Федин с тремя живет. Ничего не пишут, а если пишут, не то. Анекдоты про меня, видите ли, рассказывают. Что я ему мог ответить? Я ответил ему: «Других писателей я вам дать не могу». Нет их у меня. И других кинорежиссеров нет. И других композиторов. Поэтому, Лаврентий, по отношению к Довженко никаких «или как». И никаких «будем сажать». Не будем. Пусть работает. Пусть осознает свои ошибки. Он еще создаст прекрасные киноленты, которые будут радовать советский народ. А пока хватит с него того, что товарищ Хрущев проведет с ним разъяснительную работу.
Сталин помолчал, прочистил трубку, продул ее и сменил тон:
— Перейдем к делу. Я ознакомился с отчетом о поездке делегации Еврейского антифашистского комитета в Америку, Мексику, Канаду и Великобританию. Отзывы по вашей линии, Вячеслав Михайлович?
— В высшей степени положительные. Имя Михоэлса до сих пор не сходит со страниц американских и английских газет. После одной из его шуток репортажи о боевых действиях англичан в Северной Африке идут под заголовками: «Восьмая симфония Монтгомери развивается крещендо». Или «ма нон троппо» — не слишком быстро.
— После какой шутки? — заинтересовался Сталин.
— Михоэлса спросил корреспондент «Санди таймс», какая симфония ему больше нравится: Седьмая Шостаковича или Девятая Бетховена. Он ответил: Восьмая Монтгомери. Маршал Монтгомери командует Восьмой армией.
— Это я знаю, — кивнул Сталин.
— Мы выпустили в прессу информацию о том, что во время поездки Михоэлса в фонд Красной Армии было собрано тридцать два миллиона долларов, — продолжал Молотов. — В Америке это стало сенсацией, попало на первые полосы всех крупнейших газет. Заголовки были: «Америка проголосовала „за“». Получился очень эффектный опрос общественного мнения. Полагаю, это укрепило позиции президента Рузвельта. Американцы любят конкретные цифры. А тридцать два миллиона — цифра очень конкретная. И очень убедительная.
— Отзывы по твоей линии, Лаврентий?
— Хорошие. Мы получили шифровку из Вашингтона. Уже после отъезда Михоэлса и Фефера из США в Вашингтоне состоялась встреча крупных промышленников и финансистов-евреев. Обсуждался вопрос о Крыме. Организовал встречу председатель Американской торговой палаты Эрик Джонстон. Присутствовали двенадцать человек. Среди них — один из помощников госсекретаря, Джеймс Карриган. Обсуждение стенографировалось. Разговор был конкретный. Предварительно были сделаны экономические проработки. Общая сумма капиталовложений в обустройство Крыма — около десяти миллиардов долларов.
— Десять миллиардов? — переспросил Сталин. — А сколько США выделили нам по ленд-лизу?
Ответил Молотов:
— Согласно закону, принятому конгрессом США одиннадцатого марта сорок первого года, кредит на поставку военной техники, оборудования и продовольствия составляет: Великобритании — 30 миллиардов 269 миллионов долларов, Франции — 1 миллиард 400 миллионов, Советскому Союзу — 9 миллиардов 800 миллионов долларов.
— Значит, 9 миллиардов 800 миллионов они дают нам на войну с Германией, а десять миллиардов хотят выделить на Крым? Очень интересно. На что же они хотят потратить эти деньги?
— Все материалы этого совещания у нас есть. И проработки. И стенограмма обсуждения. Приказать привезти? — спросил Берия.
— Потом. Сейчас — в общих чертах.
— Эти десять миллиардов — не государственные ассигнования, а частный капитал.
— Это я понимаю.
