– Вот ваша жертва.
– Я еще раз заявляю, что я невиновен. Я не знаю этого человека, я никогда не знал его.
И он подумал: «Эти глаза видели правду, но теперь все кончено, теперь ничего не осталось от того, что видел и выстрадал этот человек, и если бы мне сейчас на этом самом месте отрубили голову, ни малейшая дрожь не пробежала бы по этому безжизненному телу…»
Очная ставка продолжалась недолго. Было очевидно, что Кош упорствует и будет отрицать, отрицать до конца, и до конца не сдастся.
Попробовали сломить его нервную систему – напрасный труд, на все вопросы обвиняемый отвечал неизменно:
– Я ничего не знаю.
Потом, когда, нагромоздив улику на улику, его спрашивали:
– Что имеете вы возразить против этого? Как вы это объясните?
Он только поднимал руки к небу и шептал:
– Я не понимаю. Я не могу объяснить себе…
Длинное, трудное следствие не привело ни к какому интересному открытию. Невозможно было проникнуть в тайну, окружавшую жизнь старика Форжэ. Никто его не знал, никто не был знаком с его привычками. Никакой нравственной улики против Коша найти не удалось, но тем легче было взвалить их на него все. Из того, что никому не были известны связи и знакомства жертвы, вывели простое заключение, что Кош отлично мог иметь с ним сношения без того, чтобы кто бы то ни было об этом знал. Что же касается причины, толкнувшей его на это преступление, она не была ясна. Самое тщательное расследование его жизни, его средств к существованию ничего не открыло, кроме того, что он не кутил, исправно платил за квартиру и не имел ни долгов, ни серьезной связи. Несмотря на все старания установить список вещей, украденных при совершении преступления, также не удалось. Таким образом, по окончании трех месяцев, несмотря на все старания полиции, ожесточенную работу судьи и частные розыски всех парижских газет, следствие не продвинулось ни на шаг; против Онисима Коша были две вполне определенные и чрезвычайно важные улики: обрывки конверта и запонка, найденная в комнате убитого. К этим уликам, опровергнуть которые обвиненный никак не мог, прибавлялось еще очень веское подозрение, возбужденное его внезапным уходом из «Солнца» и его скитанием по Парижу, где в течение трех дней он перебывал в трех разных гостиницах и везде под вымышленными именами. Если прибавить к этому его странное поведение в момент ареста, попытку вооруженного сопротивления агентам полиции, его таинственное возвращение на свою квартиру, то, в конце концов, получалось довольно определенное положение, допускающее все подозрения и даже уверенность в виновности. Правда, все улики были чисто вещественные, а нравственные отсутствовали. Следствие было закончено, дело передано в уголовный суд и назначено к слушанию в апрельскую сессию.
X
Ужас
Время, проведенное в тюрьме, сильно повлияло на организм Коша. Нервное возбуждение первых дней сменилось унынием и апатией. Вначале он мог бы еще во всем сознаться, но теперь он считал, что слишком много и долго лгал, чтобы это стало возможно. Он ждал случая и надеялся, что он ему поможет. Но дни шли за днями, а случая не представлялось. Кроме того, его страшно злило, что ни в тюрьме, ни на допросах ему не удалось подметить ничего особенного. Он бы с удовольствием отметил факт несправедливости, грубости, нарушения закона. Но все шло самым обыкновенным порядком. Не выказывая ему преувеличенной нежности, сторожа все же относились к нему гуманно, даже кротко, так что ему часто приходилось задавать себе вопрос:
– Да что же я смогу написать при выходе отсюда?.. Порой к нему возвращалась первоначальная уверенность, что какое-то таинственное существо заставило его впутаться в эту историю. Тогда им вновь овладевал страх, страх перед непонятным, неизвестным, и он оставался лежать целыми днями, уткнувшись в подушку, сотрясаемый таким сильным ознобом, что его несколько раз спрашивали, не болен ли он?
