Ахто Леви
Бежать от тени своей
Памяти Сергея Михайловича Крылова
Глава 1
Этот сентябрьский день мало отличался от обычных: погода с утра стояла хорошая, сухая, умеренно теплая, когда легко дышится, – именно такая, какую я люблю. Я не поклонник лета. Летом в городах, особенно больших, люди задыхаются в бензиновом угаре. Зимою жить в них еще как-нибудь можно, но летом… Лучше всего в городе, конечно же, осенью. Дожди, опавшие листья, бодрые мысли, творческие планы – все это, мне кажется, осеннее. Лето хорошо у моря, когда нет никаких других забот, кроме как поворачиваться с боку на бок, чтобы не осталось, не дай бог, какой-нибудь светлой, не тронутой солнцем полосочки на твоей шкуре…
Меня зовут Автор. И в тот сентябрьский день я уже с раннего утра ощущал в себе силы, необходимые для создания нового романа, способного потрясти человеческие умы и вывернуть наизнанку сердца. К вечеру это ощущение переросло в уверенность, которую стало невозможно терпеть в одиночку. Я отправился в ресторан «Лира». За трешку получил от швейцара пропуск в него и оказался в объятиях официанта с лицом Вольтера и манерами светского человека. Он был образцовым официантом – быстро организовал уютную обстановку за одним из столиков. И мы, нас оказалось четверо малознакомых мужчин и одна дама, веселились до одури. Да, мы, кажется, много в тот раз выпили – чего только мы в себя не вливали!.. Когда шел домой, я сознавал только одно: пьян, братец, больше некуда. Во рту хвойный привкус джина, в голове шум… И все-таки мысль о будущем романе, словно назойливая муха, кружилась в мозгу. И, придя домой, я тотчас позвонил Зайцу и сказал, что начинаю работать прямо сейчас, сию же минуту. И начал…
Начать было легко, потому что я давно задумал написать роман, в котором будет целый водопад приключений, Пережитых моим героем, только в конце романа встречающимся с героиней, потому что ее у меня еще не было. Не было даже представления о том, какой она должна быть. Ее следовало еще отыскать – то ли в моей фантазии, то ли в жизни. Как всегда, в кино, в книгах, умную, добрую, обаятельную, а если удастся, то и красивую. До поры до времени можно было, конечно, обойтись Лючией…
Здесь необходимо пояснить сущность моего замысла. Дело в том, что главные мои герои – он и она – должны быть во всем противоположны друг другу. Герой – персонаж отрицательный, целиком негативный, что называется, человек дна. Она же, напротив, – предельно чистая, благородная натура. А смысл такого сочетания, разумеется, в том (как, впрочем, во всех произведениях похожей конструкции), чтобы показать силу воздействия социально положительного над негативным и в конечном счете преобразование негативного в позитивное, злого начала в доброе.
Чтобы найти негативный персонаж, не надо долго ломать голову: всем известно, что подобным субъектам место – в тюрьме. Но пока было неясно, где откопать положительную героиню…
Поразмыслив, я решил, что все же следует допустить некоторое сходство в судьбах героев: ведь не так-то просто свести положительную героиню с героем, находящимся в тюрьме…
Поэтому-то я и сделал так, что и она… Ну, в общем, отсюда следует уже рассказывать по порядку.
Итак, он, Феликс Кент, сидел в тюрьме.
А она – Лючия… проживала у Черного моря, в прекрасной местности, именуемой Пицундой.
Кент находился не в самой тюрьме – в одной из сибирских особорежимных лесных колоний. Находиться здесь было ему крайне нежелательно. Тюрьма – неволя, а неволя – это плохо!.. Ему здесь разъясняли необходимость искупления вины честным трудом, но он не относился к труду как к празднику, для него труд всегда был всего лишь необходимостью. На воле он не любил устраиваться на заводы, где строгая дисциплина, где, хочешь не хочешь, нужно вкалывать от звонка до звонка и где нужно радоваться перевыполнению плана…
Поэтому и к тюрьме Кент относился должным образом: как к месту, откуда при первой возможности следует драпать. Чего ждать? Если ты не можешь сказать, положа руку на сердце, что не намерен впредь «контролировать» чужие доходы, то всегда следует считаться с возможностью рано или поздно снова оказаться в тюрьме. А если так, то какая разница – сидишь ты до конца своего срока или нет? К тому же Кент верил в неограниченные возможности, открывавшиеся ему на воле, в судьбу, в провидение, в удачу и черт знает во что еще. Впрочем, о своей судьбе он мало задумывался, потому что жить, думая только о сегодняшнем дне, веселее, чем предаваться думам о неизбежной старости, одиночестве, болезнях… Ему хотелось получать радости жизни и платить за них монетой собственной чеканки – иными словами, теми трудностями, которые он выбирал по собственному вкусу, и выбирал не труд, который предлагали чересчур навязчиво, – выбирал риск, зная, что трудом в случае неудачи будешь обеспечен ровно на такой срок, какой потребуется, чтобы через этот же риск от него избавиться…
Сегодня после долгого трудового дня на кирпичном заводе Кент валялся на своих нарах и думал о Лючии. К ней рвалась его душа, из-за нее он решился, несмотря на промозглую таежную осень, предпринять труднейшее путешествие из далекой Сибири в Пицунду.
Закрыв глаза, он видел, как Лючия выходила из моря, совершенно нагая, бронзовая от загара, высокая, гибкая – дочь морского бога, увенчанная роскошной короной сияющих в лучах южного солнца волос, ниспадающих на ее плечи, видел ее маленькие упругие груди. Вот она вышла из воды, покрытая мириадами сверкавших на солнце янтарных капель… Подойдя вплотную к Кенту, она ласково улыбнулась ему зелеными глазами…
В бараке было тихо, все спали. Кент достал первое письмо Лючии – не терпелось прочитать еще раз. Ведь с этого письма все и началось. Письмо было очень длинное – целая повесть о жизни…
«…Далекий друг!
Самое лучшее сейчас – это видеть вас перед собой, видеть выражение ваших глаз, – тогда и говорить было бы проще.
О, это ваше письмо, написанное кровью сердца и с такой искренностью! Что же касается права судить вас, то я могу не судить, а страдать и радоваться вместе с вами.
Пишу вам с берега Черного моря. Здесь я и получила ваше письмо – его мне переслала моя бывшая квартирная хозяйка. Я буквально проглотила его, и потом я не знала, куда деваться от душевной боли. Я избегала общения с людьми, боясь, что они могут заметить выражение страдания на моем лице…
Дорогой Феликс! У нас удивительное сходство в судьбах, даже внутренне мы чем-то схожи. Печальное сходство, но что поделаешь? Что было, то было!.. Ведь и я когда-то не слишком уважительно относилась к чужой собственности. Слава всемогущему, что у нас с вами хватило мужества, хотя и поздно, но подойти к себе критически и что есть еще у нас время искать, выбирать, в общем, жить. Кто-то из мудрецов сказал: «Чтобы оценить настоящее, нужно иногда его сравнивать с прошлым». К черту воспоминания! Я ценю настоящее, я скромна в требованиях к жизни, прощаю людям их недостатки, лишь бы они не упрекали меня прошлым…
Не знаю, хороший я человек или плохой, но в друзьях сильно нуждаюсь и твое предложение считать тебя другом как нельзя кстати сейчас. Также не знаю, оправдаю ли я твои надежды в дружбе – натура у меня сложная, противоречивая. Что могу обещать твердо – это быть с тобою предельно честной, откровенной.
Итак, о моем настоящем.
Рассказывать мне трудно. В последний год я слишком много молчала, без сожаления порастеряла друзей и знакомых, полагая, что со своим горем справлюсь сама. В какой-то мере мне это удалось.
Внешне я произвожу впечатление благополучной, сильней, жизнерадостной женщины. Никому и в голову не приходит, что совсем недавно я пережила утрату близких, о которой можно сказать: это предел человеческому страданию. Будет, наверное, жестоким по отношению к тебе выкладывать всю мою боль на бумаге. Но ты просишь рассказать обо всем, и, конечно, не из праздного любопытства…
Итак, с конца…
Освободилась я в 1956 году на Урале. Перед этим находилась три года в исправительной колонии. Из трех лет восемь месяцев просидела в одиночке – времени подумать было более чем достаточно. Думала днем и ночью, о разном. Но никогда не могла в деталях представить себе своего освобождения. Свобода пришла неожиданно – в теплый майский день, и уж очень обыденно. Вышла из ворот колонии – нигде никто меня не ждал, никакой специальности я не имела, но была здорова, красива, с надеждой, что у меня есть еще силы и время искать и выбирать. (Разумеется, красивая женщина имеет право выбирать, даже если она выпорхнула из колонии. –
Прим. автора.)
Родилась я в Ленинграде. Но в этом городе не осталось ни одной близкой души, которая была бы рада моему возвращению. Несмотря на это, я поехала туда. В пути, я поезде, в одном купе со мной ехал мужчина с дочкой. Первое, что сразу бросилось в глаза, – его нежное, любовное отношение к маленькой девочке. Никогда не имея своих детей, наслушавшись в тюрьме разговоров об отцах-подлецах, я была растрогана до слез. Вскоре из разговора с ним я узнала, что он летчик-испытатель, что у него умерла жена и что самое большое его счастье – дочурка, с которой он едет в отпуск в Ленинград.
Рассказал он мне обо всем этом как-то сразу, причем добавил: «Мне нелегко, но все жду какого-то чуда…» Возлагаю надежды на интуицию моей шестилетней дочери. Как она захочет, так и будет…»
А ночью случилось действительно чудо. Мне снились камера тюрьмы, окрики надзирателей… Наверно, я кричала во сне, а когда проснулась вся в слезах, то увидела бледное, искаженное страхом лицо моей маленькой соседки, ощутила ее горячие ручонки, гладившие меня по голове. Этот миг сразу решил судьбу троих. Девочка, ее звали Алиса, забралась ко мне под одеяло, крепко обняла меня, и мы так и лежали до утра. Наконец-то пришло ко мне долгожданное счастье!..
Алиса и Юрий принесли мне столько радости, сколько
Яне видела за всю свою жизнь. Юрий служил на Севере, материально мы не нуждались, но я пошла работать. В колонии у меня была подружка Тая. Она была хорошей сварщицей. И я еще тогда решила, что тоже стану сварщицей. Такая возможность мне теперь представилась на Севере. Поступив на курсы сварщиков, одновременно пошла в вечернюю школу, в шестой класс. Жизнь была заполнена до предела!..
Мне очень повезло в жизни: Юрий был не только внешне привлекателен. Это был умный, добрый, образованный человек, целеустремленный, во всем последовательный. Самое ценное в нем было для меня то, что он не оставался равнодушным ни к чему, что касалось меня.
Меня, правда, иногда угнетало, что я духовно беднее его. Но он всегда утешал: «Я ведь тоже знаю мало из того, что знаешь ты. Будем помогать друг другу, будем учиться друг у друга!»…
Конечно, его любви и любви Алисы мне удалось добиться не сразу – потребовалось немало ума, нежности, чтобы завоевать их сердца.
А потом родился мой ребенок, сын!
Я не была в раю и, судя по всему, вряд ли туда попаду. Но те годы, когда мы жили уже вчетвером, – разве это был не рай! И вдруг в один день все было сметено, как ураганом…
Случилось это в прошлом году, в июле. Юрий, Алиса, Ванюшка летели в отпуск в Одессу. Мне нужно было готовиться к экзаменам. (Я училась заочно в Ленинградском университете на факультете журналистики.) Провожала их с военного аэродрома: шел самолет по спецзаказу из Москвы. При взлете самолет разбился. Погибли все.
Когда я думаю о том, что пережила тогда, мне вспоминается фильм «Жизнь Рембрандта», тот эпизод, когда великий художник стоит у изголовья умирающей жены, протягивает руку к невидимому Всемогущему и спрашивает: «За что?!» А рядом стоит врач. У него суровое, бесстрастное лицо: «Надо жить, Рембрандт! Ты нужен людям…» И год тому назад я часто думала: а кому нужна я?…
И все-таки я выстояла. Судьба, изрядно потрепав меня, с пристрастием испытав на прочность, в награду дала мне великое терпение.
С Севера я выехала в марте, квартиру сдала, а вещи – в основном книги – и поныне там. В Новороссийске живут родственники мужа. Я побывала у них, отдохнула, полечилась. Я избегала всяких волнений, не писала никому писем и даже 'книг не читала. А когда пришло твое письмо, оно потрясло меня. Все сразу вспомнилось… Я не настолько еще очерствела душой, чтобы остаться равнодушной к твоему рассказу. Мне подумалось, что вот есть еще одно одинокое сердце. Спросить бы у него совета – как жить?
Сейчас далеко за полночь. Все спят. Вокруг темно. Только в моей комнате горит свет. Пишу тебе из одного чудесного места, именуемого Пицунда. Здесь курорт.
Такое замечательное разнообразие природы я вижу впервые: море с просторными пляжами, величавые сосны, пальмы и кипарисы, вдали горы, покрытые снегом. Я приехала сюда по совету одного хорошего знакомого родителей мужа – он организовал мне вызов. Меня приняли на строительство пансионата газоэлектросварщицеи: я уже квалифицированный сварщик. На первых порах меня поселили здесь, на туристической базе, дали крохотный деревянный домик, точно теремок.
Не знаю, надолго ли удержат меня море и солнце, но пока хочу здесь пожить. Впрочем, все равно, где жить, когда ты одна. И от этого никуда не уйти…
Твоя
Лючия».
Глава 2
Да, с этого письма все и началось…
Мой герой Феликс Кент вел в то время мучительную для себя борьбу с человеком, считавшим себя его воспитателем. Этот воспитатель в течение нескольких лет стремился доказать Кенту справедливость того, что он, Кент, находится в неволе.
– Что тебя посадили, – объяснял он Кенту, – не исправляет тобою содеянного. Общество изолировало тебя не только для наказания, а чтоб впредь оградить себя от твоих возможных деяний. Для тебя это, конечно, зло со стороны общества, но для общества… добро!
Кенту, наверное, не было еще и тридцати, воспитателю Плюшкину – под пятьдесят. Он беседовал с Кентом, ссылаясь на разных философов, которых он будто бы изучал. Кент опровергал его, ссылаясь на собственную философию, по которой выходило, что нет учения, пригодного для всех. А тот факт, что он, Кент, сидит, зависит просто от феноменального невезения.
Плюшкин, возможно, и в самом деле понимал жизнь несколько односторонне, потому что ему, не исключено, так же не повезло в жизни: в отличие от Кента, который повидал жизнь широко хотя бы географически, Плюшкин последние двадцать лет провел в тайге, убеждая кентов и ландышей в справедливости сказанного: «Кто не работает, тот не ест». Кент, конечно, работал – куда деваться! – относительно же еды…
В колонии особого режима у него был друг по кличке Ландыш, неизвестно за что пользовавшийся здесь всеобщим уважением.
От кого и как Кент получил адрес Лючии, он уже не помнил.
Ландыш, прочитав ее письмо, коротко проанализировал содержащуюся в нем информацию:
– Сроду не слыхивал, чтоб тюремная бандерша вдруг училась на каком-то там факультете… Башковитая баба!
Ландыш рекомендовал Кенту обратить внимание на тот факт, что девочка «одна… и от этого никуда не уйти», очевидно, потому, что нет поблизости родственной души; а какова конструктивная сторона письма: начинается с «Вы», кончается на «ты», причем самое восхитительное в нем подпись: «твоя Лючия…»
С тех пор Кенту по ночам снилась златокудрая, зеленоглазая, изящная богиня со сварочным аппаратом в беленьких ручках – символ трудовой поэзии.
«Что ж, моя, так моя», – решил он не без удовольствия, думая о ней днем и ночью: ведь легче жить, когда есть о ком думать, а насчет ее судьбы Ландыш верно сказал: трагическая судьба, но выдержала, не сдалась, вкалывает на сварке, тоскует… Прекрасно, черт возьми! Нет уж, извините, но ждать некогда ни ему, ни ей, и никто не виноват, что «любовь нагрянет, когда ее совсем но ждешь!..»
Для того чтобы осуществить план побега, Кенту необходимо было раздобыть стамеску. Ее можно достать в инструменталке кирпичного завода. Раньше инструментальщиком был Ландыш, но он ушел в побег, а на его место поставили московского спекулянта Ивана Ивановича Шахер-Махера. Ландышу уйти не удалось – его поймали, и теперь он сидел в изоляторе, ожидая суда. Отправился Кент к новому инструментальщику красть стамеску. «Жаль, – подумал он, – что не удалось Ландышу уйти…»
Ландышу было лет сорок пять, из них половину он провел в Карелии, в Магаданской области, на Печоре, в Якутии, на Чукотке, на Дальнем Востоке, в Сибири – вернее, его по этим краям провозили. Однажды он решил, что с него хватит, и «завязал». Ну и нажил себе врагов – защищаясь как-то, одного из них убил. Шесть лет скрывался, жил по чужим документам, женился, трудился механиком на целине (там и сын родился), был награжден медалью за освоение залежных земель. Нелегко было ему вести честный образ жизни в ожидании дня своего ареста!.. Наконец, устав, пошел с повинной. Ландыша судили и оправдали: действия его признали правомерными. Вернулся, но на работу теперь не принимали, а жена за это время ушла к другому. И Ландыш опять живет старой жизнью, не слишком доверяя судьбе. Да, жаль, что не удалось ему уйти с концами. А ведь сроку у него не дай бог!..
Две недели нервотрепки стоила Кенту стамеска, которую он с большим трудом, путем сложных маневров доставил к себе в барак, спрятал в соломе своего матраца и стал дожидаться случая, чтобы пустить ее в дело. Ему предстояло пробить стену барака.
И вдруг ни с того ни с сего заболел у Кента живот, и даже фельдшеру с ветеринарным образованием стало ясно, что это приступ аппендицита. Из близлежащей больницы прислали машину, и Кент поехал лечиться, а его матрац сдали на склад, с тем чтобы выдать первому нуждающемуся…
В больнице обнаружилось, что человеческий аппендикс значительно отличается от аппендикса барана, что у Кента попросту несварение желудка из-за отсутствия кислотности и недоброкачественной пищи, ему сделали клизму, привезли обратно в барак и выдали новый матрац. А обладатель его старого матраца в это время уже сидел в карцере из-за стамески, которую обнаружили во время обыска. Кенту же пришлось начинать все сначала.
В результате администрация еще раз сменила инструментальщика из-за пропажи стамески, которая перекочевала в новый матрац Кента.
Наконец настал день, когда его мероприятие завершилось благополучнейшим образом. Я сказал «день», хотя произошло это ночью…
Глава 3
Тот, кто отважится пуститься в путь по осенней тайге, избавлен от гнуса и изнурительной жары. Зато он окажется жертвой мерзкой погоды, когда от сырости болят кости.
Кент шел третий день, а дождь, не переставая, лил уже целую неделю. То хлестал ливень, то мягкий бисер висел в воздухе, и обсушиться не было никакой возможности: костер разжигать было некогда и опасно, ну а где еще обсохнешь в этой пестрой, разноцветной, холодной промозглости?…
Днем он шел лесом и, несмотря на холод, сырость, усталость, не мог не поражаться красоте, которую топтал рваными ботинками. Шелестящий золотисто-красных расцветок ковер из опавших листьев очаровывал фантастичностью узоров. Случалось, солнце отыщет с трудом небольшую расщелину в толстом слое облаков – и капли дождя заблестят, заискрятся на ветках и листьях, все засверкает, все радуется этим лучам, и ощущение какой-то торжественности наполняет душу усталого от бессонницы и голода человека, подбадривает его. Кажется, что сама природа сжалилась над одиноким бродягой и дала ему испить для укрепления сил животворную радость…
Ночью шел по дороге. Шел быстро. Спастись можно было только за счет скорости. Но он очень устал, то и дело на ходу засыпал и просыпался, оказавшись в дорожном кювете. Чтобы не уснуть на ходу, развлекал себя думами о будущем, мечтал о счастливом случае. Кому-кому, а ему он был необходим как никому другому. Но от случая зависело теперь неизмеримо меньше, чем от его собственной выносливости и сообразительности.
На четвертый день утром, едва начался рассвет, – в мокрой от дождя тайге об этом можно было догадаться довольно поздно, – когда стала видна дорога под ногами и Кент уже собирался свернуть с нее, он вдруг увидел провода и удивился, что ночью, попадая в кюветы, ни разу не стукнулся о телеграфные столбы. Проводам он сильно обрадовался. Нечасто можно здесь встретить дороги с телеграфными столбами, обозначавшими, что дорога не простая, а нечто похожее на магистраль, связывающую какие-нибудь далекие населенные пункты.
Была не была! Он решил идти дальше по магистрали. Здесь верный расчет: засады оперативных постов, если на этом пути они и расположились, не были особенно опасными – они отлично знали, что люди типа Кента не ходят открыто по дорогам, а стремятся идти в глуши, по звериным тропам. Стало быть, если эти посты где-то здесь и были, то они наверняка мирно спали в этот час в шалашах. Надо быть сумасшедшим, чтобы заниматься чем-нибудь другим в такую погоду. Три стальные нити – провода – плакали крупными слезами, а он им радовался: они указывали направление дороги, которую он приблизительно знал. Это означало, что был он на верном пути, не заблудился, а ведь так легко заблудиться в такую погоду, когда нет солнца и ориентироваться в тайге трудно!..
Вдруг… Что это? Еще не понимая причины, он насторожился и, сделав несколько шагов, увидел машину с фургоном. Она стояла метрах в трехстах. Около нее – люди в зеленых плащах с капюшонами, натянутыми на фуражки. Его также заметили. Капюшоны (их, кажется, было четверо) сразу все на него уставились. Кент стоял, готовый к прыжку, чтобы исчезнуть в тайге. Это длилось несколько секунд. Один из капюшонов у машины, махнув призывно рукой, крикнул:
– Эй! Брат, иди сюда!..
«Нашли дурака… Тоже мне „брат“ отыскался»… Кент прыгнул через кювет и бросился в тайгу. Тут же раздался выстрел. Кент бежал и машинально думал о том, что карась существует затем, чтобы щука не дремала. Она и не дремлет… Он не сомневался, что люди у машины погнались за ним.
Было необходимо перемахнуть дорогу. Он не рассчитал, когда прыгнул с нее, – прыгнул в сторону, где через два-три километра неминуемо оказался бы в ловушке, – его поймала бы холодная болотистая река, как рыбу в сеть. Но перебегать дорогу теперь было опасно: на земляном накате непременно отпечатались бы следы его ботинок.
Он бежал не быстро, осторожно – скорость сейчас была плохой помощницей: нужно было двигаться бесшумно, надеясь на удачу. Хоть бы какая-нибудь лазейка! Но дорога шла ровно, не нарушаемая никакими пересекающими ее следами, гладкая, словно выглаженная. Будь она проклята! Если вызовут «капюшоны» собаку… Правда, дождь… Но эти звери, он знал, по свежему следу и в дождь найдут!
А дождь, как нарочно, едва моросил. Пробежав еще с километр вдоль дороги, Кент наткнулся на трубу сантиметров шестидесяти в диаметре, проложенную под дорогой. Труба, отводившая воду, была единственной возможностью пересечь дорогу, не оставляя следов. Она была почти наполнена водою, только несколько сантиметров отделяли поверхность воды от верхней стенки трубы.
Раздумывать было некогда. Он лег в воду и, повернувшись на спину, носом кверху, отталкиваясь ногами, влез в трубу. Довольно легко он проплыл четыре-пять метров под дорогой и от страха быть пойманным не почувствовал даже холода. Да и после, когда снова бежал со всей доступной ему скоростью, не чувствовал холода. И только часа через полтора, когда совершенно обессиленный лежал в кустах, начал дрожать не от одного возбуждения, но и от пронизывающего до костей холода. В лесу стало темнее, мрачнее, моросивший до этого дождь сменился ливнем, обрушившимся на тайгу со спасительной для Кента силой. Можно было не спеша продолжать путь, и не было нужды выжимать одежду.
Ливень кончился. Все это время Кент думал о спичках, завернутых в восковую бумагу, обмазанную колесной мазью, а затем в лоскут брезента, – выдержали ли испытание? Они выдержали. Облюбовав в густой еловой чаще небольшую поляночку, Кент разжег из сухого мха и веток, собранных под деревьями, небольшой костерчик у гнилого, мохом обросшего пня. Костер жизнерадостно затрещал. Подбросил веток покрупнее – повалил дым, серый, как ненастье вокруг. Мало-помалу стало тепло. Пень от огня подсох, на него можно было сесть.
Что такое?! Опять что-то насторожило Кента. Шорох…, как будто кто-то крадется. Опять услышал. Поднял голову – шорох прекратился. Значит, он виден тому, кто крадется. Что делать? Может, он уже взят на мушку? Бросил в костер сырую еловую ветку, поднялся густой столб дыма. Пригибаясь как можно ниже, бесшумно двинулся в кусты, отошел шагов десять и опять услышал шорох – треснула ветка. Остановился, шорох прекратился, пошел – возобновился.
Увидев в траве сук причудливой формы, блестящий, почерневший от времени и дождя, поднял его и двинулся вперед. И тут же услышал шорох листьев. Поднял сук, крикнул:
– А ну, выходи! Стрелять буду!..
В ответ – тишина. Двинулся дальше – тишина. Пошел быстрее – тишина. То-то! В таком мраке и сук оружие…
Кто бы это мог быть? Кто бы это мог околачиваться здесь в такую погоду, в такое время и в… такой глуши?
Надо идти, на ночлег рано еще. Только когда совсем стемнеет, можно будет часок-другой передохнуть где-нибудь под кустами у едва тлеющего огня, а потом опять постараться отыскать дорогу. Как бы она опасна ни была – она служит верным ориентиром.
Он шел, ориентируясь теперь на ветер. Утром ветер в лицо дул. Теперь Кент старался тоже держаться против ветра и чуть-чуть левее, чтобы приблизиться к дороге, которая, может, и делает какие-либо зигзаги, но насовсем все равно не спрячется. Ветер, юго-западный, ударившись о горы, обычно поворачивает здесь на северо-восток и долго держится в этом направлении. С этим надо считаться, когда нет другой возможности ориентироваться.
Недолго удалось ему продолжать путь – стемнело довольно быстро. До дороги он так и не добрался. Отыскал густую молодую ель, раздвинул спускавшиеся до земли ветки, укрепил их в этом положении – образовалось укрытие от ветра и дождя, защищенное и с боков, и сверху ветками, на которые набросал мох. Вскоре затрещал маленький костер, стало почти уютно. Можно ли спать здесь? Конечно нет. Но расслабиться, подремать – можно при условии, что бодрствуют уши. Да ведь и трудно, невозможно спать, когда мысли о будущем переплетаются с впечатлениями дня, картинами погони, когда задаешь себе в сотый раз один и тот же вопрос: что будет дальше?
И все-таки он заснул и видел во сне Ландыша, тонкое, нервное лицо с насмешливым выражением, живые серые глаза. Ландыш тощ, сутул, бледен, но не от чахотки – он наркоман, морфинист. Ландыш личность замкнутая, раздражительная, мучимая ночными кошмарами, – снится ему все время один и тот же сон: какой-то мертвый ребенок. За пять лет знакомства Кент не видел от него никаких подлостей. Некоторые знали Ландыша и дольше, но и они не могли сказать что-либо худое о нем.
Глава 4
Утром начался сильный ветер. Тучи поредели, наконец-то через них пробилось солнце. Кент был голоден. Нашел дикую смородину, но от нее голод ощущался еще сильнее. Ночь, проведенная под елью, не дала отдыха, тело оцепенело от холодной сырости, и даже быстрая ходьба не скоро помогла согреться.
Тайга переливалась пестрым золотом, и как было бы здорово идти в этой радости, если бы сухая одежда, если бы еда!..
Примерно к полудню он набрел на почти разрушенный деревянный настил одной из дорог, которые строились H строятся поныне в этих болотистых лесах. По ним из районов лесоразработок тяжелые лесовозы вывозят миллиона кубометров древесины, оставляя на месте лесов огромные пустоши. По мере исчезновения леса эти пустоши окружают одинокие поселки, какие обычно вырастали здесь и вырастают поныне вокруг колоний, население которых работает в этих лесах.
Состояние дороги говорило о том, что ею давно не пользовались: настил из бревен давно не ремонтировался. Кент пошел по этой дороге и вскоре приметил первые серые бревенчатые строения старого поселка. Понаблюдав за ним, пришел к выводу, что поселок пуст: нигде не было видно признаков жизни – ни дымка из трубы, ни звука. В поселке царила тишина, нарушаемая только посвистом ветра.
Странно и непривычно было ходить по вымершему поселку, смотреть на когда-то жилые дома с заросшими крапивою дворами и огородами; проходить мимо строений, в которых помещались, возможно, не более как год тому назад административные учреждения. Вот дом с забитыми окнами, над дверью прибита доска: «Продмаг». А вот здание, где помещались почта и сберкасса, – так написано на доске у сорванной с петель двери. А вот… – сердце даже сильнее забилось – открывается вид на незабываемое несложное архитектурное сооружение: четырехметровой высоты частокол из круглых остроконечных нетолстых бревен – забор покинутой колонии, по углам вышки, ржавое, рваное проволочное заграждение. А вот и цепи, к которым привязывали собак, и, наконец, «вахта» рядом с двустворчатыми высокими воротами…
Мертвая колония!
А может, не мертвая?
Сердце забилось еще сильней: а вдруг эта пустота и тишина обманчивы? Да мало ли что может быть «вдруг»! Разумом он понимал, что перед ним пустая колония.
И все же дверцу в проходную он открыл робко, настороженно. Дверь страшно и жалобно заскрежетала, словно зарычала уставшая от бессильной злобы собака, но отворилась. Он вошел в проходную, налево – дверь в вахтенное помещение и решетчатое окно дежурного. Такое же окно расположено справа – из него видны ворота. Открыл вторую дверь с массивным засовом и вошел на территорию колонии.
Перед ним бараки, он – в «зоне».
Много повидали эти бараки человеческих трагедий!.. В них были собраны люди со всех концов огромной страны. Здесь были люди с душами, озлобленными на жизнь, жестокие, коварные, бесчестные, чье ремесло – зло; здесь были и жертвы этих людей – обманутые ими, втянутые в гнусные деяния хитростью и людской слабостью. Здесь были и жертвы слепого случая. Здесь были все пороки, известные в мире, бесчеловечность вместе с жестокостью. Эти стены слышали проклятия в адрес всех и вся – жен, судьбы, человечества…
Жуткое ощущение: казалось, вот-вот появятся из бараков, изрыгая сквернословия, их обитатели или откроется калитка «вахты» и войдут надзиратели во главе с Плюшкиным, который обрадованно закричит: «Вот ты и вернулся, блудный сын! Только смерть нас разлучит»…
Никто не появился, где-то лишь ветер хлопал открытой дверью. Где-то что-то звенело, дребезжало. Кент зашел в барак. Он пуст, не только нет людей, нет и нар, столов и прочего жалкого скарба. Все перевезено на новое место, где еще шумят дремучие леса, в которых, ни о чем не подозревая, бегает зверье, щебечут птицы.
Кент подошел к вышке – к угловой, где штрафной изолятор. Последний теперь открыт, нет даже замков, лишь решетки на окнах оставлены и – ах вы, милые! – в камерах все еще стоят параши, эти вонючие свидетели порочной жизни, молчаливые слушатели блатного фольклора, порою столь же пахучего, как они сами.
Посмотрел на вышку, где когда-то, возможно, не так уж давно, мерзли на ветру часовые, считающие дни, оставшиеся до конца службы, вынужденные слушать в свой адрес площадную брань от населяющих зону. Попробовал бы тогда кто-нибудь пролезть через заграждение из колючей проволоки на вспаханную, теперь заросшую травою полосу «запретки»: пулю бы получил!..
Теперь Кент смело пролез через проволоку, вступил в «запретку», подошел к забору и, вспоминая, как это уже было однажды (когда каждое неосторожное движение стоило жизни), поднялся по забору и взобрался на вышку. Никого, здесь он один. Как хорошо!..
Бросив последний взгляд на эту безрадостную цитадель, он спустился с вышки по скользким от сырости ступенькам. Оказался он на задней стороне зоны и решил обойти безлюдное поселение – проверить, не осталось ли кого-нибудь из прежних поселенцев. Это, правда, казалось маловероятным. Ему было известно, что и не из таких глухих поселков уходило население: в этом краю все больше и больше пустели деревни, потому что жизненные центры и дороги были расположены от них далеко и люди оставляли дома, покидали целые деревни, уходя ближе к жизни, – туда, где она проявляла себя в виде ли большой стройки, железнодорожной магистрали или организованного сельского хозяйства. Пустые деревни в тайге можно было встретить часто. Кент видел их сам.
Вернувшись в поселок, где он намеревался отыскать укромное местечко, развести огонь и отдохнуть, Кент отправился на розыск так называемой промзоны – места, где арестанты в бытность здесь колонии трудились на токарных станках, ремонтировали технику – тягачи, бульдозеры, автомашины.
В «промзоне» легче всего можно было найти горючее – в крайнем случае пропитанные маслом или бензином тряпки, весьма подходящие для разжигания костра. Ну, а в дровах здесь нехватки не было.
«Промзону» он скоро нашел. Так же, как и жилая, она была окружена забором и вышками. На ее территории тут и там валялся грудами ржавеющий металлолом – старые моторы, останки тракторов, прицепов и прочее. В одном из гаражей нашел даже большую железную банку с бензином, а в углу гаража железную печь – скажи, какая роскошь! С грустью подумал о том, что нечего, к сожалению, сварить.
Запасшись дровами, затопил печь в гараже, не боясь привлечь кого-нибудь дымом. Черта лысого сюда заманишь, здесь даже охотнику делать нечего – леса-то настоящего нет, а зверье давно и далеко разбежалось, испуганное шумом электропил, треском падающих деревьев, рокотом моторов да вонью выхлопных газов. Здесь все мертво – и бывшая колония, и жалкий, ощипанный лес кругом…
Он вскипятил в найденной консервной банке воду, выпил ее, согрелся, затем устроил у печи из мокрых досок лежанку. Когда она достаточно подсохла, улегся. Ах, как приятно лежать у потрескивавшей и шипевшей печи, как приятно ощутить после многих дней скитания в тайге крышу над головой! Он лежал и думал о хлебе, о лагерном поваре…
Затем стал думать о Лючии, достал свернутое в трубочку ее самое последнее письмо и стал перечитывать, смакуя каждое слово, каждую фразу. Чем не питание, способное придать энергии, сил, бодрости!..
«Дорогой Феликс! – зазвучал призывно в ушах Кента ласковый голос Лючии. – Сегодня день был исключительно жаркий – температура воды двадцать градусов. В садах дозревают фрукты и белеют шикарные хризантемы. Сейчас ночь, а вечер я провела в компании из двадцати человек грузин, единственной русской была я. Отмечали день рождения товарища по работе.
Впервые воочию видела настоящего тамаду и обычаи грузинского застолья. Тамада произносил много замысловатых тостов, насквозь пропитанных житейской мудростью и, может быть, звучащих еще более торжественно потому, что произносились из-за моего присутствия на русском языке.
Удивительно! На столе не было ни водки, ни чачи, ни коньяка. Пили домашнее вино и шампанское. Все были в ударе, но ни один не был пьян в стельку. Вот этому надо бы поучиться нам, русским!
Правда, были, на наш взгляд, и дикости. Например, женщины сидели отдельно от своих мужей, ни один из них не ухаживал за своей женой, на женщин вообще не обращали внимания. Танцевали тоже без женщин. Исключением являлась я.
Чтобы ты понял, почему без всякого повода пишу тебе это письмо, придется сделать небольшое вступление.
Я очень жалею, что нам, хотя мы с тобой и шли на «параллельных курсах» взбаламученного житейского моря, не пришлось встретиться. Если б это случилось раньше, сегодня не нужно было начинать беседу в таком изысканно-вежливом тоне. Я не солгала, когда говорила о моем олимпийском терпении, но сейчас, размышляя о событии, произошедшем два дня назад, не вижу другого человека, с которым могла бы говорить об этом. Даже необязательно, чтобы этот человек выражал одобрение или осуждение, – просто мне нужно сейчас с кем-то поговорить по-дружески…
Послушай! Отвлекись немного от окружающей суеты, сядь поудобнее, прочти мое письмо и ответь, как бы ты поступил на моем месте.
Я тебе писала, что меня поселили на бывшей туристической базе. Года три назад эта база соответствовала своему назначению. Теперь же в хилых, облезлых домиках, давно не видавших ремонта, проживают приехавшие на строительство курорта жители с гор и случайные люди.
По соседству со мной, в таком же курятнике, живет русская женщина Анна с одиннадцатилетней дочерью от какого-то грузина, который, разумеется, обитает невесть где. Живется ей трудно. Работает она уборщицей. Как-то я зашла к ней за чистым ведром, и она встретила меня с истинно русским гостеприимством, сделала вареники, купила чачи (так тут называется самогон), снабдила всякой хозяйственной утварью.
У меня сохранилась бутылочка вина, привезенного с собой, и я решила угостить Анну и Питико – ее девочку. Выпили за дружбу. Питико взобралась ко мне на колени, попросила: «Можно я буду называть вас „ма“?» Я чуть не разревелась, но взяла себя в руки и решила не рассказывать Анне о своем горе – пусть считает меня удачливой женщиной, такой, какой я ей кажусь…
Часов в девять вечера Анна предложила показать мне курорт. Приоделись, навели марафет и чинно, по-семейному, отправились гулять. Вечер был чудный, тихий, теплый.
Со дня приезда я лишь издали видела контуры высотных домов пансионатов. На фоне моря и сосен они казались мне совершенно неуместными здесь. К этому месту подошли бы небольшие коттеджи или же дома, похожие на прибалтийские. Но при вечернем ярком освещении эти высокие корпуса в черной мгле производили сильное впечатление.
Навстречу нам двигалась праздная, нарядная толпа, слышалась музыка, и мне казалось, что я попала на другую планету, где не знают страданий.
Анна, видя меня грустной, – а я всегда грущу, когда другим весело, – вдруг предложила:
– А не попытаться ли нам зайти туда, где играет музыка? Только там… – заколебалась она, – там все очень дорого…
– А что это за место? – спросила я.
– Ресторан, еще, говорят, бар…
И вот мы – в огромном зале. Все говорило в нем о том, что простому смертному сидеть здесь не по карману, но отступать было поздно.
Нашелся свободный столик. Вспомнила, как Анна заправляла суп луком, поджаренным на постном масле… Захотелось сделать что-нибудь приятное для нее и Питико, как-то отблагодарить за их теплоту. На нашем столике появилась холодная буженина, маринованный лук, холодная рыба, тарелка с тонко нарезанной копченой колбасой, сухое вино и, наконец, поднос с цыплятами, зажаренными на вертеле.
Кутить так кутить! Но Питико беспокойно ерзала в кресле, поглядывая на соседний столик. Оказывается, для ее полного счастья не хватало фисташковых орешков и мороженого!..
Сначала в зале было более или менее тихо. Музыканты исполняли классические вещи, посетители вели неторопливые беседы. Мое внимание привлекли три славных парня: загорелые, в белых рубашках, пиджаки их висели на спинках кресел.
К их столику подошла молодая худощавая женщина в старых выцветших шортах и какой-то неопределенного цвета кофте, попросила у них спички. Я слышала, как она обратилась к ним по-английски (я ведь немного знаю английский и немецкий).
Один из парней небрежно, через стол, швырнул ей коробок спичек, другой поднес зажигалку к самому ее носу, а третий прошелся рукою по ее тощему заду. Они дружно загоготали, а женщина развернулась и закатила нахалу пощечину. Все трое вскочили. Один схватил ее за волосы, другой ударил кулаком в грудь. И никто в зале не встал, никто не заступился.
До сих пор не могу понять, как это я сумела перемахнуть через соседний столик, вырвать женщину из рук этих негодяев и дать одному по морде… Ты бы видел, как он полетел!
Парни опешили, да и все находившиеся в зале с удивлением смотрели на меня: ведь принято считать, что на подобные поступки способны только мужчины. Подошел милиционер, предложил «пройти» – что другое он мог еще предложить!.. Я была уверена, что мне ничто не грозит, но слово «пройдемте»… Как неприятно было услышать его!..
Как и предвидела, я отделалась легко: мне только внушили, что не следовало затевать драку.
На улице меня ожидала Питико.
– А где мама? – спросила я девочку.
– Мама там… У нее ведь нет денег.
Ах да! Нужно же заплатить. Я кинулась в ресторан. Анна по-прежнему сидела за. нашим столиком… в компании этих самых парней. Когда я подошла, все трое вскочили. Один, пострадавший, робко протянул мне руку:
– Товарищ… Вы храбрая женщина! Только не нужно было защищать эту… шлюху!
– Какой бы она ни была, – ответила я, – неужели не стыдно таким сильным молодым людям обижать женщину?
Подошел официант, подал счет. Я расплатилась, и мы ушли.
Все во мне кипело. С горечью, с негодованием я думала о том, что эти юнцы считают, будто им все дозволено. Они чувствуют себя господами, держатся разнузданно, а их «невинные развлечения» сходят им с рук. А я работаю, трудом стараюсь утвердить свое человеческое достоинство в моей новой жизни. Я строю прекрасные пансионаты, настоящие дворцы. У меня война отняла детство, исковеркала жизнь, я не могу спокойно взирать на то, как на моих глазах по-скотски относятся к женщине мальчишки, еще и не нюхавшие жизни!..
Феликс, дорогой, ты, наверное, устал, читая мое письмо, но наберись еще немного терпения. Я сама не знаю, почему рассказываю тебе обо всем этом. Наверно, потому, что очень одинока здесь и мне не с кем поделиться своими мыслями…
По дороге домой Анна мне сказала:
– Сейчас будем проходить мимо концертного зала, там танцы в разгаре… Хочешь, зайдем?
Я не хотела, да и Питико давно пора было спать.
– Зайди хоть посмотри, – сказала Анна. – Я уложу дочку и приду к тебе.
Все мои колебания улетучились, как только я услышала джазовую музыку и увидела в окно людей.
Я люблю танцевать, знаю толк в танцах, но тут немного растерялась: стою в сторонке, наблюдаю. Вскоре меня пригласил не старый еще мужчина в отлично отутюженном костюме. Танцуя, стал задавать вопросы в духе анкеты следственного отдела. Спросила, не все ли ему равно, с кем танцевать. Ответил: «Профессиональная привычка! Я ведь следователь». Ужас как не люблю мужчин, которые и в постели думают о запчастях для своей машины или, объясняясь в любви, говорят: «На основании вышеизложенного и данного материала…» Я бросила своего кавалера посреди зала и уселась в освободившееся кресло. Он вскоре подошел, сказал: «Вам следует скромнее вести себя. Я знаю, вы приехали сюда работать, надо характер изменить!..»
Сегодня на стройку не пошла, и у меня оказалось много свободного времени. Можно было пойти к морю, погода теплая и вода – тоже, но не хочется. Забралась в свой теремок, закрылась изнутри и вот пишу тебе. На это письмо ушло часа три, и все равно не все высказала – чего-то хочется, что-то мучает…
Анна успокаивает: живи проще, живи в свое удовольствие, ты сильная, красивая – мне бы твою фигуру и твой ум!..
Она меня, конечно, не поймет. Вот почему о всех своих делах рассказываю тебе. Знаешь, я часто ловлю себя на мысли, что думаю о тебе…
Сейчас мы строим пансионат «Правда» – для газетчиков, журналистов и прочих деятелей печати. Он расположен в самом живописном уголке Пицунды.
Смотрю я на эти сосны, вдыхаю их целебный запах и думаю: Феликса бы сюда, чтоб он надышался этими запахами, погрузился бы в них своим уставшим телом, забыл бы на время о своей рано поседевшей голове, унес бы на губах радостную улыбку…
Кто-то хорошо сказал, что «все начинается с дороги». Хочется мне знать: когда, куда и к кому приведет тебя дорога оттуда, где ты теперь?…»
Кент усмехнулся, сложил письмо, спрятал за пазухой, задумался. Подбросив в печку топливо, улегся.
– К тебе приведет меня дорога…
Глава 5
Ночь он проспал сравнительно спокойно. Проснувшись довольно поздно, обрадовался, что погода разгулялась: дождь прекратился, ветер утих, светило солнце.
Замерший в тишине поселок с высоким частоколом и вышками в отдалении производил фантастическое впечатление. Казалось, что здесь только что шли колонны арестантов, сопровождаемые конвоем, рычали машины, тарахтели тракторы, сновали по деревянным тротуарам женщины, дети, старики, солдаты, бесконвойные зеки и разные другие люди. И что только что замолк неистовый лай, доносившийся из питомника, который теперь стоял пустой у пустог. о здания охранного взвода…
Все молчит…
Но утро замечательное – разноцветное благодаря разноцветному лесу и осенним цветам. Земля подсохла. Кент ощущал себя в этом мертвом поселке, словно он каким-то чудом один остался среди пустых домов после гигантской катастрофы на земле, в которой погибло все человечество. Идти никуда нет смысла, потому что всюду одно и то же: всюду пустые города и села – жизни нет…
Птицы есть!.. Вот кто живет в этом поселке по-прежнему, не унывая – воробьи. Глядя на них, становилось веселее: снова возникало бодрое мироощущение, сознание того, что жизнь есть, что впереди нескончаемые леса, горы, озера, города, а в них миллионы людей, в них миллионы возможностей, в них песни, кино, театры, вино и женщины. Разве это не жизнь? Вперед!..
Кент шагал по главной улице поселка. Улица долгая – уже с километр тянется, но все еще нет ей конца, все еще по обеим ее сторонам полуразвалившиеся домишки. Уже не видно четырехметрового забора, даже вышек не видно. Что ж, прощайте! Он не испытывал особого удовольствия от их вида – есть зрелища более радостные!.. Конечно, разумом можно понять, что если человечеству нужны законы и правосудие и что справедливость и безопасность предпочтительнее анархии, без этих вышек, пожалуй, пока не обойтись, как врачу не обойтись без инструментов, причиняющих больному боль ради его же выздоровления…
Кент решил извлечь максимальную выгоду из установившейся погоды, то есть постараться идти как можно дольше, возможно, и до города добраться. Подойдя к последним угрюмым домам поселка, он увидел ручеек, а на его берегу – баню. Около бани… курицу!
О господи! Это была самая что ни на есть натуральная курица – белая, средней упитанности. Она разгребала землю, выискивая червей, и сама с собой тихо разговаривала. Сооружение почти у самого ручейка – маленькое, черненькое, с круглой трубой, – конечно же, могло быть только баней. При приближении Кента курица опасливо удалялась, но не слишком быстро. Удивительная вещь жизнь! Вчера он о курице и мечтать не мог, сегодня она – реальная еда. Но откуда она здесь? Видя, что курица ведет себя спокойно, он присел на бревно, чтобы сообразить: наяву это или он жертва галлюцинации.
«Цып-цып», – сказал он в раздумье и повторил: «Цып-цып»…
Что это означает на курином языке, ему было неизвестно, но все знают, что к этим пернатым обращаются именно так. Однако курица, недоверчиво вытянув шею, покосилась на него и сказала в ответ лишь: «ко-ко-ко».
Звучало как вопрос, вроде – что тебе надо? Но могло означать и какое-нибудь предложение из трех слов… Понять это было невозможно – здесь его знания куриного языка кончались.
Кент, обеспокоенный появлением курицы, осторожно обошел близстоявшие домишки, затем осмотрел и дома, расположенные подальше. Признаков жизни он нигде не обнаружил. Боясь потерять курицу, вернулся к баньке. Курица оказалась на месте. Кент всячески приманивал курицу, звал, просил, умолял – ничто, увы, не помогало.
Он открыл дверь в баню – в так называемый предбанник, – грязная лавка, печь. Если, подумал он, начну ловить эту дурочку на улице, она убежит. Курица подошла к открытой двери предбанника и встала боком, чуть наклонив голову, время от времени произнося все то же: «ко-ко-ко», как будто этим и исчерпывался ее лексикон.
– Входи, – пригласил Кент, – поговорим о жизни.