— Основные направления: гидромелиорация степного Крыма, землеустройство, дорожное строительство, жилье, реконструкция морских портов, судоверфей. Добыча йода и брома в Саки. Химическая промышленность на базе Сиваша. Расширение добычи газа в районе Джанкоя. Строительство международного курортного комплекса на Южном Берегу. Международный детский бальнеологический центр в Евпатории. Рыбопереработка. Пищевая промышленность. И много чего другого. Они называют этот проект «Калифорния в Крыму».
— Масштабный проект, — заметил Молотов.
— По их прикидкам, капиталовложения окупятся за восемь-девять лет. После этого Крым будет давать до двух миллиардов долларов в год чистой прибыли. Расчеты ориентировочные, но им можно верить, — добавил Берия. — Эти евреи умеют считать деньги.
— А мы, по-твоему, не умеем? — спросил Сталин. — Председатель Госплана товарищ Вознесенский не умеет, по-твоему, считать деньги?
— Вознесенский считает народные деньги. А евреи — свои. Есть разница.
Сталин нахмурился. Это была дерзость. Берия не смутился. Сидел на приставленном к письменному столу Сталина стуле, вольно положив ногу на ногу, поблескивал стекляшками пенсне, маленькими на его жирном лице. Он хорошо знал Сталина. Пока человек был ему нужен, он мог позволить себе в разговоре любые вольности. Взрывы бешенства или грозная мрачность, от которой цепенели высшие должностные лица, — это было чистой воды актерство. Как ни юли в разговоре, как ни просчитывай каждое слово и даже каждую интонацию, Сталин, если ему было нужно, всегда умел находить повод для своего олимпийского гнева. Когда же знал, что без этого человека обойтись не сможет, то легко проглатывал любые дерзости. Даже хамство. Жуков однажды послал его едва ли не прямым текстом. И что? Ничего.
Берия хорошо помнил этот случай. Он произошел в первые дни войны. Сталин и Берия приехали в Наркомат обороны. Сталин с порога рыкнул на Тимошенко, тогда наркома обороны: почему не докладываете о положении под Минском? Тот растерялся: не готовы докладывать. Вмешался Жуков: разрешите нам продолжать работу, обстановка на фронтах критическая, командующие ждут директив. Сталин вскинулся: значит, мы вам мешаем? «Да, мешаете». Сталин повернулся и молча вышел. Берия решил тогда: Жукову конец. Он ошибся. На другой день Сталин назначил Жукова начальником Генштаба. Тогда Берия и понял до конца логику Сталина: он никогда ничего не делает сгоряча. Он может изобразить, что его решение вызвано гневом. На самом же деле: расчетом. Только расчетом. Исключительно расчетом. Но в расчет берется не все. В расчет никогда не берутся прошлые заслуги. Они даже усугубляют. И сильно усугубляют. В расчет берется только полезность человека сегодня, сейчас. И завтра. Вот это и есть главное. Поэтому Берия был спокоен. Он нужен. В его руках — огромный, отлаженный, как мотор истребителя, аппарат госбезопасности. В его руках — атомный проект, главный козырь Сталина в завтрашней игре. И пока этот проект не завершен, Берия может позволять себе любые вольности. Не просто сидеть нога на ногу, но даже и дрыгать ляжкой. Сталина это ужасно раздражало. Даже орал: «Прекрати эту еврейскую тряску!» Ну, прекратил, прекратил, зачем так нервничать? И снова дрыгал.
Так что с ним, Берией, было все ясно. А вот с Молотовым не все. Нужность Молотова — вопрос. И он знает это. Поэтому и сидит истуканом. Весь внимание. Ноль эмоций. Деловит. Точен. Нужен. Пока нужен. Сколько будет длиться это «пока»?
У Молотова было два уязвимых места. Как в сценарии этого Довженко: ахиллесовы пяты. Первая: жена, Полина Жемчужина. Сталин свирепел от одного упоминания о ней. Не мог, видно, забыть, что она была последней, кто разговаривал с Надеждой перед тем ночным выстрелом. Не мог простить, что не успокоила, как обещала. Не остановила палец, нажавший на курок злополучного вальтера. Впрочем, насчет пальца, который нажал на курок, это еще как сказать. Не сказать, Боже упаси. Как подумать. Пополз было ядовитый слушок. Берии доносили. Не сам ли Сталин нажал этот курок. А мог. Пришел ночью с той пьянки у Ворошиловых, начал выяснять отношения. Слово за слово. Оба бешеные. Горячая грузинская кровь. Горячая цыганская кровь. Недаром оказалось, что в ту ночь он был не в Кремле, а на Ближней, и туда ему вроде бы позвонили, сообщили о самоубийстве Надежды. А он не на Ближней был, в Кремле. Это точно. Остальное — темна вода в облаках. Слухи, конечно, пресекли, рты захлопнули. Прислугу, что знала, где он был в ту ночь, соответственно. Забыли. Не было ничего. Но сам-то не забыл. Павлушу Аллилуева, подарившего сестре вальтер, убрал. Всех Аллилуевых, весь их род, харчил неспешно, как корова сено. «Горе тому, кто станет жертвой столь медленных челюстей». Кто это сказал? Вот память стала. Ну, неважно, больше не скажет. Вообще ничего. Из Аллилуевых едва ли четверть осталась. Из Сванидзе, родственников первой жены, матери несчастного Якова, никого не осталось. Почему-то воспылал вообще к женам. Жену старика Калинина, «всесоюзного старосты», посадил. Жену своего верного Поскребышева посадил. Калинин плакал мутными старческими слезами, просил за нее. Поскребышев даже и не пытался просить. А вот Жемчужину почему-то не трогал. Очень бы хотелось знать почему. Очень. Тут тоже был, конечно, какой-то расчет. Какой?
Второй ахиллесовой пятой Молотова были прошлые заслуги. И немалые. С 1906 года в партии. Старая гвардия. Ну, например… Странно. А что например? Берия, если бы он сошел с ума и вздумал хвастаться своими заслугами, с ходу назвал бы: ликвидация Троцкого, например. А Молотов?.. А ведь ничего. Верный соратник. И все? И все. Ну это же надо! Да это же, черт побери… Это только одно означает: что он раньше Берии раскусил характер Сталина. Намного раньше. Вот это да!
Берия даже перестал дрыгать ногой и с уважением посмотрел на Молотова.
Сталин между тем поднялся из-за стола и заходил по ковру. Медленно. Бесшумно. Как постаревший, но все еще сильный тигр. Коротенький, правда. Все-таки коротенький он. Тигр, но коротенький. Коротенький, но тигр. И опасный, как тигр.
Приостановился.
— Два миллиарда долларов в год — это большие деньги?
— Очень большие, — подтвердил Молотов. — Какой процент нашего национального дохода — это может точно сказать Вознесенский.
Перевел взгляд на Берию.
— Информация достоверна?
— Получена от Брауна. Это Хейфец.
— Источник?
— Помощник госсекретаря Карриган.
— Деньги?
— Мальчики.
Сталина передернуло от отвращения.
— Вот пидорас! Кто провел вербовку?
— Браун.
— Шустрый еврейчик. Очень шустрый. Ты уверен, что эту информацию нам не подсунули?
— Судя по всему, нет. В стенограмме об этом сказано. Участники обсуждения договорились держать все в тайне. Они предоставят нам расчеты, когда переговоры о Крыме выйдут на государственный уровень. Они надеются, что эти расчеты произведут на нас сильное впечатление.
— А они произведут?
Берия только пожал плечами:
— Они уже произвели.
Это тоже была дерзость. Но Сталин даже не обратил на нее внимания.
— Да, произвели, — согласился он. — Крым. Лакомый кусочек. А мы сами можем получать от Крыма по два миллиарда долларов в год?
— Для этого нужно сначала вложить десять миллиардов, — напомнил Берия.
— Лакомый кусочек, очень лакомый, — повторил Сталин. — