учительница физики, рассеянная пожилая дама по кличке Ворона Павловна, намереваясь проверить усвоение учениками закона Ома, сонным голосом произнесла: «Белокляч…», что составило синтетическую лошадиную фамилию его, Клячи, и Белоконя. Тут и произошла вспышка, засияла вольтова дуга родственности -оба они, под проливным хохотом, медленно поднялись…
Вероника Павловна еще минут пять строго улыбалась. К доске так никто и не вышел.
На перемене Клячу уже называли не просто «Кляча», а «Белокляч Водовозный».
На больших переменах Академик забирался под лестницу последнего этажа, в облюбованный уголок, и там что-то писал, вычислял, во что-то играл сам с собой… Не выносил гвалта, возни в духоте - сразу хирел, зеленел, словно отравленный, пару раз тихо валился в обморок… В дружеской борьбе, как и в шахматах, равных не ведал: и меня, и Яську, тяжелого, как мешок с цементом, и того же Афанасия валял как хотел, брал не силой, а опережением, интеллектом.
Но для статуса такая борьба значения не имеет: ну повалил, ну и подумаешь, посмотрим еще, кто кого…
В серьезных стычках Клячко всегда уступал, в драках терпел побои, не смел никого ударить, мог только съязвить изредка на слишком высоком уровне. Можно ли быть уважаемым, в мужской-то среде, если ни разу, ну ни единожды никому не двинул, не сделал ни одного движения, чтобы двинуть, ни разу не показал глазами, что можешь двинуть?… Клячу считали трусом. Но я смутно чувствовал, что это не трусость, а какой-то другой, особый барьер… Это ощущение вскорости подтвердилось…
Неиспользованная победа
Однажды на наш школьный двор забежала серенькая, с белыми лапками кошка. Переросток Иваков, он же Иван из седьмого «А», здоровенный бугай, по слухам имевший разряд по боксу и бывший своим в страшном клане районной шпаны под названием «киксы», кошку поймал и со знанием дела спалил усы. Ивак этот любил устраивать поучительные зрелища, ему нужна была отзывчивая аудитория.
Обезусевшая кошка жалобно мяукала и не убегала: видимо, в результате операции потеряла ориентировку. Кое-кто из при сем присутствующих заискивающе посмеивался, кое-кто высказывался в том смысле, что усы, может быть, отрастут опять…
Ивак высказался, что надо еще подпалить и хвост, только вот спички кончились. Кто-то протянул спички, Ивак принял. Я, подошедший чуть позже, в этот момент почувствовал прилив крови к лицу - прилив и отлив…
«Если схватить кошку и убежать, он догонит, я быстро задыхаюсь, а не догонит, так встретит потом… Если драться, побьет. Если вдруг чудо и побью я, то меня обработает кто-нибудь из его киксов, скорее всего Колька Крокодил или Валька Череп, у него финка, судимость…»
Вдруг, откуда ни возьмись, подступает Клячко, лунно бледный, с мигающим левым глазом.
- Ты что… ты зачем…
Ивак, не глядя, отодвигает его мощным плечом.
И вдруг Кляча его в плечо слабо бьет… не бьет даже, а тыкает, но тыкает как-то так, что спички из руки Ивака падают и рассыпаются. Кляча стоит, мигает. Трясется, как в предсмертном ознобе… В тот миг я его предал…
- С-со-бе-р-ри, - лениво выцеживает Ивак, взглядом указывая на рассыпавшиеся спички.
- He соберу, - взглядом отвечает Клячко и перестает мигать. Почему-то перестает…
Ивак на четыре года старше и на 20 кэгэ тяжелее. Смотрит на Клячко понимающе сверху вниз. Ухмыляется одной стороной морды. Ставит одну ногу чуть на носок. Сценически медлит. Небрежно смазывает Клячко по лицу, но…
Тут, очевидно, получилась иллюзия - Ивак как бы смазал, но и не смазал - ибо - трик-трак!- невесть откуда взявшимся профессорским прямым слева Клячко пускает ему из носу красную ленточку и академическим хуком справа сбивает с ног. Четко, грамотно, как на уроке. Но на этот раз никто, в том числе и я, своим глазам не поверил.
Ивак поднимается с изумленным рычанием. Ивак делает шаг вперед, его рука начинает движение, и кадр в точности повторяется… Ивак поднимается опять, уже тяжело… как бы бьет - и еще раз - трак-тарарак! - то же самое в неоклассическом варианте: хук в нос слева, прямой в зубы справа и еще четверть хука в челюсть, вдогон. Нокаут.
Ивак уползает, окровавленный и посрамленный. Убегает наконец и что-то сообразившая кошка. Но…
Вот она, непригодность для жизни! - с Клячко сделалось что-то невообразимое, он сам тут же и уничтожил плоды великой победы, создавшей ему Суперстатус!!…
Ивак-то уполз, а Кляча упал на землю. Кляча зарыдал и завыл благим матом, забился в судороге - короче, с ним сделалась истерика - хуже того, его тут же стошнило, вывернуло наизнанку, чуть не подавился блевотиной…
Вокруг сразу опустело, все потеряли интерес… Мы с подоспевшим Яськой насилу дотащили Клячко домой: у него подкашивались ноги, он бредил, уверял, что теперь должен улететь. «Куда?» - «В Тибет… В Тибет… Все равно…»
Недели две провалялся с высоченной температурой…
Мы ждали расправы, но Иваков исчез. Исчез навсегда.
Маэстро заединичья
Вовка Ермилин был старше меня года на два. В наш класс попал в результате второгодничества. Белобрысый, с лицом маленького Есенина, низенький, худенький, но ловкий и жилистый, очень быстро поставил себя как главарь террористов, свергнув с этой должности Афанасия. Перед ним трепетали даже старшеклассники. И не из-за того, что много дрался пли применял какие-то приемчики, нет, дрался не часто и не всегда успешно: Яська, например, на официальной стычке его основательно поколотил, после чего оба прониклись друг к другу уважением.
Силы особой в нем не было - но острый режущий нерв: светло-голубые глаза стреляли холодным огнем, а когда приходил в ярость, становились белыми, сумасшедшими…
Отец Ермилы был алкоголик и уголовник; я видел его раза два в промежутках между заключениями: отекший безлицый тип, издававший глухое рычание. Сына и жену бил жестоко. Мать уборщица - худенькая, исплаканная, из заблудившихся деревенских.
В комнатенке их не было ничего, кроме дивана с торчащими наружу пружинами и столика, застеленного грязной газетой. Ермила был плохо одет и нередко голоден.
Симпатия, смешанная с неосознанным чувством вины, тянула меня к нему. У него не было ни одной книги. Я попробовал приохотить его к фантастике, не пошло… А сам жадно впитывал его рассказы о тайной жизни улиц, пивных, подворотен, рассказы на жарком жаргоне, убогом по части слов, но не лишенном разнообразия в интонациях…
Однажды зимой Ермила спас школу от наводнения: заткнул задом огромную дырку в лопнувшей трубе. Почти полчаса пришлось ему пробыть в неестественной позе, сдерживая напор ледяной воды…
Память имел прекрасную на все, кроме уроков, любил яркими красками рисовать цветы, пел голубым дискантом тюремные песни…
Из школы его вскоре исключили. Уже зная о том, что предстоит, Ермила напоследок сам выставил себе в табеле уйму пятерок по всем предметам, в том числе и по пению, которому нас почти не учили в связи с перманентной беременностью учительницы, и по психологии, которой вообще не учили. На задней странице табеля написал:
Я пары палучаю нарошна ни фраир я ни дypaк я блатной сам с сабой разбирус блять и с вами законна бес хулегансва че за жись мая кодла мине ставить пять сплюсам и пшли вы на хир.