Однажды утром к нему пришел доктор, но Кош отказался отвечать на его расспросы и ограничился словами:
– Вы не можете ни помочь мне, ни вылечить меня. Я не сумасшедший и не представляюсь сумасшедшим, я только прошу, чтоб меня оставили в покое.
Мало-помалу он совсем перестал говорить, едва слушая своего адвоката, охваченный бесконечной грустью, постоянным сомнением, выражавшимся в необычайной возбужденности. Мысль, что он игрушка в руках сверхъестественных сил, столько раз осеняла его, что под конец обратилась в полную уверенность.
Он еще силился бороться с нею. Однажды, выбившись из сил, чувствуя, что теряет рассудок и что мысли его путаются, он решил покончить с этой ужасной комедией, признаться во всем, перенести какое угодно наказание, унижение, лишь бы только снова выйти на свободу, увидеть над собою небо, снова жить, а главное – убедиться раз навсегда, что он все еще может управлять своею волей и своими поступками. Он бросился к двери и позвал сторожа. Но как только тот вошел, он начал бормотать бессвязные слова:
– Я вас позвал… Я хотел вам сказать… Нет, не стоит… Мне кое-что пришло на ум…
Он внезапно пришел к убеждению, что он не может говорить, что кто-то приговорил его к молчанию. Одного слова было достаточно, чтобы спасти его: это слово он один может произнести, но он не произнесет его, потому что кто-то не хочет этого.
Каким-то чудом самовнушения он убедил себя, что он жертва, орудие кого-то другого, хотя этим другим, в действительности, был не кто иной, как он сам. С самого начала у него был один-единственный враг – его собственное воображение. Он был рабом своей болезненной слабости, и это последнее усилие, эта отчаянная попытка вырваться из власти того, что он считал дьявольским наваждением, привела его к убеждению, на этот раз неоспоримому, что только тайная сила, сверхъестественная власть, управляющая им, могут заставить его принять какое-нибудь решение!
Самые несчастные сумасшедшие это те, которые после припадка настолько приходят в себя, что понимают свое положение и со страхом ждут наступления нового припадка. Что может быть ужаснее и мучительнее мысли:
– Сейчас мой рассудок помутится, и, может быть, тогда какие-то страшные инстинкты превратят меня в чудовище… И, за исключением той минуты, когда моя рука будет наносить удар, я не перестану понимать, в какую ужасную пропасть толкает меня судьба!
Подобно этим сумасшедшим, Кош был уверен, что он не может больше уйти из власти таинственных сил. Как только он хотел начать признание, мысли останавливались в его мозгу, как иногда слова останавливаются в горле в минуту слишком сильного волнения. Он видел перед глазами, он мысленно читал слова, которые нужно было бы сказать, спасительные слова, которые положили бы конец ужасному кошмару, но произнести их он уже не мог. А между тем, оставшись один, бросившись на свою постель, закрыв лицо руками, он повторял их:
– В час, когда было совершено преступление, я находился у моего друга Леду. По пути домой мне пришла в голову мысль разыграть эту злосчастную комедию…
Повторяя себе эти слова, он ясно слышал малейшие оттенки своего голоса. Но стоило ему очутиться в чьем-либо присутствии, как его губы отказывались произнести слова, вертевшиеся в его голове, и он чувствовал, что воля его бессильна.
Вот в каком состоянии духа Кош предстал пред уголовным судом.
В продолжение трех месяцев это таинственное дело волновало весь Париж, и Кош успел приобрести и убежденных сторонников, и ярых противников.
Так как следствие не могло установить мотивов преступления, то одни из его противников считали его сумасшедшим, а другие – обыкновенным, заурядным убийцей. Все психиатры Парижа были последовательно вызваны на консультацию, но ни один не решился высказать категорично свое мнение. Сторонники его говорили противникам:
– Вспомните дело Лесюрга, курьера из Лиона!..
В день открытия суда и начала прений в зале царило необычайное оживление. Многие пришли туда, как на спектакль, не только, чтобы посмотреть, но чтобы и себя показать. Большая часть дам приобрела для этого случая новые туалеты. В местах, отведенных для публики, на скамьях адвокатов задыхались от жары и тесноты, и, чтобы удовлетворить многочисленные просьбы, председатель приказал поставить три ряда стульев на своем возвышении. В душной атмосфере зала носился запах сильных раздражающих духов и разгоряченных тел. Резкий свет, падавший из высоких окон, бросал яркие пятна на лица присутствующих. И сдержанный шепот, раздававшийся из этой толпы, вскоре перешел в гул, прерываемый только плохо сдержанным смехом, восклицаниями, приветствиями.
Пристав возгласил:
– Суд идет!
Послышался шум отодвигаемых стульев, топот ног, послышалось еще несколько обрывков фраз, начатых громко, доконченных почти шепотом и скороговоркой, первый кашель, несколько восклицаний «тише-тише», а затем водворилось глубокое и торжественное молчание. Председатель приказал ввести обвиняемого; тогда началась такая давка, что послышались крики, и одна молодая женщина, взобравшаяся на барьер, потеряла равновесие и упала.
Онисим Кош вошел. Он был страшно бледен, но держал себя спокойно и просто. Когда дверь перед ним отворили, он в последний раз сказал себе:
– Я буду говорить, я хочу говорить!
Он пробежал глазами по толпе и не встретил ни одного дружеского лица, во всех устремленных на него взорах он прочитал только жестокое любопытство, нездоровое любопытство людей, пришедших сюда, чтобы видеть, чтобы слышать, как мучают человека… Так они идут в зверинец в надежде, что звери разорвут на их глазах своего укротителя. Но он не почувствовал ни возмущения, ни ненависти.
Наступает момент, когда нравственные мучения и физическая усталость так велики, что человек утрачивает силу страдать. Каждое существо имеет способность ощущать боль только до известной степени; когда эта боль перешла за крайний предел, – наступает бесчувственность. Кош подумал, что дошел до этого предела, и почти обрадовался этому. Если бы в тот вечер, когда он продиктовал по телефону в газету «Солнце» свою великую новость, кто-нибудь сказал ему: «Вот какое любопытство вы возбудите!» – он встрепенулся бы от восторга. Теперь же он испытывал только вместе с беспредельной усталостью какое-то отупение, от которого ничто не могло вывести его. Он чувствовал, что над ним тяготеет судьба, что час возмущения прошел; ему оставалось только смириться и ждать.
Дав показание ясным и твердым голосом относительно своего возраста и гражданского состояния, он сел в ожидании чтения обвинительного акта. Этот акт, с нагроможденными против него уликами, казался ему страшнее, чем самый страшный допрос. По мере того, как выяснились обвинения, он понимал, что убеждение судьи составлено непоколебимо. Несмотря на это, он думал про себя:
«Если я захочу говорить, то я опровергну все их доводы. Но смогу ли я говорить?..»
Допрос прошел довольно бледно; все надеялись на сенсационные показания, так как некоторые газеты утверждали – из верных источников, – что обвиняемый ждал суда, чтобы что-то сказать. Но на все вопросы Кош неизменно отвечал:
– Не знаю, не понимаю, я невиновен…
Когда председатель заметил ему, что такая система защиты представляет большие опасности, он только пожал плечами и прошептал:
– Что делать, мосье председатель, я ничего другого сказать вам не могу…
И снова погрузился в свое безучастное спокойствие. Только когда начался вызов свидетелей, он как бы немного вышел из оцепенения, и его до тех пор равнодушный взгляд сделался более ясным, и, опершись локтями на колени и положив подбородок на руки, он начал слушать.
Первым был вызван Авио, секретарь редакции «Солнца», который рассказал, каким образом Кош покинул редакцию, после того как взял на несколько часов расследование дела в свои руки. На вопрос председателя: не узнал ли он по голосу того, кто в ночь на 13-е вызывал его по телефону, он с убеждением ответил: «Нет», – и прибавил еще некоторые подробности: например, назвал сумму, которую репортер получил в кассе, час, когда он его видел в последний раз, и описал странный вид Коша во время последнего разговора. Но все его показания имели только второстепенное значение. Прислуга Коша рассказала все, что знала, о привычках своего бывшего хозяина; не пропуская ни малейшей подробности, она сообщила, как нашла запачканную кровью рубашку, разорванную манжетку и золотую запонку с бирюзой. Все это ей показалось подозрительным, и если бы не скромность, требующая, чтобы прислуга не вмешивалась в дела господ, она поделилась бы своими догадками с правосудием гораздо раньше, чем ее стали допрашивать.
После нее допросили мальчика, служащего в редакции; ювелира, у которого были куплены запонки; почтальона, три или четыре раза носившего Кошу письма, адресованные в № 22, но все эти свидетели не добавили ничего нового и интересного. Доктор, судебный эксперт, сделал доклад, пересыпанный учеными терминами, цифрами и вычислениями, из коих, в конце концов, можно было вывести, что причиной смерти был удар, нанесенный ножом, который, задев грудную кость, разорвал околоушную железу, рассек вкось сверху вниз и спереди назад сонную артерию и остановился у ключицы.
Оставался еще один свидетель – часовщик; он был призван, чтобы осмотреть часы, которые были найдены опрокинутыми на камине в комнате, где было совершено преступление.
Его почти никто не слушал, кроме Коша, не пропустившего ни одного слова из его краткого и точного показания:
– Часы, данные мне для освидетельствования, очень старинного образца, но, несмотря на это, имеют прекрасный ход и находятся в отличном состоянии. Скажу даже, что таких солидных часов теперь в продаже не найти. Стрелки стояли на 20 минутах первого, так как подобные часы заводятся раз в неделю, а эти имели еще завод на 48 часов, то я заключаю из этого, что они остановились единственно вследствие того, что их опрокинули. Маятник, при положении лежа на боку, не мог больше двигаться. Совершенно достаточно было часы поставить и слегка подтолкнуть, чтобы они опять пошли. Из всего сказанного я вывожу, что час, указанный стрелками, и есть именно тот, когда часы были опрокинуты.
– Так что, значит, преступление было совершено в это время… – рассеянно заметил председатель.
Этим закончился допрос свидетелей, и был сделан небольшой перерыв.
После перерыва слово было дано прокурору.
Кош, несколько успокоенный точными показаниями часовщика, выслушал обвинительный акт без видимого волнения, хотя он был ужасен в своей сухой, почти математической простоте.
Зал, уже благоприятно настроенный в пользу обвинения допросом свидетелей и разными показаниями, несколько раз прерывал его слова одобрительным шепотом. А когда прокурор закончил свою речь требованием, чтоб к журналисту, совершившему преступление, не имевшему оправдания ни в нищете, ни в запальчивости, была применена высшая мера наказания, раздались многочисленные аплодисменты, однако, сразу замолкшие.
Кош вздрогнул, впился ногтями в ладони, но остался невозмутимым с виду. Он весь сосредоточился на мысли: «Я должен говорить, я хочу говорить! Я буду говорить». И тихо прошептал:
– Я хочу, хочу, хочу!..
Все время, пока говорил его защитник, он сидел с неподвижным взглядом, сжатыми кулаками, не видя и не слыша ничего, и только повторял:
– Я хочу говорить, хочу, хочу!
Защитник кончил свою речь среди гробового молчания. Из простой вежливости Кош наклонился к нему и поблагодарил его. Он ни слова не слышал из этой жалкой, решительно никому не нужной защиты.
Прения должны были быть прекращены. Председатель обратился к обвиняемому и сказал:
– Имеете ли вы что-либо прибавить в свое оправдание?
Кош поднялся, делая страшные усилия, чтобы заговорить. Он был так бледен, что охранники бросились к нему, желая поддержать, но он жестом отстранил их и твердым голосом, заставившим вздрогнуть судей и всех присутствующих, произнес:
– Я должен сказать, мосье председатель, что я не виновен, и я это докажу.
Он глубоко вздохнул и на секунду остановился; в глазах его выразилось страшное напряжение воли, губы его раскрылись. Сидевшим ближе к нему показалось, будто он шепчет: «Я хочу!» Вдруг, подняв руку, точно отгоняя какое-то грозное видение, Кош скорее закричал, чем заговорил:
– В двадцать минут первого, когда совершено было преступление, я, невиновный, находился у моего друга Леду, в доме № 14, на улице генерала Аппер…
И, обессиленный, обрадованный победой, одержанной над таинственным неизвестным, воля которого до сих пор парализовала его волю, он упал на скамью, рыдая от усталости, нервного потрясения и счастья…
Все присутствующие мгновенно поднялись со своих мест. Начался такой шум, что председатель должен был пригрозить, что велит очистить зал. Когда, наконец, удалось восстановить относительную тишину, он обратился к Кошу со следующими словами:
– Не пытайтесь лишний раз обмануть нас. Подумайте о последствиях вашего заявления, в случае, если оно окажется ложным. Советую вам предварительно подумать!
– Я обдумал, я все обдумал. Я сказал правду! Клянусь вам! Пусть спросят Леду.
– Мосье председатель, – обратился адвокат, – я прошу, чтобы этот свидетель был немедленно вызван.
– Таково и мое намерение. В силу данной мне власти, я приказываю, чтобы свидетель, названный обвиняемым, был немедленно приведен в суд. Пусть один из сторожей отправится к мосье Леду, на улицу генерала Аппер, дом номер 14, и приведет его сюда. Объявляю перерыв.
Заявление Коша как громом поразило всех. Немногочисленные сторонники его торжествовали; остальные же не будучи в состоянии отрицать решающее значение подобного алиби, все же сомневались в его достоверности. Наиболее изумлены были присяжные и судьи. Они уже составили свое заключение после речи прокурора и не слушали речь защитника; теперь же, если Кошу удастся доказать свое алиби, все обвинение рухнет или, по крайней мере, будет сильно поколеблено. Что же касается адвоката, то он только повторял своему клиенту:
– Зачем же вы молчали столько времени, зачем раньше этого не заявили?
На что Кош давал все один и тот же неправдоподобный, а между тем правдивый ответ:
– Потому что я не мог говорить!
В течение часа в залах и прилегающих к ним кулуарах царило необычайное оживление. Это дело, сначала совершенно разочаровавшее публику своей банальностью, опять возбудило захватывающий интерес. Когда раздался звонок, все ринулись в зал. Невозможно было водворить порядок, и сторожа, не будучи в силах удержать толпу, впустили всех желающих. Наконец суд вошел, разговоры сразу прекратились, председатель приказал ввести обвиняемого.
Тогда, среди гробового молчания, к решетке приблизился сторож, поклонился и произнес:
– В доме № 14 на улице генерала Аппер мне сообщили, что мосье Леду, рантье, умер 15 марта текущего года.
Кош поднялся, лицо – бледнее смерти, схватился руками за голову, вскрикнул и упал, как подкошенный. Прокурор уже говорил:
– Мосье присяжные, мне кажется, совершенно лишнее указывать вам на всю важность подобного известия. Даже если бы мосье Леду мог явиться сюда и дать свое показание, обвинение сохранило бы всю свою силу. Теперь же, я надеюсь, вы не позволите смутить себя этим смелым алиби, благодаря которому подсудимый хотел заронить искру сомнения в ваши души. Я не нахожу нужным что-либо прибавить к моей обвинительной речи, но и ничего не беру назад. Вы будете судить, и, я уверен, вынесете без всякого снисхождения обвинительный приговор.
– Мосье председатель, – попробовал было возразить адвокат, но Кош, уже пришедший в себя, схватил его за плечи, несвязно говоря:
– Ради Бога… ни слова больше… Все кончено… Умоляю… Все кончено… кончено… кончено…
Присяжные, враждебно настроенные еще до перерыва, теперь недолго совещались. Через десять минут они вернулись в зал. На все вопросы они единогласно ответили: «Да, виновен», а на смягчающие вину обстоятельства дали единогласный ответ: «Нет, не имеются».
В момент произнесения приговора, Кош уже ничего не соображал и был близок к обмороку. Ужас охватил его. Он слишком поздно преодолел свой суеверный страх, и только теперь понял, что три месяца боролся с пустым призраком; теперь его могло спасти только чудо, но надеяться на это чудо было бы безумием. Наконец, он испытал весь ужас, какой только в состоянии испытать человек, чудовищный страх и отчаянный призыв к отлетающей жизни. Глаза его, жалкие глаза затравленного зверя, с завистью останавливались на лицах всех этих людей, которые выйдут сейчас на улицу, будут свободно вдыхать весенний чистый воздух, потом вернутся домой, к семейному очагу, у которого так отрадно отдохнуть от житейских невзгод и треволнений, подобно моряку, укрывающемуся от морских бурь в тихой бухточке, над которой мирно светят звезды.
Его мысли были внезапно прерваны чьим-то голосом, сначала доходившим до его слуха как неясный отдаленный шум, а потом прозвучавшим, как удар грома, когда он произнес:
– Онисим Кош приговорен к смертной казни. Затем до него долетело смутно.
– Дается три льготных дня, чтобы подать кассацию… Он почувствовал, что его выводят, что кто-то пожимает ему руку… И он очутился в своей камере, на постели, не отдавая себе отчета в случившемся, и заснул мертвым сном.
Ночью им овладел страшный кошмар. Будто он только что убил старика на бульваре Ланн. Он ползком пробирается к двери, спускается с лестницы и выбирается на улицу.
Холодный ветер режет ему лицо, он останавливается, точно пьяный, с дрожащими ногами и пустой головой; кругом тишина, ни шороха, ни звука. Дрожа, он поднимает воротник пальто, делает шаг, другой, останавливается на мгновение, чтобы ориентироваться среди ночной темноты, и идет дальше.
Он идет медленно, и в его отуманенной голове медленно встает весь ужас преступления и страх перед мертвецом, распростертым на своей постели, с перерезанным горлом и открытыми веками над мертвыми закатившимися зрачками. Вот темный и пустынный переулок. Измученный, с дрожащими коленями, он прислоняется к стене. Вдруг, среди полной тишины, ему чудится звук шагов. Он прислушивается, затаив дыхание. Тот же шум раздается все громче и яснее. Он, крадучись, пробирается вдоль домов, прямо вперед. Шаги тоже направляются за ним. Он пускается бежать, шаги бегут за ним… Перед ним открывается слабо освещенная улица, тихая и пустынная. Охваченный ужасом, он мчится по ней, как олень, преследуемый собаками… Он чувствует точно раскаленные уголья в груди. Он все бежит, теряя представление о времени и только надеясь, что вот-вот скоро наступит рассвет и проснутся люди и наполнят эту страшную окружающую его пустоту, наводящую на него ужас. Только с этой надеждой он напрягает последние силы и энергию и все бежит, бежит; пересекает одну улицу, другую, кружит во все стороны, бежит неизвестно куда, потеряв дорогу, а вокруг него глубоким сном спит Париж. Он бежит, задыхаясь от усталости и страха, и наконец перед ним на горизонте занимается пасмурный, грустный дождливый день!.. Но все же день! День!.. Слышится опять какой-то неясный шум: точно гул толпы. Там, впереди, какая-то темная масса волнуется, как волны в океане… Что это? Неужели опять ночные призраки? О нет, нет… Это люди перед ним… Наконец-то! Кончились ночные страхи, ночное одиночество… Он сейчас приблизится к живым существам, будет среди них… Он прислушался… Резкий голос покрыл рокот толпы… Краткий звук, подробный шуму ветра, шевелящего сухие листья… Светлая полоса прорезала прояснившееся небо. Конец ночной тревоге, ужасному одиночеству… Его грудь опиралась на другие груди… В эту минуту толпа расступилась, будто для того, чтобы очистить ему дорогу… Он сделал шаг вперед и вдруг упал на колени: в своем слепом страхе он не видел, куда привело его бегство, и теперь перед ним, как страшный призрак, стояла с простертыми к бледному небу руками… гильотина!..
С криком ужаса Кош проснулся… На одну минуту его охватило радостное чувство пробуждения после кошмара, но тотчас же к нему вернулась действительность, еще более ужасная, чем сон.
Гильотина!.. блестящий нож, корзина, куда скатываются головы… Он все это увидит, переживет! Он закусил подушку, чтобы не завыть от ужаса… Прощайте, спокойные ночи, мирные дни! Между ним и всем тем, что он когда-то любил, желал, на что надеялся, теперь стоит это отвратительное чудовище (он даже не решался в мыслях произнести слово гильотина), заслоняя от него самую жизнь…
На другой день к нему пришел его адвокат, чтобы дать ему подписать кассационную жалобу и просьбу о помиловании. Он только пробормотал:
– К чему?
Но все же подписал. Положив перо, он устремил на защитника свои расширенные от ужаса и лихорадки глаза и сказал:
– Послушайте… Вы должны узнать правду…Я должен вам сказать…
И, задыхаясь, прерывая свой рассказ беспорядочными жестами, бессвязными словами, он сообщил адвокату о том, как он провел ночь на 13-е: рассказал про обед у Леду, его уход от него, встречу с бродягами, посещение дома, где было совершено убийство, и внезапную мысль, пришедшую ему на ум: сбить с толку полицию, симулировать убийство и тем самым навлечь на себя подозрение…
Он замолчал. Адвокат взял его руку в свои и тихо сказал:
– Нет, право, не стоит… Президент вас помилует… И там… впоследствии… вы заново начнете вашу жизнь…
– Так, значит, – закричал несчастный, – вы думаете, что я лгу? Но я не лгу, слышите! Я не лгу… Уходите! Уходите отсюда…
И вне себя от отчаяния он бросился на него, ревя:
– Да уходите же! Разве вы не видите, что сводите меня с ума!..
Когда он остался один, им овладело безумное отчаяние. Значит, даже тот, кто взял на себя его защиту, не мог поверить его невиновности! В то же время страх перед смертью, перед страданием все усиливался в нем, и он отчаянно цеплялся за жизнь, рвал на себе волосы, царапал лицо, рыдая:
– Я не хочу умирать! Я никого не убивал!
Он сделался кротким, боязливым, как будто всех молил о пощаде, как будто самый незначительный из сторожей мог оказать в его пользу влияние и спасти его от эшафота. Когда его перевели в Ла Рокетт, состояние его еще ухудшилось. До тех пор он еще мог порой на несколько секунд забыться, но тут, в этих стенах, видевших только приговоренных к смерти, мысль о гильотине уже не покидала его, и еще яснее рисовались в его уме страшные картины: все великие преступники прошли через эту тюрьму, спали на этой постели и, опершись на этот стол, содрогались от ужаса при мысли о приближающейся каре. Уже он не был подобен другим людям: он принадлежал к отдельному классу, стоящему вне закона и почти вне жизни. Его остригли под машинку, обрили усы. Проводя рукой по лицу, он сам себя не узнавал. Он забывал почти все слова и помнил только те, которые имели отношение к его близкой смерти, и, забившись в угол камеры, упершись локтями в колени и положив голову на руки, он рисовал себе все ужасы, все картины казней, подобных той, которая ожидала его.
Он представлял себе последнюю ночь, пробуждение и странную площадь, всю серую под серым небом, мокрые крыши домов, скользкую блестящую мостовую, но яснее всего он видел «вдову», с ее громадными красными руками и беззубым смехом ее жадной пасти.
Священник посещал его каждый день. Мало-помалу несчастным овладевал какой-то суеверный страх, потребность стать под чью-нибудь защиту, быть выслушанным, ободренным, и все это внушало ему что-то вроде боязливой набожности, наполненной таинственными видениями. Он ничего не говорил, но жадно слушал священника, привычным и машинальным жестом обхватывая пальцами исхудалую шею и быстро выпуская ее, точно нащупав то место, где пройдет нож. Но даже со священником он избегал касаться вопроса о своем близком конце, ведь, когда ему говорили о раскаянии, об искуплении, эти слова не имели для него никакого смысла… «За какое преступление должен он был поплатиться? Какой поступок должен был искупить? Ведь если Бог, действительно, всеведущ, то Он знает, что он предстанет невиновным пред Его судилищем!..
Наступил сороковой день его заключения; он знал, что кассационная жалоба его была оставлена без последствия, и он мог надеяться только на милосердие президента. Кош внезапно обратился к священнику со словами:
– Отец мой, скажите мне по совести и чести, если бы вы были на месте президента, подписали бы вы мое помилование? Ответьте мне искренне, как честный человек. Мне необходимо это знать.
Священник посмотрел ему прямо в лицо и отвечал:
– Нет, дитя мое, я бы не подписал. Возмездие необходимо…
Странное дело, этот ответ почти успокоил его. Мучительнее всего для него было сомнение. Он не решался готовиться к смерти, боясь, что это принесет ему несчастье. Теперь все было кончено, он считал себя уже мертвым и думал, что, настроив себя таким образом, ему легче будет перенести ужас пробуждения. Но чем ближе становился день казни, тем тяжелее делались кошмары по ночам. При малейшем шорохе он вскакивал с постели, прикладывал ухо к стене, стараясь угадать, что происходит на улице, на площади. И когда наступал день, когда он убеждался, что еще не сегодня ужасное утро, он засыпал тревожным сном, прерываемым стонами и рыданиями…
В конце сорок третьей ночи ему послышался отдаленный шум: стук молотков по дереву, приглушенные шаги. У него застучали зубы, и он старался не слушать, боясь получить подтверждение своей догадки. Уставившись глазами в дверь, он с ужасом ждал, что вот-вот она откроется и на пороге появится палач. И дверь открылась!
Он посмотрел бессмысленным взглядом на людей, окружавших его, и встал, не проронив ни слова, не сделав ни жеста. Его спросили:
– Не хотите ли вы прослушать обедню?
Кош машинально сделал утвердительный знак. В течение всей службы он упорно смотрел на щель, разделявшую две плиты пола, думая о том, что нож не оставит на его шее более широкий след. Он удивился тому, что его блуждающие мысли еще поражает действительность, значит, он еще живет!
Затем наступил последний туалет. Кош уже ничего не осознавал; он только чуть-чуть вздрогнул, когда ножницы коснулись его затылка и когда ему связывали руки и надевали оковы на ноги. Ему предложили папироску и рюмку коньяку… Кош отказался… И вдруг раскрылись двери, и горизонт, в продолжение пяти месяцев ограничивавшийся для него стенами камеры, расширился перед ним. Он почувствовал весеннюю свежесть, страшная тишина наполнила его уши, тишина такая глубокая, такая полная, что среди нее, как колокол, раздавались удары его измученного сердца. Кошмар становился действительностью… Из-за плеч священника Кош увидел гильотину… День медленно приближался.