«Ко-о…»
Не надеясь больше на переговоры мирным путем, он решил применить хитрость: сгреб песок у печи и, посыпая его в предбаннике, приговаривал: «цып-цып-цып, цы-цы»…
Курица заинтересовалась, подошла ближе к двери. Кент продолжал сыпать. Подошла еще ближе. Проклятье! Песок кончился. Пока нагибался за новой пригоршней, она отошла на прежнюю позицию.
Долго длился этот поединок на сообразительность, и порою казалось, что человек берет верх, но курица не сдавалась и всегда вовремя оказывалась на безопасном расстоянии от пустого желудка Кента.
Он был вне себя. Может, объяснить ей по-человечески, что он уже давно ничего, кроме лесных ягод, не ел, что, не подкрепившись как следует, идти тяжело, что идти далеко и это тем более трудно, что помешать этому найдется кому (желающих много!), а помочь некому – никто не ве-рит, что он, в общем-то, хороший человек, хотя ему и не везет… Так что, моя добрая цыпа, отверни свой грязный зад и давай говорить по-человечески… Гуси, например, спасли Рим, видишь, какие славные птички! Я, конечно, не Рим, но ведь и ты не гусь…
Подлая курица не реагировала ни на какие речи.
Он смотрел на курицу во все глаза и все никак не мог поверить, что она – настоящая. А она, кажется, забыла про Кента, стала опять, царапая землю под ногами, приближаться к бане. Когда же повернулась на мгновение задом к бане, Кент осторожно открыл дверь и приготовил несколько пригоршней земли покрупнее. Ну вот, она квохчет уже у открытой двери. Кент сыплет «зерно». Вскочила! Стоит у порога, смотрит.
«Ко-ко? – идет сторожко, один шажок. – Ко-ко?» – еще несколько шажков, еще…
– Ура! – дверь закрыта. Кент готов кричать от радости.
Курица поздно поняла свою оплошность.
– Ну что, куриная морда, попалась?
И тогда, подгоняемая страхом, с жутким, каким-то даже не куриным криком она ринулась в окно, вышибла его прогнившие рамы – «ко-ко-ко-о!» – улетела. Больше Кент не видел ее…
Он вышел из поселка и продолжал путь по такой же разбитой дороге, по какой и пришел в него. Шел спокойно, бояться было нечего. Он радовался хорошей погоде и даже дороге, хотя она и была основательно повреждена, – можно было смело сказать, что ею не пользовались лет пять по меньшей мере.
Чем дальше он шел, тем хуже становилась дорога, а вскоре она и вовсе затерялась в кустах и траве. Лишь изредка встречались отдельные бревна, шпалы, но потом и они пропали.
Нет так нет!.. Кент продолжал шагать, придерживаясь того направления, какое избрал раньше. Через некоторое время ему повезло – нашел небольшое озеро, к которому легко было подойти. Можно было предполагать о существовании в нем какой-нибудь беспечной рыбы. И не ошибся. Он поймал осеннюю жирную муху, насадил на крючок (кто собирается в путешествие по тайге, должен иметь крючок), и вскоре бечевка, привязанная к осиновой ветке, затрепетала, как и его сердце. Он поймал еще много мух.
И пару мелких рыбешек, родословной которых, к сожалению, не знал, во всяком случае, они не были из семейства осетровых. Но какое это блаженство: поймать их тому, кто подыхает с голода!.. И что за божественный запах, когда они, бедненькие, слегка шипят на чуть тлеющих углях!
После такого королевского обеда можно и вздремнуть на куче сухого хвороста, но недолго – надо идти, пока светло.
Где-то высоко в небе раздался шум. Самолет. Он не виден. Это мог быть пассажирский лайнер, совершающий такой сравнительно небольшой перелет, как Владивосток – Москва. Интересно, за сколько он доберется? Часов за семь или восемь? Каких-нибудь девять тысяч километров… И несет он человек сто с гаком пассажиров… Эге! Сейчас бы сидеть среди них, вздремнуть, или журнальчик полистать, или с птичкой какой-нибудь – кто знает! – поболтать о жизни. А тут скоро стемнеет – своего носа не увидишь, холод пронижет. Иди тут или отдыхай – все одно паршиво, хуже некуда…
И что гонит человека? Как ни говори, а куском хлеба, теплом и определенностью был обеспечен он там, откуда ушел. Кто же его гонит в эту жуть, не снабдив даже кусочком хлеба, – одной только надеждой на удачу? Кто, что?
«Кто» и «что» – в этом не так уж трудно разобраться. Тем более когда где-то далеко-далеко маячит пленительный образ Лючии. Только тот образ не дает сам по себе ответа на более щекотливый вопрос: что дальше? К Лючии? Да. Но она ли конечная цель? На этот счет нельзя сказать ни «да» ни «нет», на это только жизнь даст ответ.
Он один, ему не за кого отвечать. Даже собаки у него нет, и потому-то его никто и ничто не привязывает.
Что же касается Лючии, он шел к ней от одного, считай, полюса до другого, а точнее – от северных сибирских сосен к реликтовым южным. Но, положа руку на сердце, одна ли Лючия всему виною? Нет! Кент еще достаточно молод, чтобы стремиться к приключениям во имя самих приключений. Они могут быть и трудными, и голодными, вот как сейчас, в тайге, но в них кроется прекрасная цена риска, обещающая радость за победу – Лючия! Потому вперед, без страха и сомнений! Вперед через топи и болота, сквозь таежные дебри – к Лючии! Может, она и есть удача, может, с ней все пойдет по-другому – повезет!..
А идти стало труднее. Кент несколько часов брел в кромешной тьме. Погода опять испортилась, опять заморосил нудный дождь, опять можно было ориентироваться только по направлению ветра. Идти приходилось медленно, спотыкаясь о сучья, корни, камни. Идти надо было только потому, что отдых в этой мокроте был просто невозможен.
Так он брел довольно долго, пока вдруг не обнаружил под ногами опять шпалы и обломки деревянного настила. О боже! Как он обрадовался! Значит, снова набрел на эту оборвавшуюся где-то с десяток километров назад дорогу.
Конечно, лежневка – не асфальт, но он мог двигаться теперь смелее, не задумываясь о направлении. Эх, добраться бы скорее до города, там встретит друг Ландыша, там можно помыться, побриться, переодеться. Достанут билет на самолет, прыжок – и он в Горьком. А из Горького добраться до Пицунды может и младенец. И воображение уже рисовало ему уютную кабину в пассажирском воздушном лайнере. Вперед, к Лючии! К златокудрой богине газосварки, дочери морского царя и грозе курортных хулиганов!
Он не мог бы сказать, сколько в общей сложности прошел в эту ночь. Чем дальше он шел, тем дорога становилась лучше, прочнее, пока, наконец, Кент не заметил, что тайга поредела, и он вдруг не увидел впереди темные контуры строений. Сомнения не было – дорога привела его в какой-то населенный пункт. Только почему он не освещен?
Кент остановился, прислушался – не слышно ли ритмичного шума двигателя, дававшего в этих лесных местах электроэнергию, всматривался в темноту – не мелькнет ли где-нибудь огонь. Нет, ни шума мотора, ни света. Последнее обстоятельство успокоило: значит, не колония. Если колония, освещение ее заборов прожекторами видно за несколько километров.
Он прошел осторожно мимо первых домов, чтоб не разбудить собак, которые здесь могли быть в каждом доме. И никак не мог решить, что предпринять – либо попробовать где-нибудь спрятаться, чтоб отдохнуть до утра, либо же тихо и бесшумно пройти это поселение и продолжить путь.
Так, размышляя, двигаясь осторожно вперед, он наткнулся на темный забор… Что за чертовщина?! Прошел вдоль забора и нашел проход на какую-то территорию. Ужасное подозрение закралось в душу – он решительно зашагал к постройкам. Так и есть! Легко нашел знакомый гараж: здесь он недавно ночевал. Вот остатки дров, вот и лежанка. Итак, он пришел обратно в этот вымерший поселок! Проклятая курица! Ведьма пернатая! Это ее лап дело, не иначе.
Что оставалось делать? Предаваться отчаянию? Тайга, как и жизнь, обманчива. Чтобы не дать себя им провести, надо их хорошо знать. Вот так-то… Кент разжег огонь в печи, лег на свою лежанку и уснул. Во сне его не мучили кошмары. Они терпеливо дожидались его пробуждения на следующее ненастное утро.
Глава 6
Они расположились вокруг его ложа и негромко переговаривались. Сначала он думал, что это сон, шорох ветра в печной трубе. Протерев глаза, он увидел людей, сидящих кто на корточках, кто на рюкзаке вокруг него. Он снова закрыл глаза, чтоб проснуться еще раз и уже без этих людей.
Бог свидетель – ему приходилось видеть всякие рожи, способные нагнать страху на самого черта. Видел он убийц с физиономиями святых и, наоборот, святых с физиономиями убийц. Эти же… лица – нет, они не были безобразными, к тому же одно из них принадлежало женщине, но тем не менее они были ужасны. Все четверо были одеты в брезентовые куртки с капюшонами, обуты в резиновые сапоги. На широких ремнях, надетых поверх курток, висели длинные ножи и топоры. Ружей он не видел: значит, не охотники.
Их лица, бритые, не старые, были холодными, жестокими. В глазах словно не было жизни – пустые, равнодушные. На Кента они смотрели, как на неизвестное насекомое, но без всякого удивления.
Один из них, с самой безжалостной физиономией, с острыми скулами, обтянутыми желтой кожей, длинным тонким носом с неестественно широкими ноздрями, обнажив длинные прокуренные зубы, спросил Кента коротко, без всяких интонаций, словно робот:
– Как ты сюда попал?
– Ну и рожа! – таким же бесцветным голосом определил другой внешность Кента.
Средних лет женщина и третий мужчина с серым квадратным лицом молчали.
Кент приподнялся было, но тот, который первым заговорил с ним, толкнул его небрежно рукой в грудь, и он повалился обратно на лежанку.
– Что вам надо?! – Кент попробовал держаться независимо.
– Как ты сюда попал?
– Действительно уродина, – сказал человек с квадратным лицом.
Женщина молча смотрела на Кента, покручивая пальцами длинную прядь черных волос.
Что и говорить, по сравнению с ними Кент действительно выглядел бродягой: давно небритый, немытый, оборванный, мокрый.
Один из них, всех моложе, с лицом, похожим на мордочку хорька, вытащил нож и, расстегнув телогрейку Кента, обыскал его.
– Как ты сюда попал? – по-прежнему безразлично в третий раз спросил первый, судя по всему, главарь.
– Пришел, – сказал Кент, – ногами.
– С какой стороны?
– С этой. – Кент показал рукою примерно в ту сторону, откуда пришел.
– Куда идешь? – последовал новый вопрос.
– Желательно в город, – сказал Кент.
– Бежал?
– Бежал.
– В какую сторону пойдешь, чтобы попасть в город?
– В противоположную той, откуда пришел, – ответил Кент.
– Ты сумеешь найти город?
– Надо идти к горам, потом левее…
– Ты пойдешь с нами, – сказал главарь. – И не пытайся удрать. Вставай!
В его тоне не слышалось угрозы, которая заключалась в словах.
Все они закурили сигареты, но Кенту не предложили. И никто не поинтересовался, хочет ли он есть. Он не сомневался, что в их туго набитых тяжелых рюкзаках нашлось бы чем подкрепиться! Ему на плечи взвалили мешок женщины, словно он вьючный мул и специально для того и бежал, чтобы теперь таскать для них тяжести. Не имело смысла спрашивать, кто они, откуда, – ответа он все равно не получил бы. Он боялся их – непонятные, страшные люди… Бандиты, диверсанты?…
Кент сообразил, что не следует говорить им о своем блуждании в тайге, что он вторично забрел в этот поселок. Он попросил чего-нибудь пожевать, намекая на то, что мешок женщины довольно увесистый. Ему сказали, что есть не дадут, потому что, во-первых, он еду не заработал, а во-вторых, сейчас некогда этим заниматься – начался день, нужно идти.
– Пошли, пошли! – крикнул главарь, и они потянулись гуськом по улице поселка, направляясь к уже известной Кенту бане у ручейка, чтобы, перейдя его, углубиться в тайгу, направляясь к горам, которые в тот день не были видны из-за непогоды.
Судя по тому, что Кента поставили вперед, эти люди плохо ориентировались в тайге и надеялись, что он дорогу знает. «Значит, если случайно я найду правильную дорогу к городу, – размышлял Кент, – они, узнав о приближении к нему, постараются избавиться от меня!..» Кент понимал, что властей они боялись так же, как и он, хотя не были беглецами. Кто, кто они? Почему с ними женщина? Как они оказались в тайге? Они ни разу не обращались при нем друг к другу по имени… Кент вспомнил шорохи, которые слышал, когда недавно сидел на пне у костра и когда угрожал подобранным суком, как оружием. Возможно, эти чужаки с тех пор и шли за ним?
Кент едва тащился – он вспотел от тяжести мешка. Скоро дошли до места, где дорога терялась в траве. Потом дошли до озера, где Кент ловил рыбу. Уже в сумерках, когда Кент заметил в траве признаки вновь появившейся дороги, его спутники сделали привал и он мог скинуть проклятый мешок.
Главарь кивнул женщине – она за все это время не проронила ни единого слова, и та развязала мешок, который тащил Кент. Она достала солонину, хлеб и передала главарю, который отрезал своим компаньонам по куску хлеба и мяса, а Кенту дал небольшой сухарь. Все молча занялись едой. Кент подозревал, что и сухарь-то ему дали только потому, чтобы он был в состоянии тащить мешок…
Покончив с едой, главарь достал из мешка коробочку, из коробочки пузырек, из пузырька белые таблетки и протянул всем по одной. Они сунули таблетки под язык. Кент взвалил мешок на спину, занял место во главе отряда и зашагал вдоль еще не замеченной другими старой дороги, которая, в чем можно было не сомневаться, привела всех обратно – в тот же поселок. Кент надеялся, когда совсем стемнеет, бросить мешок и скрыться – ведь не так-то просто найти без собаки в темном лесу человека. Стоит только шагнуть в сторону, не шуметь, и ты уже вне досягаемости. Но случилось не предвиденное им.
Чем дальше они шли, тем быстрее дорога освобождалась от травы и кустов, и ее скоро увидели все.
Главарь сбросил свой рюкзак и крикнул:
– Черт! Куда это мы идем?!
Он ударил Кента ногой пониже мешка, и тот, падая, угодил головой в большой муравейник. Поднявшись, он пробормотал, что дорога, должно быть, правильная…
– Знаю! Мы здесь уже были и знаешь куда пришли? – орал главарь. – Мы сделали круг!
Кент молчал, прикинувшись удивленным.
– Мы пришли туда же, откуда ушли. Ты понял это, ублюдок?
«И ругается-то он как-то… неинтересно, – подумал Кент. – Сразу видно, что они никогда не сидели в тюрьме – богатый тюремный фольклор им незнаком!..»
Он сказал, что не знает, куда они пришли, но ему не поверили.
– Нет смысла искать дорогу ночью, – сказал главарь. – Придется еще раз переночевать здесь. Ублюдка поведем с собой.
– Зачем? – спросил один.
– Зачем? – повторил другой.
Женщина промолчала.
– Встань в середину! – приказал главарь Кенту.
Взвалив послушно на плечи мешок, Кент занял теперь место посередине, и они двинулись к мертвому поселку, Кент – уже в третий раз. Какое невезение!
И как несправедлива к нему жизнь! Разве в тайге места мало?… Шли бы они своей дорогой, он ведь их не трогал. «Что за люди? – в который раз спрашивал он себя. – Не беглецы – видно же, что колонии они и не нюхали. И женщина с ними… Стремятся в город и… не знают, где он. Что они с ним сделают в поселке, когда придут?…» Присутствие женщины, хотя и не проронившей ни слова, Кента обнадеживало. Правда, и у нее были такие же холодные, безразличные ко всему глаза, но она все же была женщиной. А всем известно, что женщины больше предрасположены к жалости, сочувствию, да, пожалуй, и к справедливости. Может, ее присутствие все-таки как-нибудь смягчающе отразится на его дальнейшей участи, надеялся Кент, хотя не мог уловить в ее глазах ни тени сочувствия. Проклятая ведьма! Могла бы сказать: «Ребята, Да отпустите вы его, он же нам ничего не сделал плохого». Куда там!.. Дождешься от нее доброго слова. Не женщина – сфинкс в брезентовых штанах. Сука. Волчица. Людоедка…
Вошли в поселок и направились к пустой колонии. Подошли к «вахте». Главарь открыл калитку и сказал Кенту:
– Проходите, уважаемый. Привычное место, не правда ли?
Кент вошел в проходную.
– Дальше! – скомандовали сзади. – На территорию!
Они прошли мимо темных пустых бараков, направляясь к изолятору.
«Похоже, – подумал Кент, – меня ведут в карцер…» Так оно и было – его привели в штрафной изолятор. Но почему именно сюда? Разве им известно назначение этого сооружения?
Вошли в небольшую комнатушку-дежурку.
Все скинули мешки. Кент тоже.
– Пришли, – сказал главарь и приказал: – Закройте дверь!..
Человек с квадратным лицом закрыл дверь и прислонился к ней спиной.
– А теперь рассказывай, – сказал главарь, – откуда бежал, за что сидел, почему хотел нас надуть? Все говори как надо! – И ударил Кента кулаком в лицо.
Кент отлетел к человеку с квадратным лицом, тот ударом ноги препроводил его к третьему, и этот стукнул его доской по голове. Кент еще раз проделал весь круг, только женщина не принимала участия в его избиении. Она равнодушно наблюдала, сидя на рюкзаке.
– Говори! – крикнул главарь и ударом кулака разбил Кенту губу.
Выплевывая кровь, Кент сказал:
– Вы же не даете… Перестаньте бить меня…
– Ага! Он намерен говорить! – сказал главарь и поднял руку, словно призывая всех к тишине.
Кент был вынужден признаться, что сидел за любовь к чужой собственности. Объяснил, где сидел, как бежал. Почему сюда? Ищет город и сам не знает точно, как его найти. Сказал, что устал, проголодался, а они еще заставили его мешок тащить и избили неизвестно за что… Если они – люди и у них общие цели, то им совместно и надо искать город; он не может быть далеко…
– Значит, ты все-таки хоть приблизительно знаешь, как идти к городу?… – сказал главарь и задумался. Потом встрепенулся и спросил: – Тебе деньги нужны? Не будешь вилять, получишь. – Он вытащил из кармана пачку купюр.
Кенту стало смешно.
– Вы мне хлеба пожалели, а теперь, значит, и денег не жалко! – сказал он и тут же спохватился – он выдал свои догадки об их расчете с ним. Это тут же подтвердилось.
– Н-да, – сказал главарь. – Ты не дурак, смотрю. Он правильно рассуждает, – обратился к своим, – доведет нас до города и получит, что ему причитается!
И Кент снова пошел по кругу, пока уже не смог подняться.
– Уберите его! – сказал главарь, видя, что Кент чуть дышит.
Его бросили в одну из камер. Он слышал, как лязгнул засов снаружи. Один – слава богу!.. «Лихо они меня обработали! – думал он с горьким восхищением. – Не расходуя много силы, били легко, играючи, а человек чуть жив… Специалисты!.. А ведь действительно, так бьют профессионалы, хорошо натренированные!..»
Между тем их не было слышно – полная тишина, только ветер подвывал в разбитое стекло маленького оконца, будто на флейте играл.
Жуть брала от сознания того, что опять оказался в карцере… и посадил не Плюшкин. Умора и только! А ведь Плюшкин его ни разу за их долгую совместную «дружбу» даже пальцем не тронул.
Захотелось помочиться. Слез с нар, по привычке нашел в темноте угол, где, не глядя, знал, стоит параша, и она там была. Облегчился, добрался до нар и грохнулся. Наступила апатия. Тело била дрожь – и холод, и нервы совместно старались. Послал их обоих подальше, закрыл глаза, замер. Тот, кто родился, должен всегда быть готовым умереть, этого никто не избежал. Как ни странно, уснул и проспал мертвым сном досветла, было ли утро или день – понять не мог.
К своему удивлению, встал довольно легко, бодро… Думал, что после вчерашнего вовсе не сможет пошевелить ни рукою, ни ногою, а если сдвинется с места – отдаст душу черту от боли, потому и не двигался, хотя и почувствовал ближе к утру, что его грызет клоп. Ох, уж эти паразиты! Какая жизнеспособность – столько времени жить без еды!.. И только аппетит нагулял…
Спустившись с нар, Кент не поверил своим глазам: около двери на полу лежало полбуханки черного хлеба, а чуть подальше – вяленая рыбина! Что же это – мучители за ночь подобрели? Неужели в их кирзовых душах появилось какое-то доброе чувство?! Ачто же крысы – как они проспали такую благодать?
Он поднял драгоценные яства и хотел выйти из камеры, но дверь оказалась запертой. Что за дела!
Постучал кулаком, как обычно, когда в карцере вызывал надзирателя, – ответа никакого. Кент кричал, звал, сколько хватало сил, ответа нет. Неужели бросили… в запертой комнате… даже без ножа? Снова начал кричать, и, наверное, жутко раздавался этот крик над пустым поселком, бараками, расходясь и замирая в окружающем кустарнике. Никто и ничто не отвечало, следовательно, хлеб-рыбу они подбросили перед тем, как уйти. Потому, наверно, и рыбу вяленую им не жалко стало – воды-то не было!..
Еще покричал изо всех сил и перестал – не было смысла без толку глотку драть. Разбежавшись, бросился на дверь и, кажется, ключицу сломал – дверь-то железная, он от нее отскочил, как мяч, и шлепнулся о стенку. Такой маневр тоже не имело смысла повторять. Сел на нары и в бессильной злобе начал выкрикивать весь арсенал терминов, которыми в тюрьмах выражают эмоции как положительные, так и отрицательные, и адресовал все это богу, чертям, матерям, бабушкам, Плюшкиным, пернатым и парнокопытным, и кричал, бесился до полного исступления. Затем, обхватив голову в тупом отчаянии, замер, готовясь ждать своей участи, даже не поев «на дорогу».
Просидел в таком оцепенении недолго – с полчаса, больше его неспокойная натура была не в состоянии выдержать. Вскочил с нар, подошел к двери и начал бить по ней ногами, вкладывая в это всю оставшуюся силу. Вдруг! О, радость! Спустя некоторое время заметил, что щель между дверью и косяком как будто стала шире; это придало силы. Он продолжал бешено бить ногами дверь – пыль столбом. Разбежался, ударил в дверь обеими ногами и упал на пол, больно ушибся. Но дверь… с треском раскрылась. Вот когда время работало на него, то время, в течение которого ржавели шурупы, державшие засов, и гнили обитые железом доски!..
О, теперь уж ему и хлеб и рыба будут очень кстати. Он схватил их и вышел в коридор. В комнате, где его били, никого не было. Открыл дверь на улицу и машинально вскинул глаза на вышку. Сердце обмерло. Нет, это выше его сил: на вышке взад-вперед ходил часовой. Кент прыгнул назад, прикрыл дверь, посмотрел в щелочку. Нет, ему не померещилось: на вышке в зеленом плаще, держа в руках, кажется, автомат, ходил часовой.
Что же это? Не могли же заселить колонию за ночь! Когда часовой повернулся спиной, Кент выскочил из двери и юркнул за угол, где его нельзя было видеть с вышки. Прошел до противоположного конца штрафного изолятора – оттуда открылся вид на другую вышку, там тоже маячила человеческая фигура. Значит, на всех вышках за ночь поставили охрану? Или это снится ему, или он сходит с ума от всего пережитого?
Он лег на живот, сунув хлеб и рыбу за пазуху, и по-пластунски пополз к воротам по грязи, под моросящим дождем. Кругом не было видно ни одной живой души, но он видел третью вышку, и на ней тоже шевелился человек.
Кент дополз до ворот, отсюда и четвертая вышка была видна, и на ней также – боже сохрани! – стоял охранник. Кейт уткнулся лицом в грязь и беззвучно заплакал. Могло быть только одно: ночью пришли те, кто шел за ним, искал его, оттого и сбежали его ночные мучители. Значит, оставленная ему еда была все-таки чем-то похожим на запоздалое сочувствие или даже раскаяние с их стороны… «Но почему же меня ночью не взяли? Не нашли? Быть не может!»
Он вытянул руку и толкнул дверь в караульную – открылась. Подождал. Никто не вышел. Тогда, улучив момент, вскочил и прыгнул в проходную. Пусто. Никого. Какой-то бред: на вышках часовые, здесь – никого. Открыл калитку, выглянул в поселок – нигде никого. Эх! Была не была! Побежал со всех ног.
Как он бежал! Так скачут козы весною, вырвавшиеся из зимнего хлева впервые на зеленую травку. Остановился, когда опять оказался у бани на берегу ручейка, и опять – силы небесные! – увидел белую курицу на том же месте за тем же занятием. Но ему не до нее было. Передохнув, продолжал идти, направляясь, однако, совсем а новую сторону, не имея ни малейшего понятия, куда доберется, продолжая путь в этом направлении. Все разно куда, лишь бы поскорее и подальше отсюда!..
Глава 7
До сих пор Автор писал, не отрывая карандаша от бумаги, и был собою доволен: водопад приключений обрушился на белые листки бумаги легко и свободно. Но вдруг произошло неуловимое смещение мыслей – и сомнения тут как тут.
Я вынужден был остановиться, чтобы дать себе возможность критически обдумать сделанное, а времени на это не имел, потому что сумел расположить к себе редактора одного издательства и заключить с ним договор на приключенческий роман с любовной интригой, который обязался написать в предельно короткий срок. Разумеется, я не поскупился, определяя объем будущего романа, чтобы оторвать как можно больший аванс. Всем известно, что любые суммы (тем более крупные) легче получать, чем возвращать. Чтобы такой необходимости не возникло, следовало выполнять договорные обязательства в срок – только и всего. А тут вдруг самокритичные размышления!..
Но раз они возникли, они непреодолимы. В них нужно разобраться. Собственно говоря, случилось то, что можно было предвидеть: я устал от Кента, моего героя. Устал думать о нем и о том, что будет с ним дальше. Ну, убежал, ну, заявится к Лючии… А что, если эта моя богиня газосварки не поладит с ним? Сама она – личность. Но и Кент тоже личность. Порою побороть самого себя все же легче, чем другого. А в таком случае кто может гарантировать победу Лючии над Кентом? Тогда во имя чего я написал все это?
Да, я устал от Кента. Он выжал из меня все соки еще до того, как закончил свой побег. Кент еще в пути, а мне уже тяжко думать о его будущем. На что он мне сдался, этот паразит? Благодать – писать о героических натурах, с ними, вероятно, не так устаешь. С возвышенными душами молено спокойно идти вместе, шаг за шагом, радуясь их духовной чистоте, восхищаясь ими, их стойкостью, и слишком уж сильно мучиться из-за них не приходится. Если они и страдают в твоем повествовании, так только потому, что они борются со злом, и тебе остается лишь воспроизвести эти их благородные страдания на бумаге как можно впечатляюще…
Кент же не страдает решительно ни от чего, кроме разве от пустого желудка, холода да еще от страха… Я же, Автор, страдаю оттого, что не знаю, как справится с ним моя героиня…
Авторская власть? Не так-то все это просто! Пока героиня не определилась в моем представлении как образ, действительно способный быть для Кента побеждающей силой, ни о какой авторской власти и речи быть не может! И вот пока что Кент изводит меня своим постоянным присутствием: я на прогулку – он за мной, я спать один или с женой – он тут как тут, я в баню – он со мной, я в забегаловку – и он, естественно, тоже. Есть один только способ от него избавиться: залить чем-нибудь мозги.
Пью в одиночестве. Пытаюсь сообразить, пьян я или нет. Кажется, нет. Но интересно, почему будильник стоит ко мне спиной? Будьте любезны повернуться ко мне лицом и доложить, сколько времени. Ах, не хотите? Так вот же вам – летите в угол! А время… Вот оно: наберу по телефону «сто», и вежливый до тошноты голос мне его доложит. Как просто!..
Зазвонил телефон. Кто? Выжидаю. Опять зазвонил, это уже условный звонок: жена. В два часа ночи!
– Ты где? – слышу ее слабенький голос. – Когда ты пришел?
Голос у нее не очень жизнерадостный. Спрашиваю:
– Ты что, Заяц?
– Где ты был? – слышу тихий голос. – Я все хожу по дому, хожу, все думаю, думаю… Тебя нет, и не знаю, где искать…
Докладываю, что со мной все в порядке, что меня искать не надо. Я дома и сажусь сейчас писать о том, что становлюсь Судьбой, чтобы соединять или разъединять людские души. Она порывается ехать ко мне, но ведь ей завтра рано вставать и я тоже хочу работать, – не разрешаю. Что ж, она знает, что в «этом» моем состоянии лучше не противоречить.
Я действительно взял лист бумаги, карандаш. И уже слова складываются в строчки. Они изливаются бурным потоком, радостно растекаются по бумаге. Да здравствует бумага! Она стала моим самым терпеливым собеседником с давних пор. Но беседовать с ней и легко и тяжело одновременно. Этот белый лист бумаги не умеет говорить – ты можешь, если хочешь, навязать ему свою волю. Но он может оказаться и весьма коварным: ни о чем с тобой не споря, он может злоупотребить твоим доверием. Ты думаешь, что с бумагой нечего церемониться, что с ней можно обращаться, как с рабыней, которая обязана тебя успокаивать, одобрять, вдохновлять, давать полную свободу, ибо ты с нею наедине и можешь быть воодушевленным ею же. Она кажется тебе безответной, и ты чувствуешь себя с ней раскрепощенным. Но бумага если не спорит, то и не врет. Как ты с ней говоришь, так она тебя тебе же и покажет. Ей чуждо вероломство, она не тщеславна, она беспристрастна, чиста. Именно этой ее чистоты и нужно бояться людям, собирающимся пропагандировать свои идеи с ее помощью…
Слова ложатся на бумагу до тех пор, пока из рук не выпадает карандаш и сам Автор не проваливается в небытие…
Несколько дней после этого я был не в состоянии написать хотя бы одну-единственную строчку. Из головы улетучились не только мысли о Кенте, а вообще всякие мысли.
Когда наконец кризис миновал, я прежде всего подумал о Лючии. Она кстати действительно писала одному моему знакомому и, следовательно, являлась в отличие от Кента лицом реально существующим.
Что же касается Кента, не могу сказать, что он всего лишь плод чистого вымысла. Когда я начал думать о моем «негативном» герое, мне вспомнился рассказ одной моей приятельницы из Кишинева о молодом человеке, которого действительно звали Феликсом. Смутные воспоминания о том рассказе и стали основой, на которой я построил свое представление о Кенте. Но если на основании чьих-то рассказов я создал в сущности вымышленный образ и имел право писать о нем все, что мне угодно, то в отношении Лючии я такого права не имел. Ее письма я читал, с их помощью получил о ней представление, и описывать ее в дальнейшем по собственному разумению мне казалось недопустимым…
И тут меня осенило. Раз я не видел в глаза моей героини, то следует поехать и посмотреть на нее, если я решил писать ее с натуры. Что может быть проще? Тем более что это путешествие обещало много новых впечатле» ний, новых эмоций. Оставалось собрать чемодан и известить об отъезде жену. Здесь следует отметить, что мы с ней сохранили после вступления в брак каждый свою квартиру, чтобы я имел возможность уединяться в часы работы.
Итак, я позвонил жене и доложил, что отправляюсь в творческую командировку в Пицунду, чтобы по свежим впечатлениям описать события, которые будут иметь там место после прибытия туда Кента. Упаковал чемодан – и был таков.
Но, пока я летал в Пицунду, Кенту неразумно было сидеть в тайге на пне и ждать продолжения своей судьбы… Ведь за ним погоня, он был в опасности – то ли охрана колонии, то ли эти жуткие чужаки могли его изловить. Поэтому я расскажу пока о том, что приключилось с ним после того, как ему удалось выбраться из того пустынного, словно заколдованного поселка.
Ему повезло – он добрался до города.
Глава 8
Да, ровно через два дня Кент добрался до города.
Когда он вышел на невысокую сопку и с нее увидел вдали город, он испытал заслуженную радость – дошел до порога победы! Стоит ли говорить, какими были для него два последних дня… Впрочем, они были не такие уж плохие. Самое удивительное было в том, что шел он наугад, в направлении, которое при других обстоятельствах не выбрал бы, шел, подгоняемый страхом снова встретиться с теми четырьмя чужаками, и – надо же! – именно в этом направлении и оказался город! Сами того не зная, чужаки оказали ему добрую услугу. Итак – впереди город. Остальное зависело от него самого.
Любая победа радует, а здесь была и победа над Плюшкиным, и над чужаками, и над тайгою, и над самой судьбой. И такая победа вселяла уверенность в правильности избранного пути, в удачу. Хотя он был голоден, оборван, хотя он устал от утомительного пути в тайге, тем не менее он чувствовал, что его переполняет какая-то удивительная сила, словно он шел на святое, благородное дело, а не в поисках собственного благополучия. Кент был убежден, что жизнь эгоистична. Разве каждый не о себе заботится в первую очередь? Едва успевает человек родиться, как хватает соску в рот, начинает сосать и будет совать себе в рот все, что получше, до самой смерти.
А ощущение силы в то утро было просто от осознания того факта, что на этот раз он победил: уйти из колония может лишь человек с головой!
Казалось, наконец, недобрая судьба, преследовавшая его всю жизнь, отступила. Другие остались в лапах невезения, а он вырвался.
Когда Кент, размышляя таким образом, стоял на сопке, он, конечно, не представлял себе, что ждет его хотя бы через самый малый промежуток времени. Нет, не представлял даже, но ощутил, необъяснимо – как. Говорят, иной человек чувствует, когда на него пристально смотрят. Так было и с Кентом. Он стоял и вдруг почувствовал: на него смотрят. Кто? Он мгновенно принял решение.
Чуть ниже вершины сопки расстилался невысокий кустарник, уступавший у подножья сопки место лесу. Кент неторопливо направился к кустарнику, но, дойдя до него, нагнулся и побежал, прячась за кустами, в сторону. Отбежав довольно далеко, он выбрал место, удобное для наблюдения, и, раздвинув кусты, посмотрел на ту сопку, где только что стоял. Что же он увидел?
Он увидел чужаков, его недавних мучителей, которые медленно, осторожно приближались к кустарнику. Кента как ветром сдуло. Он скатился вниз с поразительной быстротой и совершенно бесшумно, а пока катился, сообразил: значит, это они изображали часовых на вышках! Должно быть, были уверены, что он знает дорогу к городу. Решили дать ему возможность уйти от них, чтобы незаметно последовать за ним, и таким образом помогли Кенту и сами вышли к городу.
Сволочи… Чем он им мешал? Что ж, теперь, когда он их снова увидел, им его больше не найти.
Полдня крутился Кент около города, размышляя, как и откуда безопаснее войти в него. Это было не так-то просто, если учесть внешний вид Кента. Либо надо было дождаться поздней ночи, либо раздобыть какую-нибудь более приличную одежду. Ночью здесь улицы освещались и, должно быть, разгуливали постоянные доброжелатели Кента – милиционеры.
После некоторых наблюдений и раздумья он решил войти в город со стороны, противоположной той, где произошла встреча с чужаками: тут лес вплотную подходил к городу. Кент улегся у большой, полной воды ямы в лесу и стал ждать ночи.
От нечего делать он еще раз перечитал адрес Николая Петровича, друга Ландыша, вызубрил название улицы, помер дома, номер квартиры, имена жены и двенадцатилетней дочери Николая Петровича. Там его ждали горячая ванна, сытный ужин, приличная одежда, документы и деньги. Там ему приобретут билет, проводят в аэропорт и помогут, не вызывая особых подозрений, сесть в самолет. Одним словом, там он получит все, что было приготовлено для Ландыша, который когда-то оказал добрую услугу Николаю Петровичу.
Смастерив из тоненькой палочки примитивный станочек, он сунул в него лезвие, размочил небольшой кусочек мыла и побрился: наугад, без зеркала – сойдет ночью-то!.. Озябнув, задумал было соорудить (хотя это и неосторожно) небольшой костерчик, но, услышав какой-то настораживающий шум, приглушенные голоса, залез под растущую у самой ямы елку и замер.
Подходили люди. Раздвинув бесшумно кусты, они вышли к яме, и Кент похолодел: это были те, страшные чужаки. Они сбросили рюкзаки и сели отдохнуть, переговариваясь вполголоса. К сожалению, они были довольно далеко от него и он не мог расслышать, о чем они говорили. Первой его мыслью было бежать, но его заметили бы. Убежище под елью хорошо скрывало его от них, а они тем временем быстро и молча принялись за дело: стали поспешно раздеваться, и женщина тоже.
Раздевшись до нижнего белья, они достали из рюкзаков другую одежду и надели ее. Через четверть часа все неузнаваемо преобразились: Кент видел людей, одетых з обычную одежду, – все в пиджаках, в плащах, кто в кирзовых сапогах, кто в ботинках, у одного на голове фуражка, у другого – берет. Женщина выглядела вполне привлекательной в темном пальтишке, в платке, резиновых сапожках. В руках у нее очутилась хозяйственная сумка и авоська со свертками. Мужчины тоже вынимали из рюкзаков кто портфель, набитый неизвестно чем, кто небольшой спортивный чемоданчик. Затем, собрав свои брезентовые куртки, штаны, резиновые сапоги, а также топорики, запихали их в рюкзаки и бросили в воду. Дождавшись, когда рюкзаки затонули, они исчезли в кустах. Выждав несколько минут, Кент, крадучись, последовал за ними и вскоре увидел их. Они шли к городу.
Кент вернулся к яме и начал собирать сухие ветки, хворост, сооружать костер; дремать было некогда, надо было действовать. Когда костер разгорелся, он скинул с себя лохмотья и нырнул в холодную воду. Нашел под водой один из мешков, вытащил. Ему повезло – это оказался мешок главаря, который был ростом с него. Достав брезентовые штаны и куртку с капюшоном, Кент пристроил их у костра сушиться, так же как и резиновые сапоги, которые тоже подошли ему. В таком снаряжении можно было смело войти в город, не вызывая подозрения. К тому, времени когда совсем стемнело, вещи высохли. Кент натянул на лагерные шмотки брезентовую спецовку, обулся в сапоги и тоже пошел в город. Рюкзак с топором и своими разбитыми ботинками бросил обратно в воду, костер потушил.
«Вот будет номер, – подумал он, – если теперь еще раз с ними встречусь… В их же шкуре!..» Ему стало страшно, он невольно замедлил шаги. Кругом было тихо… И каждый раз потом, даже спустя много лет, когда он вспоминал этих людей, его охватывал страх. Вернее всего потому, что он не мог понять, кто они такие.
Вскоре он вышел на тропинку, которая вывела его на дорогу, а та – в город. Цивилизация приняла Кента в свои объятья примерно метров через пятьсот: он прошел мимо небольшой свалки недалеко от дороги, увидел в ней остов мотоциклетного колеса и на всякий случай прихватил его – колесо удачно сочеталось с брезентовой одеждой Кента. Времени могло быть не более десяти, на улицах еще было оживленное движение. Архитектура города – смесь деревянных одно-, двухэтажных и пяти-, шестиэтажных кирпичных или блочных домов. Город как город, со всем тем, чему положено быть в городе.
Довольно скоро он добрался, кажется, до центра. Кое-какие продовольственные магазины были еще открыты, и около них толпился народ. Встречались женщины с авоськами, мужчины с бутылками, – жизнь, которую он уже несколько лет не видел, окружила его со всех сторон, но еще не схватила своей цепкой хваткой. Он был хотя уже и в ней, но пока еще не с ней, он был такой же чужой в этой жизни, как те четверо чужаков, которые, наверное, тоже в это время где-то что-то промышляли.
А вот и они, его «друзья», – два милиционера. Придирчиво присматривались к нему, кажется, даже оглянулись, когда он прошел. Но тут как раз к ним кто-то подошел – что-то спрашивал и отвлек их внимание. Непонятно, как можно о чем-то расспрашивать милиционера!.. Ему тоже надо было спросить у кого-нибудь, как пройти на нужную улицу, и он выбрал с этой целью самый безобидный для себя объект – старушку. Но она не знала, где та улица. Вот беда-то! Еще одного-двух граждан спросил, тоже не знали…
Но если в городе нужная улица все же есть, ее можно найти. Нашел и он – улицу и желтый трехэтажный, оштукатуренный снаружи дом. Николай Петрович жил на третьем этаже в квартире номер девять. Перед дверью лежал пестрый домотканый ковер.
Открыли не сразу. Звонок, еще звонок… Наконец слышны шаги. Открыли.
Перед Кентом мужчина лет пятидесяти в пижаме.
– Николай Петрович?
– Да.
Мужчина вопросительно смотрит.
– А вы кем будете? – спрашивает.
– Вы не получили сообщение от Ландыша?
Лицо мужчины проясняется:
– Заходи, парень!..
Глава 9
Самолет приближался к Сочи. За иллюминаторами было темно – половина одиннадцатого. Кента нельзя было узнать: одежда, конечно, не делает человека, но может изменить его наружность до неузнаваемости. Темный костюм был ему немного великоват, но зато рубашка в бело-черную клетку отлично подходила к костюму. А как трудно было Кенту оторвать глаза от коричневых щегольских полуботинок!.. На голове – бежевый берет. Он удобен тем, что нет необходимости его везде снимать. Рядом висел темно-синий плащ, а над головой в сетке подпрыгивал, словно от нетерпения, небольшой чемоданчик.
Сбылась таежная мечта – он в облаках! В самолете он оказался впервые в жизни, и настроение его было выше девяти тысяч метров. «Вот бы меня сейчас Плюшкин увидел!..» – думал он мстительно. В голову приходили странные, на его взгляд, мысли – о взаимосвязи событий, имевших отношение к его жизни: вот Ландыш, если бы он не пострадал от каких-то превратностей судьбы, если бы не услужил Николаю Петровичу неизвестно чем, он, Кент, вряд ли теперь находился бы в этом самолете, да еще столь отлично экипированный…
Откинувшись удобно на спинку сиденья, закрыв глаза, он предавался воспоминаниям о побеге. Ну нет!.. Больше он не опростоволосится. Подумать только, за
-что схватил последний срок – за дамское пальто!.. Кент, вспомнив то пальто, тихо засмеялся, и сосед подозрительно на него покосился.
Нет, такой глупости за всю свою разнообразную практику Кент не совершал… Нужно было ему это пальто, как Эйфелева башня! Он просто одурел тогда. Всякий бы одурел, если бы выпил три бутылки портвейна да еще наглотался каких-то таблеток. Уходя из кафе, вместо своего новенького плаща (гардероб обслуживался посетителями) он надел дамское манто и шел по улице, пока его не схватили. В результате – пять лет! Смешно и грустно! Ну нет! Теперь, раз уж начало везти, повезет до конца.
Кент спросил у соседа, как можно добраться до Пицунды, и узнал, что автобуса в такой поздний час не будет.
– Надо ждать до утра или поищите такси, – рекомендовал сосед.
Самолет пошел на снижение, затем вздрогнул, затрясся на земле. Все завершается, кажется, должным образом: подается трап, и вот их ведут в сторону аэровокзала, впереди идет такая же колонна от другого самолета. Смешно смотрится, так и хочется крикнуть: «Эй? Откуда этап?»
Наконец Кент оказывается на привокзальной площади, где тщетно пытается отыскать такси в Пицунду. Шоферы немногочисленных машин как ошалелые выкрикивают незнакомо звучащие названия, но в Пицунду никто не едет. Наконец один, черный, спросил:
– Сколько дашь? Пятерку давай, и поехали!
Оказывается, он «частник», живет в Пицунде, так что ему все равно туда ехать. Едут. Лихо едет этот черный. Гонщик! Позже Кент понял, насколько ему повезло, что ехали ночью и ничего не было видно, а то натерпелся бы страху, не дай бог!
Черный оказался молчаливым, на вопросы отвечал неохотно. Кент поинтересовался сначала погодой.
– Хорошая погода, – ответил черный.
– Как насчет фруктов? – спросил Кент.
– Навалом. Кушай, пожалуйста, – ответил черный.
И опять молчит. Ну, о чем с ним поговоришь?
Вспомнил.
– А девочки?… – рискнул Кент и хихикнул, как дурачок. – Хорошенькие есть?
– Кому есть, кому – нет! – буркнул черный и так резко рванул налево, что Кент чуть не вылетел в правую дверь (если бы он видел, что было за дверью!).
Напоследок Кент спросил:
– Вы не могли бы подвезти меня к гостинице?
– Гостиница нету, – равнодушно ответил черный.
В Пицунде – непривычно теплая, черная ночь, полная душистых запахов хвои, моря и чего-то незнакомого, приятного. Кент снял плащ, совершенно неуместный здесь, свернул и сунул в выданный Николаем Петровичем чемоданчик.
Куда идти? В каком направлении? Вокруг сновали люди в легких платьях, в сандалиях, босоножках – чудеса, да и только! Там, откуда он прилетел, почти зима. Здесь… женщины ходят без чулок. Разве еще недавно он не дрожал от пронизывающего холода в тайге?… Вопрос ночлега здесь не проблема – можно устроиться под любым кустом, лишь бы не было дождя. Но откуда ему взяться в таком невероятно чистом небе, в котором звезды словно россыпь золотых самородков?
Кент обратился к одному прохожему с просьбой указать, где расположен совхоз, на территории которого находились описанные Лючией «теремки». Тот сказал, что совхозы везде вокруг Пицунды, а до домиков, которые он называет «теремками», – километра два ходу. Кенту объяснили, как к ним пройти, и он отправился искать их и, наконец, нашел. «Теремки» стояли в зелени, словно в лесу. Их территория была обнесена невысоким миролюбивым забором. Нашел калитку, вошел и растерялся: маленькие домики заполняли большое пространство, они расположились рядами по обеим сторонам бесчисленных дорожек. В котором же из них – она? На ее письмах не был указан обратный адрес с номером дома – просто название совхоза, турбазы и ее фамилия. Значит, предстояло ждать утра, чтобы узнать в конторе или у людей, здесь живущих.
Кент приуныл, но делать было нечего. Вышел из городка «теремков», побродил вокруг и направился по мощеной дорожке в ту сторону, откуда доносился необычный для него гул морского прибоя. И вот оно – море!
Он стоял на гравии, заменявшем здесь, видимо, песок, и смотрел на черные волны, атакующие берег исступленно, неустанно, – благодать! Пахнет морем и соснами. Его воображение снова рисует пленительную картину, он видит, как выходит из этих шипящих черных волн бронзовая богиня…
О господи! Ради этого, в предвидении такого мгновения стоит мерзнуть и голодать в какой угодно тайге, в любых дебрях!..
Еще какое-то время он слушал шум прибоя, потом вернулся к «теремкам». Устав бродить, устроился в укромном месте на скамейке под каким-то деревом, но уснуть не удалось. Встал, снова отправился бродить. На одном из перекрестков вдруг очутился в небольшой толпе людей, мужчин и женщин, невесть откуда взявшихся, обнимающихся, целующихся. Какая-то дородная женщина схватила его за лацкан пиджака и крикнула по-пьяному задорно:
– Чего бродишь-то, молодой-красивый? Давай с нами чачу пить!
– Давай, давай! – кричали и остальные.
Кента подхватили под руки, куда-то повели. Вскоре пришли к двухэтажному дому, поднялись, распевая и крича, по наружной лестнице на второй этаж в просторное помещение. Здесь был накрыт стол: всего навалом – и винограда, и яблок, и персиков, и помидоров, всевозможных салатов, жареных уток, мутной чачи. Не успел он моргнуть глазом, как оказался сидящим рядом с дородной женщиной, и уже наливают ему чачу, а перед его носом на тарелочке источает аромат утка. Выпивают, за что – неизвестно. Только позднее он узнает, что провожают директоршу московского гастронома с мужем, похожим на общипанного цыпленка. Супруги завтра улетают в Москву – уже два дня длятся проводы. Так познакомился Кент с абхазским гостеприимством.
Понемногу один за другим выходят из-за стола. На одном из присутствующих отлично сшитый костюм. Пожалуй, Кенту в самый раз. Наказать бы за беспечность… Бог с ним, пускай пока носит… Последними уходят директорша с Цыпленком. Кент с удивлением констатирует факт, что сидит за столом в одиночестве. Только что шумели, кричали, а тут… в другой комнате раздается храп; сначала храпел один кто-то, затем к нему присоединились, и пошло… Что за люди! Хоть бы «до свидания» сказали или что-нибудь в этом роде!..
Осмотрелся, высматривая, где бы и ему расположиться, – негде.
Увидев зеркало, достал бритвенные принадлежности, нашел горячую воду и побрился. Явиться взору Лючии нужно в лучшем виде. На прощание – еще стопочку, и привет этому дому. На улице как-то вдруг рассвело. Утро настало.
Глава 10
Кент нашел контору, в ней человека, показавшего «теремок» Лючии, – в точности такой же, как и все другие. Он оказался заперт. Кент стучал-стучал, никто не открыл. Прошла женщина с ведром, спросила:
– Вы кого ищете? Люську? Ее нету.
«Люську»?… Впрочем, здесь она, конечно, может именоваться и Люськой…
– Вы не знаете, – спросил женщину с ведром, – когда она вернется?
– В обеденный перерыв придет, – ответила женщина. – Она сегодня рядом работает. Можете пойти сейчас к ней, здесь недалеко, трубу приваривают…
Она объяснила, как пройти, – оказалось действительно рядом, с полкилометра, в поле. Кент издали увидел нескольких рабочих, склонившихся над люком канализационного колодца. С замиранием сердца подошел к ним, думая найти среди них женщину. Наконец сообразил, что она, наверное, в колодце. Спросил:
– Скажите, где сейчас Лючия? – и тут же поправился: – Люська…
– Люська! – крикнул в люк один из рабочих. – Тут к тебе…
– Сейчас! – послышался хрипловатый голос.
Минут через пять из люка вылезла крупная женщина с широкой недоброй физиономией, в брезентовых штанах и куртке, со сварочным аппаратом в руках. Боже мой!..
– Э-э… вы Лючия? – спросил Кент, заикаясь.
– Что еще за Лючия? – недоуменно спросила женщина прокуренным голосом.
– Видите ли, я… как бы это сказать… я с вами переписывался. Я – Феликс!..
Глаза ее широко раскрылись. Она удивленно смотрела на Кента.
– Неужто?! – вскричала обрадованно. – Мужики! – обратилась к рабочим. – На сегодня баста! Скажите там прорабу что хотите, но ко мне родственничек приехал…
Она бросила аппарат и протянула Кенту здоровенную лапу. Вот так богиня!
Идеалы – вещь хорошая, но встречаются они, видимо, довольно редко. Поэтому лучше уж стремиться к реальному и мечтать о доступном, имея о нем собственное представление и не веря представлениям других. Сама себе она, может, и казалась такой, какой ей хотелось себя видеть. Наверное, и Кент кажется себе красавцем, но неизвестно, что думает об этом она?
Кент изобразил на лице улыбку и выдавил из себя какие-то приветливые слова, уместные при встрече «родственных душ». Они пришли в «теремок», и, не стесняясь его присутствия, Лючия-Люська начала стаскивать с себя брезентовую оболочку. Извинившись, он отвернулся, чтобы дать ей возможность переодеться.
«Самое лучшее сейчас – видеть ваши глаза», – вспомнились ему строки из ее письма. «А для меня самое лучшее было бы сейчас дать отсюда тягу!» – подумал он…
– А вы точно такой, каким я вас представляла, – было первое, что она сказала, когда Кент повернулся к ней.
В «теремке» из меблировки, кроме кровати, ящика, похожего на шкаф, стола и стула, не было ничего. Она переоделась в ситцевое платье с чересчур вызывающим разрезом. У нее были рыжие волосы, большой рот, синие глаза с белесыми ресницами, вдобавок еще и курносая. Широкие бедра, крупные ступни, она чуть-чуть хромала.
– Знаешь, Феликс, мне нравится твое имя. Оно настоящее? – спросила она.
– Если хочешь, – буркнул Кент, – можешь называть меня Гарри…
«Ежели ты можешь назваться Лючией, – подумал он зло, – почему я не могу быть Гарри, или Бернардино, или даже Риголетто?…»
– Гарри, – она с легкостью приняла новое имя, – прежде чем будем говорить о делах и планах на будущее, давай сходим к морю. День-то какой!..
День был действительно достоин похвалы.
Они отправились к морю. Разумеется, не на курортный пляж; для местного населения здесь имелся отдельный, недалеко от турбазы. Купающихся было мало. Кент разделся. Купаться в ноябре – мечта! Люська-Лючия не изъявила желания искупаться, уселась на гравии, обхватив руками колени. Кент – он уж не помнил впервые за сколько лет – вошел в морскую воду.
Если по дороге на пляж он ломал голову над тем, о каких делах, о каких планах на будущее собирается говорить Лючия, то теперь, умей он хорошо плавать, уплыл бы, кажется, за горизонт. Что за блаженство барахтаться в морской воде! А, черт с ней, с этой Лючией! Разве только из-за нее он рвался сюда?…
В течение суток, которые Кент прожил в «теремке», продолжалась ожесточенная борьба за его свободу, на которую Люська-Лючия обрушилась с яростью тигрицы. Борьба велась, с одной стороны, в стремлении доказать необходимость соединения двух родственных душ, а с другой – в стремлении отрицать родственность этих душ. Люське-Лючии нельзя было отказать в силе, страстности, изобретательности, в уме, наконец, хотя и невозможно было понять, в какую сторону он направлен. Она была похожа на автомобиль без тормозов. Так показалось Кенту, особенно после того, как он поинтересовался причиной гибели летчика-испытателя с детьми.
– Здесь много загадочного, – сказала она мрачно. – Для меня самой много неясного. Но то, что я написала тебе, – вранье в третьем варианте…
– Что значит – в «третьем варианте»? – удивился Кент.
– Другим известно, например, что они, Юра и дети, погибли в железнодорожной катастрофе. А некоторым, что он был горным инженером и что беда случилась в шах* те… У тебя – воздушный вариант…
– А еще варианты будут?
– Наверное. Не люблю одну и ту же версию…
Она взглянула на него, пожалуй, даже грустно.
– Ты не обижайся, – сказала виновато, – что не так все, как тебе представлялось… Я ведь тоже хотела бы иметь кого-нибудь, кто понимал бы меня… Кто тут меня понимает! Кому я нужна как человек? Люська-сварщица… переспать годится, а на большее ни у кого души не найдешь…
Позже, в самолете, Кент много думал о ней. Купила все-таки ему билет – не хотела, а купила. А как уговаривала остаться, даже упрекнула в трусости… Его, Кента, бежавшего из Сибири! Обозвала трусом, который-де удирает от бабы… Но билет все же купила.
И Кент – снова в облаках. Он очень сожалел, что бурная фантазия Лючии не соответствовала ее внешности: какая любовь получилась бы!..
Глава 11
Итак, мы снова в облаках, мы оба – я и мой незадачливый герой. Куда мы летим? В Москву? Мне-то можно туда – я там прописан, проживал, имел там жену и даже две квартиры. Но что было делать в Москве Кенту, когда и хорошим-то людям там тесновато? Ведь у него там, кроме меня, никого не было, а я понятия не имел, где бы я его там пристроил и к кому… Лететь же домой одному несолоно хлебавши, то есть не устроив дальнейшую судьбу Кента, означало признать невозможность создания романа с такими непривлекательными, как Кент, персонажами. Во всяком случае, имея их на ролях главных героев. Тогда что же – вернуть аванс, полученный за роман? Я бы и вернул, кабы знал, где взять теперь эти деньги…
Правда, у меня в Москве имелся приятель-философ, который обожает работать с личностями, подобными Кенту. Можно было бы подсунуть Кента ему. Но как? Ведь Кент находится на нелегальном положении. Станислав, конечно, взял бы его в оборот. Он, как мне известно, сумел вправить мозги многим и почище, чем Кент. У него объяснение жизни и ее проявлений построено нестандартно, живо, убедительно. Вот кто, мне кажется, проштудировал всю мировую философию от Сократа до Маркса и Ленина. И, если бы я сумел свести своего героя со Стасем, я бы здорово обогатил мое повествование интересным Поединком различных мироощущений, вернее, ощущения, с одной стороны, и сознательного убеждения – с другой.
По и это для меня чревато последствиями: ведь тогда бы пришлось скоро закончить роман, и он вышел бы непозволительно коротким: все кончилось бы тем, что Кенту в результате знакомства со Стасем пришлось бы пойти в милицию с повинной…
Впрочем, как сказать… Может, Стась и то не справился бы с Кентом… Стась, безусловно, силен в философии и подходы к своим подопечным найти умеет, но ведь трудность заключается в том, что Кент сроду ничего не читал, кроме романов про шпионов. Его можно было убедить в чем бы то ни было или личным примером, или великодушным отношением лично к нему, чтоб он поверил в действительность добра. Словесное убеждение на него действует плохо…
Могут спросить: откуда я все это знаю, могут сказать, что мои соображения о его нравственных качествах выдуманы так же, как и он сам, и, следовательно, особой цены не имеют…
В свое оправдание могу еще раз напомнить, что Кент не совсем выдуман, как уже однажды объяснил, потому что совсем из ничего что-либо создать трудно. О Феликсе мне кое-что рассказывала Маргарита Самохвалова из Кишинева. Меня можно упрекнуть в плохой памяти – я не запомнил всего ею рассказанного.
Вслушиваясь в убаюкивающий рокот моторов самолета, я размышлял о создавшейся ситуации и больше самого Кента сожалел, что письмо Лючии и заключенные в нем признания не соответствовали ее внешности, – какая бы получилась красивая любовь!.. Теперь героиню я потерял, а с героем не знаю, что предпринять. Плохо, плохо, что я оказался не в состоянии приписать Лючии недостающие достоинства и продолжить повествование без сучка и задоринки, так, чтобы читатель прочитал роман не отрываясь!..
Здесь мои мысли в вернулись к Маргарите Самохваловой – ведь именно она-то и обладала необходимой мне для продолжения романа внешностью! О да! Марго была просто Королевой красоты.
Вот и пришла идея: не отвезти ли мне Кента к ней, тем более что в моем воображении он родился из ее рассказа, С!! ею порожден…
Как это сделать? Ну, это легко. Здесь-то мне и дозволено воспользоваться авторской властью. Я просто-напросто уступаю ему свое кресло здесь, в самолете, а сам усядусь сзади и буду за ним наблюдать. Нам вдвоем у Маргариты делать, пожалуй, нечего. Я там буду скорее всего лишним. Но полететь с ним имеет смысл: следя издали за ходом событий, я, возможно, вспомню все, что мне рассказывала о Феликсе Королева красоты.
…Итак, Кент летит в Кишинев к Маргарите, адрес которой ему «на всякий, особо крайний, случай» дал тот же Ландыш. Причем Ландыш предупредил, что "Маргарита, хотя ей и можно во всем доверяться, особа сложная, образованная, требующая деликатного обращения. Ландыш, дав Кенту адрес, просил его не злоупотреблять гостеприимством Королевы. Ничего больше о ней, а также о своих с ней отношениях он не сказал…
Ну нет, злоупотреблять гостеприимством, если больше некуда деваться, все же приходится, пусть Ландыш его простит! Ведь он должен понимать, как трудно организовать сносное существование в таком положении. В былые времена, все знают, за деньги можно было везде удобно устроиться. Теперь деньги мало значат, к тому же их нет.
«Махнуть бы за границу», – мрачно размышлял Кент. – Но что он там станет делать? Это только в заграничном кино всякие авантюристы, гангстеры, Жан Габены и прочие бегут из тюрем и летят из Рима в Париж, из Парижа – в Лондон… Опять же, чтобы там быть авантюристом, надо там и родиться, и вырасти, и учиться, на худой конец и в тюрьмах посидеть…
Ему приходилось слышать рассказы лихих ребят, которые, попадая в колонию, симулировали сумасшествие: головой о стенку, пена изо рта. Затем – сумасшедший дом, затем – через забор психиатрички, затем – через границу, а там дружелюбные хлопцы из мафии и, пожалуйста, – кури героин, нюхай кокаин, колись морфием, ходи в публичный дом, катайся на «шевроле» – делай, что душа хочет…
Все это хорошо. Но существует еще граница, которая наверняка крепко охраняется. Можно запросто в другом качестве вернуться в колонию нюхать… парашу, а не кокаин. Перспектива не слишком бодрящая!..
Скажи сейчас кто-нибудь, что ему даруют свободу, если он согласится честно работать, он бы, пожалуй, не отказался. Все-таки такое предложение показало бы, что и он достоин какого-то доверия и уважения как личность, имеющая смелость и ловкость, проявленные в таком трудном походе: «Сибирь – Пицунда». Во всяком случае, это совсем другое, чем в колонии, где его агитируют, суют в руки топор и дирижируют им, как будто он настолько туп, что не может обойтись без дирижеров…
Он, конечно, понимал, что жить, совсем ничего не делая, невозможно, но всегда, пусть даже бессознательно, искал для себя право на особое отношение к жизни, искал для себя исключение из общего порядка. Но разве такое реально? Увы… Кто станет искать компромисса с с ним и его мировоззрением?
Поэтому – долой прошлое!
Он должен стать выше обстоятельств, которым подчинялся раньше. У него не должно быть прошлого, у негр только будущее, всегда будущее или… ничего!
Бережно, как грудного ребенка, опустил самолет Кента на одесский аэродром.
На автовокзале – огромные очереди у касс. Добравшись на трамвае до окраины города, вышел на шоссе, ведущее в Кишинев. А вот и «газик» едет! Кент «проголосовал». «Газик» остановился. За рулем – хмурый парень лет двадцати пяти.
– В Молдавию?
– Залезай.
Кент устроился рядом с ним. Парень не то чтобы хмурый – вроде бы обозленный. Брюнет, с круглым добродушным лицом, под носом тоненькая ниточка усиков, на верхнем резце фикса (коронка).
– Сколько дашь? Сошлись на пятерке.
Ехали молча. Потом парень ни с того ни с сего и, в сущности, ни к кому не обращаясь, сказал с какой-то решимостью:
– Да ладно! – и махнул рукой. Повернулся к Кенту: – Закурим, что ли… Как звать?
– Леонард, – сказал Кент, немного подумав, – можно Ленька…
– Валентин, – представился водитель.
Закурили из его пачки.
– Откуда сам?
– Откинулся от «хозяина», – уклончиво ответил Кент.
– Хочешь в Молдавии пристроиться? Оно и правильно, здесь народ – простофиля.
Валентин рассказал, что живет в Бендерах, но скоро переселяется в Подмосковье, в Красково. Меняется.
– Не знаешь, где там улица Суворова?
Кент признался, что в некоторых городах знает, а вот в Краскове… не бывал.
Поначалу хмурый этот парень оживился и стал совать свой нос во все щели личной жизни Кента, что было тому не по душе. Переключил парня на другую волну – поинтересовался, какой город тот обрадовал своим первым криком. Оказывается – Одессу… После этого – о чем же еще! – стали говорить о женщинах.
– Я вот с Нинкой едва объяснился, – рассказывал Валентин, мимоходом узнав, что Кент чуть было не плюхнулся в расставленные Лючией сети, – едва потом от нее отделался! Они хорошо смотрятся, когда строят тебе глазки, но когда ты у них на крючке…
Он тяжелым выдохом выпустил из себя облако дыма в ветровое стекло. Ниночка была, оказывается, поварихой в столовой, и это было ее единственным достоинством.
– Идешь с ней в кино, – продолжал Валентин, – шагает рядом и молчит, как рыба. Целый день рта не раскрывает, а если и открывает… так лучше бы закрыла!..
Валентин болтал, а Кент его не слушал, лишь делал вид, что внимательно слушает. Он раздумывал над собственными проблемами.
В отличие от Автора, знакомого с Маргаритой, Кент о ней ничего не знал, кроме скудных сведений, полученных от Ландыша. Он думал-гадал о том, что собою представляет Маргарита, можно ли будет у нее хоть сколько-нибудь перекантоваться, или, может, здесь так повезет, что вообще удастся к ней прикадриться, так сказать, зацепиться наглухо…
– …И эта тихоня чем вздумала поймать? – услышал он возмущенный голос Валентина, который, гоняя языком уже потухший окурок из одного угла рта в другой, продолжал травить про свою Нину. – Заявляет, что намерена произвести на свет от меня ребенка! Ничего другого не хочет… Нет-нет! – только ребенка от любимого человека, и тебе должно быть приятно, что ты и есть любимый человек… Нет, видали?! Раз, два – и ребенок!.. Растолковал ей, что она понятия не имеет, что такое быть кормящей матерью, как больно, когда с молоком вместе этот беззубый бандит вытянет из нее все соки и красоту. Убедил…
Серая лента асфальта не спеша петляла, исчезая под передними колесами. Оторвавшись от нее, Кент увидел человека, бегущего через поле к шоссе. Отстав от него на приличное расстояние, спотыкаясь, бежал еще кто-то. Первый выбежал на дорогу и показал руками в небо, где в Данную минуту не было ничего примечательного.
Валентин остановил «газик». Маленький, вспотевший, запыхавшийся хлюпик объяснил, что жутко спешит в Бендеры, что за доставку туда его особы даст пятнадцать рублей. Валентин присвистнул от удивления и помедлил секунду в надежде на прибавку. Но неразумно ждать, чтобы синичка упорхнула в небо. Взяли Хлюпика.
Валентин тут же прилип со своим одесским любопытством к Хлюпику, который ерзал на заднем сиденье, будто его муравьи кусали. Но, не добившись от того толку, снова переключился на Кента.
– Обстоятельства складываются не в мою пользу, – сказал он и сообщил подробности. Оказывается, у него было грустное объяснение с одесской автоинспекцией, хотя ничего особенного он не совершил – просто немного выпил, перепахал цветочную клумбу и врезался в киоск.
– Подумаешь, инспектор! – ворчал Валентин. – Дали человеку палочку в руки, и он воображает, что может ею ковыряться в шоферской душе, как будто шофер не человек, а фальшивомонетчик и у него денег куры не клюют…
– Закурить есть? – неожиданно спросил Хлюпик.
Кент поинтересовался, как его зовут. Ответ был лаконичен:
– Лимон!
Валентин полюбопытствовал, почему он так нервничает. Хлюпик не ответил, плюнул в окно, попросил газануть, а не доезжая с километр до Бендер, высадить его. Эту просьбу Валентин исполнил. У города же их остановила милиция, и теперь заерзал на сиденье Кент… Проверяли документы. Кент протянул свою поддельную справку об освобождении. Придирчиво изучал человек в гражданском эту бумагу, попросил Кента снять берет. Но на справке – его фотография, бояться нечего. Человек смотрел на фото, на Кента и вернул справку. Видимо, они искали кого-то другого – несомненно Хлюпика…
Когда въехали в Бендеры, Кент стал умолять Валентина доставить его в Кишинев, но тому не улыбалось ехать в Кишинев – без прав, на дребезжащем драндулете. Он привез Кента на автовокзал. Здесь через знакомую кассиршу достал ему без очереди билет до Кишинева.
Вперед… к Королеве!
Глава 12
В Кишинев прибыл к вечеру.
Шестиэтажный дом, в котором жила Королева, выглядел вполне солидно. На шестой этаж Кент поднялся пешком – лифт не работал. На звонок открыла женщина безупречной внешности, ей можно было дать лет сорок. «Немного старовата, – прикинул Кент, – но в общем-то ничего, сойдет на время…»
В результате обоюдной вежливой информации подтвердилось, что зовут ее действительно Маргаритой, а Кент на этот раз представился зачем-то Арнольдом. Знакомились в просторном коридоре большой коммунальной квартиры. Внешность у Королевы была на самом деле отвратительно классическая: тут тебе и ямочки на щеках, и родиночка, и черные глаза, и волосы – мечта парикмахера. К тому же тоненькая, изящная, да и к ногам не придерешься.
Пока Кент объяснял ей себя, свое отношение к Ландышу, пока они витали в области сомнений, догадок, предположений друг о друге, в дальнем конце коридора открылась дверь, из-за нее высунулась кудлатая голова, и Кент увидел круглые, как у совы, настороженные глаза. Потом откуда-то появился высокий седой старик со сверкавшим яростной ненавистью взглядом, он тут же пропал, как призрак, которого, может, и не было.
– Мой папа, – прошептала Маргарита как-то зло. – Ничего уже не соображает. А этот, – она кивнула в сторону кудлатой головы, – Яков, сосед. Всегда смотрит, когда кто-нибудь приходит. Идемте!..
Она открыла одну из дверей в коридоре, и они вошли з королевские покои. Кента ошарашило свирепое: «Мя-у-у-у».
– Изабелла! – заворковала Королева. – Это хороший дядя…
Изабеллой оказалась громадная белая кошка с наглой мордой. Кент быстро удостоверился, что за прелесть, когда эта тварь линяет. В большой комнате он увидел рояль и – бог его простит! – широкую манящую кровать. Ковры, мебель, книжные полки не произвели на него особого впечатления. Зато его внимание обратила на себя висевшая на стене галерея портретов знаменитых мужчин, которые рекламировались как лошади на ипподроме. В основном это были известные актеры и спортсмены. Наверное, женщине и на самом деле приятно, просыпаясь, останавливать взгляд на какой-нибудь знаменитой физиономии. Холодильник «Розенлев» также привлек внимание, а его содержимое с заграничными этикетками приятно взволновало. Когда Кент уселся было в удобное кресло, в нижнюю часть его кузова вонзились когти Изабеллы. Они испытывали друг к другу обоюдную неприязнь…
Маргарита с любопытством расспрашивала про Ландыша – как он и что, старо ли выглядит, много ли осталось ему сидеть, есть ли у Ландыша еще друзья, получает ли он письма. Кент рассказывал, как мог, но скупо – об этом его попросил сам Ландыш.
Королева сварила кофе, достала коньяк. Они курили и умничали. В основном Марго. Она дала понять, что много читала Мечникова, Шопенгауэра, Ницше, Андрея Белого. Кент с заинтересованным видом молча сосал сигарету. Затем она рассказала о своей работе. Можно было понять, что у нее полоса неудач, что ее часто стали критиковать в редакции. И Кент убедился – Ландыш не соврал насчет ее образованности. Во всяком случае, у него не было основания не поверить тому, что она музыкальный редактор на радио и что она имеет музыкальное образование. Нет, с такими бабами не заскучаешь!
Опять зазвучали Шопенгауэр, Гёте, Шиллер, но они были Кенту до лампочки. Он наслаждался жизнью, проклиная шопенгауэров и кошку Изабеллу. Ему было ясно, где и чем это кончится. Да здравствует молдавский коньяк и постель на хороших рессорах! Он был молод, строен и знал, что женщинам нравится. Маргарита, хотя и присматривалась к нему с каким-то, на его взгляд, излишним любопытством, держалась в то же время довольно игриво.
Любовь! Да при чем здесь любовь? Человек пришел из тайги. Может, ему в далеком будущем и нужна будет умная жена, но не теперь и не в первый день знакомства… Теперь, милая, будь не умной, а женщиной. Умной будь, став другом. Часто бывает, что женщиной ты останешься, так и не став другом, и, наоборот, став другом, перестанешь быть женщиной. И жизнь дает трещину!.. А здесь… Зачем было здесь думать о любви к человеку из леса?…
…Следующее утро началось с бодрого пожелания доброго утра. Нежные пальцы осторожно пощекотали его ухо. Была половина одиннадцатого. О, как отличалось это пробуждение от подъема в колонии, когда от каждого удара молотка по рельсу мурашки пробегали по спине и каждый удар напоминал – дождь или снег, жара или стужа, ты должен идти и делать то, чего тебе делать не хочется, потому что от этого зависит очищение твоей души, изгнание из нее дьявола.
– Там нет женщин? – спросила Марго, закуривая сигарету. – Как же вы там обходились?
– Сновидениями, – ответил Кент.
– Ужасно!..
Они встали, и Кент отправился мыться в ванную. На двери туалета его рассмешило объявление: «воду спускать два раза». Потом – опять кофе, коньяк и умные разговоры, благо было воскресенье. Кент уже восхищался собственными тонкими манерами.
Он все выжидал случая, чтоб поудобнее было спросить про Ландыша. Ему хотелось раскусить и понять их взаимоотношения, но она стала расспрашивать его о планах на будущее.
А какие могли быть у Кента планы на будущее? Он стал распространяться о том, что чаще всего встречал невезучих, что и сам он из их числа.
У Лючии возникали разговоры о планах на будущее, у этой тоже… Но что он знает о своем будущем?
– А чего же ради ты убежал? – спросила Маргарита с любопытством. – Разве только чтобы навестить меня, чтобы передать привет от Ландыша? А как дальше будешь жить? Думаешь, не поймают?
Нет, не станет он перед ней выворачиваться наизнанку. Еще никогда и никому не давал он расколоть своей души, а то пришлось бы рассказывать о скупой, даже жадной бабке, которая его выкормила, о нудном одиноком детстве и о фотографии матери, где она была снята юной красивой девушкой, – единственное его представление о ней. Пришлось бы, может быть, сказать и о том, что чаще всего он напевает ту песенку, где есть такие слова: «…Я так давно не видел маму…»
«Мя-у-у!» – взгляды Кента и Изабеллы враждебно скрестились в немом поединке.
Зазвонил телефон. Из реплик Марго Кент догадался, что звонит какая-то Соня… Марго сказала в трубку, что она не одна. Затем Кент услышал, к своему удивлению, что она как будто говорит о себе во множественном числе: «Мы придем». Когда же она положила трубку, Кент узнал, что «нас», стало быть его тоже, пригласила в гости к себе Соня. Королева начала наводить марафет.
Что же получается? – размышлял Кент о своем положении в жизни. Она даже не поинтересовалась, хочет ли он в компанию или не хочет, удобно ли ему там щеголять своей жидкой и весьма подозрительной шевелюрой? Тащат, куда хотят, как собственность. Собачья жизнь! Но возражать не стал…
На улице дождь лупил, как в тайге. Соня, к счастью, жила не слишком далеко – несколько кварталов ходу. Она была в брюках, на голове бигуди. Сразу следом, за ними пришла еще одна зрелого возраста девица. Все три красавицы топтались в санузле перед зеркалом.
Вскоре прибыли и кавалеры. Один – сорокалетний коротыш в ковбойке и джинсах. Другой, блондинчик лет двадцати, сразу сумел оценить прочность дверного косяка, как он вообще дошел – загадка. Третий – полный самец неопределенного возраста, в белой рубашке при галстуке, лацкан пиджака украшал «поплавок».
И вот уже царствуют на столе бутылка «Столичной» со свитою бутылок портвейна, окруженные состряпанными на скорую руку закусками.
– Сплошная серость! – сказала Королева тихонько. Ее подруги старались изображать радостное оживление. А может, оно было настоящее?…
– И такие смеют встречаться с культурными, знающими языки, образованными женщинами! – шипела Королева.
Действительно, для культурных женщин, знающих языки, эти кавалеры были грубоваты. Хотя, размышлял Кент, с ними все же веселее общаться, чем с чужаками из тайги…
Веселья не получилось. Пошептавшись в «вестибюле», красавицы позвали Кента проводить Ее Величество. У нее было испорчено настроение, и от этого она, увы, не похорошела.
Шли молча. Кент не знал, о чем говорить.
– За что?! Отчего недоступно мне то, что другим женщинам доступно? – неожиданно простонала Марго. – Других добиваются, на них женятся… Ведь я красивая, культурная и не дура же… Разве я меньше других достойна уважения, счастья? Я искала героев Грина, Лермонтова, Хемингуэя… Видно, все погибли на войне. И вот – «почему бы не слопать собачке кошку»…
Кент ничего не понимал – о какой еще кошке речь?
– Так однажды сказал один: почему бы не слопать кошку, если она не возражает, то есть меня… Он, видите ли, не собирается два года носить цветы и вздыхать. Он, ведите ли, считает, что женщины этого и не требуют, что сами мужчины придумали все это!..
«Но ведь и от меня она, помнится, цветов не ждала!» – подумал Кент.
Пришли к ней. Едва вошли в коридор, услышали крик:
– Ты что, разучилась здороваться?!
За их спинами метнулась и скрылась длинная тень. Марго вздохнула, вставила ключ в замочную скважину своей двери. Появилась, вероятно из кухни, сухонькая старушка и направила на Кента острый сердитый нос. Опять открылась дверь в дальнем конце коридора, из нее высунулась кудлатая голова. Марго была, видно, вынуждена как-то объяснить Кента старушке.
– Мой друг, – сказала она сухо. – Журналист.
– Теперь журналист! – ехидно сказала старушка, обращаясь, очевидно, к голове.
Вошли в комнату. Марго устало плюхнулась в кресло.
«Мя-у-у!»… Изабелла совершила прыжок. Кент ощутил адскую боль в загривке, в который вцепилась эта королевская любимица. Попытался было ее погладить – она укусила его за палец и молниеносно взлетела на гардероб. Марго весело смеялась:
– А ведь она не со всеми играет!
Кент гадал, обидится Марго или нет, если он откроет «Розенлев» и достанет коньяк.
– А у тебя не было ничего… настоящего? – задал он ей вопрос и решительно открыл «Розенлев».
Королева казалась удивленной.
– Как?! А Ландыш! Ты разве не знаешь? Он же был моим мужем…
Наступила очередь Кента удивляться. Вот номер! Ландыш не говорил об этом.
– После… были и другие, – сказала она. – Приходили. Были и ушли. Или я их прогоняла… Я так устроена, что все надеюсь: а вдруг…
Что «вдруг?» – не понял Кент. Кого «вдруг» ждет она?…
– Мне не нужен, – говорила она, – образец мещанского счастья: машина под окном, собака, квартира, солидный муж – нет! Но я всему этому все равно завидую, потому что это лучше, чем такая жизнь, как у меня теперь. Хочу обратно в природу, в деревню, хочу, чтоб было спокойно, как тогда, когда был Ландыш. Но я не умею быть одна. Да и в деревне скука… В прежние времена художники, писатели, поэты жили в глуши, в захолустье и создавали шедевры… Теперь никто не хочет уйти из города, как будто в этом бедламе скрыты все сокровища – материальные и духовные… Выведи, пожалуйста, Изабеллу во двор.
Кенту не улыбалось гулять с этой наглой тварью, но он подчинился.
Маргарита встала, потянулась, достала с гардероба кошку и была в этом жесте грациознее, чем сама кошка. Кент схватил Изабеллу и спустился во двор.
Спускаясь в лифте, который, оказывается, иногда все же работал, он думал с раздражением: «Что же, так и буду у нее человеком при кошке?» Не такой ему представлялась желанная удача. Смутная тревога и тоска овладели им. «Там, когда собираешься в путь-дорогу, все представляется иначе. Вернее, никак не представляется, просто там все это еще впереди. Теперь же, когда самое трудное, казалось бы, позади, опять повторяется все то, что было всегда, что в конечном счете возвращало его „туда“: он при кошке или при бабе, есть и выпивка и жратва и на работу пока не гонят. Но в том-то и дело, что все это „пока“…
Ее не «оседлать», Маргариту эту, – к ней и до него приходили всякие: были и ушли, или она их прогоняла сама. Ясно, что и Кент не тот «а вдруг», кого она ждала. Значит, в один прекрасный день она и его выметет…
Нет, он не станет дожидаться, чтоб его выгоняли. Он сам хлопнет дверью. Не мешало бы заглянуть в ее казну на дорогу, но, пожалуй, нельзя: подруга Ландыша все-таки. А уйти – уйдет!.. Душа тянет в края, где его старые друзья и подружки, где также найдется выпить и закусить…
Прогулять кошку оказалось сложней, чем можно было предположить: едва он выпустил Изабеллу из рук, на нее накинулись сразу три кота. Во дворе началась такая карусель, что Кент и понять не мог, где чья кошка. Он увидел белый хвост, который мелькнул за воротами, увлекая за собой всю эту мяукающую ораву. Напрасно он кричал: «кис-кис!» Изабелла пропала.
Королева была в отчаянии. Они обошли весь квартал, заходили во дворы, в подъезды, звали, умоляли, искали почти до утра – эту скотину не нашли. Утром Марго взмолилась:
– Сходи, пожалуйста, на живодерню…
Еще чего не хватало! Но это в последний раз…
Кент с трудом отыскал живодерню, но и там Изабеллы не было. Вместо нее рабочие предложили по рублю за штуку полный мешок кошек любого цвета.
Вернувшись, устроили достойные поминки изабеллиной душе. Затем Королева проводила Кента на автобусную станцию. На прощание поцеловала.
Вперед! О Ландыше так больше и не вспомнили…
Глава 13
Что они о Ландыше не вспомнили, мне, Автору, немало повредило: я так и не сумел последовательно восстановить рассказанное Маргаритой о Феликсе. И я опять не знал, что предпринять с таким незадачливым героем. Он никак не сочетался с Марго, и я был вынужден их развести. А дальше что?
Обычно я полагал, что можно запросто создать роман или рассказ за счет одной лишь фантазии, имея какие-нибудь самые незначительные конкретные образы или ситуации в качестве отправной точки. Я полагал, что можно легко создавать произведения, импровизируя и не слишком ломая голову над планированием будущей вещи. Я целиком доверял импровизации, а она вот подвела меня. Теперь, оказавшись со своим бездомным героем в дороге и не имея понятия о том, куда эта дорога ведет, мне пришла пугающая мысль: несерьезно все это! Во имя чего затеял я этот рассказ? Приключения… Но они чему-то должны служить, должны быть как-то обоснованы.
Я показался себе отцом, прогнавшим из дома сына на произвол судьбы… Разве не так поступил я с Кентом: породил, сделал неудачником, заставил нарушить закон и бросил.
Конечно, бросил. В тот самый момент, когда я написал о его решении покинуть Маргариту, пока та не выгнала его сама, я его и бросил: сам-то я сидел в самолете и летел домой, в Москву, один, без него. Я не мог взять его с собой – мне некуда было его девать.
Я решил дома спокойно и трезво осмыслить положение, посоветоваться со Станиславом, а Кент пусть пока погуляет, где хочет.
Я летел домой, а на душе тревожно. От душевного взлета, с каким я начал свой роман и вырвал аванс, не осталось и следа. Думая о Стасе, я не мог отмахнуться от мысли, что неудачно выбрал и тему, и героя. Зачем надо было вытаскивать его из тюремных стен, когда не кого-нибудь, а именно Станислава окружает целый мир, заключающий в себе и негативные и позитивные явления, – мир, в котором столь много не до конца понятого, решенного, в котором каждый день происходят новые открытия, ставящие людей перед необходимостью создавать новую педагогическую науку, новые, более современные методы преподавания, подходы к человеческому сознанию, и это – педагогика! – действительно настоящая борьба за лучшее будущее, хотя и нет в ней романтических приключений и рискованных поступков.
К тому же, разве мало книг, в которых преобразование отрицательного в положительное изображено не хуже, чем это смог бы сделать я в своем романе о Феликсе Кенте? Ну, опишу еще раз «малину», бродяг, попавших под влияние облагораживающих, исцеляющих направлений жизни, пришедших, наконец, к заключению: так больше жить нельзя. Так что же это, если не повторение уже сделанного, уже существующего?
Описание трудностей и риска, какие испытывал Кент в своем побеге, а также тех, которых образ его жизни ему неминуемо принесет, никого не страшит, Ее отталкивает: на бумаге самые страшные ситуации выглядят даже привлекательными. Часто получается так, что читатель прямо упивается всякого рода опасностями!.. Для него само слово «опасность» обладает магической, притягивающей силой. Представьте себе киноафиши с такими, например, заглавиями: «Опасный побег» или «Опасная погоня»… Обыватель бегом ринется за билетом, и можно сказать с уверенностью – зал будет полон.
Тем не менее Кент у меня уже есть, и даже убить его теперь не так-то просто, хотя этим я и мог бы освободиться от него…
А между тем совершаются же убийства просто так, и по пьянке убивают же люди, тебя не спрашивая, и смерть так естественно вписывается на страницы жизни. Вот хотя бы сейчас: если этот лайнер клюнет носом, помчится вниз и врежется в землю? Конец. Ты встретил редактора, который перечеркнул все, что ты сделал, и твою собственную судьбу, который, ни с кем не считаясь, вносит свои коррективы по своему определению. Так почему же жизнь может так естественно предложить смерть без особой логической подготовки, а я на своих страницах боюсь убить Кента, мною же созданного?
Пока я раздумывал обо всем этом, самолет приземлился на Внуковском аэродроме.
Дома, едва я вошел в подъезд, судьба преподнесла мне хотя и не смертельную опасность, но нечто малоприятное, – во всяком случае, она внесла в мою жизнь и на самом деле неожиданные коррективы.
Я, естественно, прежде чем подняться к себе наверх, достал почту и в кипе писем, газет, журналов обнаружил тощенький желтенький конвертик, который не сразу бросился в глаза. Полистав журналы, просмотрев другие письма, я, наконец, вскрыл этот конвертик и нашел в нем повестку, приглашавшую меня в отделение милиции…
Что бы это могло означать? – вопрошал я себя, но ничего путного не придумал. С милицией как будто никаких дел я не имел – не я же удрал из колонии, а мой герой! Так что бы это могло означать? Ответ не заставил себя долго ждать. Нашелся внимательный человек, согласившийся объяснить суть дела, причем со всеми подробностями. Это был следователь, а встретился я с ним в его кабинете, куда был приглашен повторно – теперь по телефону.
Телефонное приглашение вроде бы ничего плохого не предвещало: оно было произнесено обыденным, даже скучным тоном, словно речь шла о потерянном носовом платке: «Заходите, когда найдете время»… Не зная сути дела, я доверчиво отправился в милицию. Здесь я узнал, что носового платка не терял, а в тот вечер, три недели назад, когда в ресторане «Лира» в обществе малознакомой компании гасил джином бушевавший в моем сердце огонь творчества, кому-то – не то Геллеру, не то Келлеру – весьма основательно повредил голову, говоря точнее, хватил его бутылкой по башке. Каким-то образом мне удалось тогда уйти, несмотря на то что одна молодящаяся дама с хорошо поставленным голосом, оказывается, призывала на мою голову небесные кары.
Следователь зачитал мне показания свидетелей. Один из них даже свидетельствовал в мою пользу: он слышал, что этот Геллер-Келлер оскорбил девушку, с которой я пытался якобы танцевать (бог ты мой – я же не танцую!). Я назвал его ослом, и он – свидетель видел! – бросил мне в лицо рюмку вина, а я в ответ ударил его бутылкой.
Мне повезло: следователь оказался гуманным – он взял с меня подписку о невыезде из Москвы и отпустил. А я в тот же вечер… ехал в Таллин и жарил мысленно на вертеле даму, у которой хорошо поставлен голос. Что же касается Келлера-Геллера, он, оказывается, находился в больнице, и врачи были в полном неведении относительно того, выйдет он оттуда сам или его вынесут.
Должен пояснить: я, конечно же, его совсем не знал, и скорее всего, ни он ко мне, ни я к нему в нормальном состоянии не испытывали бы никакой неприязни. Все случившееся – следствие того, что мы просто-напросто перепились. Ужасно! Этак и человека можно убить и забыть, продолжая гулять со спокойной душой… Как я и гулял, создавая свой роман, который рос, как чудо-ребенок, не По дням, а по часам. Ведь за сравнительно небольшой отрезок времени я все-таки сочинил целый вихрь приключений, а вместе с ними описал и маленький кусочек реальной жизни… Теперь я ехал в Таллин и вез с собой несколько бутылок «Столичной» водки для Юхана – Медведя из Керну, местечка в сорока километрах от Таллина. Собственно, нацеливался я на его старый хутор в лесу. Эти пожилые крестьяне построили новый дом недалеко от шоссе, что для них намного удобнее, чем лесной хутор, к которому в плохую погоду и не добраться по утопающим в грязи дорогам. Осенью и весною единственно мыслимая обувь в этих местах – резиновые болотные сапоги. Новый дом Юхана, шестидесятилетнего богатыря, местного тракториста, и его седенькой, худенькой, большеглазой жены, еще недостроен, но они уже в нем поселились, хотя мебель и прочее имущество остались на хуторе «Соловья». Когда-то проездом я обмолвился, что хутор – отличное место для работы, и Юхан сказал, что будет рад, если я там поселюсь на время: и дом будет отапливаться, и вещи не отсыреют.
Прибыв в Керну, я с Юханом распил бутылку «Столичной», которую он обожает, и, договорившись о деталях: где лежат дрова, как топить баньку, – я обосновался на хуторе «Соловья», куда он меня доставил на тракторе. Пешком пройти было невозможно. Чтобы я мог совершать прогулки по окрестным лесам, он дал мне свои резиновые сапоги.
Дом давно не топили. Сырость в нем была хуже, чем в тайге. Я затопил сразу все имеющиеся в доме печи, отыскал постельное белье и приготовил в одной из комнат постель. На всем лежал густой слой пыли: на книжных полках, на столах, подоконниках; в вязаных занавесках – полно дохлых мух, они застряли в них, словно рыба в сетях. Принялся за уборку, и часа через два выбранное мною помещение стало выглядеть весьма уютно. Разложил свои вещи, подготовил стол для работы. Покончив с этим, пошел к колодцу, умылся, присел отдохнуть.
Тишина, окружавшая меня, была поразительной – ни звука, кроме потрескивания поленьев в печах и завывания ветра за окном. Уже наступила ночь, темень и вой ветра еще более подчеркивали тишину. Вот когда я совершенно явственно ощутил: я один.
Я знал, что в лесу были еще хутора. Но они стояли далеко друг от друга и были заселены одними древними стариками и старухами – пенсионерами, желавшими провести свои последние годы в родных домах, лесах и полях, с которыми были связаны всю жизнь. Они мало общались, встречались только у одиноко стоявшего пустого дома на повороте дороги, которая вела к шоссе. К этому дому в неделю раз приезжала автолавка – привозила хлеб и все необходимое. Сюда же доставляли почту. Старики покупали вино, угощали друг друга, вспоминали былое, а старушки поверяли одна другой новости о дочерях, внуках – кто на ком женился, кто с кем развелся. Здесь и мне предстояло покупать еду.
Я бродил по лесам, кишевшим кабанами, дикими козами, и ломал голову над сюжетом моего романа, который так неожиданно пришлось оборвать… Что будет с Кентом? Насколько мне известно, его ждали новые приключения. Кента ждали приключения, а Автора – пленительная игра воображения, игра тем более заманчивая, что в руках Автора оказался целый букет потенциальных героев, начиная с самого Кента и кончая теми, с кем его могли столкнуть события, придуманные Автором… Где он теперь, мой невезучий Кент? Может, опять встретился с чужаками?
Благодаря суровой действительности, так неожиданно вмешавшейся в личную жизнь Автора (я имею в виду вызов в милицию), пришлось подумать о том, чтобы переставить акценты в будущем романе, поскольку случившееся с Автором было тесно связано с причиной неудачливости его героя. Я решил создать
новый роман о любви.Всем известно, как строится роман о любви, – здесь самим жанром намечена конкретная схема: он, она плюс третий лишний; потом могут быть дети, даже внуки, житейские трудности, переживания и, естественно, все существующие в обиходе благозвучные определения морали, такие, как честь, благородство, верность, преданность, долг, совесть и другие. Из всего этого, из всех этих снадобий и приправ, и следовало варить суп с любовью, в котором главным должна быть борьба позитивного и негативного, чтобы этим самым подчеркнуть воспитательную функцию романа.
Теперь мне это казалось важнее и интереснее, чем роман приключений с Феликсом Кентом в качестве главного героя. Но ведь о любви написано так много!.. Надо, чтобы в романе о любви была проблема, да такая, которая волнует всех честных и здравомыслящих людей. Я долго ломал голову, пытаясь найти такую общечеловеческую проблему, и вот сама жизнь натолкнула меня на проблему алкоголизма, хотя и об этом написано немало.
Да, проблема не нова. Но где взять проблему, которую можно назвать новой? Да и есть ли такие? Могут быть проблемы, о которых не говорят и не пишут. Но проблем новых, наверное, нет. А в таком случае мой замысел может стать вполне оправданным.
Скажем так: алкоголик, не поддающийся никакому лечению, обретает новую жизнь с помощью любви прекрасной женщины. Чем плохо? Но здесь вопрос опять-таки упирается в героиню. Алкашей навалом, за ними дело не станет. Им, то есть героем, по-прежнему может оставаться тот же Кент. Но где найти эту прекрасную женщину?… Где найти такую одухотворенную женщину, способную полюбить преступника, да еще алкоголика? Я ведь искал такую для Кента и не нашел.
Проблема! Я ведь не сумел ее выдумать. Мне нужно не проявление жалости к больному, мне нужна могучая, излечивающая сила большой любви!..
Я бродил по лесам, обдумывая роман, и сражался с мухами. Ожив от неожиданно наступившего тепла, они сотнями вылезали из всех щелей и раздражали назойливым жужжанием – жирные, черные. Ночью они имели наглость кидаться с потолка на подушку – видимо, их привлекал белый цвет наволочки, – падали мне на лицо, я просыпался в страхе. По утрам выуживал из колодца крыс. Сначала я думал, что они попадали туда случайно и погибали из-за неумения плавать (хотя известно, что крысы плавают), и продолжал варить супы из этой воды. Потом пришел к выводу, что крысы лезут в колодец мне назло…
Чтобы не было скучно, принес с хутора по соседству трехмесячного щенка. Таскать же оттуда воду было трудно – три километра.
Так миновал месяц, за ним другой. Дрова кончились, крысы – нет; я исписал много бумаги, и, наверное же, все годилось только на растопку… Приближался день приезда Зайца.
В тот же день я хорошенько натопил печь, сходил-таки на хутор по соседству, принес ведро чистой воды, затем сытно накормил щенка и поехал в город встретить Зайчишку. Для этого надо было обуться сперва в резиновые сапоги, добравшись до шоссе, переобуться в ботинки, а сапоги спрятать в кустах, чтобы, вернувшись из города, повторить то же самое в обратном порядке. У Зайчишки, я знал, не было резиновых сапог: обратно нам предстояло добираться на тракторе Юхана.
Приехав в город, я не знал, куда себя девать. Решил зайти в клуб работников искусств. Позже вспомнил, что все неразумные дела происходят главным образом от безделья. Едва разделся, едва вошел, встретил знакомое лицо, пригласившее меня к столу. Потом знакомых лиц оказалось много: я ходил от стола к столу и вскоре достиг «уровня». Только выкачнулся я из клуба, как был подхвачен под руки двумя личностями в сером и переведен через улицу в вытрезвитель. Я напрасно доказывал, что рестораны, кафе и клубы (кроме клуба трезвенников) для того именно и существуют, чтобы люди могли в них общаться и, естественно, выпивать. Напрасно, потому что был нетрезв, а по закону нетрезвых надо вытрезвлять…
Утром, взяв у тамошних доверчивых сотрудников на память бумажку, обязывавшую меня в будущем выплатить пятнадцать рублей, я был выпущен – в виде исключения чуть пораньше, чтобы не опоздать к прибытию поезда.
Подходя к вокзалу, встретил, мужчину с маленьким мальчиком, который показывал на меня пальцем и о чем-то расспрашивал отца. Я услышал голос мужчины, который сказал: «Нельзя пальцем показывать на людей». Я, конечно, был помят, небрит. И я подумал: люди не любят, когда на них показывают пальцем, но ведь и я показываю своей писаниной на людей пальцем, а сам я разве лучше тех, на кого показываю?…
Глава 14
Мой отъезд из Москвы произошел с такой внезапностью, что мы с Зайцем и поговорить толком не успели. В нескольких словах, вкратце, успел я ей объяснить создавшееся положение и рассказать о своих планах.
– Ну вот… – сказала она как-то безнадежно.
И мне без продолжения было ясно, что она могла бы сказать еще. Неужели действительно настал тот роковой момент, неизбежность которого она нередко предвещала? Я вспоминал, как яростно она сражалась с моими друзьями, стараясь отвадить их от моего дома, – не всех, а тех, кто без бутылок никогда не приходил. Вспоминал и ее суеверное, как мне казалось, пророчество: добром это не кончится! А я видел во всем этом своего рода ревность и доказывал, что почти все великие поэты, художники и писатели – пили, и вреда их творчеству от этого не было.
Но, в сущности, я относился к ее предупреждающему голосу так же, как относятся семнадцатилетние к заветам родителей: вечно вы каркаете!.. Но семнадцатилетним-то, может быть, и простительно, а вот мне…
Зайчишке казалось, что мне не следовало уезжать, не Дождавшись дальнейшего развития событий. Но они могли Развиться по-разному, именно поэтому я и уехал. Все зависело от того, что будет дальше с потерпевшим – выживет или нет. Пока что он находился в больнице и меня разыскивали. А я сидел в глуши, на хуторе, и обдумывал свой роман. И следователь не знал пока, кем я для него являюсь: мелким хулиганом, учинившим драку в общественном месте (три года), или, если Келлер умрет, – убийцей. Все зависело от крепости головы Келлера.
Я ничем не мог оправдать свой отъезд из Москвы, кроме как надеждою на здоровье Келлера. Если он выживет, а я за это время закончу роман, не так трудно будет выпутаться: ведь победителей если и судят, то не слишком сурово, а мелкое хулиганство – оно мелкое и есть. А что Келлер непременно выздоровеет, я в это верил фанатично.
Мне трудно было убить Кента лишь потому, что он был мне еще нужен, и еще потому, что он был мой… Вместо него я случайно ударил другого, ни в чем не повинного человека. Ведь нельзя же убивать людей из-за такого пустяка, как выплеснутая в лицо рюмка вина в пьяном состоянии!..
Что привезет Зайчишка, какие вести?
Приятно встречать поезд, когда в нем прибывает твой друг. Расхаживая по перрону, с завистью поглядываю на встречающих с цветами и думаю с сожалением о том, что мало дарил Зайчишке цветов… Вспоминается ее последнее письмо – доброе, ласковое, как всегда, и особенно подпись: «Твой маленький друг».
Представляю, как она собиралась ехать ко мне (как всегда, когда ехала меня навещать куда-нибудь): за пять дней до отъезда упаковывала вещи, не спала по ночам, соображая, все ли уложено, не забыла ли чего; как по нескольку раз считала-пересчитывала деньги, которые должна мне привезти, – не затерялся ли где рублишко…
И вот он ползет, поезд, не спешит…
Вагон восьмой. Где он? Вот!.. А вот и Зайчишка высунула ушки из вагона, вынырнула с чемоданом, в зеленом пальто, на голове – белая велюровая шляпа, из-под нее выглядывают ее милые доверчивые глаза-орешки.
– Здравствуй, Заяц!
– Здравствуй, друг!
Как приятно. Домашне. Спокойно.
На улице холодно, дует пронизывающий ветер. В это утро даже слегка подморозило. Надо ее быстрее посадить в такси.
– Ты привезла денег, Зайчишка?
– Разумеется, привезла.
Она не замечает ни того, что я небрит, ни того, что помят.
– Ты не болеешь? Хорошо питаешься?
– Зайчик, со мной все о'кей!..
Такси достать невозможно – очередь огромная. «Левым» путем достаем машину, едем. Заезжаем к Юхану, потом я отыскиваю в кустах сапоги, садимся на трактор и, наконец, часа через два оказываемся во дворе хутора «Соловья». Ох, Зайчишка, какими глазами смотришь ты на все это!.. Двор грязен, истоптан кабанами. Из пристроек сохранились баня и амбар; за ними – запущенный сад с яблонями, кустами смородины. Дико все вокруг, уныло. Потому и взял щенка – живая душа рядом…
Щенок сидит на постели и с наслаждением грызет моя новые носки… Что делать! Он еще ребенок. Увидев щенка. Заяц вскрикнула радостно: «Ой, сдохнуть можно!» Не очень-то поэтично, зато чистосердечно. Так она выражает свой восторг по любому поводу. И, конечно же, это касается моего устройства на хуторе, и, конечно же, замеченного ею в огромной мрачной кухне старенького дамского велосипеда: ее давняя мечта – научиться кататься на велосипеде…
Но вот ее взгляд остановился на батарее пустых бутылок из-под водки, и она помрачнела…
– Да нет, Заяц, это не мои! Они здесь были до меня – охотники оставили. (Впопыхах забыл их спрятать.) Рассказывай лучше новости. Как Келлер? Что заложила и ломбарде? Кто мне звонил? Привезла ли почту? Не вызывали ли тебя куда-нибудь?… Что делают Стась с Наташей? Не намечается ли у них прибавления семьи? Говори, Зайчик. Мне надо знать все столичные новости.
– Пока все спокойно, – говорит она. – Есть повестки, но не очень требовательные. Работай спокойно…
Гора с плеч… Но о Келлере она ничего не знает, Ей неизвестно, в какой он больнице. Мне – тоже…
– А Стась?
Станислав – учитель. Его особой страстью является, как я уже писал, перевоспитывать, иначе говоря – переубеждать. Он считает, что умеет убеждать людей (разумеется, тех, кто в этом нуждается) правильно думать, правильно понимать вещи, вследствие чего люди, естественно, и жить могут более или менее правильно. Работает он в школе-интернате олигофренов, как будто нет на свете больных более перспективных…
Впрочем, он сумел доказать мне обратное:
– Почему-то люди об этих детях говорят: олигофрены… Стало быть, это прежде всего, а уже затем люди. Л я считаю, что они прежде всего люди и по несчастью олигофрены.
Что ж, не исключено, что он прав, ведь люди и бандитами не рождаются. Они ими, случается, становятся впоследствии. Наше знакомство со Стасем началось, когда я случайно набрел на здание института дефектологии. Не сознавая толком – зачем, я вошел. У первого встречного спросил, где найти директора. Потом сообразил, что мне хотелось узнать и понять, чем занимается институт дефектологии. Познакомился с одним из сотрудников. Он меня познакомил со своими коллегами, среди них оказался и Стась, который в тот день замучил меня какими-то своими теориями, относящимися к «Преступлению и наказанию» Достоевского.
Мы подружились, хотя люди мы, конечно, разные. Он, например, совершенно не употребляет алкоголя. Основой моих с ним взаимоотношений служили своего рода споры-анализы, в которых один как бы дополнял другого. Иногда мне казалось, что я для него был вроде верстака, на котором он обстругивал и сколачивал собственные мысли, доводя их до необходимой ясности. И еще я подозревал, что он пытался тихо и незаметно перекроить на свой лад мое мировоззрение. Мы с ним, случалось, находили общий язык, и это меня настораживало: это смахивало на тактику Кутузова, заманившего Наполеона…
Во всяком случае, Стась мне нравился. Он приветлив, щедр во всех отношениях, непрактичен в быту, принципиально упрям в деле, и у него есть хобби – рисование. Приятно дружить с Человеком. Если сам не можешь ничем особенно похвастаться, приятно знать, что хоть друзья твои настоящие.
– О прибавлении семейства у них не знаю, – говорит Зайчик, – да им довольно Вождя краснокожих. Дай бог с нею управиться!..
Вождь краснокожих – это четырехлетняя дочурка Станислава Леночка. Свое прозвище она заслужила честно. Она полностью соответствует образу маленького головореза из рассказа О'Генри и даже, мне кажется, превосходит его. Хотя она еще и маленькая, принимать ее можно маленькими порциями. И в кого она уродилась – непонятно. Стась – спокойный, уравновешенный, даже производит впечатление человека не от мира сего; Наташка, его полутораметровая кругленькая жена, еще более тихая.
– Заяц, пожалуйста, вывози из моей квартиры все, что представляет какую-нибудь ценность. (Ей не слишком много придется трудиться: у меня всего лишь несколько десятков книг, кое-какая одежда, постельное белье.)
– Как Гусь? – интересуюсь (это ее сын).
– Живут… – Заяц грустно вздыхает. – Ссорятся, кричат друг на друга. Делать ничего не хотят: ни работать, ни даже убирать в квартире…
Гусь – данное мною дружеское прозвище пасынку. Когда он пришел из армии, женился. Жену (ей не было восемнадцати) привез из Томска. Существо с детской мордашкой, предельно самовлюбленное и наивное. Если сложить самомнение обоих, получится небольшой домашний Александр Македонский. Ах, да что говорить! Кто в восемнадцать лет не считал себя выдающейся личностью!..
А Зайчишка! Сколько забот, сколько хлопот… Свадьба на носу – кольца надо, а золото подорожало. Сложив два мужских гардероба, скомбинировали одного мало-мальски приличного жениха. Это не беда. Бедность – не порок. Я на свадьбе был тамадой, тоже дело хлопотное: стол организуй, гостей весели, хоть зубами хвост свой лови, танцуй, пой, анекдоты рассказывай, вино пей, шампанское наливай… Обошлось. Все хорошо. Возникли свежие супруги: 18+21 – на двоих 39. Ничего. И как выросли в те дни Зайчиные уши!.. Эти ушки прислушивались теперь к каждому слову, произнесенному молодыми, прислушивались к интонации – все ли у них хорошо.
А они оба – избалованные мамами, ничего не смыслящие ни в жизни, ни в любви, ни друг в друге. Невесте, кроме всего, виделись сны наяву – о больших заработках, о карьере… Бедный Заяц!
Однако теперь Зайчик здесь, со мной, и нам хорошо, тепло и радостно. Варю ей кофе. Жалуюсь на свои трудности, читаю отрывки из рукописи. Она не ахти какая советчица, но всегда готова слушать хоть до утра, даже если пришла с работы усталая.
Строим планы, ищем пути, какими мне выбраться из создавшегося положения, но пока ничего реального не придумываем.
– Пока не выяснится, что с Келлером, – говорит Зайчишка, – тебе в Москву нельзя. Не дай бог умрет…
О, не дай бог!.. Но хватит думать о плохом.
– Одевайся, Заяц. Сегодня подморозило, в лесу найдется сухая тропинка. Пойдем учиться кататься на велосипеде.
Мы идем в лес.
Зайчишка садится в седло, и начинается уже много раз проверенная история:
– Жми, Заяц, дави на педали! Я тебя держу, не отпущу! Жми! Дави!
Она давит, жмет, и я… отпускаю. Уже три метра проехала сама. Она не знает о том, думает, что я ее держу. А надо, чтобы она в свои способности поверила. Забегаю вперед и кричу:
– Заяц! Ты едешь сама. Так держать! Жми, дави, иди ко мне…
И она тотчас падает, едва успеваю подхватить. Испугалась своей самостоятельности! Когда была уверена, что ее поддерживают, справлялась, а увидела, что едет сама, – упала. Так, наверное, со всеми в нашей жизни бывает: обязательно надо знать, что есть кто-то рядом, и тогда будто сильнее становишься и сможешь преодолеть трудное. В этом, наверное, и заключается смысл общения людей…
Мы катаемся. Я поддерживаю Зайца, она блаженствует. А мне надо собраться с мыслями: кому и что передать в Москве. Времени у нас мало, – ведь она приехала только на один день. Она должна вернуться, чтобы успеть на работу. Боюсь, как бы не вышли у нее из-за меня неприятности. Жизнь со мной – не конфетка: я во все сую нос и получаю за это щелчки. Недоброжелателей хватает, да и характер, вероятно, оставляет желать лучшего. И все же… терпит.
Возвращаясь домой, говорю о намерении перебраться в Ригу – надоел крысиный бульон.
– Я тоже хочу в Ригу! – говорит Зайчишка, которая разве что только в Ригу еще не приезжала ко мне. Где она только не побывала… Впрочем, видеть Ригу – ее давняя мечта. Но я еще не знаю, как там устроюсь.
– Ты помнишь Харолда? Того, в очках… Он ко мне в Москве приезжал. Я еще «стащил» у него из портфеля три бутылки бренди, привезенных им, вероятно, для более нежной московской встречи… Он обещал для меня в Риге что-нибудь подыскать.
– Опять какую-нибудь женщину…
Не надо думать, что Зайчик ревнует. Она просто высказывает предположение, и, кто знает, возможно, так оно и будет.
– Но ты же знаешь, как мне важно найти главную героиню…
Зайчишка вздыхает:
– Я не верю в безгрешных мужчин… Это наша женская доля и привилегия – быть верной и ждать… Всю жизнь ждать!
Так мы с ней беседовали в тот день в лесу. А на следующий день на перроне таллинского вокзала расстались. Она поехала в Москву, где ее ждал Гусь, а я – в Ригу.
Глава 15
В Риге, у выхода с перрона, меня ждал Харли (Харолд), хотя такой вежливости от него никто не требовал. Я ему писал, что, когда приеду, – позвоню, и мы договоримся, где встретимся.
Конечно, он был с этим своим дурацким огромным портфелем, без которого я его уже не представляю себе. Внешне он напоминает бизнесмена: лет тридцати пяти, кругленький брюнет, в очках, модном пальто, с неизменной лыжной шапочкой на голове. Всегда спокойный, осторожный, во всем предусмотрительный. Думаю, никаких легкомысленных поступков в его жизни не было и не будет.
Прежде всего отправляемся в кафе. Это стало у нас традицией. И это лучше, чем если бы мы пошли к нему домой. У него однокомнатная квартира. Обстановка в ней тщательно продумана: все на своем месте. Придя домой (даже только на обед), он непременно переодевается а пижаму, с полчаса моет руки и, прежде чем сесть за стол, глотает витамины из разных пузырьков, потом пьет морковный сок, еще какие-то соки и только после этого начинает есть суп. Такой режим, наверное, и помогает ему сохранить обаятельную внешность. Когда же мы идем в кафе, он задает свой тоже традиционный вопрос:
– Что будешь?
Он имеет в виду, конечно, еду, хотя знает мой столь же традиционный ответ:
– Я не едок, Харли, я – алкоголик.
Было время, когда это признание звучало как шутка, теперь же… было близко к истине.
Он улыбается одними, я бы сказал, очками и уточняет:
– Тогда бальзам? Или хочешь коньяк?
Я, разумеется, хочу коньяк. Себе он ничего не берет: У него, видите ли, лекция на носу. Я пью, он смотрит на меня, мы говорим. Я прикидываю, как бы выудить у него сколько-нибудь монет, – у меня они вечно отсутствуют, в силу чего вышеописанная традиция, собственно, и сложилась. Чтоб он охотно раскошеливался – не скажешь, хотя и знает, что иногда я долги возвращаю…
Итак, не вдаваясь в долгие объяснения, Харолд дал мне адрес, помер телефона и назвал имя. (Он тем и хорош, что никогда ни о чем не расспрашивает.) Зайчишка была права: это была женщина, и звали ее Ангелина. Мне, естественно, хотелось предварительно знать, что она собою представляет: сколько лет, общественное положение, каковы бытовые условия, какими обладает слабостями, на основании чего имею право ей представиться – все, что можно. Но у Харли в десять ноль-ноль лекция, и бесполезно пытаться на него давить, он невозмутим.
– Разберешься на месте. Завтра в девять позвони.
И вот я уже сижу в трамвае, который везет меня навстречу чему-то новому. В душе надежда: возможно, здесь-то она и скрывается; она, Ненайденная, главная героиня, без которой не существует ни одного достойного романа.
Вот и моя остановка. Слезаю. А вот и дом, четырехэтажный. Нахожу телефон-автомат, набираю номер и слышу женский голос.
– Ангелина?
– Да. Где вы?
– Близко. Иду… Лечу!
Слава аллаху, она живет на первом этаже. Звонить не надо – дверь приоткрыта. Скользнув внутрь, вижу черноволосую даму с глазами, полными неги и страсти. В ее возрасте сомневаться не приходится. Дальше порога не пускает.
– О-о!.. Это надо обязательно снимать.
Начиная с низких тонов, ее голос к концу фразы доходит до дисканта. Не успеваю опомниться, она уже очутилась у моих ног и сдирает с меня обувь. Как будто сами пришли, объявились шлепанцы. Пошевеливаю в них пальцами – просторные. Чьи? Ах, господи! Какая разница…
Первым делом, едва я разделся, она сообщила:
– У меня совершенно нет чувства юмора, должна вас об этом предупредить.
Большое спасибо! Из-за этого славного чувства я часто попадаю впросак. Есть люди, у которых оно развито, с ними легко; у других лишь наполовину, и с ними уже труднее; у третьих же отсутствует начисто, и с теми приходится тяжело, потому что у меня дурацкая, но неисправимая привычка – самые серьезные вещи говорить в манере несерьезней, то есть пополам с шуткой. Это у меня наследственное, от деда, у которого никогда нельзя было понять, когда он говорил серьезно, а когда шутил. Но какое дело до моего деда тем, у кого нет чувства юмора?
В квартире три просторные комнаты плюс кухня. Везде бесконечно много богов и богинь – бронзовых, из. гипса, с которыми я, к сожалению, весьма слабо знаком; были здесь и черти с длинными хвостами, и ангелочки. Огромный письменный стол из черного дерева в одной из комнат также уставлен богами и божками. Богов много – коллекция? Возможно. Они красивы, но и черти тоже выглядели симпатичными. Я обалдело вертелся среди них, не зная, кому отдать предпочтение…
От приглашения последовать на кухню на предмет принятия пищи я, разумеется, не отказался и уютно устроился на понравившемся мне стульчике между холодильником и столом. Таким образом было нетрудно приметить в холодильнике, когда хозяйка доставала из него масло, бутылочки с прозрачной жидкостью, которая оказалась чистым медицинским спиртом. В этом не было ничего удивительного: Ангелина была фармацевтом и этот напиток, вероятно, употребляла в небольшом количестве и сама. Это нередко делают одинокие люди: примешь «лекарство», и оживают черти и боги… Но прежде всего меня заставили драить лапы.
В дальнейшем обсуждался деловой вопрос: позволительно ли мне работать за этим шикарным письменным столом из черного дерева, проживая в квартире тихо-мирно, так, что и мышь не услышит. Оказалось, что для Ангелины это огромная радость: она об этом всю жизнь мечтала… О, как легко и просто иногда сбываются мечты В (Благодаря чьей-то голове и пустой винной бутылке.) Оставалось узнать место, где я буду почивать. Это место представляло собой широченную кровать с горой подушек в одной из комнат, где, слава богу, преобладали не дьяволы, а фарфоровые нимфы. Красота! Какая разительная перемена обстановки! А то… крысы!
Нет, конечно, героиней здесь и не пахло – ее еще предстояло искать. Но я подумал, что в случае, если мою Ненайденную обнаружу в менее роскошной обстановке, то эту, в которой оказался по милости Харли, могу при необходимости предложить Ненайденной в качестве приданого.
Правда, и из Ангелины, если ее несколько уменьшить в росте, обновить кожу на лице и кое-где выпрямить ее фигуру, можно было попытаться сделать героиню, но ведь в ней, как она сама заявила, отсутствовало дорогое моему сердцу чувство юмора!..
Спирта она не пожалела и сама охотно выпила, отчего ее и без того румяные щеки зарделись еще больше. Закуска же заставляла желать лучшего – сосиски, яичница…
После ее третьей рюмки я стал жертвой немного тягостного душеизлияния. Она принялась жаловаться на свою одинокую безрадостную жизнь, и, чем больше пила, тем грустнее звучало ее печальное самобичевание.
– Я самокритична – считаю себя некрасивой, – говорила она, и я с нею вполне согласился, однако не сказав этого. – У меня плохая фигура, – говорила она, вздыхая. – Как плохо быть некрасивой! Обидно быть никому не нужной… Красота ценилась всегда, она описана всеми классиками. После чтения их произведений, где они с восторгом описывают бахрому ресниц и матовую бледность кожи, трудно подойти к зеркалу… Все привыкли считать женский пол воплощением нежности, грациозности. Недаром женщин считают прекрасным полом. Как обидно, что я позорю это звание…
О боже!.. Ведь это крик души… Решаюсь попробовать утешить ее, и язык мой залепетал о моем нестандартном понимании красоты. Как засияли глаза на этом крупном, действительно некрасивом лице! Говорю, что много на свете красивых пустышек, способных на подлость, предательство, измену: а верное сердце – разве это не основное достоинство женщины-друга?
– Любить женщину только за красивую внешность, – излагаю давно затасканную мысль, – все равно что ценить красивый бокал, а не его содержимое…
– Мне уже говорили об этом, – вздыхает Ангелина с досадой. – Но мне жутко всегда только работать и сидеть дома, все время читать, быть одной, реветь и притворяться, что мне ничего другого не надо. На работе меня уважают, поздравляют с праздниками, дарят цветы. А потом я приезжаю в пустую квартиру и никто меня не ждет, не поможет снять пальто, не порадуется со мной, не переживает за меня… Ах, я не жалуюсь. Это наболевшее…
Я посочувствовал ее одиночеству. Это мне и самому знакомо до тончайших нюансов…
Утром проснулся с каким-то странным ощущением, причину которого не сразу мог понять. Пожалуй, оно возникло от звуков… Я слышал топот. Было похоже, что кто-то бегал по квартире: «топ-топ-топ» в одну сторону, по направлению к входной двери, затем хлопанье двери, и откуда-то издалека доносится звук, возникающий обычно, когда что-нибудь вытряхивают; потом опять хлопанье двери и… «топ-топ-топ» в обратном направлении. Что бы это могло означать?
Тут открылась дверь в мою комнату. Вошла Ангелина, и я поспешил притвориться спящим. Она подошла к старинному стулу с высокой спинкой, на котором висел мой костюм, и начала выгружать из моих карманов содержимое. Все извлеченное она тут же протирала влажной марлевой тряпкой, запахло хлором. Покончив с этим, схватила костюм и направилась к двери, прихватив и мои трусики. Нет уж, извините, всему есть предел!..
– Ангелина! Куда вы уносите мои вещи?
– Вытряхивать. На улицу проветрить.
И… «топ-топ-топ» – пропала. Было слышно, как яростно изгоняла она во дворе злых духов или микробов из моего несчастного костюма. Интересно, подумал я, так будет каждое утро?
Вскоре она вернулась, но… без вещей.
– Вставайте, милый. Сейчас пойдем в ванну, я вас помою, а потом будем кушать.
Ну, это уж слишком!
– Ангелина! Помилуйте, в чем же я пойду? Ведь я же совершенно раздетый!.. А потом, я всегда моюсь сам.
– Ничего, ничего, – сказала она ровным, спокойным тоном. – А сами вы так хорошо не помоетесь. Вставайте, вставайте, милый… Ну, что стесняться? Вы же не маленький…
Она говорила тоном, не терпящим возражения, спокойно, но властно. Так медсестра убеждает больного, что ему нужно сделать клизму. Как я ни возражал, как ни спорил, пришлось вылезать из кровати, прикрываясь ладонями. Шлепанцы сами полезли на пятки, в прихожей на мои плечи набрасывается чей-то старый плащ.
– Он стерильно чистый, можете не бояться, – говорит Ангелина.
Я уже ничего не боюсь, но… зачем плащ в ванне? Она открывает дверь, мы идем по коридору. Вот будет номер, если кого-нибудь встретим! Выходим во двор. А ведь холодно! Хотел бы я сам на себя посмотреть в одно из многочисленных окон вокруг!.. Пересекаем весь огромный двор, затем ныряем в какую-то черную дверь и спускаемся по каменным ступенькам в подвал. Вижу дрова… Топор!.. Все?… Нет, еще нет. Еще одна низенькая дверь. Мне уже все равно.
Наконец, вот же она стоит – ванна! В помещении с земляным полом, около нее… пень – вся обстановка. На пне мыло и щеточка. Значит, все-таки мыться привели? В окно дует.
– Ну, давай, – говорит Ангелина нежно, – снимаем плащик и залезаем в ванночку, вода теплая.
Подчиняюсь. Она меня поддерживает, чтоб не поскользнулся. Вода действительно почти теплая. Деваться некуда – начинаю мыться. Но ее угроза помыть меня была не пустой: берет щетку и драит меня. Помогаю как могу. Наконец, слава богу, я готов. Хватаю полотенце – не дает. Сама меня вытирает. Может быть, мне всего лишь два годика?
Проклинаю Харли и вижу мысленным взором постель в купейном вагоне любого скорого поезда дальнего следования. Обратную дорогу из «ванной» я теперь знаю. Пролетел ласточкой всю дистанцию. Шлепанцы потерял – черт с ними!
На завтрак… манная каша!
– О боже! Ангелиночка, хоть немного спиртика! Умоляю!
После сложных тактических ходов удается вернуть всю личную собственность. Одеваюсь, беру портфель. Куда? Спешу на лекцию Харли. Не взять ли мне ключ? Нет, не стоит – приду поздно, когда она уже будет дома.
Наконец удается выбраться из дома. И…
Прощай, письменный стол из черного дерева!
Прощайте, боги и черти!
Глава 16
…Кент доехал до Тирасполя, где рассчитывал найти старых друзей. Здесь, в городском автобусе, с ним приключилась беда. Автобус был переполнен, на каждой остановке его брали приступом, люди охали и стонали от тесноты. Кент, стоя у передней двери, услышал у своих ног плач ребенка и увидел двух-трехгодовалого малыша, которого придавили к кассе. Никто не обращал внимания на плач ребенка, и тогда он закричал отчаянно.
– Чей ребенок? – рявкнул Кент, чтобы быть услышанным.
Никто не ответил. Одна шумная баба ругалась на весь автобус с кем-то, не уступившим ей место. Ребенок упал, и Кент его поднял.
– Чей ребенок?! – кричал он, но никто не откликнулся: видимо, в автобусе не было родителей ребенка.
– Возьмите его, – совал он ребенка стоявшим рядом пассажирам, – мне выходить!
Но те отмахивались: раз, мол, ему выходить, пусть и сдаст ребенка милиционеру.
– Да не могу я! – кричал Кент в бешенстве, и ребенок поддерживал его своим криком. Автобус остановился. И те, кому Кент заявил, что ему выходить, помогли ему выйти – вытолкнули из автобуса вместе с орущей находкой.
Автобус укатил. Кент стоял растерянный, не зная, что делать с ребенком, который успокоился и доверчиво обнял его ручонками за шею. «Подкинули, что ли?» – мелькнула мысль. Кент сел на скамью у остановки, где опять собрался народ, и соображал: «Может, где-нибудь тихо оставить ребеночка и дать ходу?» И тут же увидел мужчину, бегущего, слегка пошатываясь, к остановке.
– Ты зачем взял моего ребенка? Зачем моего Ваську брал? Милиция!
Он был пьян. Бормотал, что, сойдя с автобуса, увидел, что ребенка нет, и кинулся догонять автобус, что было не очень трудно, благо стоянки расположены часто.
Стоявшие на остановке окружили их плотным кольцом. Кент сунул запыхавшемуся папаше его чадо и хотел уйти, но тот не дал.
– В милицию его! Он детей ворует!..
Бедный Кент.
И вот пришел милиционер. Кента отвели в отделение вместе с пьяным и ребенком. На этот раз не поверили его липовой справке…
Фатальное невезение!
Оказавшись в камере, он подошел к окну. Во дворе светило солнце, ходили женщины в легких плащиках. На крыше милицейского гаража работал кровельщик. Он стучал, гремел и радовался солнцу, а птички на тополе развлекали его своими песнями. Кровельщик стучал, отдыхал, курил трубку и смотрел на жизнь с высоты. Кент испытывал к нему жгучую зависть: «Эх, хорошо быть кровельщиком!»
…Случилось это с Кентом, когда Автор добирался из Риги в Кишинев. Итак, Кенту опять не повезло. Не повезло н Автору. Нам стало тесно вдвоем на страницах романа. Те лица, с которыми я его сводил или собирался свести в дальнейшем, стали нужны мне самому, и прежде всего Королева Марго, у которой я надеялся обнаружить потерявшийся конец нити моего повествования, а если окажется удобным, то и немного передохнуть без крыс, чертей, богов и письменного стола из черного дерева, довольствуясь холодильником «Розенлев» и обществом женщины, в которую в свое время был даже влюблен.
Вот что значит неправильно начатый и до конца не продуманный сюжет, сочиненный к тому же без достаточного фактографического материала, – заходишь в тупик. Я не мог продолжать задуманной истории – нужно было начинать заново. Но как?
Пусть Кент не обижается. В конце концов, кто важнее – Автор или плод его воображения? Мне необходимо было прежде всего забыть обо всем беспокоящем меня, отключиться от тревожной действительности, не думать о Келлере, о смерти, о переживаниях Зайца. Ничего не было – никакой бутылки, никакого Келлера, никакого следователя. Автор полон сил и энергии. Ему надо только пораскинуть мозгами, осмыслить концепцию романа, найти правильный поворот и… вперед! Надо выработать у себя талант жизни…
Лет пять прошло с тех пор, когда я последний раз виделся с Королевой. И хотя расстались мы друзьями, я не без волнения подошел к ее двери. Все позади – наши отношения, причины расставания – все. Но, возвращаясь к прошлому, хотя и ненадолго, все-таки волнуешься.
По дороге сюда я купил бутылочку кубинского рома и скромный букетик цветов. Позвонил. Дверь открыли внезапно, рывком. Передо мной стояла разъяренная особа, сверкая злобными глазами. Оттолкнув меня могучей грудью от двери, она рявкнула: __
– Что надо?! – Вопрос уместный, но задать его можно было и более спокойным тоном.
Я начал бормотать извинения, сказал, что мне нужна Маргарита.
– Войдите! – прорычала свирепая особа и отступила, давая возможность пройти мимо, что я и проделал более чем осторожно. – Во-он в эту дверь!
Дверь я и без нее хорошо знал. Но из-за двери королевских покоев доносилась тоже истеричные крики. Постучав, я робко вошел и увидел Королеву с распущенными волосами, бегающую по комнате, словно разъяренная пантора. Она остановилась передо мной, и на мгновение мне показалось, что вот-вот вонзит в меня ярко-красные когти. Затем, отвернувшись, закричала:
– Идиот! Как ты мог пригласить сюда такого подонка?!
Только теперь я заметил молодого человека, сидевшего в постели и старавшегося изо всех сил влезть в нейлоновую рубашку. В комнату влетела встретившая меня особа и встала, руки в боки, у двери, словно часовой, охраняющий выход. Признаться, такого приема не ожидал.
– Как ты мог, чертов идиот, пригласить такую сволочь в мой дом?! – шипела Королева в адрес молодого человека, который показался мне знакомым, хотя я не мог вспомнить, где видел его.
Мне было чертовски не по себе, я не знал, что сказать, как себя вести, вертел в руках несчастную бутылку рома, не зная, куда ее сунуть: в карман она не влезала. Опустив на пол чемодан, я стоял, не в состоянии что-либо придумать.
– Но я же объяснил тебе, что был сильно пьян… – лепетал молодой человек с ниточкой усов под смешным носом.
– В кратчайший срок заплатишь триста рублей! – кричала Марго. – Тунеядец негодный! И чтобы духу твоего здесь больше не было!
Последнее тот выслушивал уже в брюках и пиджаке, завязывая на четвертой скорости шнурки ботинок.
– Соня, пропусти его! – крикнула Марго особе в дверях, и молодой человек вылетел из комнаты – я едва успел посторониться, – засовывая носки в один карман, пачку сигарет в другой.
В этот момент я узнал в нем Валентина, водителя с одесской дороги, которого в свое время сам же познакомил с Королевой. Вот не ожидал, что у них может получиться роман! Интересно узнать, отчего же он так шумно и драматически кончился… А Соня!.. Кто бы мог ее узнать? Она располнела, и кто ее надоумил покраситься в черный цвет? А Маргарита!.. Да и над ней время тоже поработало. Минувшие пять лет не прошли для нее даром, мой Кент был прав, я ему действительно подсунул поблекшую даму… Извини меня, Кент, – я этого не знал…
Наконец-то меня узнали. Настороженное выражение лица Марго сменилось удивленным и – ах, ах! – сколько лет, сколько зим!.. Соня, посмотри, кто к нам пришел!.. А Соня и без того не спускала с меня взгляда, и еще кто-то следил за мной настороженно – Изабелла! Нашлась-таки, тварь. Беременная, она горделиво возлежала на ложе из пуховой подушки.
Затем и меня поставили в известность, что я здорово изменился. Выгляжу солидно, но…
– Понравился, – находила Марго.
– Похудел, – возразила Соня.
Затем было устроено традиционное кофепитие с кубинским ромом, коньяком, и я узнал уйму важных новостей. У Сони, оказывается, дома живет настоящий удав, королевский питон, а зовут его фон Гейдрих. Питается он не только белыми мышами, но и от котлеты не отворачивается, совсем неприхотливый такой миленький гад. (Вообще-то Соня подумала было завести дога, но… это же пошло – их так много развелось!) А как было потрясающе, когда Королева, не знавшая еще о Сонином приобретении, наткнулась на него в ванной и пробежала от Сони, не переводя дыхание, три квартала! А еще они с Сонькой съездили в Москву на Тутанхамона и чуть с ума не посходили от впечатлений…
– Вы были на Тутанхамоне? – поспешила выяснить Соня, чтобы не оставалось сомнения, что она имеет дело все-таки с человеком своего круга. И как она была разочарована, когда я был вынужден признаться, что отнюдь не интересовался золотым облачением молодого египетского фараона, который жил – представляете! – всего лишь три тысячи лет назад… И с ума из-за этого я, к счастью, не сошел, как и оттого, что, увы, не был никогда в Париже…
Да, и причину только что разыгравшейся на моих глазах сцены я тоже узнал. Валентин… В сущности, ничего серьезного между ними не было и быть не могло – слишком велика разница в возрасте, не говоря об интеллектуальной… Ну, парень молодой, славный, но в последнее время стал пить. Порою так напивался, что было неудобно перед соседями, и пришлось отобрать у него ключи – по-другому она просто-напросто не могла поступить, потому что шубу, какая бы она там ни была, жалко, и поди знай, что может случиться завтра. Нет, это уже слишком! Налиться и притащить к ней в ее отсутствие какого-то Мандарина или Лимона, когда совершенно очевидно, что такого фрукта нельзя и близко допустить к ее будуару, из которого эта шуба-то и исчезла, как исчез и. сам Лимон в то время, когда «этот пьяница» отсыпался в ее постели…
Итак, прикинул я, Лимон свои пятнадцать рублей, заплаченные им Валентину на одесской дороге, вернул с лихвой!..
А Валентин… Как и чем он существует? Где живет?
– Иногда жил у меня, а где еще… – Королева пожала плечами.
Последние два или три года – она точно не помнит – у него возникли крупные разногласия с автоинспекцией. Судя по всему, совсем безработным он не был, но время от времени ему приходилось сопровождать во двор Изабеллу…
– Ну, на моем-то иждивении жить не так-то просто, – объясняла Марго, как будто оправдываясь. – Он о себе и сам заботиться может…
Я изрядно устал в тот день: от дороги, от разговоров, от выпитого. Даже кофе, который должен бодрить, утомлял. Когда вставал с кресла, чтобы избежать встречи с Изабеллой, намеревавшейся потереться о мои брюки, почувствовал острую боль в пояснице и вспомнил, что эта боль стала меня преследовать в последнее время периодически. Я знал, что она не результат простуды и даже не радикулит: мои почки кричат «караул» – они устали перекачивать водку. Разговорам же конца не было видно. Обе дамы забросали меня вопросами о моих семейных и творческих делах.
Что касается семейных, тут все, слава богу, и не обязательно им знать подробности. Да и о каких, собственно, подробностях могла бы идти речь?! Я – хороший муж, так, по крайней мере, мне часто казалось… Я и на самом деле редкостный супруг, если учесть, что моя жена уже давно понятия не имеет, что такое уборка квартиры, а также закупка продуктов. Я готовлю и стираю… Вот именно – стираю, а на такое не каждый муж способен, – всякий подтвердит.
Но я не нахожу возможным поставить об этом в известность моих дам, – я хорошо знаю, что они и готовить-то толком не в состоянии. К тому же мужчине не к лицу хвастаться тем, что для него является в порядке вещей: ведь она у меня маленькая, слабенькая, целый день на работе, я же физической работой не обременен…
Ну, бывает, что и я не конфетка… Бывает, не сладко ей: то у меня мужская компания, то я отлучусь на часок к приятелю и возвращаюсь… через две-три недели. То сражаюсь с Кентами, которые не дают человеку ни минуты быть наедине с самим собой, и тогда общаться с кем бы то ни было у него нет ни малейшего желания…
Но и об этом тоже никому не расскажешь. Можно рассказать лишь о том, что вот никак не удается мне подыскать Ненайденной главной героини!..
И, рассказывая об этом своем затруднении, я вдруг поймал себя на мысли, что у меня нет не только героини, но нет теперь и героя: я ведь погнал его обратно туда, куда Макар телят не гоняет. Я намеревался освежить свою память – уточнить связь Марго с Ландышем и Феликсом, но, собственно, к чему? Пока я об этом размышлял, они принялись рассказывать о какой-то своей подружке из Москвы, гостившей как раз в данное время в Кишиневе, и предложили примерить ее на роль моей Ненайденной.
– Жанна ее звать, – объяснила Соня, – денежная личность. Молоденькая, красивенькая, и у нее прибыльное дело…
Соня запнулась, словно раскрыла чужую тайну. Марго зевнула – похоже, и она устала в этот день, но тоже принялась перечислять достоинства их кандидатуры.
– Эта девушка кое-что повидала, – сказала она, – отца у нее нет, а мать избаловала ее с детства. Когда Жанне исполнилось восемнадцать, подарила ей кооперативную квартиру. Учиться Жанне не захотелось, вышла замуж по любви. Через год любовь испарилась, с мужем разошлась, но обстановка осталась при ней…
Далее следовало, что эта «обстановка» привлекала импозантных молодых людей, – началась «светская» жизнь. Молодые люди почти не отличались друг от друга. Они пили водку, старались перещеголять друг друга в остроумии, танцевали, искали в любви новые тенденции…
– Но деньги у нее откуда?
– У нее бизнес, – объяснила Соня, видя, что Королева расположена мне доверять, тем более что мне же необходимо все знать, – иначе как «примерить» их Жанну к Ненайденной героине? – Она, видишь ли, служит на кладбище… Сторожем. Она там распоряжается старыми могилами, а они стоят недешево – до двух тысяч. Представляешь?
Я представлял… Черт возьми! Я имел реальный шанс уложить мое бренное тело в яму стоимостью в две тысячи, которых здорово не хватало, чтобы жить!..
– Во всяком случае, – дополнила Соня, – она во всех отношениях интересна. Ходит в норке, а когда открывает свою сумочку, пачки купюр вылезают из нее прямо ногами вперед…
Все это хорошо, только в данном случае все это больше необходимо Валентину, чем мне. Такая дамочка, как Жанна, безусловно, устраивала бы моего Кента, но, спрашивается, кто станет печатать роман с двумя такими персонажами в главных ролях? Эта красавица, в сущности, объелась жизнью, не сегодня-завтра ее кладбищенский бизнес лопнет, как лопаются всякие коммерции подобного сорта, и тогда она окажется там же, где Кент.
Так на кой черт мне такая героиня?! Разве такие существуют для жизни? И разве меня уже давно не укоряли тем, что пишу о жульнической тематике?… Именно так и было сказано: «жульническая тематика»… Тема и на самом деле не из веселых… Но разве не она является острием, на котором стыкуются и расходятся человеческие достоинства и недостатки? Разве эти ущербные души не являются браком в человеческом производстве и разве люди не должны добиваться его искоренения? Но достичь этого без слов, способных привести к размышлению, а от него к разумным действиям, наверное, все же нельзя. Может, настанет время, когда не будет необходимости в такой теме. Но сегодня еще говорить и думать о ней надо. Это вполне оправдывает мою приверженность к этой «жульнической» теме, но что я устал от нее – это точно. Устал от ее бесконечной сложности, запутанности, от хождения по самому ее острию, на котором нетрудно потерять равновесие, – ведь я не канатоходец!
Пришла мысль: что, если плюнуть на Кента и затеять новую игру с новым героем, скажем, Валентином? К нему, пожалуй, проще подобрать героиню. Я покажу, как Валентин из шалопая превращается в неудачника Кента, то есть на примере Валентина объясню Кента… Создам треугольник: Жанна – Валентин – и какая-нибудь Галя, Маня, Таня – обыкновенная бесхитростная девушка, которая появляется в жизни Валентина в качестве скромного полевого цветка именно тогда, когда тот промышляет с Жанной где-нибудь на кладбище… Борьба, торжество живой человеческой души над холодной, расчетливой красотой, и дело в шляпе – готова любовь!
Автор воспрянул духом, но телом устал. Устала и Соня, попрощалась, ушла, уверенная, что Автору в доме Королевы ночлег обеспечен. Не забыла его пригласить к себе – ей непременно хотелось показать мне своего милого гада фон Гейдриха. Устала и Изабелла – она храпела на своей подушке. И Королева тоже устала, все чаще зевала, я ей вторил. Боль в пояснице заставляла стонать, несмотря на анестезирующее свойство коньяка.
Но Королеве было необходимо еще пожаловаться на личную жизнь – очередные неприятности на службе, постоянные неудачи, непорядочные мужчины, пьющий Валентин, склочные соседи…
– Чувствую себя порою загнанной лошадью, – сказала мрачно. – Ты видел фильм про лошадей?
– «Загнанных лошадей пристреливают, не правда ли»? Видел… Но кто тебя загнал? – спросил я Марго. – За что ты ненавидишь соседей?
– Я их просто не люблю, – вздохнула устало, – они глупы, суют нос не в свое дело… Только одной здесь завидую: некрасивая, живет однообразно, ничего от жизни не требует, не огорчается, что у нее нет любви, никогда не было и не будет, довольствуется тем, что у нее есть. С удовольствием поменялась бы с ней ролями, чтобы иметь ее спокойную душу…
Наконец, мы, кажется, наговорились. Больше говорить было не о чем. Придя к обоюдному соглашению, что мы – загнанные лошади, я отправился искать счастье в гостиницу «Кишинэу».
Глава 17
Недолго я оставался в «Кишинэу» – одну ночь. На следующий день Валентин повстречался мне в «Бочке» – в прекрасном питейном заведении, где он беззаботно кутил, словно не было на свете Королевы и все забыто: она сама, ее украденная шуба, ее кошка.
Нетрудно было мне с ним сойтись, и ему нетрудно было вспомнить наши былые встречи, ведь именно с ним я свел моего Кента, когда тот из Одессы добирался в Кишинев. Узнав, что я остановился в гостинице, он тут же предложил уют собственного очага, которым сам, по его словам, мало пользовался, поскольку предпочитал греться у чужих.
Я очутился в доме, окруженном большим садом с вишнями, сливами, яблонями, персиками и другими южными фруктами, которые, разумеется, не принадлежали моему гостеприимному другу. Кроме небольшой комнаты со скудной меблировкой, ему в этом доме не принадлежало ничего. Вероятно, потому-то он и предпочитал собственному очагу чужие.
Впрочем, нет: ему порою представлялось, что он конкистадор, унаследовавший от прошлых романтичных времен умение завоевывать сердца дам вместе с их обиталищами. Потерпев поражение у одной, он, не унывая, устремлялся к другой. Доставив меня в свое жилище, он объяснил, что отыскал красавицу, которую сегодня же намеревается победить.
– Вени, види, вици! – процитировал он Цезаря. – Ушел и не вернулся. Значит, победил!..
А я разложил свои бумаги и начал заново роман с другим сюжетом и другими героями. Колонией в нем пока не пахло, хотя я с радостью отметил, что Валентин запросто может вырасти в Кента, если я его вовремя не остановлю. Правда, реально это сделать можно было пока только на бумаге. Да и как его остановишь, если он постоянно отсутствует?
Однако же его отсутствие не помеха человеку с воображением, а поэтому – за работу! И работа пошла споро. Уже имелись прообразы новых будущих героев – и что из того, что они пока не собраны в пучок, что не на ладони моей разместились, что из того! Главное, у меня был Валентин, и я мог создать ему любую внешность, любой возраст, все, что угодно моей фантазии. Я приобрел в нем образ отрицательного героя со всеми нужными чертами: он Дон-Жуан, он авантюрист, он молод, ненавидит труд и трудности, предпочитает легкие победы. И он – идеальная пара очаровательной Жанне; они импонируют друг другу, сходясь в главном для них: в добывании звонкой монеты, нужной для бездумного прожигания жизни.
Автору надобно было только проследить, чтобы Жанна не до конца испортила такого славного парня, ему в таком случае пришлось бы расплачиваться за свое облегченное отношение к жизни даже горше, чем Кенту…
Помню, на одном собрании, на котором я присутствовал, известный столичный журналист жаловался.
– Можно подумать, – говорил он, – что в нашем обществе произошел какой-то сдвиг: все пишут и говорят о правонарушениях, как будто вопрос перевоспитания стал у нас доминирующей проблемой!..
Он говорил о проблеме молодежи, назвав ее «ахиллесовой пятой» нашего общества. Неужели, думал я, молодежь такое уж уязвимое место в нашей жизни? Не превращаем ли мы ее в козла отпущения за свои собственные грехи, становясь в позу прокурора?
Слушая оратора, я думал о правонарушителях в произведениях Шекспира, Джека Лондона, Диккенса, Достоевского и других писателей-классиков. О чем бы они писали, если бы в человеческой душе не гнездились такие противоположности, как милосердие и жестокость? Не было бы тогда «Гамлета» и «Преступления и наказания», и вообще никаких проблем не было бы – сплошная благодать! И это было бы ложью. Задача литературы – быть оружием в борьбе против несправедливости и насилия. Получается, что она этим как будто рубит сук, на котором сидит: поборов зло, становится беспроблемной, созерцательной…
Мне приходилось не раз радоваться газетным статьям и рассказам, в которых трудный мальчик – от него все отказались – попал в чьи-то умные руки и неузнаваемо преобразился. Умные руки… Где их столько взять, чтобы хватило на всех трудных ребят? Вот если б у каждого родителя были такие «умные руки»… Не было бы, наверно, разговоров об «ахиллесовой пяте»…
Впрочем, это не тема моего романа, она может меня беспокоить лишь как гражданина. Это – тема Станислава, он дока в этих вопросах, ему и карты в руки. И не только Станислав – у нас много спецов в этой области, и они серьезно ломают головы над вопросом «умных рук», выводят теории, даже дают советы. Вот было бы здорово, если бы они могли посоветовать и мне, как поступить с Валентином!
Может, мне на правах приятеля, к тому же старшего возрастом, сказать ему просто: друг и брат Валя, так дальше жить нельзя, с тобой такое случится – тебе и не снится: ты останешься крепким до старости, но окажешься на положении старья, которое и в комиссионный магазин не примут, – жизнь-то идет вперед!
Наверняка он ответит, что уже слышал подобные речи. Меня, возможно, далеко не пошлет, но и ухом вряд ли поведет… Да, скажу прямо, положение Автора здесь было не из легких. Ты знаешь своего героя, его прошлое, настоящее, его характер, предполагаемое будущее, а толку мало – он стоит перед тобой как пень!.. К нему нужен был подход…
Я к нему и приступил, так сказать, с «черного хода». А вообще-то я все чаще и чаще ловил себя на мысли, что поступаю опрометчиво, не послушав друзей, которые советовали («Пожалуйста, продолжай на ту же тему, если на другую не можешь».) пойти просто-напросто в народный суд послушать какое-нибудь дело, хотя бы о грабеже, а затем – дуй роман! И все пойдет как по маслу: грабитель есть, потерпевший тоже, их образы налицо, плюс твоя фантазия, торжество правосудия, а элементы морали, добродетели, зла, принципы воспитания, общественного воздействия – все это расставишь по своему усмотрению. Закрутишь захватывающий сюжетик, можно с погонями, можно без, и, будь любезен, кушай свой хлеб с маслом… К тому же на такой сюжетик и кинодеятель охотно клюнет. И вот уже твое имя на киноэкранах, твоя подпись в гонорарных ведомостях. Так нет же, не послушался!.. Ломай теперь голову о социальные проблемы, взятые непосредственно из жизни!..
Как бы там ни было, а к Валентину надо было пробираться. Когда он, бывало, приходил после своих кутежей уставший, будто на нем мешки с цементом возили, когда он по нескольку дней отсыпался, силу набирал, в эти дни я изводил его, ковыряясь в его душе, как зубной врач в дупле зуба, выдирая еще не замороженные нервы, так что моя жертва поминутно содрогалась. Мне надо было подталкивать его в таком направлении, чтобы он, как задумано мною, ложился на страницы моей рукописи, что позволило бы ввести в его жизнь логически оправданно эту самую обыкновенную девушку – Галю, Таню, Маню.
Мое проникновение в душу героя с «черного хода», абзац за абзацем, страница за страницей, проходило хотя и успешно, но при соблюдении крайней осторожности – чтобы не вспугнуть жертву. Каким образом обкладывал я моего зверя, попробую хотя бы приблизительно объяснить.
…Начал я с пустяков, с намеков.
Сперва, как будто случайно, подсунул ему совсем незначительное наблюдение: вокруг гуляет удивительно много его ровесников с детскими колясочками (сосущих при этом сигареты и мировую литературу), озабоченных ответственностью за будущее поколения собственного производства.
Мысли о потомстве нужны мне были для затравки: мне известны случаи, когда иной самый отъявленный бездельник вырастает в своих глазах от сознания, что у него где-то – хотя сам он не ахти какой отец! – растет потомок, который – кто знает! – окажется способным открыть дверь в чудесное будущее и спасти мир от страстей, могущих породить самую разрушительную войну.
Ну, а от подобных мыслишек тянется ниточка к особе, способной стать родительницей этого вундеркинда.
Вот здесь-то я и вывожу на сцену эдакую обыкновенную, но надежную Галю, которую он, конечно, не любит (так же, как не любит и Жанну) и не хочет принять в свою душу, не хочет и не умеет. Он хочет радоваться жизни, сохраняя свободу, а Галя для него одна из многих, явление временное. Он, конечно, не альтруист и считает, что такие, как эта самая Галя, в моральном отношении не лучше его и, если совершают добро, то для того лишь, чтобы ласкать свое ничтожное самомнение – им нравится быть положительными. Но и пусть себе, ему они не опасны, а кое-кому нужны до зарезу. Он лично давно решил не давать себя дурачить разными альтруистическими штучками.
Но это не значит, что он не способен на проявление великодушия, на самопожертвование даже – он для друга, если понадобится, последнюю рубашку снимет. Ну, а если спросить у него, способен ли он делать добро, он несомненна ответит вопросом – кому?
Сентиментальные субъекты напомнили бы о родителях, давших ему жизнь, словно она такое благо, что за это надо перед ними вечно стоять навытяжку. Нет, о родителях он не думает, потому что отец его был пьяница, а мать… рано его покинула, если не сказать хуже. Остается думать о детях – не делать же хорошее чужим людям, чтобы не оказаться в альтруистах… Но детей надо сначала иметь, и не от какой-нибудь случайной дамы… Такие ведь не столько дают, сколько норовят получить. Да и хотят ли они детей? Хочет ли Жанна детей? Изабелла – другое дело… И вот он приходит к выводу, что сама судьба подсунула ему эту Галю, хотя она не бог знает что. Он стоит у порога большого свершения. Только никак не решается переступить этот порог. Наконец, что вполне соответствует его образу жизни и характеру, он решает, что не так уж много теряет, что сам он и его привычки от этого не пострадают, потому что вопрос не в том, что у женщин главнее – душа или что-то еще, ведь никто же не может помешать ему, на ней женившись, получать, если быть откровенным, на стороне недостающее. Ведь у многих его приятелей так именно и есть. Причем делается это так, что и комар носа не подточит. А ежели комару не подступиться, никакое облачко счастье твоей жены не омрачит. Живи, как и жил, а если не повезет где-нибудь, всегда есть куда прийти погреться?:.
Мысли об этом мелькают, не приобретая никакой формы, он их посылает к черту. Ведь у него было много побед, но чего не было никогда – так это серьезного, настоящего. Это и невозможно, когда часто меняешь местожительство. Вместе с местом меняешь и женщин…
А если он объявит ей о намерении жениться, то это вовсе не означает, что он думает о конкретном сроке – мол, в субботу или через месяц пойдем регистрироваться. Он скажет, что не любит конкретности, поскольку неопределенность устраивает его больше; неопределенность дает ощущение бесконечности, незакрепощенности…
Не исключено, что его предложение будет не принято… И такое его весьма шокирует: как так! Это ему непонятно, даже обидно. Но она молча посмотрит ему в глаза, и у нее будет взгляд, как у человека, готового решиться на опасное дело, которое может привести к боли, к трагедии. Нет, она не испугается, люди всегда готовы рисковать во имя счастья. Но она понимает, что ей предпочтительнее добровольное, непринужденное отношение, что лучше быть другом и женою в его душе, чем на казенной бумаге, которая может от нее даже оттолкнуть.
Вот здесь-то он переступает порог, потому что ребенок ему кажется уже делом принципа (мужчину ни во что не ставят!), ребенок необходим. Каждому нужен близкий человек, некто свой. В следующую субботу они идут в загс!
Если бы Валентин знал, каким образом на моих страницах развивается его судьба, он бы, вероятно, назвал меня иезуитом… Но ведь он ничем не рискует. Он знает: когда связываешься с женщиной, твоей независимости так или иначе угрожает ограничение, все равно что когда заведешь золотых рыбок – их ведь надо кормить, уделять какое-то внимание…
Постепенно уважение и жалость проникают даже в его не слишком сентиментальное сердце. Он видит ее заботливые неловкие пальцы, приводящие в порядок его одежду, привыкает к их прикосновениям, когда они его ласкают и за ним ухаживают, когда он болен, когда одинок…
Сперва он ей самозабвенно врет. Потом постепенно почувствует потребность говорить хоть немного правды, а со временем врать становится все менее и менее приятно, затем и вовсе надоест, и он не заметит, как перейдет на одну чистую правду. Когда тебя не обманывают, когда тебе верят и сам ты не подлец, ты не сможешь больше лгать, вот в чем фокус. А в правде есть своя, порою незаметная, но очень волнующая прелесть!..
Да, возможно, у этой женщины нет ярких внешних данных. Может, она кому-нибудь покажется даже некрасивой – в жизни всякий человек воспринимает красоту по-своему, общего мнения здесь нет. Если посмотреть вокруг – до чего же необычны сочетания супругов: муж – красавец, жена – некрасивая, но что-то их связывает, не изменяют, детей растят, дружно живут. Бывает наоборот. Бывает, что оба красивы, а жизни никакой. Существует красота, которая, как цветок солнцу, открывается лишь любимому. Она-то и нужна больше всего для жизни. Наверно, потому и говорится в пословице: «Не красива красавица, а красива любимая». Эту красоту видишь только ты один, и нужна она только тебе. И вдруг ты обнаружишь, что та тоска, которая всюду тебя провожала, которую ты объяснить не мог, даже в обществе красоток, была о ней…
Наверное, всем мужчинам свойственно мечтать о необыкновенной, и только у смертного ложа своей спутницы жизни иной поймет, что потерял единственную и именно самую необыкновенную. («Мы простого счастья не заметили…»)
И если кто-нибудь случайно – не дай бог! – выразит сомнение в том, что твоя обыкновенная Галина – красавица, ты, усмехнувшись, скажешь: «Возьми мои глаза, посмотри на нее, и ты увидишь, какая она красивая…»
Примерно так развивался новый сюжет моего романа, хотя, конечно, дело шло не совсем гладко. Мой герой не просто сдавал позиции и защищал свои вкусы. Он не понимал, что его возражения уже мало значили для Автора. Автор с ними попросту не считался и двигал его судьбу по своему усмотрению.
Я представлял, как легкомысленный красавец Валентин будет преобразовываться под влиянием простой и цельной натуры своей девушки, и мысленно видел его с детской коляской, в конечном счете свой роман – высоконравственным романом. Он не может быть другим, если в нем возникнет любовь побеждающая, жертвенная.
И Автор будущего романа обрадовался…
Разумеется, вышеописанная история о создании нового сюжета изложена здесь схематически, она поместилась на нескольких страницах, в то время когда в рукописи заняла страниц триста с гаком, потому что в рукописи все это производится со всеми необходимыми подробностями. Но работа была еще не окончена, и как должны были образоваться события в дальнейшем, Автор пока сам в точности не знал, и ему надо было собираться в дорогу, чтоб узнать о том, как будет развиваться его собственная судьба…
Время шло. Миновало еще месяца два. Валентин уже считал, что я у него поселился навсегда. Рукопись росла, но вместе с ней росла и смутная тревога, которая все время немало мне мешала, и случалось, чтоб забыться, я отправлялся с Валентином в «Бочку». В общем, стало ясно: надо вернуться домой.
Глава 18
Все позади. Мы летим. Десять дней мне предстоит пробыть в Германской Демократической Республике.
Рядом сидит худощавый интеллигентный немец. Он все время занят бесчисленными пакетиками – сувенирами для близких и друзей. Такими же пакетиками буду, вероятно, нагружен и я на обратном пути.
Я успел уже познакомиться с этим немцем из Гера – турист, как и почти все пассажиры, за исключением нашей делегации. Зовут его Готфрид. Заговорив с ним, мне было любопытно проверить, в состоянии ли он меня понимать, осталось ли в памяти что-нибудь от немецкого языка, который в детстве я изучал, живя в Германии. Что ж, он понял, что лечу в ГДР впервые, что я в составе делегации, но какой – не понял. Этого я и сам толком не понимал. В сущности, делегация, помимо меня, состояла из двух человек: журналиста и представителя промышленности, кажется, легкой. Быть причисленным к делегации – дело выгодное и почетное.
Вернувшись из Кишинева в Москву, я пришел к себе домой поздно ночью, чтобы не видели соседи, дворники, лифтерша. Хорошее дело! К себе домой крадешься, как вор… Разумеется, запасся парой бутылок, чтобы избавиться от угнетающего чувства тревоги, ибо сами стены моей квартиры, кажется, таили в себе опасность, угрозу. Ей-богу, есть ощущения более приятные! Я прятался в собственной квартире. Раздражали частые звонки в дверь и телефонные, а необходимость соблюдать предельную тишину и светомаскировку угнетала. Заяц меня снабжала продуктами, сам я не выходил ни разу. Она и нашла в почтовом ящике кучу приглашений в милицию и одно – в Отдел виз и регистрации иностранцев (ОВИР), куда я пошел, опасаясь ловушки. Но откуда было знать моему следователю о приглашении немецкого издательства и моем соответствующем заявлении в ОВИР! К тому же Келлер, хотя и находился еще в больнице, был жив и я, следовательно, числился пока лишь мелким хулиганом, учинившим драку в общественном месте.
Оформление обернулось довольно быстро благодаря тому, что, несмотря на подписку, у меня не были изъяты документы, отчего можно было разъезжать и по нашей стране. И вот все позади. Весна. Берлин впереди, а стюардесса предлагает коньяк к обеду…
Она, кстати, объявила, что внизу – территория Польши. Возможно. Но я вижу одни облака. Они великолепны. Я бы не возражал против небольшого домика на каком-нибудь из них среди этих фантастических белых гор и холмов.
Мои спутники заняты беседой. А я тренируюсь в немецком языке с общительным учителем из Гера. Он показал мне фотографии жены и детей, а я было попробовал всучить ему бутылку водки. Он замахал руками и сказал: «Майне фрау»… с такой гримасой, что стало понятно, какую реакцию у нее вызовет эта бутылка, если он отважится с ней появиться.
Шёнефельд – аэродром. Он не поражает грандиозностью, но «красивое поле» – достаточно поэтическое название, хотя поле там как поле, как на всех аэродромах мира. Увы, нас не встречают с оркестром. Странно! Отправляемся с гурьбой пассажиров к приземистому зданию аэровокзала. Входим в зал, и я с неприязнью думаю о предстоящих формальностях. Но тут, к счастью, к нам подходят какие-то люди и нас, как важных персон, проводят через таможню. И вот мы стоим перед аэровокзалом, к нам подкатывают три автомобиля – каждому из нас по машине. Мое самочувствие понемногу расцветает – появляется нечто похожее на осознание собственного достоинства. К каждому садится в машину один из переводчиков.
Едем долго. Мимо проносятся зеленые пейзажи. С нетерпением жду, когда будем в Берлине. Хотя и туманно, ко помню Берлин сорок четвертого – в руинах, разрушенный, закопченный…
Приехали. Но… не в Берлин. Мы оказались от него за шестьдесят километров, в красивой местности на берегу одного из рукавов реки Шпрее, в уютной вилле – резиденции делегации. Здесь каждому были предоставлены комфортабельные помещения с холодильниками. Но в последних – только лимонад и минеральная вода. Спиртные напитки при желании можно было поставить самому. Два часа на отдых, затем обед. Сидим вокруг огромного стола. Возле каждого – переводчики. А вокруг стола ходит типичный дворецкий из английских романов. Он наливает в наши бокалы коньяк… по капелькам, понемногу – на донышко. С удовольствием вспоминаю о холодильнике в моих личных апартаментах с дополненным мною содержимым.
Я себе представлял все иначе: буду жить где-нибудь в центре Берлина в гостинице, буду выходить на улицы, говорить с немцами, смотреть на их жизнь так же, как это делают все иностранцы в Москве. А здесь – вилла, Шпрее, лебеди плавают… Красиво, конечно, но с лебедями – о чем с ними поговоришь?…
На следующее утро нас ознакомили с программой на все дни нашего пребывания в ГДР. И мое настроение испортилось совсем: стало ясно, что мне так и придется беседовать с лебедями или кататься в автомобиле: «Посмотрите направо, посмотрите налево…»
Делегация начала работу. Меня отвезли в мою редакцию, где сперва одна милая девушка отсчитала тысячу марок, а затем познакомила с сотрудниками редакции я переводчиком моих книг. Сделали это вокруг уютненького столика, и на нем присутствовала бутылка коньяка. Право же, знакомство при этом стало более сердечным.
Товарищи-журналисты посочувствовали моему пленению на вилле с лебедями и разработали план моего освобождения – фантастический, путем моего похищения. Я должен был, как стендалевский герой, спуститься по веревочной лестнице, а за воротами, в тени каштанов, меня будет ждать серый «трабант» фрейлейн Мадлен – красавицы с глазами, требующими, чтобы ее возлюбленный состоял по меньшей мере в дипломатическом корпусе.
Бегство состоялось два дня спустя (после автопробега по маршруту Берлин – Бранденбург – Веймар – Берлин) и произошло весьма прозаично.
В прогулке по названным городам меня почему-то сопровождала дама, не знающая ни слова по-русски. Ее можно было бы назвать симпатичной, если бы не смущавший меня ее пристальный взгляд.
В Бранденбурге я был поражен, когда наша машина подъехала к… огромной тюрьме. «Не может быть!» – мелькнуло в голове. Екнуло сердце. Я был ошеломлен происходящим. Выяснилось, что в тюрьме имеется производственное оборудование, интересующее нашего представителя от промышленности. Заодно совершили по ней экскурсию, и я имел возможность вспомнить то непродолжительное время – три месяца, – когда «гостил» здесь в качестве репатрианта из Западной Германии (еще мальчишкой) в 1947 году. Вот уж никогда не думал, что мои дороги снова приведут меня сюда в качестве гостя, а начальник тюрьмы устроит в своем кабинете прием с традиционным кофе…
Тюрьма построена гитлеровцами, как оказалось, для самих себя, поскольку теперь ее основной контингент составляют именно они. Мы осмотрели все корпуса, и не только производственные. Я даже отыскал свою камеру, даже заходил в нее и испытал приятное ощущение от возможности выйти из нее. И все же я теперь оказался здесь, в одной из крупнейших тюрем в мире, в другом качестве, не арестантом! Ощущение это невозможно передать словами!.. Отсюда началась моя дорога в социалистический мир, в тот самый, который в лагерях для перемещенных лиц на Западе иными выдумщиками представлялся «страшной Сибирью».
И вот по прошествии тридцати лет я в совершенно ином качестве здесь, в Бранденбургской тюрьме, – живой и даже член делегации!..
В Веймар приехали засветло, из гостиницы нас повели в ресторан «Элефант» на дружеский ужин, устроенный городскими властями. Опять речи, опять тосты, а у меня в кармане чешется тысяча марок…
Поздно вечером я гулял по пустынным улицам, разглядывал скульптурные изображения и барельефы на домах, на их крышах и жалел, что нет никого рядом, кто мог бы о них рассказать, их объяснить. Я поражался мысли, что снова здесь. Просто не мог привыкнуть к этой мысли. Меня тянуло к далеким странствиям, открывавшим возможность увидеть, познать, понять мир.
На следующий день посетили дома Шиллера и Гёте, а после эмоций культурных соприкоснулись с эмоциями варварскими – в концентрационном лагере Бухенвальд. Здесь ознакомились с передовой (по тем временам) техникой уничтожения человека и возложили венок на место гибели Эрнста Тельмана. Увидев своими глазами печи, в которых сжигали людей, дубинки, которыми добивали не до конца убитых, вагонетки, в которых возили трупы, я думал о том, что индейцы племени Аризона, у которых знак свастики с древнейших времен служил национальным орнаментом, оправданно изгнали этот знак из своего обихода, перестали даже пользоваться одеялами и пледами с вытканными на них знаками свастики.
Относительно Бухенвальда человечество настроено категорически – не допустить повторения прошлого! Я лично не уверен, что уже пережитое прошлое страшнее, чем может стать еще неизвестное будущее. Одни ученые ломают головы над проблемами, облегчающими жизнь людей на земле, но есть и другие, изобретающие такие штуки, что и ахнуть не успеешь, как превратишься в ничто… А ведь везде на планете существуют любовь, преданность, дружба, благородство и другие человеческие качества – все, кроме разумного единства…
Очевидно, эти мысли были навеяны Бухенвальдом: мрачное место – мрачные мысли.
После этой поездки мое бегство из резиденции и состоялось: меня отвезли в редакцию, оттуда красавица Мадлен в своем «трабанте» – к Паулю, журналисту. У него я и остался. Позвонили в резиденцию, и я получил разрешение остаться в городе до самого отлета.
Мне было суждено еще раз побывать в Бухенвальде.
Мы устроили с Паулем в его холостяцкой квартире грандиозную попойку, хотя слово «устроили» здесь, пожалуй, неуместно, поскольку организатором этого мероприятия был я: ведь тысяча марок в моем кармане все еще чесалась, а я от размышлений о собственных проблемах наряду с мировыми, вызванными впечатлениями, особенно последними, от Бухенвальда, здорово устал. Нужна была разрядка. И я в тот вечер основательно «зарядился»…
Начало я помню, то есть помню, как мы с Паулем говорили о литературе. Я обратил внимание, как медленно и как-то робко Пауль принимал коньяк: пока он с трудом справлялся с одной рюмкой, я успевал разделаться с тремя… позже даже с пятью. Что было дальше, я никак не мог вспомнить. Почему-то я оказался опять в Бухенвальде. Глубокой ночью я шел мимо мрачных зданий, в подвалах которых было множество печей. При свете яркого пламени здесь работали полураздетые, красные от изнуряющей жары, скелетообразные люди. Было похоже на ад. В доверху нагруженных тачках люди эти подвозили уголь и большими лопатами забрасывали его в печи. Внезапно они все разом, словно по тревоге, бросили работу и выбежали из лагеря. Они бежали, сбрасывая на ходу лохмотья, к большому озеру с черной водой и ныряли в него. Я последовал их примеру…
Вода была холодной. Озеро казалось бездонным. На фоне слабого света в небе были видны силуэты небоскребов. Кругом тихо, ни звука, лишь слышен всплеск воды, производимый молча плавающими в озере людьми. Вдруг вижу высоко в небе что-то похожее на столб, стремительно падающий вниз. Нет, это не столб, это огромное чудовище, похожее на гигантскую ящерицу с когтистыми лапами и хищно оскаленной пастью. Глаза чудовища горят безумной яростью. Оно падает на барахтающихся в черной воде людей, и волной, похожей на цунами, меня выбрасывает на берег. Чудовище неумолимо приближается к домам – вот оно жрет дома, камни мостовой, люди в сумасшедшем страхе бегут от него. Слышен вопль отчаяния сотен тысяч голосов. Чудовище движется вперед. Оно пожирает Веймар с его дворцами и парками, жрет цивилизацию, человечество…
– Это все пустяки, – слышу голос и вижу рядом с собою мужчину с намечающейся лысиной, неопрятно одетого, в рваных башмаках. – Это тебе снится. Это не настоящий ад, так… небольшая репетиция… – говорит он и смотрит на меня осклабившись. Голос его звучит странно знакомо. Он решительно мне кого-то напоминает!..
– Кто ты? – спрашиваю я.
– А как же… черт я, – он опять улыбается. – Ты, наверное, не таким ожидал увидеть меня? Люди давным-давно потеряли истинное представление о черте. Да что я говорю – они его никогда и не имели. Столько испокон веку написано разными сочинителями чертовщины о чертях – прямо тошнит! И хоть бы один из них понимал, какую чепуху мелет. Наш род древен и разнообразен, он славится истинной мудростью. А нас то малюют с рогами, хвостом и копытами, то изображают в роли болтливого идиота, то наделяют могущественной силой. Вся эта чер-тология не стоит ломаного гроша. Мы прежде всего обыкновенные трудяги. Среди нас, как и у людей, есть гении, талантливые, но большинство из нас простые исполнители, рядовые черти. И мы боремся за создание идеального ада, о котором человечество не имеет никакого представления.
Люди очень смешны, они – невозможно сосчитать сколько уже тысячелетий – твердят о загробной жизни и рассказывают небылицы про ад: тут тебе и котлы, и сковородки, на которых мы якобы поджариваем грешников. Черти выглядят эдакими кочегарами, а наш добрый Дьявол – шеф-поваром. Да скажи ты мне, ничтожество, кто были кочегарами здесь, в лагере Бухенвальда? Кого использовали здесь в этом качестве? Не чертей же! То-то!.. А черта выставляют таким примитивным… Обидно, честно говоря!..
Кстати, о боге… Сколько уже времени мы морочим им человечество! Ведь ему невдомек, что единого бога подсунули человечеству мы. С помощью выдуманного нами миражного идеала мы получили возможность указать человечеству ложный путь развития, приносивший ему не счесть сколько мук, залитый кровью. Оно поскакало по нему сломя голову – хо-хо-хо! – в направлении рая, не понимая – о, идиоты! – что скачут совсем в обратную сторону…
– Дело в том, – сказал он затем, – что мне приятно говорить о нашем сословии, хотя мы полностью и не владеем еще миром из-за тупости и упрямства человеческой природы. Но и жить покойно ему не даем вот уже несколько десятков тысяч лет. Я предназначен для дел маленьких по сравнению с теми, какие творят мои братья во всем мире. Но без нас, винтиков, тоже не обойтись: сознательный черт понимает, что никакие мировые события не будут нами проведены успешно, если рядовые черти не станут стараться в поте лица своего до тех пор, пока не настанет праздник веселого безумия людей на ставшей прекрасной, обезумевшей, по-родному милой, знойной планете с Владыкой Дьяволом и нами, его детьми!..
Вот я говорил о чепухе, сочиненной людьми про ад… Нашлись в недалеком прошлом даже такие, которые обнадеживали грешников спасением от ада: будучи в аду, достаточно сознательно мучиться, признает грешник свои прегрешения, раскается и может быть избавлен от ада…
Ну уж дудки! Из настоящего ада, какой мы готовим человечеству, никому не выбраться. Ах, что говорить! Именно при жизни человека создается ад. Ведь ты, ничтожество, уже почти в аду. Ты – алкоголик, и у тебя так называемые муки творчества… И они от нас, учти. Все муки от нас. Для человека адская жизнь начинается уже тогда, когда мы просто лишаем его покоя, внушая ему ничтожные сомнения по поводу чего угодно, тревоги, страхи.
Для создания вполне приличного ада для человека в нашем распоряжении достаточно атрибутов, о них известно и ребенку, хотя даже взрослому не попять, как мы ими пользуемся. В их число входит все, без чего человек не может прожить, – хлеб, табак, наркотики, половое влечение, или, как по-модному называют теперь, «секс», и самый результативный препарат – вино. Из всего этого и состоит повседневная действительность людей, от которой они ищут избавления, потому что с помощью самых рядовых трудяг нашего сословия давно доведены до такого состояния, когда любого вида действительность их угнетает, – они ее рабы, мы всех одинаково заставляем страдать от действительности, а это людям не под силу.
Они считают, видимо, что войны, которые мы им подсовываем иногда, самое страшное зло, и всегда радуются мирному времени. А, в сущности, что такое для них мирное время? Маленькая передышка, которая используется нами для полного их порабощения. Как мы это делаем? Пожалуйста – секрета здесь нет, поскольку человечество в силу своей ничтожности неспособно нам противостоять.
Так вот: мы используем его кровные интересы, без которых оно гибнет: прежде всего труд и материальные блага. Для человечества они равносильны воздуху, которым оно дышит. Но самое высокое достижение мы получаем, нарушая придуманные им принципы равноправия. В этой области человек невероятно слаб, до умопомрачения слеп, обидчив, самолюбив, малодушен. А черт, имея в руках такие козыри, – хозяин положения и может творить что его душе угодно. Ты, ничтожество, разве не обратил внимания, какими люди стали нервными, усталыми, раздражительными, злобными, полными нетерпимости по отношению друг к другу. А кто, спрошу я тебя, их такими сделал? Как они самонадеянны в своей глупости! Надеются найти связь с разумными существами в космосе! Ого-го! – Черт, смеясь, даже подпрыгнул от удовольствия. – Зачем им искать разумные существа в космосе, когда они не в состоянии увидеть их на Земле? Добраться ли людям до далеких планет, когда они и на Земле так далеки друг от друга?
Лично моя задача в нашей иерархии несложная – растление человеческих душ. Ну, так я тебе признаюсь, не будь у человека вышеперечисленных данных, справиться с этой задачей было бы не так-то просто!.. Теперь же, если начать перебирать в памяти дела, которые я и мои коллеги провернули за последнюю сотню лет… Право же, я лично полагаю, мне давно следует получить повышение по должности…
Мы делаем мирную жизнь человека непереносимой, создавая вокруг него атмосферу скуки и однообразия в быту. В этом мы отталкиваемся от того, что для существования человека, как я уже говорил, является первостепенным, – от его труда и всего с ним связанного. Здесь любая мелочь играет для него огромную роль. Чтобы преодолеть хотя бы мельчайшие противоречия в человеческом обществе, человек должен трудиться в поте лица, что будто бы предопределено ему выдуманным нами для него богом. А с трудом тесно переплетаются его нравы и жизненные условия, которые образуют его сущность. Он понимает, что в труде его спасение. А пока он трудится, мы его всячески угнетаем.
Мы умеем делать так, что ни один его день не отличается от другого; отношение жены к нему и его – к жене вчера, сегодня, завтра всегда одинаковые, как и его отношение к детям, к начальству и обратно. Его развлечения и средство для достижения радости – вино, всегда и во всем без изменений, – до отупения!..
Шепни ему теперь словечко, способное посеять сомнение, – и он лишен покоя, готов развестись с женой, возненавидит детей, готов подозревать в бесчестности начальство. А если ему угодно избавиться от томительного однообразия – пожалуйста! Мы ему подсунем жену-красавицу, но первостатейную стерву. Или ей – мужа доброго, но пьяницу. И все у них полетит туда, куда нам и нужно, – к черту!
Впрочем, об этом долго рассказывать… Да и чего ради рассказывать о том, что понятно и ребенку: человек он и есть человек с присущей ему жадностью, умноженной завистью, его «глаза завидущие да руки загребущие» очень облегчают нам работу. Мы на всей планете создали такую атмосферу: кто не имеет, стремится иметь; кто имеет – иметь еще больше и не отдавать что имеет. Отсюда все распри между людьми. На одном полушарии земли миллионер окружает себя наемными убийцами для защиты себя и своего имущества, на другом – мещанин спит, привязав свой автомобиль тросом к ноге. И там и тут – оба несчастны из-за собственного счастья… Красота!
Человек, пожалуй, смог бы противостоять нам, не плодись он так безудержно. Был среди людей некий Мальтус, которого они обругали и подняли на смех. Он явно разгадал наши намерения и предупредил, чем может кончиться безудержное размножение человека. Мы сумели его скомпрометировать в глазах людей, и теперь они размножаются, не подозревая, какую мы им приготовили ловушку – голодную смерть на голой планете. Наша стратегия заставляет их с еще большей безжалостностью искать пути уничтожения друг друга, а это уже значительное продвижение к нашей победе. Угрозу, которая с нашей помощью нависла над их головами, они могли бы отвести, объединившись… Только грош цена тогда всем нам, если мы это допустим!
От меня здесь, конечно, мало зависит, для этого есть У нас личности поголовастее. Они в отличие от меня ходят во фраках, курят сигары, но… всякому черту свой приход, роптать не приходится!..
Так что я на своих старших братьев в смокингах могу полагаться безбоязненно – сколько их блистательных дел в сферах вашей человеческой политики я наблюдал!.. Они умело оперируют примитивнейшим средством разрушения человеческих взаимоотношений – палкой. Дав одним в руки палку, мы другим тут же подсунули дубинку. И вот первые изобрели топор, а другие, в свою очередь, меч. Сами черти поразились, с какой скоростью дело развивалось…
Моргнуть не успели, как появились такие «дубинки», которые никакая нечистая сила придумать не в состоянии. А конкуренции в изобретении этих вещиц и края не видно! Черти серьезно обеспокоены – взорвут ведь, подлецы, любимую нашу планету или доведут до того, что ни единой человеческой души на ней не останется, а тогда конец нашей мечте об аде: ведь идеальный ад возможен лишь с помощью человека и только при наличии человека.
Нам нужна не пустая планета, где мы будем в тоске развлекаться, набивая от скуки друг дружке шишки. Нам нужна планета с развращенными людскими душами, чтобы радоваться их разнузданному шабашу, греться в лучах их диких инстинктов. Кому нужны тогда какие-то котлы и сковородки, хвостатые, рогатые кочегары?! Мы просто будем руководить теми или иными страданиями, купаться в потоках крови, будем упиваться атмосферой, удушливой для людей и освежительной для нас, будем верхом кататься на гигантах человеческой мысли и таланта, подстегивая их ремнями, вырезанными из их любви, сострадания и милосердия. Их муки, теперь уже точно вечные, продлят нашу чертопляску, вольют в нас неисчерпаемые силы. Но как еще далек сей благодатный итог!
Однако – о, ничтожество! – ты, верно, не можешь взять в толк, зачем посвящаю я тебя во все это? Разве трудно догадаться? Ты же мнишь себя творцом!.. Верно, полагаешь, что я хочу внушить тебе, веру в нашу безграничную силу? В том-то и беда, что мы – обыкновенные трудяги и нет у нас всемогущей силы. Мы, к сожалению, зависим от вас, каждый черт от каждого из людей. Ведь мы – зло в вас. И вот мы в тупике: мы умеем создавать зло, но не умеем его остановить. Мы дали вам дубинку, а отобрать не можем. И то, что ты видел в Бухенвальде, и драконы, что тебе снились, это пустяки перед тем, что будет, если из-за вашего упрямства мы лишимся нашего ада… Поэтому я тебя прошу, как каждый большой или малый черт своего подопечного, не допусти, чтобы выжгли дотла планету. Убивайте, пейте, грабьте, но, пожалуйста, не теряйте голову! Прощай! Мне пора. Но мы еще встретимся…
Тут я обнаружил себя на улице совершенно незнакомого города и не сразу сообразил, что это Берлин. Посмотрел на часы, они показывали четыре утра. Вокруг ни души… Увидев телефон-автомат, позвонил Паулю. Он долго не брал трубку, спал, вероятно. Наконец услышал его встревоженный голос:
– Ты где?
Я сказал, что не знаю. Он по слогам продиктовал свой адрес и посоветовал найти такси. Когда я, наконец, вошел в его квартиру, он рассказал, что не мог меня удержать, что я, совершенно пьяный, ушел от него. Он пошел вместе со мной, но где-то потерял меня. Он меня искал и не находил, в полицию боялся сообщить.
– Ты все время сам с собой разговаривал! – сказал Пауль.
– Я с чертом разговаривал, – ответил я ему, и он сказал, что охотно мне верит.
В оставшиеся дни мы шатались с ним по городу, смотрели на него с высоты телевизионной башни, сидя за столиком вертящегося вокруг своей оси ресторана, и я радовался живописной панораме Берлина, в котором смешалась современная и древняя архитектура.
Потом мы побывали у красавицы Мадлен, посещали превосходные пивные, и лишь дважды я попал впросак: когда не заплатил в общественном туалете, и во второй раз, когда переходил улицу на красный свет. Оказывается, берлинцы считаются со светофорами…
Ко дню отъезда, после последних бокалов пива, меня отвезли к делегации. И снова Шёнефельд, снова стюардесса подает к обеду вино, снова под нами Польша, а до аэродрома в Шереметьево рукою подать. В мозгу беспокойная мысль: встречает ли меня «почетный караул» или нет, Конечно, оркестра и цветов не будет, но… будем скромными.
«Почетного караула», слава богу, не было.
Весна. Лето на носу. Если и Келлер еще жив – что может быть лучше!
Глава 19
Удивительно мало надо иногда человеку, чтобы мир, еще вчера казавшийся ему безнадежно мрачным, преобразился! Еще вчера я работал, мобилизовав всю свою волю, подгоняемый скорее самолюбием, нежеланием признать собственное бессилие, чем вдохновением. Сегодня и на самом деле бессилие отступило – я ощутил свежие силы и весьма продвинул работу. Она даже не казалась мне работой, а веселой увлекательной игрой – так все легко, играючи получалось! И все благодаря одному только сознанию – я не убил.
Да, наконец стало известно, что черепная коробка Келлера оказалась достаточно прочной и полученное ею сотрясение, хотя и сильное, как будто даже не отразилось заметно на его умственных способностях…
Я снова вспомнил Бухенвальд и подумал: те, кто убивал (и как!) в Бухенвальде и в других местах, кто убивает тут и там на Земле сегодня и намеревается убивать в будущем, едва ли переживают из-за того, что они – убийцы. А я безумно обрадовался, что, оказывается, никого не убил… Чему я обрадовался? Действительно ли тому, что не стал убийцей, или тому, что благодаря этому избежал наказания за убийство? Может быть, в каких-нибудь исключительных условиях, оправдывающих убийство (например, на войне), участь Келлера и моя к ней причастность оставили бы меня совершенно равнодушным? Тогда, пожалуй, не так уж нереален лысый черт, который утверждал, что он – то, что есть плохого во мне. Тогда, стало быть, во мне действительно сидит черт и ад люди действительно могут легко создать сами на земле, а не искать в каком-то потустороннем мире…
Что, собственно, произошло?
Я хотел сделать удобоваримый романчик: приключения, любовь, немного смешного, немного грустного. Что в этом плохого? Я легко начал этот эластичный литературный флирт, подкрепленный теми или иными взятыми из жизни обстоятельствами.
И вдруг, долбанув кого-то по голове бутылкою, сам получил по голове от жестокой действительности, сам себя наказал: чтобы избежать тюрьмы – себя в тюрьму загнал… Разве я, прячась от людей в собственной квартире, не в тюрьме?
Мне хотелось, чтобы читатель смеялся и плакал вместе со мной. Пока же я плакал один в моем одиночестве и старался делать это как можно тише, чтоб никто не услышал… Я изолировал себя сам, но кто освободит?
Ну, как бы там ни было, но я не убил! Правда, в глазах следователя я все равно, хотя и другой квалификации, остался преступником. Что же теперь? Явиться к следователю с повинной?…
С этим согласиться я не мог. Келлер виновен не меньше, чем я: он нанес мне обиду, оскорбление, я ответил ударом бутылкой. Еще в прошлом веке за оскорбление вызывали на дуэль… В наши дни, видимо, надо бежать за милиционером, срочно организовывать свидетелей и подавать в суд: дескать, Келлер – хам, он незаслуженно оскорбил меня. Но разве это реально? Разве хватит судов и судей, чтоб осудить хамство, с которым ежедневно сталкиваемся в городском транспорте, в магазинах, учреждениях, даже в похоронном бюро и родильном доме? Никаких судей на это не хватит! Но, разумеется, не следует думать, что можно схватить бутылку или палку и начать творить самосуд: дубасить всех хамов, всех-всех подряд! Нет, этого делать нельзя (хотя порою и хочется). Хамство от этого не уменьшится, наоборот, восторжествует тот хам, у кого покрепче кулак. Как же бороться с хамством? Одним только терпением? Нет, этого мало. Самому не быть хамом – вот что важно!..
Но как измерять человеческое достоинство в той или иной ситуации, учитывая его темперамент, его реакцию на различные явления жизни? У всех людей все неодинаково. Один может стерпеть обиду, другой ответит мгновенно. И мне, ей-богу, непонятно, почему первый более прав, чем второй. Мое самолюбие не могло допустить и мысли, что чья-то разбитая голова (ведь она же не принадлежала ни Эйнштейну, ни даже ишаку Ходжи Насреддина) стоит больше, чем моя свобода – свобода автора романа, который, надеюсь, научит кого-нибудь добрым чувствам…
Лето в том году было жаркое, а этот день с самого утра выдался особенно душным. Я ушел из дому до петухов, как обычно, чтоб никого не встретить. Зайчишка приобрела билеты на Мону Лизу, на эту парижанку итальянского происхождения, которая скрывалась во мраке выставочного зала Музея изобразительных искусств. Договорились встретиться в шесть вечера у музея.
День был долог, и я не мог придумать, чем себя занять. Чертовски неприятно!.. Посмотришь на людей, снующих вокруг, у всех дел полон рот. Москва – не Рига, не Таллин и не Киев, города, которые люблю каждый за что-то свое, неповторимое. По сравнению с ними Москва кажется более деловой, где люди порою не имеют времени поинтересоваться жизнью друг друга: не от черствости – от занятости.
Отправился в лекторий. Здесь весьма старенькая женщина говорила о Миллесе (известном шведском скульпторе), но так тихо, что от Миллеса мне досталось только невнятное бормотание. Пошлялся по городу. У Театра сатиры очередь за билетами на Райкина, а билетов нет. Райкиных мало, на всех не хватает. Пошел в общепит, поскольку настало время, которое люди считают обязательным для принятия пищи. Вот где повезло! Сотрапезник мировой попался. Личность с мутными глазами, с распухшим лицом, небритый, оборванный, да еще палец перевязанный. Сидит, суп хлебает. От него идет такой дух, что опохмелиться захотелось.
– Да-а, – говорит он. – Бюллетень – хорошая вещь, когда палец не болит, а когда болит…
Он грустно смотрит на палец.
Я помалкиваю и думаю со страхом, не мое ли это будущее сидит напротив?…
– А где порезал, – рассуждает он, – ей-богу, не помню. На базар пошел – помню, а вот палец… не помню…
Он не помнит, как и где покалечил палец… Полная неизвестность! Так и хотелось спросить у него: а черта лысого тебе не приходилось встречать?…
– Когда палец болит… – конец фразы меня не догнал.
На улице жара, солнце палит. Куда деваться до вечера? Сейчас бы в Коктебель… Эта мысль принесла спасительную идею: ехать купаться и загорать. Разумеется, не на Москву-реку, где нефть, которой не хватает в капиталистических странах, и не в Серебряный бор, куда доберешься разве к вечеру, – поехал в Тимирязевский парк, там пруд. В него и нырнул.
Сначала все было хорошо. Но из-за горизонта неслась тучка против ветра и всем своим видом предупреждала: «Я разойдусь и такое натворю! Скрывайтесь, пока не поздно». Люди не слушали ее – купались, флиртовали, ели, пили вино, один даже попробовал утонуть.
Дождь пошел такой, что помылись и те улицы, которые не убирали со времен Ивана Грозного. И вот – началось! Паника. Бегство. Куда? На трамвай – штурм рейхстага. Трамвай взят. Но он, бедный, с места не может сдвинуться. Слезайте же, люди! Освободите двери! Кого-то придавили, уже дерутся, ребенок плачет, а ливень градом кроет… Чего ради друг друга лупите? В чем виноват водитель трамвая, что его нещадно ругаете? А если война, а если вдруг тревога? Ведь трамвай же не вражеский окоп!.. Я в трамвай не попал и промок до нитки. Но ливень скоро прошел, выглянуло солнце.
У музея – толпа народа. Подошел солидный бородач:
– Лишнего билетика нет?
Он смотрел на счастливчиков глазами голодной собаки.
– Видите ли, я художник. Очень желательно взглянуть…
Я бы охотно отдал ему свой, но… Зайчишка раздобыла эти билеты для нас, ведь мы теперь так редко бываем вместе.
А вот и она – улыбается издали… Не знаю, что у нее на душе, но мне она всегда улыбается.
У Моны Лизы оказалась уйма телохранителей. Протолкнули нас мимо нее с такой скоростью – она и моргнуть не успела. Как будто мы на работу опаздывали. По правде говоря, я не испытал священного трепета. О других сказать не могу. Все страшно упирались и, казалось, были готовы умереть у ног Моны. Однако успевали узнавать еще и знакомых: «Гляди, Ванька с Машкой! Гляди, Таня с Гришей»… «И наши здесь, этот – из планового»… Шепот сей, впрочем, почти не нарушал долженствующего благоговейного молчания, уместного в таких местах. При выходе из зала я услышал, как горячо обсуждали футбольный матч между московским «Спартаком» и киевским «Динамо». Похоже, люди приходили отдать дань моде. А художник тот, бородач, клянчил лишний билет…
Шли пешком до Белорусского вокзала. Заяц держалась, как персонаж шпионского романа, – поминутно оглядывалась, высматривая, нет ли за мной «хвоста». Напрасно ее успокаивал, она все равно на встречных и идущих вслед за нами смотрела со страхом, даже говорить стала шепотом.
Некоторое время мы молчали. Было достаточно того, что можем идти вдвоем в этом огромном людском муравейнике. Потом она заговорила о своих заботах. О сыне, о невестке, о том, что не получается у них жизнь и, видимо, они разойдутся, что парень стал прилежно работать и оставил друзей, ей неприятных.
Зайчик радуется этим мелочам. Я радуюсь ее радостью. Сын у нее единственный, и он ей трудно достался. Вырастила одна в труднейших условиях послевоенного времени. Наверное, многие матери тех лет помнят, как таскали своих малышей, завернутых в одеяла, с одного конца города в другой – в ясли, в садик – на руках, порою усталых и слабых, как приходилось работать по десять часов в день и уметь хоть изредка немного посмеяться или сдерживать слезы. Наверное, помнят это матери тех лет…
– Гусь красит кухню, – говорит она. – Оклеивает пенопластом свою комнату и ведет себя хорошо.
Представляю, что там делается, в этой кухне… Ладно, красит так красит! Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало… Хочется Зайцу видеть своего выстраданного ребенка если не вундеркиндом, то хотя бы порядочным – много ли надо маленьким людям для большой радости, для обыкновенного счастья!..
– Собачку притащили, – говорит Зайчик. – Щенка. На птичьем рынке им всучили как кавказскую овчарку. Подозреваю, что вырастет обыкновенная дворняжка… А тридцать рэ «плакали»…
Зайчишка озабочена сыном, она слишком много себя ему отдавала, она привыкла надеяться. Матери всегда надеются и часто видят в своем ребенке не то, что есть на самом деле, а то, что им хочется в нем видеть. Она тоже видит что-то свое, и так будет до конца ее жизни. Она суетится, старается укрепить едва начавшуюся жизнь молодой семьи, варит супы пополам со слезами, и они их с удовольствием едят. Они играют во взрослых. Молодой играет еще в «Спортлото» и оклеивает стены пенопластом, молодая изучает психологию: «…По выдвинутой Уитли и Бардом гипотезе, миндалевидное ядро, соединяющееся с вентромедиальным ядром, служит „воронкой“, по которой тормозные влияния идут к заднему гипоталамусу…»
– К какому «гипоталамусу»? – и удивленно пялит на свет божий свои глупые глаза. Эта штучка в бигудях вбила себе в башку стать психологом – хоть ты лопни! И зачем только люди ищут в себе какие-то необыкновенные качества?! Сколько обид, какое разочарование, когда окажется, что их нет…
Больше всего страдает честное сердце Зайчишки – она постоянно в тревоге за молодых, а тут еще я… Ее вызывали в милицию, допрашивали – искали меня. Она лгала как умела. Домой к ней приходил участковый, и она опять лгала, мучительно вспоминая, что говорила в прошлый раз. Каково это человеку, кто совершенно не умеет лгать! И Заяц мечется: от молодых – ко мне, от меня – к ним: вчера, сегодня, завтра. Она похудела, пожелтела; ее силы, похоже, на исходе. А ей надо еще работать и успевать готовить на два дома…
У Белорусского расстались. Она – домой, а мне надо было дождаться ночи, чтоб пробраться к себе.
– Будь умненьким, – говорит она перед уходом, – не поддавайся настроению…
Вспомнилось, как она приходила, бывало, ко мне после моего долгого отсутствия, как любовно трогала вещи в моей комнате – книги, кресло, стол, словно они передавали ей ту нежность, которую высказать до конца я, наверное, не умел. Трудно быть нежным, не одному мне: это необходимое качество люди все больше теряют…
И, может быть, эти вещи в моей комнате, служившие нам немало лет, помогали ей не бояться меня в те несчастные дни, когда она входила ко мне, словно в логово тигра, боясь увидеть черт знает что. В те дни мне было неприятно ее присутствие, потому что было стыдно и не было мужества в этом признаться. Ну, а без нее было еще хуже. Ни к чему, наверное, не привыкает человек так легко, как к заботе, превращающей его в маленького ребенка…
И каждый раз принималось твердое решение: «завязать», тем более что психология алкоголика не нуждалась в дополнительном изучении. Но… двери были распахнуты для всех желающих. И они приходили. Говорилось много лестных слов в адрес хозяина, и он сам начинал верить, что является исключительной личностью. Он пил с друзьями, и организм с каждым днем все больше терял способность сопротивляться. Ведь и у автомобиля изнашиваются тормозные колодки, которые, однако, можно менять…
Раньше и психика была иной: я мог пить, мог и не пить. Я умел подчинять своему желанию любую потребность. Теперь желание стало подчиняться любой потребности, изыскивать ее в любой подходящей причине. И вот дошло до черта лысого. А дальше что?
Было бы неплохо, если б ученые придумали качественное изменение алкоголя – скажем, сделали бы так, чтобы он действовал умиротворяюще, вроде транквилизатора. Выпил рюмку – ты не обманут и спасен от стресса, угнетающего мир, а вместе с тем организм твой получил дозу успокаивающего. Выпил пол-литра – и лег спать…
Алкоголь – худший в мире наркотик хотя бы потому, что другие доставать трудно, алкоголь же доступен всегда и всем. Именно об этом я думал, изменив направление маршрута и шагая энергично к «Лире». Еще думал о том, что вот иду, хотя идти туда не надо; что, если мне в данную минуту скверно на душе, потом будет в сто раз хуже; что Заяц, если узнает, где я, не сомкнет глаз до утра… Подумав обо всем этом, пришел к выводу, что алкоголь страшен еще потому, что люди ищут в нем спасения от своих бед, которые становятся только еще больше… Придя к такому выводу, я смело вошел в кафе, как кролик в пасть удаву…
Проснулся от настойчивого стука в дверь. Не сразу сообразил, что стук особенный, условный – Заяц. С трудом заставил себя подняться с дивана, на котором лежал одетый. Состояние было такое, что не хотелось открывать дверь даже родной матери.
Заяц принесла огуречного рассола и квасу…
– Откуда тебе известно, что это именно то, что мне сейчас нужно?
– А времени уже сколько? – ответила она вопросом на вопрос. – Ты же должен был звонить мне рано утром… Ну, ты поешь и поспи. А я побегу, столько дел!..
И ни слова упрека. И вот уже бежит торопливо вниз по лестнице. Боже! Как она безропотна – ни тени обиды!..
Пусто, невероятно пусто стало вдруг кругом. Как много значит иногда присутствие другой жизни, какая незаметная сила скрывается в ином маленьком существе… Вот была – и все жило вокруг, ушла – пусто!..
Как покорно подчиняется она судьбе… Судьба? Судьба для нее – я, явно неблагополучная Судьба. Я даже не в состоянии защитить ее…
Я разделся и встал под душ. Пустил холодную воду и стоял до тех пор, пока тело не онемело. Но душа не онемела: ей все так же тревожно и больно. Тут вспомнил – таблетки! Вот они: припрятанный неизвестно зачем люминал. Одну, две? Нет, все двенадцать. А теперь – полежать. Все гаснет, все уходит в пустоту. И опять ночь, опять темно…
Но жизнь не ушла. Она ворвалась в сознание телефонным звонком. Затем кто-то постучал в дверь. Я лежал тихо, не шелохнувшись. Во мне была тишина, безразличие ко всему – продолжалось действие таблеток. Но мысли ожили, они были о том, что незаметно назревало в последнее время, – надо уехать, надо освободиться от окружающей меня действительности и освободить от себя других. Я оказался в положении, которое хуже, чем если бы я сидел в тюремной камере, где все заранее определено. Время сжалось для меня до размеров тюремной камеры…
И я понимал, что на уровень настоящего (не тюремного) времени я смогу подняться только, если справлюсь с задачей, которую сам перед собой поставил: сделаю свою работу. И дело не в том, что я в долгу перед издательством – творческие неудачи, вероятно, простятся, и в нашей стране нет долговой тюрьмы. Я не был должен и читателю, потому что ничего ему не обещал. Я был должен тем, кто мне верил, кто был рядом и помогал мне. Но больше всего я был должен самому себе: я должен был приобрести уверенность и право сказать, что не ради красивых и пустых слов коптил все это время небо, и доказать это сделанной работой. Я не люблю эту затасканную формулу, используемую часто самыми заядлыми тунеядцами, но только она, то есть именно «работа» без кавычек, единственно могла меня спасти.
И работа эта была. Я в нее верил и не сомневался, что закончу ее должным образом, сколько бы труда ни затратил на нее. Но я оказался в своего рода ловушке: изображая судьбу своего героя, приведшую его к пропасти, от которой его уведет, спасет самоотверженная любовь, не имея под рукой прообраза, я, естественно, рассказывал не о нем, а о себе. И у меня возникла смутная тревога: герой-то, может быть, и станет человеком с помощью людей, любви и Автора, который делает для него все что может, но как выбраться из сходного положения самому Автору? Чтобы закончить работу успешно, ему необходимо подняться над своими героями и их проблемами. Он же теперь был как будто на одном уровне с ними, а порою и ниже. А если ему, Автору, не хватит сил подняться? Что будет тогда с Зайцем? Имею ли я право мучить ее? Она совсем обессилела. Что, если я и романа не напишу, и с алкоголем не справлюсь?
Жизнь оправдана тогда, когда хоть одного человека можно сделать счастливым. Но если ты видишь, что причиняешь только страдания, не лучше ли уйти, пока совсем не погубил человека, поверившего в тебя? Если тонешь – тони в одиночку, не тяни с собой на дно другого. Так пришло решение расстаться с Зайцем. Если она не в состоянии бросить друга, это не дает последнему права стать камнем на ее шее.
Как просто было вначале: мой герой сравнительно легко выбрался из дебрей сибирской тайги, и везло ему до тех нор, пока Автор не забрел в писательские дебри. В них легко заблудиться: это как бы перекресток сотен тысяч дорог. А которая из них правильная, твоя? Как узнать?
У писателей, чтобы не заблудиться, имеется компас. Не тот, которым пользуются в морях. У них он другой, их компас – сердце. Но все же полагаться только на этот компас трудно, потому что у каждого он свой, личный. Тем не менее без него никакая работа не возможна. И вот этот «компас» теперь показывал мне путь в пустыню: для осмысливания жизни и себя в ней.
С тоскою смотрел я через щелочку в оконных занавесках на улицу: дождь лился, неуютно. По достоинству оценил свою «одиночную пещеру» – в ней тепло, сухо, чисто. А ведь со всем этим придется расстаться, и это плохо, когда скоро осень, зима…
Надо поехать поближе к югу, где потеплее. Надо будет уединиться так, чтобы хоть внешне быть свободным и начать… Работать, работать, работать! Если выиграю – вернусь. Если проиграю…
День расставания оказался воскресным. Мы отправились с Зайцем в лесопарк Тимирязевской академии – наше постоянное место прогулок. Говорить ни о чем не хотелось, одолевали воспоминания о прожитых вместе годах, когда она жила рядом со мной своими, казалось бы, незначительными буднями, которые теперь вдруг приобрели совсем другую, более значительную окраску. Вспомнилось, как однажды подарил ей кольцо – дешевую подделку под янтарь. Тем не менее Заяц это кольцо берегла, потому что ценность его была в том, что оно подарено другом.
Невесело было вспоминать подобного рода подробности. Как она, бывало, подойдет, смотрит жалобно в глаза и говорит: «Вот у меня здесь болит…» Где-то у нее болит. Пустяк, конечно, но и пустяк нередко беспокоит.
– Да ну, Зайчишка, это обычное явление. У меня тоже так бывало…
И она уже успокоилась, потому что у меня тоже так бывало…
Кому она теперь будет доверять свои маленькие и большие заботы? Единственное утешение: она избавится от тех изнуряющих беспокойств, которые вызывало мое неспокойное существование. Такие люди, как я, вероятно, не должны иметь ни жены, ни детей.
Мы сделали круг по обширному лесистому парку Академии и вернулись к исходной позиции. Отсюда добрались до вокзала, где в камере хранения ждала меня модная импортная спортивная сумка. Конечно, Зайцу не привыкать к моим отъездам и отсутствию, но я-то знал, что на этот раз отъезд может стать последним. В конце концов, у нее – сын, и в любом случае она будет любить его до самой смерти…
Пришли на вокзал. Мой поезд отправлялся. Глаза Зайца невесело смотрели на суету вокруг. Последовали обычные, такие привычные для моего слуха, наставления: беречь себя, не пить, ни с кем не связываться, не простужаться, не забывать нормально питаться, не забывать писать о себе. Украдкой сунула мне в карман небольшой пакетик; не глядя знал – в нем пирожки с мясом. Обменялись крепким рукопожатием: на время же уезжаю… Поезд тронулся. Ее маленькая фигурка старалась как можно дольше быть рядом с моим окном. Отстала, затерялась в сгустившихся сумерках. В вагоне зажегся свет. Проводница начала отбирать билеты.
Глава 20
В Киеве встретили друзья. Они приютили меня в Садах. Это несколько десятков километров вниз по Днепру. Там – владения садоводов, если эти небольшие кусочки земли можно называть садами. Впрочем, всю территорию, занятую сотнями участков, можно действительно назвать садом, даже большим садом. Но это не тот сад, где внимание уделяется прежде всего декоративным растениям, цветочным клумбам, ровно подстриженной травке, скамейкам для отдыха. Здесь – все для пользы, здесь каждый клочок земли должен что-нибудь давать: картошку, помидоры, ягоды, морковь, фасоль, лук – словом, все, что растет на огородах. Здесь не осталось необработанной ни пяди земли. Пожалуй, так бы и следовало все это назвать – «Нижние огороды», а не «Нижние сады».
Мои друзья – веселая семья. Жили они в городе шумно, дружно, не унывая. Главой семьи была Роксана Осиповна, женщина чрезвычайно энергичная и разносторонняя в том смысле, что на неделе ее характер менялся столь же часто, как ветер на Балтийском море.
Но это никогда не отражалось на ее гостеприимстве. Главным образом страдал от этого ее муж Евгений Михайлович, постоянная жертва смены ее настроения. Сыновья Роксаны, юноши, хорошо знали мать. Они относились к ней с добродушной иронией, не мешавшей любви и уважению. Хорошо сказала о маме двенадцатилетняя дочурка: «Мам, ты на всех кричишь, а сама на сэбэ николы не кричишь…»
Глядя на жизнь моих веселых друзей, я поражался тому, как мало людям в сущности надо для спокойной и радостной жизни: возможность сажать, поливать, бегать по колхозному пастбищу за коровами с ведром в ожидании момента, когда какая-нибудь из них соизволит произвести немного удобрения. Словом, жить уединенной жизнью в своем маленьком хозяйстве-государстве, где ты и король и чернорабочий. Наверное, для по-настоящему коллективного существования людям необходима все же определенная возможность уединения. Если хочешь, чтобы человек тебя любил, не сиди с ним впритык – расстояние сближает. Только на расстоянии можно по-настоящему рассмотреть тех, с кем живешь бок о бок…
В день моего приезда семья была занята закатыванием помидоров. Тем не менее в тот же день меня проводили в Сады. Для этого Роксана надела широчайшие джинсы, фетровую куртку, на ноги – шлепанцы, на голову – туристскую шапочку с козырьком, уложила в рюкзак консервы, хлеб, какие-то пакетики (я этот рюкзак едва поднимал) и взвалила его себе на спину. Мои попытки протестовать не помогли. Мне всей семьей объяснили, что Роксана без рюкзака двигаться не привыкла. Вдобавок ко всему она в одну руку взяла обычную дамскую сумочку, в другую – клетку с вороной (тоже член семьи), чтобы та могла поклевать травку на воле. Я просил, чтобы мне хоть клетку доверили – не дала.
Эта сухощавая женщина, маленького роста, с черными волосами и резкими чертами лица, была похожа на цыганку, хотя являлась стопроцентной украинкой. Нагруженная, как мул, она мчалась с такой скоростью, что я едва за нею поспевал. Глядя на этот персонаж из фильмов Чарли Чаплина, с трудом можно было поверить, что она инженер-мелиоратор, как и ее супруг. Рядом с ней я выглядел нелепо со своей шляпой и модной заграничной сумкой. Сойдя с теплохода, мы прошагали километра два по песчаным улицам дачного городка и пришли к строению, похожему на сотни других вокруг. Роксана его назвала домиком, хотя оно было больше похоже на голубятню или хижину Миклухо-Маклая, – на высоких столбах эдакое сооружение на курьих ножках. Общая площадь домика – от силы метров шесть, разделенных перегородкой на две ровные части, в которых и повернуться негде. Скорее всего это не столько жилье, сколько кладовка, полная всякой всячины.
Распихав по углам какие-то раскладушки, жбаны, ведра, шланги, мешки и корзины, освободили, наконец, угол в одной половине дома для небольшой, сколоченной из грубых досок табуретки – отныне моего письменного стола, на котором, если повезет, то ли Жанна, то ли «обыкновенная» Галя родит Валентину своего первенца. На скорую руку соорудили нечто похожее на постель, и уже Роксана (она не велела звать ее по отчеству) роет в саду картошку, и уже эта картошка в мундире варится в чугунке, около которого Роксана – истая цыганка! – сидит прямо на земле, разъясняя мне, как можно сохранить колбасу, если нет холодильника, заворачивая ее в крапиву и бумагу. Еще мгновенье – и картошка очищена: угощайтесь! И вот Роксана набила рюкзак помидорами, нарвала букет цветов, росших в этом саду как попало, безо всякого порядка. Следуют последние наставления, и она, как смерч, умчалась с каркающей вороной в клетке.
Я остался не в одиночестве: на лугах и в огородах прыгали жирные зеленые лягушки, скользили ужи, в мягком песке оставляли узорчатые следы колорадские жуки, а пауки старались изо всех сил опутать меня тонкими, воздушными, блестевшими по утрам от росы сетями: они не знали, что я из тех мух, кто всю жизнь только и делает, что выбирается из одних сетей, чтобы попасть в другие…
Первые дни и недели я просыпался и засыпал под перестук молотков: в соседних «голубятнях» что-то приколачивали. Поселок строился. Интересно смотрелись садоводы, важно похаживающие вокруг своих дач. Здесь каждый стремился перещеголять другого в изобретательности. Они жадно интересовались делами друг друга – приятно сознавать собственное благополучие и радоваться ему.
Пусть радуются. Мне не жалко, если кому-то хорошо живется. На самом деле неплохо, когда навстречу тебе идут «Жигули», а в машине видишь обветренные лица и «баранку» крутят грубые мозолистые руки. Правда, встречались и самодовольные физиономии, на которых ярко выражалось сознание собственного превосходства.
Было и мне неплохо. Я быстро привык к обстановке. Ходил на Днепр купаться. Хозяева появлялись только по субботам и воскресеньям, поливали сад, собирали овощи, фрукты и уезжали. Мое настроение, в общем, улучшалось, забывалось все тяжелое. Я вставал рано, выходил на шоссе и шел навстречу солнцу. Чем выше поднималось оно, тем лучше становилось настроение.
Я мучился со своими непослушными героями – не хватало фантазии заставить их вести себя по задуманному мною. Пишу, рву, не сплю. Пытаюсь Валентину навязать Галю – не получается. Он доказывает мне, что женщине все-таки нужна прежде всего красота. Против душевных качеств он ничего не имеет, но красота ему нужна – хорошо, когда глаз может отдохнуть на красивом. Женщина, конечно, не вещь, но все-таки сердце больше радуется, если радуются и глаза.
Используя авторскую власть, я могу Валентину привить эту любовь, но что за любовь тогда получится – непонятно самому. Любовь должна развиваться в страданиях. Чтобы Валентин или, скажем, Жанна начали у меня страдать, сначала за них должен страдать я, а я их даже не очень-то люблю…
Сколько опять извел бумаги, сколько бессонных ночей – толку мало! Познаю, наверное, всем известную истину: легче родить, чем воспитать. Вот Королева… Что с нею делать? Она еще не старая, красивая женщина, она имеет право на правильное решение ее судьбы, а такого решения у меня нет, потому что, какое бы решение я ни придумал, она сама его не примет: скажу ей, что она никогда не будет счастливой, потому что ставит себя выше доступного счастья, она не согласится, считая виновным во всем то обстоятельство, что нет у нее под рукой героев Грина, Лермонтова, Хемингуэя. Так что же делать с этой красавицей и ее беременной кошкой? Всякое дерево по ее росту для нее мало, а с большим ей не справиться. Оставить на произвол судьбы?
Дни бегут, недели идут. Прошел месяц, вслед другой. Постепенно и здесь стало холодать. Садоводы с каждым днем все реже приходили, в Садах стало тихо, пустынно, спокойно – никого, кроме брошенных ими здесь, теперь бездомных, кошек и собак, рыскающих вокруг в надежде на кусок чего-нибудь съедобного. На Днепре катера и теплоходы сокращали график. Ощущал я себя как в ссылке, – полная изолированность.
И все же приятно было бродить по бескрайним лугам, похожим на степь, слушать посвист ветра в ветвях деревьев, футболить тут и там собачьи черепушки, останки тех же оставленных здесь четвероногих. По ночам меня развлекали мыши: они такую подымали кутерьму, что казалось, домик развалится. Когда тихо-тихо сидишь в темноте на постели, свесив ноги па пол, вдруг почувствуешь нежное-нежное прикосновение к голой пятке – мышь! Тепло становится от их присутствия. Эти тонкохвостые ребята, в сущности, довольно скромные, и едят они не очень много, а разве они виноваты, что их столько развелось… Ведь и человечеству предстоит решать проблему перенаселения планеты, хотя пока оно в основном стремится решать проблему перенаселения своих владений мышами. Евгений Михайлович привез крысоловку, чтобы я их, мышей, ловил. Но она у меня бездействовала – от присутствия хоть чего-нибудь живого уменьшается чувство одиночества.
Вот я и подумал, что по-настоящему бездомным бывает не тот, кому негде спать или держать свой скарб, а тот, у кого нет ни одного живого существа, от общения с которым было бы ему тепло.
За это время я мало употреблял спиртного, разве что от сильной усталости изредка пару бутылок вина. Свежий воздух и тишина понемногу восстанавливали изношенную нервную систему. И так я был горд своей умеренностью, что почувствовал потребность похвастаться ею – прежде всего, конечно же, Зайцу: ведь она обрадовалась бы больше всех!
Но однажды я опять совершенно выдохся – устал писать. Я все же продолжал выжимать из себя «умные» мысли и что-то, в общем, делал, но вдруг стал сомневаться в смысле всего сделанного. Меня душили сомнения: нужно ли это вообще, будет ли от этого кому-нибудь польза или вся моя работа окажется в урне для бумаг? Как узнать, что все, что я делаю, – правильно? Как нужно делать, чтобы было правильно? У кого спросить, с кем посоветоваться, кому показать, почитать? Хотелось почитать хоть кому-нибудь, чтобы увидеть реакцию слушателя и определить по ней правильность своей работы.
Решил почитать Роксане и Евгению Михайловичу. Сунул рукопись в папку – и был таков.
Они были дома, ворона – тоже. Но все были страшно заняты. Дочка делала уроки, Роксана опять что-то солила. Евгений Михайлович оказался углубленным в какие-то свои расчеты. Ворона долбила кукурузный початок. Стало ясно, что моя писанина здесь, по крайней мере сейчас, никому не нужна. Даже не заикнулся о своем намерении. Сослался на то, что просто шел мимо и зашел повидать их. Придумав благовидный предлог, раскланялся и ушел, огорченный невероятно. Эх, Зайчишка! Вот кто меня всегда терпеливо выслушивал, даже тогда, когда я порол явную чушь…
Дело шло к вечеру. Проходя мимо магазина, вошел, купил бутылочку вина, в скверике выпил. Сразу пропали сомнения, огорчение как рукой сняло. Отправился дальше и оказался в объятиях молодого сержанта милиции.
– Куда идешь? – спросил он, словно старого знакомого.
Я, откровенно говоря, растерялся, потому что шел бесцельно, во власти хорошего настроения.
– Прямо! – ответил я, и он решил взять меня с собой в опорный пункт, где я оказался первым посетителем в тот вечер. Сидели скучающие сотрудники и медсестра. Я объяснил, кто я такой, показал документы и принялся читать стихи Киплинга. Читал с чувством. Стихи им понравились. Вручив мне мою папку и документы, отпустили.
– Куда все-таки идешь? – поинтересовались на прощание.
– А какая следующая улица?
– Жадаиовского.
– Во… Туда и иду.
Простились дружески. На душе стало еще теплее, и я купил еще одну бутылку вина, потому что если настроение у человека хорошее, почему оно не должно стать еще лучше? Выпил в подъезде. Вскоре попалось кафе, вошел и увидел у одного столика симпатичных молодых парней. Решил почитать им рукопись, не сомневаясь, что они-то уж понимают толк в превратностях любви…
Пробуждение было ужасным.
Пришел в себя от скверной боли в сердце. Глаза понемногу свыклись с тусклым светом, и я догадался, что лежу на носилках, на полу, в огромном, холодном, слабо освещенном подвале. В нос ударил удушливый запах. Рядом кто-то застонал. Повернув чуть голову, увидел страшную, в кровоподтеках, небритую рожу. Она смотрела на меня не мигая, в упор, одним глазом. Вместо второго – кровавая дыра. От человека шла резкая, отвратительная вонь. Где-то раздавался свирепый храп.
Справа от меня лежал интеллигентного вида пожилой человек в застегнутом на все пуговицы пальто и босиком. Немного дальше виднелся кто-то с забинтованной головой, в изорванной одежде. Весь подвал был заставлен носилками с похожими на моих соседей людьми. Я начал мало-помалу понимать ситуацию.
Попробовал пошевелить рукой – шевелится. Обрадовался. Стал ощупывать себя – вроде бы целый, только сердце ныло тупой болью. Видно, я потерял сознание – ведь именно так главным образом умирают алкоголики: упадут и больше не встанут.
Осторожно поднялся с носилок. Нужно было выбраться из этого жуткого места как можно скорее. Но как?! В дальнем конце подвала заметил транспортер, он шел от пола до люка в стене. Видно, через этот люк и по этому транспортеру нас сюда, в подвал, и доставили. Я добрался по транспортеру до люка, он оказался запертым. Направился к двери в другом конце подвала. Здесь рядом с лопатами, шлангами и корзиной, полной кровавых бинтов, постанывая, лежал юноша. Осторожно толкнул дверь – открылась. Я оказался в узеньком коридоре. Из-за ближайшей двери донесся женский голос:
– Воды нет же. Мыть-то их чем?… Узнай-ка, когда дадут.
Я прошел мимо, поняв, что услышанное относится к обитателям подвала, в котором просыпаться страшнее, чем в лунную ночь в морге. Каким-то чудом обнаружил выход во двор больницы и здесь пустился в такой бег, на какой был способен мой истощенный организм. Скорей! Прочь! В Сады!..
И только там сообразил, что прибежал без папки. Искал ее везде. Опорный пункт нашел, но оттуда я ушел с папкой. Кафе не нашел. В больнице о папке никто ничего не знал, да и обо мне тоже. Вконец измотавшись, я пришел к заключению, что потерял единственное, чем был богат, – рукопись, что теперь я просто обыкновенный бродяга.
Какой контраст! От общения с респектабельными гуманитарными деятелями – до собранных в этом подвале отверженных… Вчера – ресторан на телебашне в Берлине, сегодня – подвал и общество алкоголиков, собранных со всего города!..
Людям смешно, когда говорят о пьяницах: «бухарь», «родимую обожает», «воробей и тот пьет», «кто не пьет – все пьют»… Пьют, чтобы «спрыснуть», «обмыть», «отметить», «отпраздновать»… Сколько снисходительных терминов! И всегда всем смешно: человек шатается – смешно, бормочет что-то нечленораздельное – смешно, валяется в луже – смешно, спит в метро – смешно. Но вот он треснул другого бутылкой по голове – теперь не смешно. Теперь алкоголик – не «бухарь», не «воробей». Теперь он преступник.
А пока смешно. Мамы пьют, и папы пьют, детям еще нельзя – они пока только созерцают. Папам можно, мамам можно – ведь они города строили, каналы рыли, войну выиграли, а ум не пропивали…
Автор работал над романом. Он не получался, потому что персонажи пьянствовали, и вместе с ними Автор, который не сумел их сделать трезвенниками. Они собирались «на троих», пили в подъездах, у магазинов, в больницах, конторах, на кладбищах и в парках; собирались в компании, праздновали праздники и орали пьяными голосами песни.
Интересно, если бы все хоть мало-мальски «употребляющие» перестали пить в один день сразу, что бы произошло? Всем известно, какой вред приносит алкоголь, сколько находится из-за него людей в колониях, сколько катастроф и несчастий в семьях, – об этом говорят ученые, социологи, криминалисты, врачи. Стало быть, если бы все перестали пить – всеобщее ликование! Водку и вино миллионами цистерн вылили бы в реки и ловили бы пьяную рыбу…
Но ведь тогда пропадут громадные суммы, которые стоят миллионы цистерн алкоголя, получаемые обществом за счет здоровья алкоголиков и применяемые, надо полагать, в каких-то других полезных целях. Неужели общество считает, что, ежели человек хочет угробить свое здоровье, его не остановишь? Не дашь ему водки – гвозди начнет глотать, а себестоимость гвоздей, пожалуй, дороже, чем водки. Ведь и Автор, все понимающий, идет в город и не видит уже ни красивых женщин, ни диетической столовой, а уже издали видит – магазин «Вино». Словно проклятие господствует в мире, словно на самом деле существует сатана, который, торжествуя, потирает мохнатые лапы и, оскалив пасть в улыбке, празднует свое торжество над людским разумом.
Эх, мне жаль несчастных наивных сорок трех мужиков из Северной Америки, которые в 1808 году образовали первое общество трезвенников!..
Глава 21
Все холоднее и холоднее. Чтобы не замерзнуть, привез с собою полную сетку водки – бутылок пятнадцать. Быть трезвым в моем положении просто невозможно, да и незачем. Стоило только протрезветь, как острыми иглами вонзались в мозг мысли, а на кой черт они мне теперь? Когда в них нуждался, их не было… К тому же – о чем они? О былом времени, когда меня окружал хоровод друзей. Было здоровье, были и друзья. Где они теперь? Может, они теперь рады моему исчезновению?
Хозяева уже не приезжали. Мне можно было бы уехать куда-нибудь, но куда и зачем? Не везде ли все для меня одинаково? До сдачи романа по договору оставалось два месяца. Кто может написать роман за такой срок? Всю работу опять надо было начинать сначала. Решил оставаться в Садах, пока не ударят сильные морозы, пока есть деньги. Не все ли равно, где их пропивать? Рано или поздно настанет какой-то конец, какой – неизвестно, и стоит ли об этом думать? Для меня существовало настоящее – в Садах или где-нибудь еще. И заключалось оно в возможности не осознавать действительность, забыться. Достигнуть этого было можно только с помощью моего заклятого врага – водки.
Откуда-то налетели полчища ворон, огромных, наглых. Их карканье слышалось с утра до вечера. В остальном было по-прежнему спокойно в этом садовом государстве. Приходили мысли о смысле жизни, вспоминались слова древней мудрости, что она есть суета сует и всяческая суета… Человек всегда искал и, вероятно, не перестанет искать смысла жизни. А зачем? Зачем противоречить природе, давшей нам жизнь, нас не спрашивая? Суетятся насекомые, птицы, звери, все живое – зачем? Чтобы жить. А люди ломают головы над тем, зачем хлеб жуют. Чтобы жить! Кто может упрекнуть меня в том, что живу неправильно? Я содействую развитию всеобщего прогресса уже тем, что существую (даже если не делаю ничего более, как сплю), являясь какой-нибудь противоположностью. Ведь жизнь развивается благодаря закону о единстве противоположностей… А в таком случае зачем вставать рано, как я это делал прежде?
Теперь я больше не ходил по утрам на шоссе – солнце не в силах было вселять в меня радость. Мне впору было повеситься, но и на это не хватало духа… Так зачем же вставать рано, хотя и не греют четыре сделанных из тряпок одеяла? Зачем бриться? Ради кого? Во имя чего? Было бы еще лучше, если бы не было вечеров и ночей. При солнце я все-таки жил вместе со всем, что летает, ползает, чирикает. Оставаясь же в ночи, я с тоскою взирал на луну, находясь во власти всех моих недугов: и душевных, и физических…
Слушая возню мышей, пью в темноте из бутылки, загодя поставленной мною рядом с кроватью, на полу, и размышляю о том, что было написано мною – что оно дало бы людям? Поверил ли бы в него кто-нибудь, принял бы душой? Думаю вообще о смысле писательства, и оно начинает казаться мне все более бессмысленным. Можно ли в литературе сказать что-нибудь новое? Все уже было. Все, что будет, – уже есть. Бери любых трех классиков мировой литературы, и ты узнаешь все, что было, есть и будет… Могут ли сами писатели читать по-читательски? Думаю, читают они либо с критических позиций, либо чтобы самим не повторяться, хотя иная тема, иной вопрос используется сотнями лет…
Безусловно, хороших книг, которые читать одно удовольствие, много: в распоряжении человечества – отличная литература. Но в том-то и дело, что это… литература. Читателю же нередко кажется, что в жизни все не так, как в книгах или в кино. Он читает, но не верит, а если не верит – зачем читает? Чтобы время убить, чтобы помечтать?…
Говорят, книги учат. Это – правда. Но жизнь – знаю по себе – учит и лучше, и строже. Не думайте, что я против книг. Я с наслаждением читаю Ремарка, его «Триумфальную арку», и понимаю, что это – первоклассный роман. Он и рассказывает и показывает. Я потому и люблю этого писателя, что он романтичен в своих описаниях реальной жизни. В чем же дело? А в том, наверное, что хотя я и верю всему, что рассказывает автор, и в то же время вижу его приемы, его игру, без которых, видимо, нельзя создать роман, и они меня настораживают. И в подсознании вместе с восхищением зудит все та же мысль: это ведь всего лишь роман… Тем более что персонажи в нем так много пьют: тут и кальвадос, и русская водка, и всякая прочая бурда, да в каких количествах! С этим даже я бы не справился…
Наконец, я ужасно ослаб от водки – руки дрожали, зрение ухудшилось, я стал плохо видеть в сумерках. По нескольку дней не вылезал из постели, если кипу разноцветного тряпья, в котором спал, можно назвать постелью. Состояние опьянения стало нормой. И было страшно из него выходить – не только морально, но и физически: начались жуткие боли во всем теле. По ночам я то покрывался холодным потом, то меня бросало в жар. Сердце не позволяло делать никаких резких движений. Из такого состояния выводила только новая доза водки, после чего наступало успокоение. Холода стали терзать еще нещаднее…
Надо было что-то предпринимать, а к этому меня могло принудить только какое-нибудь особое обстоятельство. Холод и стал таковым. Он продиктовал необходимость передвинуться ближе к югу, где теплее: мне предстояло не идти навстречу солнцу, а догонять его.
В сущности, я стал тем же Кентом, с той лишь разницей, что его в романе я оставил в неведении всего того, что узнал о жизни сам…
Оставив в домике ставшую ненужной сумку, я сунул в карман электробритву и отправился в неизвестность.
Доехал катером до города. У станции метро «Днипро» выпил стакан вина, чтобы согреться, сел в поезд метрополитена и оказался на вокзале. Шла посадка на поезд в направлении Херсона. Я хмуро поглядывал на строгих проводников, проверявших билеты, и прикидывал, каким образом прошмыгнуть мимо них в вагон. Экономя деньги, я не стал брать билет. Костюм мой был страшен. Сам я выглядел не лучше: худой, небритый, с отекшим лицом и воспаленными глазами. Одним словом, законная добыча железнодорожной милиции, чей глаз меня пока еще не обнаружил, а то я не ломал бы голову о своем устройстве: они взвалили бы на свои плечи заботу обо мне…
Тут увидел женщину в светло-сером демисезонном пальто. На голове – такого же цвета шляпка, из-под которой на плечи ниспадали темные вьющиеся локоны. Стройненькая женщина с миловидной мордашкой. Она стояла и поглядывала на поезд. О нет! Мне уже не было нужды, подобно толстовскому отцу Сергию, рубить палец, чтобы воздержаться от соблазна! Я и не думал о соблазне. Да и чего стоила моя облезлая фигура… Чемодан! Ее чемодан – вот что привлекло мое внимание. У ее ног стоял здоровенный чемодан, который она поставила, видимо, чтобы передохнуть. К ней уже нацелился носильщик, но я подскочил раньше и попросил позволения внести чемодан в купе. Она взглянула на меня мельком и насмешливо заметила:
– Пожалуй, для вас он тяжел…
Я молча проглотил обиду – необходимо было пробраться в вагон.
– Ну, пожалуйста!.. – каким противным может быть иной раз голос мужчины.
– Несите, – разрешила красавица.
Я храбро взял одной рукой чемодан, а другой… схватился за поясницу, которую пронзила острая боль так, что я ахнул. Но чемодан не выпустил, бодро тащился рядом с ней, стараясь изо всех сил показать, что мне нисколько не трудно. И тут вдруг меня словно кипятком обдало, я был потрясен: я увидел в ее руках мою собственную книгу в переводе на украинский. Чертовски хотелось обнять эту женщину, закружить ее, закричать на весь перрон, что книгу эту написал я, я, я! Да вряд ли она поверила бы: такой оборванец…
Я внес чемодан в купе, и, право же, он стал теперь почти невесомым.
– Не мало? – услышал ее голос с мягкой картавинкой и, не успев понять сути вопроса, обнаружил на ладони юбилейный рубль. Что с ним делать? Вернуть? Взял, как честно заработанный, чтобы не вызывать лишних подозрений. Поблагодарил и ушел. Этим поездом ехать расхотелось…
Я не знал еще, что предпринять. Но приближался милиционер, и я поспешил скрыться в толпе провожающих. Мысли обгоняли одна другую, руки дрожали сильнее обычного: я впервые видел в чужих руках свою работу. Целовать хотелось эти руки и даже этот рубль. Черт возьми! Всякая работа только тогда приобретает ценность, когда ее замечают, когда в ней нуждаются, когда ею пользуются! Выпить хотелось жутко, да и рубль на то был дан. Но этот рубль решил сохранить как талисман. Его нельзя пропивать!
Вернуться? Задав себе этот вопрос, я уже знал, зачем туда вернусь: в моем распоряжении два месяца, шестьдесят дней до сдачи романа. За такой срок можно много сделать – ведь у меня весь материал в голове, нужно только начать и делать, делать, делать, невзирая на холод, голод, делать во имя этих рук, что держали мою работу. Значит, она все-таки нужна? Я не ощущал больше слабости, куда девалось привычное головокружение?
Купив две буханки хлеба и перловой крупы, я вернулся в Сады к моим мышам.
О чем я говорил, то есть размышлял недавно? О бессмысленности жизни? Да, она действительно бессмысленна, если бездейственна. Но если познавать законы жизни, чтобы ими разумно пользоваться ради самой жизни, можно научиться радоваться любой мелочи в ней, и тогда все в ней приобретает смысл. Особенно труд писателя! Если я могу рассказать тем, кто знает меньше моего, о том, что известно мне, – я помогу им шире узнать жизнь и радоваться ей; если кто-нибудь, богаче меня, расскажет о том, чего не знаю я, – он поможет мне шире узнать жизнь. А познать ее надо всем, чтобы жить, как должен жить человек.
А смысл моих книг – в чем он? Мне кажется, что мои книги – своего рода мышь. Скажем, лежит где-то в закутке, где у меня хранится сметана, нахальный кот. Он там лежит не просто так… Моя задача – выманить его оттуда, напомнить ему, кто он есть и что должен есть. Я это делаю с помощью мыши, привязанной к бечевке. Бросаю мышь к его носу и подергиваю за конец бечевки, выманивая таким образом этого нахала, который не мою сметану должен есть, а свою законную пищу, которую ему и предлагаю. Случается, коты колеблются: им и мышь хочется, и сметану тоже…
Так примерно я представляю свои книги, которыми пытаюсь пробудить человеческое там, где могу, и в той мере, на какую способен…
Садово-огородная жизнь продолжалась. Я опять совершал утренние прогулки и шел навстречу солнцу, которое хотя уже и не грело, но по-прежнему улучшало настроение. Нужно было чертовски себя понукать по утрам, чтобы заставить выбраться из постели. Я вскакивал и выбегал копать картошку на завтрак и обед – десятки раз перекапывал уже пустые грядки, и что же?… Находил! Дело в том, что, если копать лопатою, не все обнаружишь, а если руками, наверняка нащупаешь облепленные мерзлой землей картофелины. Выгоняешь из них устроившихся на зиму колорадских жуков, и – дело в шляпе. Обнаружил в соседнем огороде сильно подмерзшую фасоль и сварил из нее прекрасный суп; сделал компот из оставшихся в садах высохших яблок; ел недозревшие помидоры, казавшиеся мне теперь роскошью. Даже приглядывался к осенним цветам – «чернобривкам», соображая, нельзя ли из них состряпать что-нибудь съедобное. Однажды меня разбудило особенно громкое карканье ворон и непонятный шелест под окном. Что они там клюют? Оказывается, затоптанную кукурузу, на которую я не обратил еще внимания. Я вышел и нашел початки. Спасибо, вороны! Извините, конечно, но так уж заведено: сильный отнимает у слабого…
Город еще давал электроэнергию, и я мог пользоваться электроплиткой. Она обогревала меня по утрам, когда было особенно холодно, на ней же варились и мои супы. Домик, разумеется, не был предназначен для проживания в нем в такое время, через щели в полу проникал свежий воздух, через щели в двери и окнах – также, а он, этот свежий воздух, был мне ни к чему. Нашел тряпки, разорвал и постарался заткнуть всю эту вентиляцию. Предвидя, что рано или поздно эвакуироваться все же придется, стал ломать голову над вопросом – куда? Приятелей и знакомых немало по всему Союзу, и это делало выбор затруднительным. Написал некоторым, указав обратный адрес – почта до востребования. Удобная штука для людей моего сорта…
С огромным рвением налег на работу. Трудился одержимо и с удивлением обнаружил уже к концу первой недели сорок готовых страниц.
Хотя все еще продолжал придерживаться убеждения, что отсутствие денег, увы, не является источником вдохновения, тем не менее невольно пришел к выводу, что в полуголодном состоянии даже лучше работается… Может быть, нужда заставляет?
А какое огромное напряжение нервов испытывал я, когда, возвращаясь из города, куда ходил только в баню или за крупой, проходил мимо винных магазинов, где толпились мужчины или собирались кучками, по трое!..
К концу второй недели с удивлением и радостью взвесил на ладони пачку исписанной бумаги – восемьдесят страниц, что составляло третью часть потерянной рукописи. Неожиданно просто и легко решались судьбы героев. Я позволил Валентину еще многие вольности – пусть погуляет, ведь он молод. Дал ему возможность хлебнуть и горя: ведь все меняется! Этим самым я дал Валентину возможность повзрослеть.
А что я сделал с Королевой! Это может показаться бесчеловечным, но я привил ей роковую болезнь. Осознавая ничтожность оставшегося ей времени, она влюбляется в первого попавшегося, явно не в того героя, о котором мечтала, и умирает счастливой…
О, я много сделал! Когда перечитывал, нравилось: все звучало убедительно и естественно. Я не сомневался, что сижу прочно в седле, что каждая строчка – в точку. Но время шло, а руки дрожать не переставали…
Скоро и очень кстати моя колония разрослась. Потому кстати, что тонкохвостые обнаглели – по ночам плясали чечетку на моей постели, а все свои припасы я вынужден был тщательно прятать от них.
Первой пришла невероятно тощая и голодная кошка – мышей как ветром сдуло. Затем появилась маленькая лопоухая собачонка с черным носом. Этот симпатичный хлопец меня сильно выручал. Дело в том, что с водой здесь было туго. Я ее таскал издалека и, естественно, экономил. Поэтому кастрюлю, в которой варил свои супы, почти не мыл. Теперь я просто выставлял кастрюлю на улицу, а Черный Нос вылизывал ее до блеска. Мне оставалось только слегка ополоснуть кастрюлю кипятком. Зато теперь я был вынужден добывать корм на всю банду, которая ходила за мной по пятам, стоило мне только куда-нибудь пойти. По ночам Черный Нос добросовестно облаивал любой подозрительный шорох.
На своих машинах изредка приезжали особо состоятельные дачники, чьи постройки резко отличались от большинства «домиков», как и они сами от большинства садоводов. Они приезжали проверять сохранность своей собственности, хотя здесь были постоянные сторожа. Сперва я было обрадовался им и пытался завести знакомство. Мы, что называется, раскланивались, но дальше дело, увы, не двигалось. Им было известно, что домик Миклухо-Маклая принадлежит Роксане, что я – неопределенная личность, которой – кто знает! – может, следует даже опасаться, и у нас не возникло общности интересов.
«Собственность – причина неискренности человеческих отношений, – говорил, помнится, Станислав. – Собственность – причина материального объединения и духовного разъединения. Для свободной жизни нужно иметь и… не иметь…»
Что ж, вышеназванные «садоводы» подозрительно ко мне присматривались. И это понятно. Я ни разу не видел, чтобы они общались хотя бы друг с другом. У каждого был круг своих интересов. Они, похоже, никогда не собираются, чтобы просто поговорить о жизни или хотя бы спеть песню.
В тот вечер я возвращался с прогулки черным, как трубочист, из-за тупоумия пастухов соседнего колхоза. Им вздумалось разложить костер на давно не видевших дождя сухих лугах, где я обычно бродил. Уже издали увидел в сумерках дым и пламя. На фоне огромного, все расползающегося костра нелепо, размахивая фуфайками, прыгали, как черти, два силуэта, словно исполнявшие какой-то ритуальный танец. Оказывается, они пытались сбить огонь, но сбивали его с наветренной стороны, и ветер все дальше гнал огонь по лугу в сторону коров. Огонь словно бежал от них – его не гнать надо было, а остановить. Я подбежал к ним, увидел около их временного шалаша лопаты (они ими для дачников собирали навоз), одну кинул одному из них, сам схватил другую, и мы стали забрасывать огонь землею. Скоро сражение было выиграно.
Встретивший меня на дороге Черный Нос был в недоумении. Он не узнавал своего товарища. А возле домика меня поджидали Роксана и Евгений Михайлович. У калитки стояла грузовая машина. На крыльце я сразу заметил большую коробку с яйцами, а рядом с коробкой они-то и стояли, голубчики, – три мушкетера – и заговорщицки, подлецы, подмигивали – три бутылки «Наднипровского».
– Це вин ще тут працюе? – удивилась Роксана.
– Не холодно? – поинтересовался Евгений Михайлович.
– Холодно, – признался я, – кровь не греет. На одном энтузиазме держусь.
– Так приезжайте в город, – сказал он, – места хватит.
Это ему так казалось. Я ведь знал, что места у них мало. Всего две комнаты, а их самих пять человек плюс ворона. И я намекнул, что, находясь в столь длительной командировке, слегка издержался, так что…
– Да неужели за плату! – обиделся Евгений Михайлович. – Вам будет у нас хорошо! Холодильник есть, телевизор…
– И у меня здесь есть холодильник, – сказал я, – но в нем часто, кроме холода, ничего не найдешь!
Хозяева расхохотались – люди с юмором. Они собрались уезжать, и я взмолился:
– Увезите, пожалуйста, это, – и я показал на бутылки с вином, – а то пропаду. У меня нет сил с ними бороться. Их три, я – один.
– Вин зараз не пьё, вин працюе, – подтвердила Роксана.
Евгений Михайлович еще сильнее захохотал и залез в кабину грузовика, увлекая за собой Роксану. Они уехали, а я остался в обществе трех бутылок превосходного вина. Сатана весело потирал свои мохнатые лапы…
Вскоре получил ответ из Тарту, куда и решил поехать. Договорился с одним из садоводов, приезжавшим в сады на собственной моторной лодке, и он меня увез в Киев.
Мои четвероногие удивленно наблюдали за странными, непривычными для них приготовлениями их двуногого друга. Он вскипятил на электроплитке ведро воды, постирал рубашку, и, когда она высохла, четвероногие удивились волшебной силе воды, способной черные предметы превращать в белые. Еще им пришлось увидеть колдовство с брюками – как их стирали, сушили и гладили армейским способом под матрацем. А в день отъезда их друг немыслимо долго мылся совершенно голый, хотя и было холодно.
Им невозможно было, к сожалению, объяснить, что все это было нужно в целях маскировки. Иной чудак ломает голову, над вопросом, почему на него смотрят, как на подозрительного человека, и не знает, куда бы спрятаться, чтоб его не нашли. А сделать это, то есть спрятаться, очень просто: надо умыться, побриться и привести в порядок одежду. Вот ты уже и спрятался: снаружи ты такой же, как все. Душа при этом может оставаться хоть серо-буро-малиновой.
Для кошки, не спросив на то разрешения, вырезал внизу двери маленький люк, чтобы она могла самостоятельно добывать мышей. Последних жалко, но они – законная пища кошек… Черный Нос, моя маленькая собачонка, проводил меня на пристань. Когда я сел в лодку, он в отчаянии забегал по берегу. Еще долго-долго несся над водой нам вслед его жалобный плач.
Глава 22
Уважаемый турист! Если вы когда-нибудь заедете в Таллин, вы, безусловно, увидите много интересного. Вас ждет множество музеев и старый романтичный город. И еще вас ждут доброжелательные гиды, которые забросают вас наставлениями насчет того, куда именно вы должны идти, чтоб развлечься и обогатиться впечатлениями. Вас спросят, были ли вы в варьете «Виру»… Не были? Обязательно сходите! А в «Астории» вы были? А в кафе «Кянну Кукк»? И в кафе-варьете «Таллин» не были?! Ну так поспешите, ведь на этом перечень кафе и варьете в Таллине не кончается…
Да и куда вам еще идти? На осмотр города и всех его музейных достопримечательностей вам достаточно полдня. Ну, еще побегаете по магазинам – это уже обязательно! А потом куда? Только туда, дорогой мой, – в поход по варьете!
А на то, что у вас слегка отощает кошелек, не обижайтесь: зато вы увидите и услышите моднейшие шлягеры на каком угодно языке, если повезет, то и на эстонском. Ах, вы не понимаете по-иностранному?… Не беда! Вы думаете, сами исполнители понимают, о чем поют? Не понимают, но поют, и всем нравится…
Итак, вперед – в варьете! Начинать рекомендую с Пирита, где на вечном приколе в устье реки стоит шхуна – варьете «Кихну Иынн».
Мне-то все эти злачные места были известны с давних времен, и я, прибыв в Таллин, отправился на Пирита в «Кихну Иынн». Смертельно хотелось забыть Сады, этот подвал в больнице и всяческие проблемы, которыми оброс с головы до ног…/
Что не было мест в гостинице – не беда: какие-нибудь два часа после закрытия шхуны до первого автобуса в Тарту можно переждать и в зале ожидания автовокзала. Что денег было не слишком много – тоже не беда, постараюсь сэкономить на чем-нибудь в дальнейшем.
Было уютно за маленьким столиком в полумраке. Молодой «бычок» – кровь с молоком, с прической Тарзана, драл для удовольствия публики горло, не задумываясь ни о каких мировых проблемах. И пел он на каком-то индо-бра-зильском языке. Нерон тоже мнил себя великим певцом, и ему аплодировали, потому что он был император, но за что аплодировали «бычку», мне, по совести говоря, было непонятно…
Снаружи доносился скрип снастей, и волна чуть слышно билась о борт шхуны. Качались под потолком тусклые фонари, едва освещающие трюм, где вокруг бочек гавайского рома сидели волосатые люди с татуировками на громадных ручищах. Женщины сверлили взглядами полуобнаженных турчанок, танцующих в носовой части трюма на небольшой, ярко освещенной площадке.
Я пил коньяк, курил «Кент», который стрельнул у одного пассажира в поезде, и для меня в моем теперешнем настроении красивой показалась бы даже Баба Яга. «Турчанки» движутся в ритме ничегошеньки не выражающих звуков, их руки извиваются, как змеи, их бедра восхитительно подергиваются. Ах вы, милые! Это, конечно, тоже жизнь!
Опять вспоминается веселый император Нерон, устраивавший, не заботясь особенно о доходах, по ночам гладиаторские игры в своем саду при освещении факелов из сожженных на крестах христиан, которые, в свою очередь, впоследствии услаждали человеческие души запахом жареных мыслителей и ученых; при Калигуле убивали на аренах тысячи зверей, для забавы сражались слепые, и даже женщины рубились насмерть самозабвенно… Сегодня довольно полустриптиза – шесть пар более или менее приличных ножек в позолоченных туфельках.
«Турчанки» кончили извиваться. Вышла небольшого росточка волшебница, запела сильным красивым голосом, зазвучала мечтательная мелодия кочевого народа, и все вдруг изменилось. Исчезли гримасы неодобрения на лицах надменных дам, исчезло возбуждение в глазах мужчин. Остались лохматые прически, и золотым блеском засверкали запонки. С пристани доносился визг автомобильных тормозов. Я покинул шхуну. Рано утром первым автобусом выехал в Тарту.
Здесь остро ощутил раздражающую меня правильность во всем. Черт бы их побрал! Это уж слишком! Ни слева, ни справа ни одной автомашины не видно, улица шириною в два метра, и милиционера поблизости нет, а они стоят, ждут, когда загорится зеленый свет… Ханжество! Светофоры уважать надо, но когда два метра… Я бы наперекор им перешел эту паршивую улочку, да нельзя: нехорошо выделяться.
Здесь даже в городском транспорте противно ехать без билета, потому что никто не крикнет: «Граждане, не забывайте своевременно заплатить за проезд», словно тут все сплошные честняги, не способные обмануть государство на три-четыре копейки. Способны! Но правила уличного движения соблюдают…
На человека, который не маскирует свою нечестность культурной внешностью, здесь смотрят искоса. Таким можно было считать моего приятеля Волли, кладовщика в книгохранилище то ли ветеринарной клиники, то ли Сельскохозяйственной академии, то ли университета – видит бог, не помню. Во всяком случае, именно в книжном складе зарабатывал свой кусок хлеба мой друг Волли, бывший актер, который семнадцать лет играл Аладдина, и лучше него эту роль никто не исполнял. На восемнадцатом году артистической карьеры он был вынужден уйти из театра по причине непробудного пьянства. В том же году от него ушла жена вместе с собакой.
Сколько его помню – все в том же видавшем виды коричневом пальто. Брился он раз в неделю. Подошвы его ботинок всегда изношены до дыр, что вынуждало его ходить, вывернув пятки, чтобы касаться тротуара только краешками подошвы.
Сдав сумку в камеру хранения, отправился разыскивать Волли в «суповом» районе на улице Гороха, где он жил на чердаке двухэтажного дома в так называемой мансарде.
Тарту – своеобразный город в том смысле, что в нем кроме «супового» района, где все улицы названы в честь сельскохозяйственных культур, есть еще ботанический, в котором улицы носят названия цветов и деревьев; есть и зоологический, где улицы названы в честь зайцев, лисиц и прочего зверья. И, конечно же, в центре имеются номенклатурные улицы, которые, видимо, обязательны для каждого населенного пункта, большого и малого.
Тарту, как известно, город университетский. Но, (кроме того, в нем имеется еще общество трезвенников и
клубхолостяков – чем не достопримечательности?
Волли был дома, лежал на диване, как и можно было ожидать, в сильнейшем похмелье. Я не виделся с ним давно и теперь с удовольствием отметил, что он остался таким же простаком и скромнягой, каким и был. Об этом свидетельствовало хотя бы то, что на нем был все тот же самый издавна известный мне костюм. Он стал теперь только больше лосниться из-за того, что Волли пользовался им как пижамой. Однако все пуговички былина месте и стрелки на брюках каким-то образом сохранились.
В жилище Волли изменений также не произошло, да и не могло произойти, поскольку ему не были свойственны предрассудки, обязывающие хоть изредка производить уборку.
Волли не сразу осознал мое появление в его мансарде и не сразу меня узнал. Хоть он и писал, что будет рад моему приезду, он вряд ли ждал меня так скоро. Я забыл сказать о том, что было известно всем его друзьям: к Волли можно было войти в любое время дня и ночи без стука – дверь он не запирал по той простой причине, что в его дом можно было что-нибудь принести, но унести было нечего.
– Ого! – воскликнул он удивленно. – Кто это? Ах, это ты!
Убедившись, что я вполне материален, не результат белой горячки, он застонал и рассказал, что ему только что, как наяву, крыса грызла большой палец левой ноги, а у него не было сил сказать ей: «Кыш!..»
– У тебя нету ничего?…
Каким жалобным тоном был задан сей вопрос, сколько надежды во взгляде! Голова и у меня немного болела, но признаться в этом Волли сейчас означало бы, что в тот склад, в котором он хотел меня поселить, я бы не попал и через три дня.
– Ой, как же ты так? – простонал он с укоризной. Затем оживился; приподнявшись, потянулся к потертому портфелю, который валялся тут же, рядом с диваном. Открыв его, он достал две коробки с какими-то ампулами.
– Давай? – предложил мне.
– Давай… – согласился я.
Я не знал, что в ампулах, но было интересно, к тому же надеялся, что авось перестанет болеть голова. Начали с коробки побольше.
– Что это?
– Магнезия.
Откусывая кончики ампул, выпивали содержимое. Выпили все – мне штук десять досталось. Жду кейфа, а его нету. Вкус во рту противный. Открыли коробку поменьше, в ней ампулы с непонятным названием. Выпили и их, а кейфа все нет.
– Когда же «приход»? – спрашиваю.
– Не знаю, – отвечает Волли. – Я этого раньше не пробовал. Это мне на лечение от алкоголизма выписали, уколы делать…
Черт побери! Я полагал, он знал, что мы пьем. Так и отравиться недолго…
Отправились в склад. Здесь, где-то в дальнем отсеке огромного подвала, за полками в углу, я нашел место для себя и своей работы. Скомбинировали столик, кроватью стали большущие пачки упаковочной бумаги, которые пружинили не хуже любой софы. Для большого комфорта Волли положил на эти пачки старенький ватный матрац и небольшую подушку. Наволочку, увы, все же пришлось постирать – это было возможно благодаря тому, что в подвале имелся не только туалет, но и водопроводный кран. В одеяле нужды не было – в подвале было жарко, даже чересчур.
Устроился чудесно! А какое великолепное окружение – сплошь ученые и мыслители! О, здесь было невероятное количество умов на высоких, до потолка, стеллажах. И они скучали. Волли сказал мне, что большинством из них за последние пять лет никто не интересовался, хотя изданы они большими тиражами и, вероятно, немало учебных заведений в стране сильно нуждались в них.
– Морока с ними! – признался Волли. – Следи, чтобы крысы не съели… А когда ревизия – таскай, считай, пересчитывай. К черту! Хоть бы покупал кто-нибудь… За бутылку пива предлагал – не берут.
Волли попросил меня выгонять (в моих же интересах) кошек, которые пробираются в склад через люк для приема и выдачи книг, а люк этот нужно держать открытым, чтобы поступал воздух. Конечно, кошки помогли бороться с крысами – единственными почитателями залежалой философии, но если какая-нибудь кошка где-нибудь оставит о себе память, чем тогда дышать?
Выловить же их в этом огромном подвале с множеством отсеков оказалось сложно. Я использовал любопытство кошек: везде гасил свет (окон в подвале нет) и оставлял лишь там, где был люк. Они выходили к люку, тут я их хватал и выкидывал.
Примерно две недели длилась в этом подвале спокойная жизнь, нарушаемая только редкими посещениями Волли, когда тому нужно было выдавать книги. Я трудился прилежно. Вернее, пытался трудиться – что-то непонятно-угнетающее незримо присутствовало, витало в мрачной тишине подвала. Но – почему незримо? Вполне зримо – вот они, мудрецы на полках. Я работал, стараясь не замечать насмешливо-иронического присутствия молчаливой философской братии на полках. Но в один прекрасный день не выдержал – бросил в отчаянии карандаш и забегал, как крыса, по складу. Стало ясно: дальше работа не пойдет. И это было ужасно.
Я смотрел на полки, полные философов, а здесь, в подвале, они были, кажется, собраны все, какие только существовали в мире и существуют в настоящее время, и задал себе вопрос: что значат твои ничтожные странички в сравнении со всей этой многовековой мудростью? Ровно ничего. Кому нужно твое повествование о том, что какой-то муж научился любить свою жену, бросил пить и стал положительным человеком, когда даже эти образованнейшие и умнейшие люди, светочи разума, написавшие столько научных трудов, лежат здесь, в подвале забытые? А человечество стонет, но упорно лезет в пасть дьявола. В эфире, в печати – всюду только и разговоров, что об агрессиях, убийствах, нападениях, похищениях. Греки не ужились с турками; во Вьетнаме одна война кончилась, началась другая; израильтяне нападают на арабов, ирландцы режут ирландцев, англичане дубасят англичан, китайцы точат ножи на весь мир… Если собрать воедино грохот от всех взрывов и выстрелов, стонов и плача на нашем шарике, какой получится адский шум! В этом шуме стараются быть услышанными ораторы, призывающие к благоразумию, тишине, покою, миру; и чем больше шум, тем они больше стараются, а чем больше они стараются, тем громче становится этот адский грохот, пытающийся заглушить голос разума…
А я в это самое время пишу о том, что, дескать, братцы, бросьте пить, любите женщин и детей… Миссионер отыскался!..
С раздражением стал листать рукопись, чтоб окинуть взглядом всю работу с птичьего полета. И что же открывалось? Сплошное вранье! Да нет, с точки зрения морали все было в порядке – самые строгие моралисты могли остаться мною довольны. Но ведь легче всего быть моралистом.
Все мое строение было воздвигнуто по шаткой схеме: пример отрицательный – пример положительный, плохой Петя – хороший Витя, аморальная Жанна – добропорядочная Анна… И так все ужасно правильно получилось, как в учебнике. И почему, собственно говоря, на роль безнравственного героя я выбрал шофера? Подумаешь, невидаль – пьянчуга-шофер, маляр или слесарь. Разве нельзя было показать пальцем на интеллигента высшей квалификации, например, инженера, врача или даже на писателя?… Или же автор побоялся, чего доброго, обидеть их? Так что, если обижать кого-нибудь все же необходимо, то кого-нибудь маленького, вылить на него ушат грязи, дескать, что с ним станется, шофер – он шоферюга и есть, с него взятки гладки…
Ну, а если взять писателя…
Ну нет! Кого угодно, только не писателя! Ведь прежде, чем мой труд дойдет до читателя, его изучат братья-писатели, напишут рецензии, обсудят на редколлегии. А это уже – вершина всех мук, это порою распятие автора, которое – бывает! – оборачивается его воскрешением из мертвых – закаленным, обозленным, обновленным. Но может случиться, что он так и останется низверженным. Так что поди знай, как отнесутся его судьи из редакционной империи к тому, как автор показывает жизнь рядового писателя… Прежде чем на такое решиться, надо, говоря словами индийского мудреца, «сунув в рот палец удивления, сесть на ковер размышления»…
Но рассиживаться на коврах и размышлять в наши дни и в обычных-то условиях не хватает времени. Вот учит же нас один великий писатель: пишешь, откладываешь, путешествуешь, затем достаешь написанное и кое-что добавишь, опять откладываешь, отдыхаешь, о сделанном забудешь, затем вспомнишь, достанешь и что-нибудь добавишь, опять гуляешь, влюбляешься, разлюбляешься, достанешь рукопись и еще что-то добавишь, опять отложишь… И таким манером до тех пор, пока «тесто» не доспеет… Примерно так.
Может быть, так можно было работать, когда у тебя не висели над головой все эти проклятые бомбы. Но сегодня в целях избавления от них или же в целях их создания мы живем в таком темпе, что не знаешь, где взять время да и средства, чтобы откладывать, дописывать, осмысливать…
Я с неприязнью еще раз посмотрел на полки с мировой мудростью – к черту вас! Неудержимо захотелось нарушить их молчаливую гегемонию в этой подвальной тиши. И что за невезение везде! В Москве – милиция, на хуторе Соловья – крысы, в Риге тебя моют с головы до ног, в Кишиневе приходится выбирать между беременной кошкой и питоном с фамилией известного фашистского палача, в Киеве – холода, в Тарту… ученые! К черту всех! Гони, ямщик, лошадей и вези меня в ресторан «Каунас» – единственное более или менее приличное место в этом городе наук с его обществом трезвенников! Отнесу я туда свои копейки, куплю там бутылочку, получу избавление от всех сомнений.
Волли принес утюг, и мой костюм снова приобрел приличный вид. Сходил в баню, в парикмахерскую, и вечерком «ямщик» погнал… У входа в «Каунас» стояла большая очередь молодых существ обоего пола, жаждущих проникнуть в этот рай, где можно чувствовать себя львами и львицами. Но, право же, стоять в очереди человеку, которому хорошо известны нравы ресторанных швейцаров, как-то не к лицу. Я еще в Москве досконально изучил их нравы и здесь тоже убедился, что швейцар – везде швейцар: три рубля открыли мне врата в рай…
В зале было шумно, дымно. Нелегко было найти место. Но и здесь людей, что называется, узнают по полету. А у меня он всегда такой, что, даже когда в кармане не больше рубля, меня принимают за миллионера. Нашелся внимательный официант и посадил меня за столик, который считал, вероятно, не обещающим дохода (везде забота о доходе!). За столиком сидела почтенная супружеская пара – из тех праведников, которые точно подсчитывают стоимость каждого заказанного блюда.
Я заказал то, за чем пришел, и начал себя уговаривать не думать о заказанном, ради которого не обязательно было идти в «Каунас». Разве я не пришел сюда ради света, веселья, людей, слушать музыку?
Задав себе такой вопрос, я обратил внимание на сидевшую за моей спиной девушку. За ее столиком были еще какие-то люди, но они как-то не попали в область моего зрения. Мне показалось, что девушка явно не в своей тарелке.
Ее, пожалуй, нельзя было назвать красивой, может быть, именно этим она от тех, других, за столиком и отличалась. Темноволосая, с крупным лицом, она тем не менее почему-то меня заинтересовала. Обернувшись к ней, я улыбнулся как можно приветливее. Убедившись, что супругам, сидевшим за одним столиком со мной, совершенно безразлично, если в рамках приличия я буду ухаживать за этой «красоткой», я затеял с ней разговор – вежливый, как обслуживающий меня официант. Мягкий акцент, когда она отвечала мне, выдавал в ней латышку. Вести с ней разговор было крайне неудобно: я чуть шею не вывихнул, поворачиваясь к ней.
Поэтому пригласил ее за свой столик и вскоре узнал, что она – художник ателье мод в Риге. А в Тарту… Ну, об этом ей не хотелось говорить… Пожалуйста, не буду интересоваться – не мое дело.
Супруги, слава аллаху, не считали нас достойными внимания, и я отважился предложить моей собеседнице немного из моего графина. Она не отказалась, чем тут же заслужила неодобрительный взгляд дамы, сидевшей напротив. Черт с ней, с дамой! Затем я приложил максимум усилий, чтобы обрушить на Астру – так звали девушку – водопад остроумия. Наконец я был удостоен доверия. И узнал, что приехала она в Тарту, нарушив трудовую дисциплину, то есть совершая прогул, по приглашению одного человека, который ее почему-то на вокзале не встретил… Она устроилась на одну ночь в гостинице «Тарту», где нашлось свободное место.
Потом ей стало интересно узнать что-нибудь и обо мне. Что ж, пожалуйста! Я честно признался, что лет двадцать назад, когда ее еще не было на свете… Ах, она уже была? Ей было уже восемь годиков? Прекрасно, значит, ей двадцать восемь… Ну так вот, когда ей было еще только восемь годиков, я был изрядным шалопаем. Признался, что теперь существую за счет воспоминаний о том времени, что вынужден жить в складе, в подвале, среди скучающих представителей разных наук, которые, по мнению одного местного философа, не стоят и бутылки пива.
Далее счел нужным защитить достоинство «одного человека», который ее не встретил на вокзале: высказал предположение, что ему могло помешать непредвиденное обстоятельство, так что дело, возможно, вовсе не в забывчивости. Только, как бы там ни было, дальше оставаться в «Каунасе» неблагоразумно, потому что вечер достиг часа, когда дюжим официантам вот-вот придется применять силовые приемы, чтобы успокоить не в меру развлекающихся посетителей, и что нам следует исчезнуть заблаговременно.
Похоже, она поверила. Но никто из нас не высказал определенного желания тотчас же и расстаться. Прекрасно! Я предложил здесь же, в ресторане, купить в качестве сувенира бутылочку водки и пойти… поскольку у нее в гостинице не отдельный номер, в мой подвал, где скучающие мудрецы, надеюсь, на нас не обидятся. Это тем более интересно, что там я смогу познакомить ее с моей работой…
Вероятно, ей не из чего было выбирать. Город она не знала, спать было еще рано. В силу этого мой план был осуществлен во всех деталях. И я догадался, что, видимо, ради этой неожиданной встречи сюда и пришел… Пришел назло всем моралистам, назло мудрецам на полках, отдыхающим в монастырской тишине подвала, назло добродетельным идеям в моем собственном романе.
Я не обманул Астру. В тот же вечер начал читать ей главы из романа и читал три дня подряд. Выходил только для того, чтобы пополнить запасы еды и питья. Деньги таяли, как снег весной: сначала мои, затем ее. Кошек я, разумеется, не имел времени ловить; Волли их тоже не ловил, потому что обычно уходил от нас настроенный ко всему на свете миролюбиво. Результат стал вскоре ощутим…
Следовало что-то предпринять. Астра, сообразив, что дольше увлекаться литературой, нарушая производственную дисциплину, неумно, подсчитав оставшиеся деньги, предложила поехать к ней в Ригу, где обещала предоставить мне более приличное пристанище.
Эвакуацию произвели своевременно…
Глава 23
Едва вышли на привокзальную площадь и встали в очередь на такси, с меня спала трудно объяснимая напряженность, словно я приобрел какую-то неопределенную свободу. Рига на меня всегда действовала ободряюще, почему – объяснить трудно.
Этот город мне кажется более интернациональным, чем любой другой в Советском Союзе. Здесь можно встретить уроженцев всего Союза, но здесь нет той кичливости, какую иной раз можно наблюдать в республиках Кавказа, и нет той чопорности, какая встречается в иных прибалтийских. Мне нравятся бесчисленные маленькие кафе, где можно выпить, не напиваясь, с восьми утра, получая к тому же необходимую закуску. Я не был в Париже и вряд ли когда-нибудь там буду, но Рига представляется мне Парижем, хотя и нет здесь этой дешевой подделки ночной жизни, которой пытаются щеголять в иных городах.
Так или иначе, прибыв в Ригу, я вздохнул облегченно. Первую ночь мы провели у ее подруги, затем поселились на улице Диклю, что за Двиной, на окраине города, в одноэтажном зеленом деревянном доме. Сняли в нем отдельную квартирку: две комнаты, кухня, газ. Вода на улице, уборная в коридоре, отопление печное. Если учесть, что за все (плюс мебель и кухонная утварь) мы платили всего лишь три красненьких в месяц, можно сказать, нам крупно повезло. Я не стал выяснять, каким образом Астре удалось найти эту квартиру.
Здесь я оказался во власти той формы алкоголизма, которую называют запойной. Длится она несколько недель. Астра сыграла в этом известную роль. Конечно, если быть справедливым, она виновата меньше всего: в недавнем прошлом ее мать вынудила ее выйти замуж за своего любимца, молодого красавца, который за полгода их совместной жизни довел ее до покушения на самоубийство, – к счастью, ее успели спасти. Потом ее долго лечили в неврологическом институте. Словом, она была напугана жизнью и призналась мне, что прячется в «шнапсе» от страха.
– Я слабая, сама не справляюсь, – сказала она.
Но ей нужна была сравнительно небольшая доза, для меня же малая доза служила началом большой, и я, как костер, заполыхал и горел.
Конечно, Астра была немного Спичкой. Мне же следовало превращаться не в костер, а в огнетушитель. Чтобы стать им, нужно было просто, по-человечески освободить ее от всех оснований для страха, а они, в сущности, заключались в ее полном одиночестве. Сделать же это можно было, только женившись на ней. Тогда она приобрела бы смысл жизни, что и защитило бы ее от всех страхов. Но я не защитил ее…
Хотя я уже имел рукопись с образом «обыкновенной девушки», этот образ не был совершенен. И в Астре я интуитивно надеялся открыть нужные мне черты характера. В ней было много именно того, чего недоставало моей героине: ум, начитанность, женственность, чрезвычайно развитое чувство товарищества. На нее можно было положиться в любой ситуации – не бросит в беде. И была необходимая для мужчин в женщине незащищенность. Но вместе с этой незащищенностью в ней было недоверие к людям, к жизни в целом и самой себе. Она упорно держалась мысли, что никогда не будет счастливой, потому что ее невозможно всерьез полюбить, и приводила много всевозможных доказательств этого, и прежде всего такое – она некрасива. Мы много говорили об этом, спорили, но я не имел, не находил сил для убеждения ее в обратном и, как теперь понимаю, не мог их иметь. Ее недоверие ко всему оказалось заразительным – ведь и у меня нередко были периоды сомнения и недоверия к себе. В конечном счете не я ее, а она меня убедила, сама того не понимая, в моем собственном бессилии. И, разумеется, смешно было и подумать, что в таком состоянии можно было работать над романом, который я совершенно забросил. Единственное, что написал, не вдаваясь в объяснения, – заявление в редакцию с просьбой о продлении срока договора.
Мы с Астрой дружно прятались от наших страхов и сомнений в зеленых волнах призрачной радости, пытаясь отыскать себе оправдание в стихах Омара Хаяма:
Когда бываю трезв – нет радости ни в чем,
Когда бываю пьян – ум затемнен вином.
Но между трезвостью и хмелем есть мгновенье,
Которое люблю за то, что жизнь есть в нем…
Только мы не умели удержать это «мгновенье».
Нет нужды рассказывать о состоянии, в котором я находился почти постоянно, – ощущение ускоренного падения в бездну. Надо было остановиться, выйти из этого состояния, но это стало невозможным. Входить в «состояние» легко, а выходить… невозможно.
Я понимал, что если можно один день не пить, значит, можно и неделю выдержать; если можно не пить неделю, можно и месяц воздержаться; если можно не пить месяц – можно вообще не пить. Но как не пить один день? Как без этого остановить дрожь в руках? Как избавиться от всех болей и страхов?
Так же обстояло дело и с Астрой. Мы вместе обливались по ночам холодным потом, нас обоих мучили ночные кошмары, мы одинаково выворачивали наизнанку желудки. Мы оказались в своей слабости «родственными душами». Мне не нужно было перед ней испытывать угрызений совести: мы оба знали, что сильные побеждают свои слабости, слабые от них прячутся в туман недействительности.
Астра прогуляла уже два месяца. Это ее сильно угнетало – она любила свою работу, которая была единственным, что давало ей подлинное удовлетворение. Ей грозило увольнение. Она изо всех сил искала возможность оправдать прогул, но какое тут может быть оправдание?… К тому же она растратила свои сбережения на норковую шубку, которую давно мечтала приобрести, – разве что на воротник осталось… Даже досрочно забрала страховой полис, а теперь выколачивала деньги из тех, кто был ей должен.
Но выход тем не менее нашелся. И случилось это в тот вечер, когда мы с ней были в одном из наиболее респектабельных кафе в Риге – «Ростоке». Астру пригласил на танцплощадку весьма, на мой взгляд, неприятной внешности средних лет мужчина. Когда же она была доставлена ко мне обратно, я узнал от нее, что он – единственный человек, имевший реальную возможность помочь ей оправдать прогул. Он доктор из того неврологического института, в котором она лечилась. Он там ухаживал за ней и даже сделал предложение. Но хотя она и отказала ему, он готов ей помочь…
Когда этот доктор позже подошел к нашему столику для уточнения деталей возникших у Астры обстоятельств, я утвердился в мнении, что внешностью его бог и впрямь не обрадовал: сутул, тощ, нос бесформенный, уши огромные, рот кривой.
Переговоры велись на латышском языке, и я лишь догадывался, что Астра постоянно с чем-то соглашалась.
– Он говорил мне, – сказала она, когда мы ехали к себе, на улицу Диклю, – что даст справку, будто я находилась на клиническом исследовании повторно…
На другой день, в половине одиннадцатого, она ушла, сказав, как обычно, традиционное латышское «ата». Ждал час – ее нет. Ее не было и через полтора часа. Когда прошли два часа, а потом три и ее все не было, захотелось хоть чем-нибудь занять себя. Решил пойти посмотреть на угрюмый дом, в котором недавно поймали двадцать две собаки.
На этот странный дом я обратил внимание с первых дней житья здесь. Он находился на краю небольшого пустыря, и около него собирались скопища собак. Похоже, дом был нежилой, во всяком случае, ни во дворе его, ни около я не видел людей, и труба никогда не дымила, хотя зима была в разгаре. Но однажды подъехали машины, милиция, и со двора этого полуразвалившегося дома забрали двадцать две собаки разной породы. С тех пор собаки здесь больше не появлялись.
Войдя во двор угрюмого дома, я был ошеломлен: то, что я увидел, было похоже на какой-то собачий концлагерь. Словно пустые бараки, стояли бесчисленные собачьи конуры, их было намного больше, чем двадцать две, и из каждой торчал конец ржавой цепи. А дом нелюдимо молчал, как и эти, теперь пустые, конуры. Я попробовал отыскать дверь и вскоре нашел. Вернее, нашел какое-то квадратное отверстие в стене, которое могло быть и дверью, но заглянув в него, убедился, что дальше загаженного собаками логова, куда я попал, хода нет. Пахло сыростью, землею, опилками, гнилью. Тогда я пошел в обход дома.
Уже стемнело. Вдруг я услышал собачье ворчание, тихое, но угрожающее. Прислушался и увидел окно, закрытое на ставни, прижатое еще старой дверью, подпертой длинной толстой палкою. Из этого окна и слышалось ворчание.
Не долго думая, откинул палку, сбросил старую дверь и распахнул ставни. Зажег спичку и увидел метнувшуюся куда-то в сторону черную тень – несомненно, собаки. Спичка погасла, я зажег вторую, осветил помещение, похожее на заброшенный сарай, и еще раз остолбенел от удивления: я увидел старика, сидевшего, скорчившись, на чем-то. Слабым голосом он спросил:
– Кто здесь роется?
Я не нашелся что ответить. Голос у него был злой, раздраженный – видно, не понравилось мое вторжение. В окне не было стекол, даже рамы. Я еще раз зажег спичку. Помещение было когда-то небольшой комнаткой, теперь же в нем не было ни пола, ни печки, под ногами земля. Старик сидел на чем-то, что лет пятьдесят тому назад могло быть кроватью. Он сидел прямо на ржавых пружинах, матраца не было, черный от грязи комок служил ему, очевидно, подушкой; вместо одеяла – старый ватный бушлат. Когда я открыл вход в его пещеру, он сидел, укрывшись с головой под этим бушлатом.
– Давно вы здесь, дедушка? – спросил я. – Вам разве не холодно?
– Что надо?! – закричал он в ответ.
– Я живу в соседнем доме, – объяснил я неизвестно зачем и, вспомнив о начатой бутылке водки, решил за ней сбегать, а заодно прихватить что-нибудь из еды. Ведь в этом жутком логове не было ни шкафа, ни даже ящика, в котором могло храниться что-нибудь съестное.
– Дед, я сейчас вернусь, не спите, пожалуйста, – сказал я ему. Прибежал к себе. Астры все еще не было…
Когда я вернулся к старику, он был не один, с ним была старуха, которой можно было дать лет семьдесят. Она заговорила со мной… на французском языке, которого я, естественно, не знал. Тогда она заговорила по-английски, причем ее произношение не оставляло сомнения, что языки знала она в совершенстве. В этом убедился, когда она заговорила по-немецки.
Она держала в руке зажженную свечу, а старик что-то хлебал из грязной кастрюли. Я налил во взятый с собой стакан водки и подал старику. При свете свечи рассмотрел его получше: седая взлохмаченная борода, седые густые брови, лысый, на носу большущие пучки, словно кустарник, волос, глаза бесцветные.
– Почему вы живете в этом доме? – спросил я старуху. Старик водку выпил, но на мои вопросы не отвечал.
– Да вот он никуда не хочет, – ответила она. – Я-то здесь не живу, – объяснила она. – Я в другом месте живу. Поесть принесу и ухожу. С ним собаки… были.
Точно в подтверждение ее слов, вернулась черная тень, весьма стервозная на вид черная собака, очевидно, старая, с ней другая, поменьше. Они устроились у старика в ногах.
– А конуры во дворе? – спросил я.
– Мы щенят выводили для продажи… Теперь всех собак забрали…
Старуха была явно подавлена этим фактом.
– А соседи? – задал я вопрос, имея в виду жильцов белого дома по соседству. – Они разве не знают, в каких условиях прозябает старик? А милиция? Забрали собак – что же, они не видели, в какой обстановке живет старик в ожиданий смерти – в темноте, холоде, одиночестве?
– Хотели устроить в Дом престарелых. Ни за что не идет. Он здесь прожил пятьдесят лет. А соседи… там его сестра живет. Они хотят наш дом сломать, а участок под огород приспособить. Деда – в Дом престарелых, но он против… Хочет здесь быть. Раньше и белый дом ему принадлежал… Старый, упрямый дед!..
Мне начинало казаться, что я понял суть дела: старик, видно, из тех упрямцев, которые намертво вросли корнями в седую собственность. Это была только догадка, но кем бы он ни был, теперь-то он действительно старый, беспомощный и заслуживает снисхождения и помощи.
Я сказал старушке, что, раз рядом родственники деда, пойду, пожалуй, поговорю с ними обо всем. Старушка почему-то озлобилась, стала меня ругать и упрашивать к соседям не ходить. Мелькнула мысль: не преднамеренно ли они тут старика морят, чтоб он скорее отправился на тот свет и освободил участок. Ведь участок – это тюльпаны, а тюльпаны – рубли…
Подойдя к красивой калитке, увидел около нее черную обшарпанную «Волгу». Открыв калитку, подвергся нападению со стороны небольшой лохматой дворняжки. Видя, что я ее нисколько не боюсь, она решила меня не трогать. Постучал в дверь, открыла неопределенного возраста женщина. Кого надо? Хозяев. Пропустила, и я оказался в просторном помещении, в котором вокруг большого круглого стола сидела подвыпившая компания, – пили водку, играли в карты. Несколько мужчин и женщин – целая карточная колода! Все были сравнительно молоды, не старше тридцати, за исключением старой женщины, похожей на сову, она-то и была сестрой старика.
Игра прекратилась. Я видел настороженные, враждебные лица. И сразу понял, кто в этой колоде «туз», – упитанный брюнет. На него и были обращены вопросительные взгляды, а меня вопрошал его взгляд. Рядом с «тузом» сидела девушка. Ее глаза предостерегали, призывали, умоляли, кажется, и меня и всех присутствующих одновременно. Чего она так боялась? «Шестерки», за счет которых «туз» мог ощутить собственную значительность, даже если не был козырным, смотрели на него выжидаючи. Я спросил, кто здесь хозяева, и сказал, что пришел поговорить насчет старика, погибающего от холода по соседству. Вдруг одна кругленькая особа сказала:
– А я его знаю. Он книжки сочиняет. Он однажды в Риге выступал в клубах, агитировал за лучшую жизнь…
Очевидно, у всех здесь к слову «агитация», а также к литературной деятельности имелось свое устойчивое отношение.
– Значит, пишешь? – спросил «туз» безразличным тоном. – За правду стараешься? Стало быть, у тебя жизнь чудесная? А наша – чем плохая?
Я пытался было объяснить, что понятия не имею о том, какая у них жизнь, но не успел. Наверное, «шестеркой» был принят сигнал телепатически. Один из них налил вина в стакан и, пока я обдумывал, как найти общий язык с этими типами, выплеснул вино мне в лицо.
– Вот так, папаша… – сказал он с издевкой.
После того как я ударил Келлера по голове, я поклялся никогда не поднимать бутылки, чтобы ударить ею еще по чьей-нибудь голове. Конечно, силы здесь были неравные. К тому же в случае шумной драки могла прийти милиция, а это было мне более чем ни к чему.
– Подонки!
Что я мог сказать еще?
На меня тут же набросились…
Сколько это продолжалось? Наверное, несколько минут. Я помню лишь, как оторвали янтарные запонки, подаренные Астрой. Потом меня куда-то поволокли, в лицо ударил свежий воздух, и я оказался лежащим ничком
вснегу, а дворняга под издевательский смех грызла подошвы моих ботинок. Сквозь красный туман виделось лицо той девушки, которая пыталась предостеречь меня взглядом. Собаку, наконец, отозвали, захлопнулась дверь, все ушли. Я с трудом поднялся…
А потом я видел стену, очень близко, в пяти сантиметрах от моего лица. Стена была в желтых квадратиках. То были обои в доме на Диклю. Вдруг один из маленьких квадратиков шевельнулся, отодвинулся, и прямо в глаза мне посмотрел чей-то горевший ненавистью глаз. Отпрянув резко назад, я свалился с постели на пол, пришел в сознание и, обнаружив себя в своей комнате, обрадовался. Была глубокая ночь. Но Астры не было.
Глава 24
На утро следующего дня первое, что осознал, – Астры нет. Посмотрев в зеркало, не слишком обрадовался: глаз неплохо подбит… Косточки болели. Ждал Астру. О своем самочувствии лучше помолчу… Стало понятно, с чем соглашалась Астра, говоря с доктором… Вместо Астры пришел Харли. Этот благовоспитанный человек время от времени меня посещал. Он долго молча рассматривал мой синяк (хорошо, что не видел скрытого одеждой).
– Как же так?! – недоумевал возмущенно. – Как ты мог такое допустить?! Меня еще ни разу не били.
Глядя на его добродушную физиономию и могучие плечи, я подумал, что и Поддубного, наверное, не били.
– Меня лупили, – открыл я ему невеселую истину, – с детства. Было время, давал сдачи. Но теперь… развалина. Всякая сволочь может безнаказанно расправляться со мной, мстя обессилевшему за собственную ничтожность. Видно, дело к закату идет…
Он ушел, Астра не приходила и в последующие три дня. Что было делать?
Молчать. Какое у меня право осуждать Астру?! Кто я для нее? К тому же… Кабак мне ее дал – кабак и взял. Кабачное знакомство редко вырастает в прочную дружбу. Знакомство, начатое за стаканом водки, нередко кончается раньше, чем протрезвеешь.
Я привел себя в порядок, собрал вещи, взял из имеющихся в наличии денег на билет, надел темные очки и покинул зеленый дом на улице Диклю. Будь я проклят, если мне этот шаг дался просто… С билетом повезло. И вот я уже в поезде Рига – Москва. Слава аллаху, в купе две старушки, которые не обращают внимания на мои темные очки.
Прибыв в Москву, прямо с вокзала решил позвонить Стасю. Мне нужен был его совет. Разыскивая свободный телефон-автомат, вдруг встретился с Королевой. Я увидел ее в тот момент, когда она, обняв низкорослого юношу, крепко к нему прижалась. И я видел ее лицо – оно меня поразило: такого выражения отчаяния, искреннего, неподдельного отчаяния на этом холеном, красивом лице я не видел никогда. Молодой человек резко от нее отстранился и ушел, не оглядываясь. Марго осталась на месте, хотя сперва было ринулась за ним. Затем остановилась и ничего не видящими глазами смотрела ему вслед. Я подошел и поздоровался, выразил удивление, что встретил ее на Рижском вокзале в Москве.
– Ты видел? – спросила она тихо, и я понял: она знала, что я видел. – Ты ошибаешься, – сказала Марго. – Неправильно понимаешь… Это был мой сын.
– Такой взрослый? – не поверил я.
– У тебя спуталось понятие о времени, – ответила Марго. – Это потому, что ты спутал своих героев с настоящими людьми. Я ведь знаю, ты и моего сына описал. Ты не мог не написать о Феликсе… Так вот это он и был…
Я редко его вижу, – продолжала Королева, обращаясь как будто даже не ко мне, а куда-то в пространство. – Он скрывается от меня. Ведь я его бросила ребенком, отдала тетке на воспитание… ради Ландыша, чтобы сделать из Ландыша человека для себя… Теперь нет ни того, ни другого… О господи! Даже у Изабеллы есть дети… У меня – никого.
«Бедный мой Кент! – подумал я, растерявшись. – Бедный-бедный Кент, тебе не везло, оказывается, с самого рождения… А я оставил тебя в неведении об этом, потому что сам не знал…»
– Представляю, – проговорила Королева, – что там приписало моему сыну твое воображение… Тебе бы научиться управлять им.
Я молчал – что я мог сказать?
– Ладно. Прости. И до свидания, у меня много дел…
– Марго… Извини. Но ведь и у Ландыша был, кажется, сын?…
– Я не знаю, где он, – ответила Королева равнодушно – я его отдала в интернат… давно уже.
Она подала вялую, безвольную руку и скрылась в толпе.
Наконец дозвонился Стасю, но к телефону подошла Наташа, я положил трубку – с ней говорить не хотелось. Позвонил в интернат. Он оказался там. Через сорок минут я уже был в раздевалке его группы, которая в это время смотрела кино в общем зале. Здесь было много всего: вещи, которые он, как жаловалась когда-то Наташка, перетаскал сюда из дома, и другие – казенные: с десяток пар ботинок, одежда, книги, магнитофонные ленты, фотоаппараты, пишущая машинка, склянки, бутылки, инструменты. На стене плакат: «Мы протестуем!» (сделанный, видимо, руками ребят). На плакате рисунки и фото, изображающие зверства американских войск во Вьетнаме.
Скоро кино кончилось, и ребята Станислава шумно ворвались в раздевалку. Их было двенадцать, невероятно симпатичных мордашек: умных, хитрых, коварных и все-таки очень милых. Пришел с ними и Станислав. Он тут же устроил на скорую руку совещание по текущим неотложным делам, затем, пожав всем по-взрослому руки, мы отправились к нему домой обедать (или ужинать).
– Они не идиоты вовсе! – Я имел в виду детей его группы. – И, кажется, они тебя любят.
– В основном – дети воров, алкоголиков. Родители или в колониях, или лишены родительских прав. А любят… Скорее уважают, хотя воспитатель должен быть прежде всего любимым, а уже потом умным. По-настоящему умный учитель этого и должен добиваться – чтобы его любили!
Мы пустились рысцой к трамвайной остановке.
– Что же случилось? – спросил Станислав, когда мы приехали к нему: он явно имел в виду мое решение навсегда уехать из Москвы.
Я рассказывал о жизни в Садах, обо всем, умолчав только об Астре.
– Зайцу врать надобности нет, – сказал Станислав. – Но у нее была цель – помогать другу. Теперь ты эту цель хочешь отобрать, а взамен ее дашь беспокойство другого рода: жив ли ты, здоров? Решение совсем уйти, – продолжал он, – оправданно, если водка действительно сильнее тебя. В таком случае ты для Зайца пожизненный источник страха и причина тяжелейших переживаний, из-за которых ее раньше времени зароют в землю. Тогда, конечно, лучше расстаться, хотя… и другим ты не будешь в радость. Решай сам. В таком деле трудно давать советы… По-моему, ты совершаешь ничем не оправданную ошибку, считая, что, работая над романом об алкоголизме, должен сам на себе его испытать. Вот и получилось, что работать над книгой ты не можешь и для тебя лично стало проблемой избавление от алкоголизма… Нелепо же! Чтобы писать, скажем, о нравах и жизни крокодилов, не обязательно самому быть крокодилом.
– Не обязательно, но желательно, – не сдавался я. – Держась в стороне, непросто вникнуть в проблемы, скажем, педагогики. Мне, например, никогда не написать «Педагогической поэмы». А ты, ты можешь, потому что тебе твоя педагогика даже ближе, чем мне проклятие алкоголизма!
– Ты неправильно меня понимаешь: мне близки все проблемы, касающиеся человеческой жизни, в том числе и твой алкоголизм. Мне жалко его жертв, тебя прежде всего. И, если хочешь знать, мне лучше известны причины его возникновения, чем даже тебе: ведь мне каждый день приходится иметь дело с невиннейшими его жертвами – детьми алкоголиков. Вот если бы ты сумел написать об этом страшном зле так, чтоб за душу брало, я бы первый сказал тебе «спасибо»!
Мы сидели на кухне, Станислав подогрел какой-то суп, который мы дружно хлебали. Наташи, к счастью, не было, зато Ленка, эта чертовка, Вождь краснокожих, всячески напоминала о своем существовании: то она щипала меня под столом, то лезла мне на спину, то в меня летели картофельные очистки.
– Правильно воспитанные с детства люди, – продолжал Стась, – не так легко окажутся в лапах этого Зеленого дракона. И, конечно же, в нашем деле, я говорю о педагогике, не оберешься проблем. Вот одна из них. Ежегодно, начиная с июля и до первого сентября, сотни тысяч учащихся, закончив школы, стремятся раскрыть для себя стены вузов. Удается это из поступающих немногим, остальные считают себя неудачниками, начинают искать выгодное место в жизни: в материальных сферах – производства или обслуживания; какой-то процент вообще плюет в потолок.
Педагогическая общественность бьет тревогу: плохо учили. Знания – любой ценой! Родители стремятся ублажать педагогов, платят бешеные деньги, начинается натаскивание подростков, и все это перерастает в гипертрофию, которая сводится к культу знаний и обучения. Культ знаний!.. Ведь и у фашистов были знающие, высокообразованные и по-своему даже культурные люди, но мы-то знаем – какие. Я же стремлюсь к самому, казалось бы, нужному: сделать, чтобы человек был человеком. Не обязательно быть ему гением, просто хорошим человеком.
– Школа, конечно, несовершенна, – признался Стась, – но ведь и ты не сразу научился ходить, а хотя и давно уже научился, все еще сильно спотыкаешься. Школа преобразуется, может, не быстро, но что поделаешь – новое всегда вымаливает у старого право на жизнь, порой с боем его приобретает, а старое лишь постольку признает его и уступает, поскольку оно в состоянии преодолевать противоречия в старом и разрешать их. Мастерство педагога в сущности не столько в том, чтобы давать образование, сколько в том, чтобы показать его необходимость.
Но известно и то, что миллионы родителей относятся к школе потребительски: дескать, вы – школа, обязаны помочь, чтобы моему ребенку было в жизни хорошо. И ребенок, воспринявший вместе с материнским молоком такое отношение к себе (чтобы ему было хорошо), тоже требует: помогите, чтобы мне было хорошо. А почему бы ему не думать так: помогите мне быть хорошим.
Дети оказываются очень часто жертвами своих родителей. Мещанство! Его за шестьдесят лет не вытравишь, нужно больше времени. Культ вещей. Культ знаний. Знаний за любые деньги во имя диплома! Когда же они их получат (любым путем) и не справятся с задачами, с какими их справляться обязывают драгоценные дипломы, наступает катастрофа: диплом есть – призвания нет, а тогда и знания бессильны, они, если и были какие, улетучиваются. Паника, теряется работа – в лучшем случае, ибо в худшем мы будем терпеть дипломированного дурака, способного вредить больше врага. Последнего хоть обезвредить можно, этот же вроде бы патриот, исправно платит профвзносы, сидит на собраниях, голосует хоть обеими руками. Затем теряется вера в людей, наконец, и в себя, и готов человек – он уже кандидат в алкоголики. Кто виноват: учитель или родитель?
А человек уже в такой стадии развития, когда не может, не сумеет искать причины неудачи. Родители же теперь кланяются в ножки не репетиторам, не экзаменаторам – врачам: помогите, ради бога, спасти того, кто по нашей вине оказался уродом. Но это потом…
Пока же он растет, не зная даже, почем картошка, которую лопает. И ведь хлеб у нас сегодня – не проблема. Его в мусорных ящиках, к сожалению, можно найти немало, в деревнях им свиней кормят. Потому что забыто время, когда мы голодали, а многие просто не умеют и не хотят считаться с этим временем. Материальные ценности, к сожалению, ценить часто не очень-то у нас умеют, как будто запасы природных богатств бесконечны.
У разумных родителей нет проблемы молодежи, в их семьях весь уклад жизни ежедневно строится так, что человек учится относиться объективно к окружающему и к себе в нем. И дети этих семей идут в школу не требовать и не просить подаяния в виде троек, они идут получать необходимое.
Все это волнует меня не меньше, чем тебя алкоголизм, здесь одно связано с другим. Вот где истоки проблемы алкоголизма. А ты мечешься по стране… ищешь их или, наоборот, прячешься от них?
Стась нахмурился, долго молчал, ковыряясь ложкой в пустой тарелке. В меня опять полетели картофельные очистки, но я их уже не замечал.
– Я мог бы дать тебе один адрес в Дмитрове, – сказал Стась немного спустя. – Хороший и умный парень. Но… он тоже выпивает. Вы там вдвоем сопьетесь. Есть еще один – тоже, грешный, пьет. Да ведь это же везде, куда бы ты ни поехал! – Стась в недоумении развел руками, глядя на меня. – Бежать от бутылок невозможно, они везде. Был недавно в этом же Дмитрове с ребятами постарше на экскурсии. Проголодались. Вижу павильон: «Горячее молоко». Решил накормить ребят. Заходим – нет никакого молока, на полках коньяк всех сортов… Бежать тебе от бутылок – бежать от себя, а от себя не убежишь…
Мы еще говорили о многом, и Стась высказал соображение, что, может, мне следует попробовать спасти прежде всего себя: пойти лечиться от алкоголизма, довериться людям, которые призваны спасать тех, кто понимает необходимость избавления от этой роковой болезни.
– Впрочем, – проговорил он, – это тебе поможет не раньше, чем ты сам признаешь для себя эту необходимость.
Вождь краснокожих в это время напустила полную ванну воды, чтоб я мог помыться. Идея эта мне понравилась – я давно не блаженствовал в ванне. Стась с Ленкой принялись мыть посуду, а я разделся, нырнул в ванну и тут же вылетел из нее пулей: я не рак, чтобы дать сварить себя живьем…
– Поезжай в Сибирь, – предложил позднее Стась. – Там у меня брат двоюродный, Семен Махоркин, на лесопилке бригадирствует. Конечно, и он пьет, но тебя он быстро раскусит и спуску тебе не даст. Живет он с женой, детей у них нет, дом большой… У тебя сейчас состояние депрессии. На воздухе, у хороших людей оклемаешься. К тому же ты оказался в психологическом лабиринте, но лабиринты существуют, чтобы находить из них выход. Ищи. Найдешь – пиши, и я постараюсь быть для тебя посредником между прошлым и тем, к чему придешь.
Что ж, в Сибирь так в Сибирь. Как в песне: «Мой адрес не дом и не улица, мой адрес – Советский Союз». Взяв теплую куртку Станислава и некоторое количество денежных знаков, я отправился добывать билет на поезд.
Вечером, купив билет на ночной поезд, пошел на свидание с Зайчишкой. Хотелось постоять на том месте, где по вечерам я обычно ждал ее у трамвайной остановки. Стоять в точности на «нашем» месте было рискованно, и я остановился немного в стороне. Предосторожность не оказалась лишней: она сошла с трамвая и побежала к тому месту. В темноте она видит плохо и меня не заметила. Я выдержал характер – своего присутствия не открыл.
До Иркутска доехал без приключений. Денег Стась дал не так уж много, но достаточно, чтоб отправиться в дальнюю дорогу, не слишком заботясь о каждой копейке. Семена Махоркина Стась обещал уведомить телеграммой о моем прибытии.
В Иркутске поезд стоял десять минут. Прогуливаясь по платформе, я стал невольным свидетелем самоубийства: молодой человек с наголо остриженной головой в двух шагах от меня бросился под электричку. Я даже успел дать свидетельские показания.
Позже отправился в вагон-ресторан, чтобы успокоиться после столь мало приятного зрелища. За эти дни мои синяки сошли, так что я мог уже свободно показаться людям без очков.
Напротив меня за столиком сидел интеллигентный старикашка с белой небольшой бородкой. Он ел сосиски и пил «Нарзан». Я заказал пол-литра водки с теми же сосисками. Старичок посмотрел на меня с любопытством; Я же размышлял о том, что вот, до моего прибытия в Иркутск, на одну человеческую жизнь было больше, а теперь я еду дальше и пытаюсь понять смысл ее гибели, словно поняв, пойму смысл собственного существования. Может, этот парень поступил так от отчаяния и был более прав, чем я, продолжающий пить водку, оправдывая свое существование тем, что создаю роман, который пока никому не приносит пользу. Но такой конец… Вспомнив подробности, я содрогнулся…
– А вам не приходят в голову мысли… ну, скажем, такого порядка… – Старичок все еще с любопытством следил за мной. Он пояснил: – Я имею в виду этот страшный случай… Вам не приходят иногда мысли… – он не уточнил какие. – Вы не сердитесь на меня, это, конечно, праздный вопрос. Но я – психиатр, знаете ли… и… Мержиевский моя фамилия, – представился он.
«Чудак», решил я про себя, но, разумеется, не рассердился на него, тем более что в какой-то мере он угадал, о чем я думаю. Только об этом не следовало говорить даже медику.
– Однако вы не правы, – сказал старичок, словно читая мои мысли. – Я не стану вам читать мораль, но ведь я вижу, как вы пьете водку. Правда, после того, чему вы были очевидцем, выпить не грех, но все-таки… Вы пьете так, как пьют люди, готовые отдать черту душу за мгновение радости, чтобы потом думать о смерти как об избавлении. Посмотрите вокруг. Здесь пьют многие, но они это делают иначе. Они льют спиртное в желудки, вы же… в душу. Остальных здесь еще нет надобности лечить… Вам же лечение не впрок…
– Почему не впрок? – спросил я, невольно оглядываясь на людей за другими столиками.
Старичок отрезал маленькие кусочки от сосиски и тщательно жевал. Типичный медик.
– Оттого что в лечение вы не верите. А нужно верить, нужно хотеть! Если с вами дело обстоит не так, то предлагаю ложиться в мою клинику. Кстати, чем вы занимаетесь?
Я было назвался писателем, но сообразил, что написано мною безбожно мало, и буркнул, что пробую писать понемногу.
– Теперь все пробуют писать. А я читаю только медицинские журналы, – заметил он ворчливо. – Ежели ляжете в мою клинику, может, со временем и сумеете что-нибудь создать, конечно, если душа ваша не нуждается в лечении прежде всего. Я смогу, вероятно, вернуть вам частично ваше растраченное здоровье. Физически вы станете совсем другим. Ваши клетки пройдут вторичную эволюцию, обновятся с помощью моих витаминов, над созданием которых я работал всю жизнь. Это будет открытие в науке, а вы – ее очередная победа. Для вас исполнится мечта миллионов людей: сохранив опыт лет, стать вновь почти молодым… Я говорю вполне серьезно, – сказал он минуту спустя. – Однако должен предупредить: риск имеется. Допускаю неудачу – в десяти процентах от ста. И это значит для вас… гм… неизлечимую болезнь. При таком положении дел мне, конечно, довольно трудно подыскать человека, готового… жертвовать собой ради науки. Люди, как вы видели, предпочитают кидаться под электричку.
Я слушал этого чудака и подумал со злостью, что вот еще один толкует про лечение (до него это делал Стась), но не принимал его слов всерьез. Профессор заказал еще бутылочку «Нарзана», я – еще водки. Чего он от меня хочет? Чтоб я дал себя обкормить какими-то подозрительными пилюлями? «Если душа не нуждается…»
– Вы, наверное, считаете, что не нуждаетесь в помощи. Я имею в виду помощь медицинскую, – сказал старичок. – Возможно, вы даже обиделись на меня за мое предложение… А ведь, ей-богу, неразумно не обращаться за помощью тогда, когда в этом есть необходимость! Удивительное психическое явление: человек при малейшем подозрении, что у него рак, бежит к врачу, а тот, кто болен вашей болезнью, – бежит, наоборот, от врача… Один легко поверит в то, чего у него нет и в помине, другого не заставишь поверить в то, чем он серьезно болен… Конечно, чтобы верить, нужно иметь желание верить, но если долго колебаться, можно потерять способность хотеть.
Я знал, как часто иногда самые фантастические вещи могут встретиться в самой обыденной форме и там, где их меньше всего предполагаешь встретить. Почему же не может быть, что за моим столом в вагоне-ресторане сидит большой ученый в области таинственных витаминов?
Я вроде бы и готов был ринуться в эту неизвестность, но наличествовали все-таки какие-то десять процентов, обрекавшие на неизлечимую болезнь… Трудность моего положения заключалась в том, что, не имея ничего определенного в настоящем, я все ждал, надеялся, что в будущем получу (откуда, почему?) хоть что-нибудь, дающее возможность сказать: и я недаром живу. Что, если профессор и предлагает мне такую возможность?
Все, что я приобрел в жизни, заключается внутри меня – в моих духовных навыках, и существует только для меня. Ну, а для других? Нужен ли я очень жизни, если мне не на что рассчитывать в будущем? Ведь люди живут все-таки ради будущего, а не ради прошлого, ради которого мне уж точно жить не стоит!..
Все будто бы говорило в пользу предложения старика, но… эти десять процентов! Нелегко ничтожеству жертвовать собою сознательно даже ради великого, ради науки и человечества. И, очевидно, это закономерно: великие открытия требуют самопожертвования от достойных. А мы, ничтожества, требуем исключительных условий и жалуемся на трудности жизни. Кто-то бросился под электричку – жить было трудно? Жить всем трудно, с кем не поговоришь – трудно. Трудно учиться, трудно трудиться, трудно любить, трудно даже красть и самое трудное – быть человеком. Трудно всем. Все хотят того, чего не имеют, все хотят быть теми, кем не являются, а это всегда и всем особенно трудно…
Трудно и Станиславу. Он сознает себя чернорабочим в своем трудном деле, но он же – солдат, возможно, рядовой, но солдат. Не всем генералам ставят памятники, но есть памятник Неизвестному солдату, который сражался не ради памятника, а ради жизни. Очевидно, Станислав это и сам сознает. Он знает, что только одна зависть оправдана – зависть к тому, кто находит радость в созидании прекрасного. Правда, он учит дураков, и они, действительно, могут не вспомнить о нем позже, но это означает только одно – что он на трудном участке фронта, где не у всякого хватит духа находиться и куда не всякий пойдет добровольно…
Профессор исподтишка наблюдал за мной, и я чувствовал себя весьма глупо. Конечно, приняв предложение профессора, в случае неудачи и смерть могла быть полезной: она освободила бы людей от бесполезного члена общества… Но неужели у меня нет ничего впереди? Есть же у меня душа, и эта мучительная дорога, по которой шел до сегодняшнего дня… «Если душа не нуждается в лечении…» Но здесь мне не помогут пилюли. Или, может, я трус?… Возможно, что и трус…
Подумав так, я сказал старику, что, если даже его предложение не шутка, я не приму его. Он чуть заметно улыбнулся.
– Что же, не настаиваю…
Он рассчитался с официантом и, пожелав мне покойной ночи, ушел… кажется, хихикая себе в бородку. Ну и к черту его!
Глава 25
Я пробыл в Дятлах до самой весны.
В тот январский день, когда сошел с поезда, погода была ласковой ко мне. Было солнечно и красиво, снег жизнерадостно скрипел под ногами и сверкал, словно огромное поле алмазов. До Дятел добрался на лесовозе. Угрюмого вида шофер рассматривал меня без стеснения. Услышав имя Махоркина, он стал менее подозрительным и объяснил, как найти дом Махоркина: на самом краю поселка.
Собственно, непонятно, где у этого поселка край: дома были разбросаны как попало. От водителя лесовоза узнал, что поселок целиком зависит от лесной промышленности, что есть и колхозы, но подальше, а Дятлы – это лесозавод, лес и лесорубы. Я попытался узнать у него что-нибудь про Махоркина. Он ответил предельно кратко:
– Мужик простой.
Чтобы найти дом этого «простого мужика», следовало идти до самого леса и свернуть направо. А лес был везде – огромные пихты росли по сторонам улиц, обступали живописные, разукрашенные резьбой дома, от которых, попадись они иностранным туристам, остались бы одни фундаменты.
Я шел до тех пор, пока не кончились дома, и действительно обнаружил тропинку. вправо. Когда и она кончилась, я увидел домик с узенькими окнами, на желтых наличниках которых, взявшись за лапки, плясали зеленые веселые лягушки.
Домик окружал заборчик, похожий на белый кружевной воротник средневековой леди, совсем не похожий на заборы сибирских домов, то есть на такие, какими их я себе представлял: высокими, прочными. Такой изящный забор как-то не вязался с личностью «простого мужика» Семена Махоркина.
Дом был заперт – значит хозяин на работе, да и где ему еще быть? За домом я нашел гору сухих пней, предназначенных, вероятно, на топливо. В сарае обнаружил колун. Чтобы не скучать и не мерзнуть, принялся раскалывать пни. Размахнувшись изо всех сил, врубился в пень, но вытащить из него колун сил не хватило. Так и эдак пробовал, тянул, кряхтел, забивал клинья и матерился – толку никакого. Стало жарко, и то ладно. Выпрямившись, увидел перед собой высокую полную женщину в телогрейке, в валенках, голову ее окутывал черный шерстяной платок. С иронической улыбкой следила она за моими мучениями.
Полагая, что передо мной жена Махоркина, я назвал себя. Женщина засмеялась.
– А Семен-то пониже живет, – сказала она, – это когда пройдете мимо озера, там и будет, тоже направо. Эх! Чуть было дровишки мне не покололи! – закончила она с сожалением.
Сухо поблагодарив ее, я отправился восвояси и вскоре дошел до большого поля, покрытого толстым снежным покровом. Ничем, кроме озера, это поле быть не могло. Затем нашел и тропинку. Она, как и первая, тоже шла вправо и привела к дому, который, увы, не украшали веселые лягушки и который забора не имел совсем. Около крыльца и здесь лежали пни, но я решил их не трогать. На доме, на пристройках, на всем лежал заметный отпечаток запущенности.
Тропинка привела прямо к крыльцу, и, конечно же, хозяев дома не оказалось. Дверь не была заперта. Позднее я узнал, что во всем поселке замками не пользуются. Дома свои запирают одинокие женщины, и то только из боязни пьяных мужиков.
Лес подходил к дому вплотную. Он шумел, раскачиваемый ветром. Я бы с удовольствием любовался подольше красотою зимнего пейзажа, но запротестовали ноги: им было невыносимо холодно. Я вошел в дом.
Первое, что бросилось в глаза, – провода. Они тянулись изо всех углов, сходились где-то в центре большой комнаты и разбегались во все стороны, чтобы уйти в дыры в стенах, в розетки, в радио, стиральную машину, электроплиту и в какие-то другие аппараты, назначения которых я не понял. На некоторых проводах висели портянки, кальсоны, полотенца и прочее.
Это большое помещение походило на столярно-слесарную мастерскую, да еще на библиотеку, потому что кроме верстака и токарного станка, кроме запчастей моторов и прочего металлолома здесь, прямо на полу, были навалены книги. Они лежали штабелями. Порывшись в них, я установил, что библиотека довольно содержательна: здесь были учебники эсперанто, журналы мод, словари финско-японского и немецко-английского языков, художественная литература, книги по электрификации, сельскохозяйственной технике, по подводному плаванию, мотоспорту и коневодству.
Кроме большой комнаты в доме была кухня и еще две комнаты поменьше. И был такой хаос, какой бывает только в холостяцких жилищах. Впрочем, можно ли это жилище отнести к таковым? Я обратил внимание на женскую одежду на вешалке. На стене висело ружье. Среди разных двигателей и моторов бросился в глаза моторчик от электропилы «Дружба».
Наступили сумерки, а хозяев все не было. В доме стало зябко, тоскливо…
Махоркин появился, когда было уже совсем темно.
– Та-ак! – громовым голосом протяжно сказал он. – Из Москвы? – Он уже знал обо мне из телеграммы Станислава. – Ну, как оно там, в Москве? Давненько не видал я братца моего, как он там? Да… года три-четыре будет…
Я коротко сказал, что в Москве все в порядке, что Станислав жив и здоров.
– Здесь можешь жить сколько захочешь, – разрешил хозяин и заключил: – Я тут и «бомбу» случайно прихватил, а знакомство – отличная причина…
В этом он от Стася, сразу было ясно, отличался.
В облике этого человека что-то почудилось знакомое, вроде я его где-то уже встречал. Лет под сорок, рост почти два метра, лицо в веснушках, рот до ушей. А зубы!.. По сравнению с ними у меня они мышиные. Он извлек откуда-то небольшую кадушку с солеными грибами собственного производства, нарезал вареного мяса дикой козули, принес квасу. И вот мы сидим за холостяцким столом – жены у него, оказывается, нет, умерла два года назад. Пили водку, закусывая грибами. Он, пытливо меня разглядывая, рассказывал, как у него в прошлом году свинья убежала в тайгу и вышла замуж за кабана. Когда вернулась, родила четырех полосатых детей, а их папа в тот день пришел в деревню, но охотники его прикончили, потому что порою люди бывают глупее свиней.
– Баня есть? – спросил я, верный своему пристрастию.
Он даже обиделся.
– Как можно без бани?
Мы дружно зажили с этим огромным мужиком. Одна из маленьких комнат стала моей резиденцией. После некоторых размышлений о жизни, о порядках и беспорядках в ней я решил все оставить как было до меня: на окнах ручной вязи когда-то белые занавески; во всех углах паутина; оборванные тут и там обои; в углу красная кирпичная печь, в другом – моя железная кровать; в шкафу вместо вешалок – гвозди. Потолок почернел от времени, под ним нашло себе место большое зеркало, почти трюмо. В ясную погоду в нем можно было увидеть собственное отражение. Около кровати на стене ковер: Волк и Красная Шапочка встретились в лесу, между ними происходит молчаливая, многозначительная дискуссия… Волк – доходяга, зато Красная Шапочка – дородная дама с пышной грудью. Пожалуй, встреть я такую Красную Шапочку в лесу, взял бы у нее одну только шапочку…
Махоркин эту комнату называл палатою. Окна ее выходят в лес, и, лежа в постели, я мог наблюдать, как меняются в лесу краски по мере передвижения солнца на небосводе. В сумерки лес молчит, загадочен; днем разноязычно говорит; ночью легкомысленно флиртует с луною… А когда он стонет и плачет, будто жалуется на что-то, становится тоскливо на душе, одиноко…
Вставали мы оба рано. Я, чтобы собирать моих героев, которые, уподобившись мухам, разлетались в тот миг, когда, размахнувшись, я хотел прихлопнуть сразу всех… Проводив Махоркина на крыльцо, я кричал ему вслед, в темноту зимнего утра, иногда и в метель:
– Семен! Охламон!
Он откликался:
– Эге-е-е!
– Не заблудись в лесу! – или что-нибудь в таком роде. Ему это нравилось.
Вместе стирали, готовили, мыли посуду. Даже занимались спортом: была у него в сарае самодельная штанга, которую он самозабвенно поднимал. Я было тоже попробовал… В дальнейшем удовлетворялся ролью публики. Воскресные дни мы называли «удивительными». В эти дни пили водку и рассказывали друг другу о жизни, о земле, о космосе. В «удивительный» день, утром рано, Махоркин снимал ружье и, глядя на него, говорил задумчиво:
– Не сходить ли нам на болото, поглядеть сквозь дуло на кого-то?…
Когда ему посчастливится увидеть сквозь дуло кого-то, у нас «ультраудивительное» воскресенье. Мы жарим мясо, топим баню, одним словом, готовимся к вечеру. Закончив основные приготовления, Семен отправляется в «Великую Ночную Монополию» – бич Дятел, что находится в доме глубоко в лесу. Население Монополии составляли три старухи, вертеп ведьм, которые торговали водкой круглый год и круглые сутки. Можно посочувствовать участковому милиционеру, чей район чуть ли не в двести километров.
Махоркин приносит «бомбы», затем идем в баню, паримся, трем друг другу спины, а уже потом, в более или менее прибранной комнате, за идеально устроенным столом предаемся высшим материям. Я читаю Семену фрагменты из рукописи, а он меня просвещает.
– Удивительная комбинация этот мир, – говорит он задумчиво, лаская огромными ладонями стакан. – Вот луна… Золотое колечко, грустно катится по краю неба – печальная дочка ночи… Вот экспресс. Он может доехать до Луны за шесть месяцев… Ну, за пять… Если обойти Землю десять раз, получается расстояние до Луны. А восхода Солнца там не дождешься, полдень наступает только раз за тысячу сто семьдесят пять часов – не загоришь…
Или про Солнце:
– …Если бы оно внутри пустое было, в нем уместилась бы Земля вместе с Луною, и та вокруг Земли в нем вертелась бы… А сколько оно еще будет светить, никто не знает. Думаю, миллионов эдак двадцать лет, а то и меньше…
Не дай бог завести Махоркину разговор про моторы – пропадешь! Это все равно что стать жертвой графомана, хотя Семен в моторах явно не графоман. Я же в моторах ничего не смыслю, но это его не остановит.
Наговорившись, Семен скажет:
– Посмотрю, пожалуй, как там положение на шарике. Надо послушать, что делается в эфире.
Он начинает настраивать приемник. Вскоре ему политика надоедает, находим какую-нибудь музыку и пускаемся в пляс. Уменье наше в этом одинаково, но веселья много. Думаю, со стороны мы, наверное, представляли в те часы дикую и забавную картину: два подвыпивших мужика крутятся и прыгают, словно дикари, вокруг стола с полупустыми бутылками – пыль столбом…
– Все в порядке, – крикнул однажды Махоркин, придя с работы.
Он бросил на пол пару валенок и тюк, в котором оказались ватные брюки и телогрейка.
– Будешь у меня в бригаде!
Я похолодел.
– Потихоньку, – успокаивал Семен, – ничего, втянешься!..
Началась каторга. Меня поставили на пилораму – отбрасывать пиленые доски, сырые, тяжелые. Моим напарником был парень ростом с Семена, Юра Лом. Это была его фамилия, но он и в самом деле походил на лом – весь какой-то несгибающийся, железный и тупой. Но этот «Лом» терпеливо относился к моим неловким движениям, ко всей Ь'оей неспособности выполнять эту простейшую работу. Домой я приходил едва живой, падал на кровать, не раздеваясь, и проваливался в бред. Утром Махоркин стаски-яал меня с постели и почти силой тащил на лесопилку. В последующие дни и недели я превратился в какой-то механизм, не способный даже думать: в голове что утром, что вечером – пусто. Единственное сознательное ощущение – усталость, да еще боли в желудке, сопровождаемые тошнотой. По сравнению с моей бодрой бригадой я выглядел унылой, жалкой фигурой.
Миллионы людей в нашей стране вкалывают ради зарплаты – без зарплаты никак нельзя: «Кто не работает, тот не ест». Если бы не так, можно бы и не работать. Полюбить труд не всякий может – ведь труд бывает и утомительно однообразен, отупляюще скучен. Вернее, не всякий труд полюбишь. Например, долбить киркою или ломом месяцами, а то и годами каменистую почву или делать что-то другое в таком же роде – кто может любить такую работу? Ее может терпеть только тот, кто ничего другого делать не умеет. Потому-то люди и стараются изо всех сил научиться уметь что-нибудь, получить знания.
Все в бригаде, кроме меня, не страдали ни от однообразия, ни от тяжести работы, людям как будто было приятно проявлять, ощущать свою физическую силу, но я был настолько слаб, настолько уставал, что чуть не умирал от этой работы. Я всех забавлял сонным, измученным видом. Махоркин каждое утро силком выволакивал меня, словно щенка, из постели. Ел я, как освобожденный из концлагеря арестант, и вообще ощущал себя каторжником. Пришла мысль: в Москве меня разыскивают, чтобы послать, вероятно, куда-нибудь на лесоповал. Но… я ужз здесь! Может, сообщить об этом, чтоб люди зря не волновались?
Так длилось больше месяца, и тогда пришла другая мысль: бежать.
Однажды, прикинувшись больным, умирающим, я остался дома, а когда Семен ушел, я осознал себя шагающим на дороге по направлению к железнодорожной станции. В рабочей одежде, в валенках. К тому дню я получил весьма приличную зарплату. Лесовозы не останавливал, боясь водителей, которые могли сообщить Семену. Наоборот, завидя их, скатывался в кювет. Я шагал бодро, до станции добрался за два часа и вздохнул облегченно: свободен! К черту эту трудотерапию!
Когда проходил мимо продмага около станции, вдруг из кабины лесовоза, стоящего у его дверей, вышел Семен и схватил меня дружески за шкирку своей могучей лапой. Опешив, я вырывался изо всех сил, выкрикивая проклятья, как школьник, лупил его ногами. Но… через час опять сидел на досках у пилы, где работяги собирались на перекур, а Махоркин как ни в чем не бывало говорил им:
– …какой огромный ущерб приносят себе люди, уничтожающие лес безмозгло. Вот Персия… Была богатая, плодородная. Теперь что? Наполовину пустыня. А Сузы, Вавилон – где они? А Сицилия? Были леса, была хлебным амбаром всей Италии. Теперь голодный край, одни камни…
Вечером он истопил баню, хотя была не суббота и день был не «удивительный» (их, кстати, в последнее время у нас вовсе не было). Я с удовольствием разложил свой скелет на горячей лавке, а Семен произносил речь:
– Остался бы ты, брат, с нами. Писанье книг – это ничего, но какая это жизнь? Все ковыряешься в чужих делах… Кому это понравится? А когда по носу дают, зубы скалишь, злишься… До чего дошел! Даже водочки пить уже не можешь по-человечески. Мы тоже не святые – употребляем, как видишь, и – ничего. Дело в том, что мы закаленные. Мы физически из себя кое-что представляем, вот она нас и не берет. А ты в барина превратился, распустился, тебя-то она и берет. Писатель!.. До чего додумался, чтобы какая-нибудь нормальная баба в алкаша втрескалась!.. Сроду такого не слыхал, и не бывает такого. После женитьбы, если мужик сопьется, куда ни шло, сразу его не бросят, а чтобы за конченого алкаша кто вышел… Нет, не бывает! А водочка… Да ведь все пьют. Правду говорю. Кто от горя, кто как, многие свои имеют причины. Тоже, может, что-то душу щиплет, а водка как пластырь, – прилепил, и вроде легче…
Пока я грелся, мылся, парился, он все говорил на эту тему.
– Зря обижаешься и на людей, что все тебя поят, здоровье губят… Люди, куда бы ты ни шел, считают святым долгом угостить всем лучшим, что имеют, чтобы тебе у них было хорошо, чтобы ты не сказал, будто они плохо принимают. Как говорится, «чем богаты, тем и рады»… А водочка, она – угощение обязательное. Особенно там, где люди беднее, там она дополняет нехватки на столе. И тут уже твое дело, сколько принимать – одну, две рюмки или все, что дают. Отказа не будет гостю: какой же русский откажется угощать! Он последние штаны заложит, но тебя угостит… Так что люди ни при чем. Они от гостеприимства. Ты же, брат, от свинства. А здесь все-таки вместе будем. Вместе живем, вместе и работать надо. А то и поговорить не с кем. Хорошо все-таки, когда можно потолковать с умным человеком…
Против последнего аргумента возразить было трудно. Я остался. Опять потекли дни и недели, полные муки и усталости. Но однажды я обнаружил, что в груди не давит, словно от удушья, как было раньше, что соображаю даже, сколько даем леса и сколько мне платят. Это было достижение. Дело пошло на поправку. Я справлялся. Стал опять но утрам мыться, чистить зубы. Вставал сам, и это чисто физическое обновление чертовски радовало. Это было выздоровление от паралича – начал ходить, пролежавший годы!..
Какое наслаждение – почувствовать себя физически здоровым, легким, бодрым! Почувствовать свои ноги, руки, плечи и радоваться исчезновению мешков под глазами и тому, что белки глаз приобрели нормальный цвет. Только продолжалось это до того «удивительного» дня, когда мы с Семеном решили проверить, как подействует на мой, теперь закаленный организм водка: возьмет или не возьмет?
Решили не увлекаться – только для пробы, несколько рюмок. И она брала… Здесь кстати привести философию алкоголика, который сказал: «Отказаться от первой рюмки немудрено. Но я не знаю такого, кто бы мог отказаться от шестой…» Он же сказал: «Все помнят, как выпили первую. Никто не помнит, когда стал алкоголиком…»
Я лежал и задыхался. Было хуже, чем раньше. Все пошло к черту. Опять приходил к пиле и опять мучился. По ночам потел, начались рвоты. Спастись от мучений помогала она, то есть водочка.
Семен настаивал, чтобы я не сдавался. Но я уже понял, что одного укрепления мускулатуры мало, чтобы выпутаться: от себя не убежишь, от себя нигде не спрячешься. Теперь сдался и Семен.
– Может, так оно и есть, – согласился он. – Как можно убеждать кого-нибудь, что любовь способна спасти от этой болезни, когда ты сам из-за нее оставил единственного человека, который тебе все прощал… Я об этом все время думал. Стало быть, болезнь твоя сильнее любви, если любовь ради водки забывают… Да, брат, черт силен. Но неужели сильнее человека? Должен же быть выход. Может, тот старикан, из вагона-ресторана прав. А если попробовать? Не умрешь же…
Мы сидели допоздна, выпивали, говорили. Я, между прочим, поинтересовался, почему он держит в доме вещи жены. Он не ответил, махнул рукой, выпил.
В этот вечер он меня не просвещал, молчал, так что рассказывал я. А поскольку о моей жизни он уже знал почти все, я еще раз стал рассказывать о том, как мне тяжело писать роман, как я измучился с ним, как туго продвигается дело. Рассказал обо всем: и о крысах в колодце на хуторе Соловья, и о дачном домике под Киевом, и о книжном складе в Тарту, и про Астру. Словом, всю свою литературную эпопею. Махоркин пил водку (он никогда не пьянел) и слушал с таким вниманием, с каким дети слушают сказку. Вдруг рявкнул, ударил кулаком по столу:
– Дошло до меня! Ты потому и погибаешь, что не получается работа. Болван! О том, что ты рассказал, и надо писать! История попытки написать роман! Это и будет настоящий достоверный роман. А ты черт знает что насочинял!.. – Он даже разволновался и, словно устыдившись этой эмоциональной вспышки, переключился на уже знакомую волну. – Надо послушать, что там в эфире делается… – Но не удержался и добавил: – Вот пойдет у тебя работа по-настоящему, и ты бросишь пить. Вот увидишь. Надо, чтобы все было достоверно. А то все вы хотите, чтобы люди ахнули, – психологи! Надо, чтобы люди не ахали, а думали. Что там этот твой Валентин – ерунда! Кому он нужен?… Его бы сюда, к нам, – сделали бы парня мужиком и без всяких добродетельных баб. Пиши о том, что сам пережил!..
Когда, наконец, мы пожелали друг другу покойной ночи, было уже утро. Я вошел в свою «палату», достал рукопись, стал листать страницу за страницей и понял, как был прав Махоркин.
Писать книги – значит призывать к разумной жизни. Но может ли это делать раб? Когда духовно сильные люди попадают в рабство, бывают вынуждены подчиняться силе, они порою убивают себя, и в самой их смерти есть нечто возвышенное. Когда же человек раб, когда он оказывается в плену своих привычек, своей слабости, то, если даже он обладает геркулесовой силой, в его жизни нет ничего возвышенного. Стало быть, «в здоровом теле – здоровый дух» – вздор? Если же такой человек станет убеждать других жить разумно, он сможет делать это только за счет чужих мыслей, общих нравственных положений, разглагольствуя о добре и зле механически, надуманно, без души, и убедить никого не сможет.
Писать роман – дело трудное, но и достойное, если умело и продуманно следуешь достойной цели. Мой роман, пожалуй, мог бы быть в чем-то убедительным, но зачем нужна подобная искусственная убедительность, когда можно и нужно рассказывать не от вымышленного лица о вымышленном, а о реальных вещах, волнующих миллионы людей, как они волновали и самого Автора.
Мои руки действовали быстрее мысли: они разорвали рукопись. Через мгновенье я пожалел об этом, но было поздно. Я взял лист бумаги и начал делать наброски нового романа…
В день отъезда сказал Махоркину.
– Пока, Махоркин. Мыли мы здесь друг другу спины, ели из одного котла, плясали и водку пили. Но все-таки я поеду.
Погрустневший Махоркин молчал.
– Возможно, вернусь, потому что писательство мое, похоже, подходит к закату. Сам подумай, за что мне такие муки?! Вертеться-крутиться как проклятому и делать ненужную каторжную работу. За что? В чем я так сильно провинился, что должен тянуть эту лямку?
Махоркин молчал.
– Но ты открыл мне глаза на необходимость правды, достоверности. Ты оживил мою мысль, и теперь я не пропаду. Спасибо тебе. Будь здоров, Махоркин.
Он молча пожал мою руку. Я взял свою сумку и пошел. Он остался в одиночестве – читать газеты и «смотреть», что делается в эфире.
Уже далеко успел отойти, когда услышал его мощный голос.
– Э-ге-е-е-й! Не заблудись! – неслось по тайге, повторяемое эхом.
Это можно было понять как угодно, хотя, наверное, относилось к жизни вообще, – в лесу-то я не заблужусь.
Глава 26
Юрмала красива, очень красива. Это город зелени и всевозможных башенок. Здесь почти каждый дом с башенкой. И здесь сосны, черемуха, сирень. Но прежде всего Юрмала – море. Устроился я недалеко от моря в «частном пансионате» у старой латышской крестьянки Кристины Яновны. В Юрмале много подобного рода «частных пансионатов» и столько же Кристин, сдающих отдыхающим комнаты по сходной цене, которая, однако, людей победнее заставляет чесать затылки да подсчитывать отложенные на отдых финансы: ведь эти комнаты или даже просто ве-рандочки стоят каждая по четыреста рублей (а то и больше) за сезон… У моей Кристины сдавались пять комнат плюс веранда, сарай и тот чулан в два квадратных метра, в котором поселился я (за него с меня содрали только двести карбованцев). Но этот чулан с одной узкой кроватью и малюсеньким столиком все-таки «отдельная» комната, к тому же почти рядом с туалетом. И я, что гам ни говори, на курорте, впервые в жизни!
Впервые в жизни, что называется, отдыхаю. Хотя, по правде говоря, понятие «отдыхаю» было здесь ко мне применительно только в связи с тем, что я оказался в курортной местности и арендовал чулан на тех же условиях, что и те, кто действительно приехал сюда отдыхать. На самом же деле я работал: составлял конспект, или, если угодно, план будущего повествования о том, как я… начал писать роман и что из этого вышло. Единственно, от чего я отдыхал здесь – от водки, что было возможно благодаря тому, что жил обособленно, уединившись, сторонясь буквально всех.
Начинающему трезвеннику, чтоб не подвергаться искушениям и страданиям из-за соблазнов или воздержания, лучше все же уединиться на некоторое время. Хотя бы до тех пор, пока он не сможет сказать себе: у меня есть желание не пить ни с кем – ни за дружбу, ни за удачу, ни от скуки, ни от радости, ни даже просто так!..
Но какая несправедливость в том, что те, кому посчастливилось жить в такой красоте, как здесь, – красоте, принадлежавшей всем, продают ее за столь наглые суммы! Хотелось бы знать, как могла бы отдыхать здесь хотя бы Зайчишка со своим сторублевым окладом? Моя Кристина выручает за сезон две тысячи, не шевеля и пальцем. У нее б Риге шестикомнатная квартира, этот же старый деревянный дом она купила за пятнадцать тысяч для того, чтобы сдавать в аренду трудящимся на время их отдыха.
Так или иначе, но теперь я здесь работал и одновременно отдыхал. Программу лечения пришлось выработать без докторов, но нечто похожее на режим у меня получилось: утром – работа, после обеда загорал у моря, по вечерам ходил в кино, перед сном гулял по твердо утрамбованному морскому берегу, где в этот час встречались только влюбленные парочки и спасающиеся бегом от инфаркта.
Я старался не замечать кафе, закусочных, павильонов, ресторанов и даже пивных, хотя часто мимо них проходил. Проклятые помойки!.. И всячески избегал каких бы то ни было знакомств – ведь всякое случайное (особенно случайное) знакомство может завести в любое из этих гостеприимных заведений, а любое туда приглашение – травма для моей еще не окрепшей психики.
Ах, какая это была мука! Соблазны, соблазны, еще раз соблазны. Куда ни повернись – вино, коньяк, водка, бальзам: «Пожалуйста, хотите в розлив? Или, может, вам коктейль?» А люди-то… Пьют и коктейли, и бальзам, и коньяк, в розлив и оптом. Люди пьют, а ты только рот обтираешь, слюнки глотаешь. Потом отходишь и чертыхаешься, бога проклинаешь и черта лысого вспоминаешь. Не пожелаю я таких пыток даже врагу.
Словно я впервые их видел – встречающихся «бухарей»… Грязные, небритые, помятые, вонючие, куда-то они идут, куда-то добираются, шатаясь, отыскивая дорогу чуть ли не на ощупь… Куда? Домой? Неужели у них тоже имеются дома и их ждут нежные жены, матери, дочери, чтобы уложить их в чистые постели, в чистые простыни, грязных, вонючих?…
Соблазны, соблазны, соблазны… Они тебя караулят везде. Так было и в поезде, в котором ехал из Дятел. Едва вошел в купе, оказался жертвой жизнерадостного весельчака, круглого, как шарик. Едва расположился, он меня ошарашил вопросом:
– Будешь?
Передним на столе – бутылка, стакан, закуска. Вытаращив на меня плутоватые маслянистые глазки, пододвигает стакан с водкой. Караул! Везде он, змий проклятый, дожидается, никуда от него не денешься. Решил стойку держать – человек я или червяк?!
Говорю ему, что не пью, потому что у меня язва, что я сердечник, что у меня стенокардия, – смеется: ха-ха-ха! Как ему весело! Глазки блестят от удовольствия, сует стакан. Говорю, что у меня расшатана нервная система, что бывают хронические провалы памяти, что, если буду пить, отдам богу душу, что из-за водки потерял всех друзей или, скорее всего, ни одного путного не приобрел, что потерял работоспособность, что продолжительными пьянками извел жену, что убил человека и просидел пятнадцать лет в тюрьме, – смеется. Я говорил ему долгой страстно, моя речь была убедительной и потрясающей, другой бы бутылку в окно выкинул.
– Ха-ха-ха! – радуется. Ему весело стало, а то он скучал.
– Так что млд… члвик? Ни? А т-ты знаешь, сколько находится в пути этот… луч? Ну, как его там? Космический. Не знаешь?
Да, ему был нужен собеседник. Пожимаю плечами, дескать, не знаю, сколько он там путешествует, этот луч… Интересуюсь, по какому профилю он работает.
– От виноделия, млд… члвик. Распространяю.
Он пододвигает ко мне жирную колбасу, а я не ем жирной колбасы.
– А вы? – интересуется он.
Представился лесорубом. Ему и это смешно. Что ж, когда кейф, всегда смешно поначалу…
– Зря не пьешь, млд… члвик, – говорит шарик. – Алкоголь – штука, конечно, вредная, – ему смешно до чертиков, – но я же его распространяю по служебному долгу, планомерно, по государственной стоимости. А наш завод, млд… члвик, не из отстающих, хе-хе-хе… Так что давайте, а?
– А вы знаете, как выглядит мозг алкоголика? – спрашиваю.
– А как же? Этиловый спиртик – опасная вещь, с этим надо осторожненько! – Он с удовольствием выливает себе в глотку стакан и продолжает: – А на будущее поколение как влияет!.. У вас как насчет будущего поколения? – Пожимаю плечами. – Нету? – Он даже удивлен. – Так вот с этим, млд… члвик, надо бороться, как с социальным злом, – яростно, непримиримо!
Он допивает всю водку, и у меня гора с плеч: чего нет – того нет.
– С каким трудом развивается человечество! – рассуждает круглячок, закатив глаза, вздыхая. – Вчера мы были кто? Шимпанзе… Теперь строим электростанции, гуляем по Луне… Человек разумен, млд… члвик, а алкоголизм – это не изготовление, а употребление…
И когда я в том поезде наблюдал утром похмелье веселого коммерсанта (который, кстати сказать, наутро совершенно не помнил ни о космическом луче, ни о том, на какой станции я вошел к нему в купе), я возгордился от сознания – нет, я не червяк!..
Здесь же, в Юрмале, я думал, и даже довольно часто, о том, что говорили мне тот чудаковатый старичок Мержиевский, а также Стась, Семен и Зайчишка и еще кто-то о возможности попытаться выйти из моего злополучного положения с помощью медицины. Стась, помнится, предупредил, что это даст результат только в том случае, если этот шаг – обратиться к медикам – сделаю сознательно, понимая, что мне это нужно. Но я не пришел, к сожалению, к такому пониманию…
Я понимал, что и медицина что-то может. Главное же, думал я, не в том, что мне посредством гипноза внушат отвращение к водке, главное – я сам, мое человеческое «я»: червяк я или человек?! Конечно, если выберусь с помощью людей, – я тоже человек. Но мне казалось, что, если выберусь сам, я все же немного больше человек. И мне хотелось быть немного больше человеком.
Ах, как мне хотелось, чтобы не было этого проклятого года, который японцы почему-то называли годом «Зеленого Дракона». Ах, как хотелось его вычеркнуть из жизни…
Что говорить – нелегко возвращаться туда, где тебя помнят как нехорошего человека. Но вернуться надо, чтобы не было больше нужды ходить с опущенной головой, боясь смотреть в глаза людям, чтобы не было больше тайн, которые надо скрывать от других и даже от самого себя, чтобы поведать их другим, способным разделить со мной эти мои мучительные тайны. А это уже означает освобождение от внутреннего одиночества, освобождение от той тюрьмы, куда я сам себя заключил. Помнится, этот вопрос я себе задал: «Я сам себя заключил в свою тюрьму, а кто освободит?» Оказывается, ответ очень прост: ты в тюрьме собственной совести, и освободиться из этой тюрьмы ты должен сам.
А роман?… Наверное, он получится сумбурным, потому что для Автора время его создания, когда он оказался в одиночестве, было тоже сумбурным. Да, я последовал совету Семена Махоркина и начал писать (достоверно) о том, как я писал роман. Перечитывая черновики, пришел к заключению, что в них, пожалуй, много лишнего. Но я решил оставить все как есть.
Я попробовал размышлять о жизни. Боюсь, эти размышления могут у многих вызвать снисходительную улыбку – дескать, тоже мне философ нашелся! Я согласен: мои размышления могут быть слабенькими, неверными и всякий может их, если захочет, отвергнуть. Я, конечно, никакой не философ, я просто пытаюсь научиться думать. Единственное, что хочу сказать в свою защиту: правильные у меня суждения о жизни, литературе и обо всем другом или неправильные, но… они мои. Ведь дело в том, что, сколько читателей, столько и мнений. Одни согласятся со мной, другие – нет, а третьи начнут раздумывать: так или нет. И то ладно. Во всяком случае, не могу взять в толк, почему бы мне стесняться высказывать свои мысли, какие бы они ни были? Ведь я их никому не навязываю!..
Я сам, пока на собственном опыте не убедился, относился к писательскому труду скептически. Беру я в руки книгу, прочту ее за день или за два и думаю себе: «Хорошо устроились эти писатели: накрутили, насочиняли и денежки лопатою загребают!» Чем я хуже?! Возьму и тоже насочиняю и буду денежки лопатою загребать.
Теперь я знаю, что если, читая чью-то книгу, мне смешно, значит, автор, когда писал это смешное, сам хохотал до упаду. А если я читаю о печальном, что вызывает слезы, я знаю – автор плакал, когда писал, и если бы кто-то наблюдал его в то время со стороны, наверняка бы решил, что у этого человека умерла любимая жена.
Бывает, иной человек немного понервничает и уже таблетки успокоительные горстями глотает. У писателя же каждый день умирают или страдают, мучаются любимые герои – его герои, и он за них переживает и страдает не меньше, чем если бы действительно умерла его жена. И уж, конечно, никакие таблетки ему не помогут!..
Теперь сам знаю: написав главу, мне и есть не хочется, и никакие красотки мне не нужны, мне вообще ничего не нужно. Я устал, и устал настолько, что и отдохнуть по-человечески не в состоянии; я наэлектризован так, что от меня искры летят, и тогда, пожалуйста, не прикасайтесь ко мне – током бьет. Следовало бы повесить себе на шею плакат: «Осторожно – опасно для жизни!»
Так для чего же и во имя чего мне нужно все это? Ответ прост: все живущие в нашей стране люди, которые трудятся, приносят пользу нашему обществу. Я хочу того же, я тоже хочу надеяться, что мой скромный труд кому-то что-то даст. И, если это так, я буду счастлив, как молодой слон. И не надо мне загребать деньги лопатой. Я буду рад, если кто-нибудь просто подаст мне руку и пожмет по-дружески мою. Мне достаточно этого, и за это я скажу от всей души «спасибо».
К тому времени, когда к неудовольствию содержателей пансионатов испортилась погода, и надолго, я успел уже прилично загореть и даже поплавать, хотя вода была еще холодная. Подули ветры, пошли дожди. Однажды бродил по побережью. Было поздно, почти ночь, у моря не было ни души. Море казалось началом бесконечного «ничто», за которым не представлялось ни других стран, ни жизни, а лишь пустота, темень и холод.
Я думал о своем романе (о чем же еще думать?!), о том, что он должен как будто получиться, хотя пока имелись только черновые наброски. Я думал о вреде сомнений: если сомневаешься, не стоит и браться. А сомнения вызвали мысли о том, что по сути я не создавал каких-либо надолго запоминающихся героев, что писал о средних и маленьких людях, которых и нет нужды создавать – они всюду вокруг нас и они все понемногу создавали самого меня. Они меня каждый по-своему чему-нибудь да научили. Я не сумел сделать больше, как вытащить их, что называется, на «сцену». Они научили меня пониманию необходимости стараться рассказывать предельно правдиво, потому что пустой вымысел нужен только лицемерам, которые в душе сами презирают его и насмехаются над ним. Это похоже на то, что никто не опасается так воров, как сами же воры. Люди научили меня пониманию того, что они – не шахматные фигурки, которыми можно играть: как ими ни играй, как ни комбинируй, они все равно живут так, как этого требует их природа. Создавать героев или личности непросто, лучше и вернее отыскать их в жизни, настоящих, и понять их…
Ветер дул, волны шумливо накатывались на песчаные дюны. В отдалении замерцал малюсенький красный огонек: то гас, то вспыхивал ярче. Огонек все приближался, пока я не сообразил, что он от сигареты, что кто-то идет навстречу.
Человек приближался, он тоже шел у самой воды, и его тоже обдавали брызги от прибоя. Когда человек подошел почти вплотную, я увидел женщину в темном пальто. Она уже прошла, но я узнал ее по походке, по длинным темным волосам и еще по чему-то, пожалуй, подсказанному сердцем.
– Астра?!
Это была она. Я растерялся, испытывая неловкость, словно причинил ей боль или в чем-то провинился перед ней. И она, должно быть, почувствовала нечто подобное, иначе чем объяснить ее долгое молчание? Затем она задала мне вопрос, которого и следовало было ожидать.
– Почему ты уехал?
– Ты же знаешь…
После небольшой паузы она сказала:
– Я не была там… Справку не достала.
Спросить, где же она тогда была, я не решился – было бы похоже на допрос. Но – каким образом она вышла из создавшегося положения?
– Не вышла, – сказала Астра. – Уволили. Что проще…
Я заметил, что она дрожит – от ветра, должно быть. Докурив сигарету, бросила окурок в море и закурила другую. Мы молчали. Потом пошли вместе, рядом, как в те дни, когда совершали прогулки в окрестностях Риги, когда я рассказывал ей, стараясь быть предельно откровенным, о своей жизни.
– С улицы Диклю съехала, – проговорила Астра. – Здесь, в Юрмале, устроилась. Отдохнуть хочу от всего…
– А деньги?…
– От мамы. Я ее дочь все-таки…
Она дрожала и, как бы ища защиты от ветра, прижалась ко мне.
– С твоим отъездом нехорошо мне стало, – сказала она глухо. – Но я понимала, что вариант Уны и Чаплина для нас нереален… Я это всегда знала. Знала, что не будет у нас общего будущего, но не хотелось расставаться с настоящим: вечная участь слабых – жить иллюзиями…
Этот ее тон мне был знаком.
Она всегда считала себя некрасивой. У нее, очевидно, как и у многих женщин, существовало свое, стандартное представление о красоте, которому она верила, жалея себя. Вследствие этого она не считала, что и ее можно полюбить, что и она может понравиться, думала, что любить может только сама, и безответно, что счастливой может быть лишь в иллюзиях. Она и меня принимала не всерьез – обманывала себя мною. Этот обман был ей нужен. А может, и не обманывала? Разве я отдавал себя ей, как она себя мне? Разве я не всегда думал о Зайце и даже мучил Астру разговорами о ней?…
Я объяснил Астре, что тоже многое потерял, лишившись в ее лице преданного друга.
Метров триста мы прошли молча, вслушиваясь в говор моря. Потом Астра тихонько проговорила:
– Плохо, когда люди встречаются, затем затеряются и все, что было, исчезает безвозвратно…
– Астра, а возраст? Ты же сама сказала…
– В Тарту ты об этом не думал… Это вам, мужчинам; нужны стройные ножки. Нам же… мне прежде всего – человеческое сердце.
– Трудно быть мудрым, ошибаться всегда легко…
Помолчав, она спросила о моей работе над романом, и тут я с облегчением и радостью пустился в пространные описания, хотя и видел, как недоверчиво она им внимала.
– Да-а, – сказала она вдруг, не дослушав. – Ты действительно слаб. У тебя не хватит сил делать кому-либо больно – ни мне, ни Зайцу. А больно нам обеим.
И через минуту, на прощанье:
– Ата!..
Она ушла, размахивая, как обычно, руками, исчезла в темноте…
Однажды в дождливую погоду я ехал в такси и увидел ее еще раз: она стояла под навесом продовольственного магазина, стояла совершенно неподвижно и смотрела ничего не видящим взглядом в одну точку – символ грусти, одиночества, неверия…
Каждый вечер я совершал поздние прогулки по морскому берегу, предаваясь воспоминаниям, мыслям о жизни и о себе в ней, о том, что сделано, что не сделано. Да, я не создал, как задумал, романа с главным героем-алкоголиком, которого спасет Прекрасная женщина, но это не значит, что ее не было… Искать ее, Ненайденную, было явной глупостью – она всегда находилась рядом со мной, и она любила… алкоголика. Возможно, и теперь еще не забыла. И что за глупость думать, будто она могла утонуть вместе со мной! Не такая я огромная глыба, чтоб был в состоянии вызвать своим падением цунами… Падай я с гораздо большей высоты, брызги от этого падения не замочили бы даже ее ног. И я гадал: получился бы у меня любовно-приключенческий роман, как было задумано раньше? Скорее всего, нет. И почему, собственно, нужно отмечать произведение каким-то определяющим его направленность знаком: здесь – любовь, здесь – приключения, здесь – про войну, здесь – про колхозы, а здесь – фантазия, и так далее. Можно же просто рассказать о жизни и о своих размышлениях о ней…
Однажды проснулся среди ночи и вслушался в шум ветра за окном. Там с треском ломались ветви деревьев. Я не мог уснуть. Треск и вой ветра, казалось, манили, звали куда-то. Оделся, вышел и направился к морю. Ветер разбушевался с необычайной силой, кружил песок, а по небу мчались черные облака. Я зашагал вдоль берега. Море взбесилось. Начав с протяжных вздохов и стонов, оно вскоре взревело и бросилось на меня черными объятиями грохочущих волн. Едва устоял на ногах, бешеные порывы ветра валили, стало холодно. Вместо того чтобы вернуться в свой чулан, я потихоньку прибавил шагу, а потом перешел в бег, словно бес в меня вселился.
Бежать было жутко. Казалось, за мной гонятся все порочные, мрачные, злобные силы, какие есть в мире; рев моря представлялся рыком рассвирепевшего дракона. Казалось, за мной гонятся, хрипя и стеная, толпы оборванных, с испитыми лицами, воспаленными глазами мужчин, стремясь схватить, умоляя остановиться, не бросать их, а за всеми ними, подпрыгивая, бежал вроде бы знакомый – в рваных ботинках, с развевающимися по ветру редкими волосами! Ужас! Ужас! Тот последний был я сам…
Я бежал все быстрее – прочь! Бежать надо быстрее! От мира, сошедшего с ума, и от кошмара, и от себя – скорее! Да разве убежишь…
Я устал, выдохся. Ноги словно вросли в песок, у меня не было сил сделать и шага. Уселся в песок и со страхом всматривался в буйство разъяренной стихии.
Мне ничто не мешало вернуться в мой чулан, но необузданность стихии словно очаровывала, приковывала. Натянув на голову куртку, я сидел неподвижно. Под утро ветер постепенно затих и вдруг как-то неожиданно совсем пропал. Потом снова задул, слабо и с противоположной стороны. Стало рассветать, и мой ужас, страх, все это мое безумие исчезли. Да, исчезли, словно ветер их раздул. На душе стало спокойно.
Что это было? Ничего особенного, просто где-то в океане бушевал ураган. А ведь штормы и ненастья – это обычные явления… Разве в жизни бывает не так же? Где-то солнце, где-то дожди, где-то ураганы, сеющие гибель и разрушение. Но пройдет какое-то время, и все меняется: где бушевал ураган, теперь ласково светит солнце…
Когда взошло солнце, у ног моих лежала тихая водная гладь. В ней, как в зеркале, отражались позолоченные ранними солнечными лучами редкие облака. Казалось, море устало. Пошумело, ну и довольно, хватит! Ночь ушла и унесла все нехорошее, тяжкое…
Я смотрел на тихое, теперь доброе море и думал: мир не сошел с ума, люди любят, страдают, создают материальные и духовные ценности, стремятся к созданию разумного общества. Иначе нельзя себе представить будущего…
Черт силен… Кто это сказал? Семен? Да, черт силен, но не всемогущ. Любовь сильнее, бескорыстная, святая любовь человека к человеку. Во имя такой любви люди и совершают порою незаметные и как будто незначительные подвиги: не оставляют друзей в беде, помогают слабым, делятся последним куском хлеба. И именно такая любовь дала миру Жанну д'Арк, Зою Космодемьянскую, Ивана Сусанина, Минина и Пожарского и того, который всем чертям «святой» инквизиции заявил: «А все-таки она вертится!», и того, который сказал: «Мир – хижинам, война – дворцам»…
Я смотрел на тихое и доброе теперь море и знал, что за этим морем есть другие страны, есть жизнь и, кроме этого, в мире есть Рембрандт, есть Сибелиус, Григ, Вагнер, есть Роден и Микеланджело, есть Шекспир и Пушкин, есть сказки Андерсена и «Маленький принц» Экзюпери и много столь прекрасного и великого, что никакому Лысому черту с этим вовек не совладать!
Мир не сошел с ума – с ума можно сойти самому, если бездумно бежать от жизни, от людей и самого себя, от своей тени. От нее нельзя уйти, ее надо изменить. Возникла уверенность, что я сам найду дорогу к разумной жизни. Что это так – докажет мой новый роман. Я не сомневался теперь, что сделаю его, каким бы он у меня ни получился.
О такой уверенностью я и выбрался из песка, которым меня занесло чуть не по пояс. Уже выходили на берег отдыхающие – любители ранних прогулок. А я пошел в свой чулан – усталый, но довольный. Я пошел спать, хотя начинался день.