Кодла - это компания аборигенов Заединичья. Ермила входил в клан «колявых», известный своей свирепостью и то объединявшийся, то враждовавший с киксами. У колявых водились ножички («перья»), в ходу были огрызки опасных бритв. Через посредство Ермилы и я был вхож в это сообщество, когда-нибудь расскажу…
Сейчас только деталь: Ермила, похожий, как я сказал, на Есенина, писал втайне стихи. Однажды он показал мне замызганную тетрадку…
Васмое марта
Мама мама я всех абижаю мама я никаво ни люблю
ночю сам сибе угражаю сам сибя я па морди да кpoвu бью
мама мне дали звание хулегана я хужи фсех я дypaк и гавно
ихнее щасте што нету нагана ани фсе баяца а мне все равно
мама миня приучают пapяткy завуч клавдюха клипaит грихи
кaдa я умру ты найдеш титpaткy и прачитаиш маи стихи
мама я ни тaкoй бизабразник мамачка лучше всех эта ты
мама прасти што на этот пpaзник я ни принес цвиты
Есенина Ермила никогда не читал, а писал точно как говорил, игнорируя орфографию и пунктуацию. Несколько раз уличаем был в кражах: воровал завтраки, ручки, карманные деньги; однажды вытащил половину зарплаты у физкультурника - то, что взял только половину, его и выдало, и спасло. Потом в каждой краже стали подозревать его, и на этом некоторое время работал какой-то другой маэстро, пожелавший остаться неизвестным.
Первым ученикам не было от Ермилы прохода; очкарика Краснова сживал со свету, заставлял бегать на четвереньках. Клячу тоже доставал: дразнил всячески, материл, подставлял подножки, изводил «проверкой на вшивость»… Сдачи не получил ни разу, и это его бесило. «Ну что ж ты, Водовоз? Хоть бы плюнул. У!… Дохлый ты мудовоз».
И однако, когда Академик рассказывал что-нибудь общедоступное или играл на пианино, Ермила слушал с открытым ртом и первый бежал смотреть его рисунки и куклошаржи. Когда же я попросил его оставить Клячу в покое на том основании, что он мой друг, - вдруг покраснел и, накалив глаза добела, зашипел:
- Хули ты петришь?… Может, ему так надо, законно, понял?! Может, ему нравится! Может, я тоже, понял…
Усталость на спуске
Кастет, прости, прошу, пойми и прости! Из -за меня развалился вечер, я виноват, но, поверь, я не хотел этого, ушел просто из-за бессмысленности…
Не свою музыку можно слушать какое-то время, но потом это становится исчезновением. А бутылочка с поцелуйчиками… Ты мастер сдерживать тошноту, только зачем, Кастет?…
Я обещал рассказать тот повторяющийся сон ПРО ТЕБЯ - да, я в нем становлюсь почему-то тобой…
Ты идешь в гору, к вершине, она зовет, ты не можешь не идти, она тянет… Идешь с попутчиками, дорога все кручe, попутчики отстают, остается только один - ты с ним говоришь… и вдруг обнаруживаешь, что язык твой ему непонятен… Попутчик говорит: «Обрыв, видишь? Дальше нельзя». Исчезает… А ты карабкаешься - дороги уже нет, только скалы и ветер пронизывает… Чтобы не было страшно, говоришь сам с собой… и - обрыв!
Твой язык становится непонятным тебе самому. Вершина осталась в недосягаемости… И тогда ты прыгаешь вниз, в пропасть, Кастет, - и вдруг ты летишь - ты не падаешь, ТЫ ЛЕТИШЬ!…
Одно из его посланий после очередной нашей ссоры.
К восьмому классу Академик еще не сильно вытянулся, но уже приобрел черты нежной мужественности: над детским припухлым ртом появилась темная окантовка; волна вороных волос осветила выпуклость лба; глаза под загустевшими бровями - две чашки свежезаваренной мысли -обрели мерцающий блеск и стали казаться синими. Притом, однако же, несколько ссутулился, стал каким-то порывисто-осторожным в движениях…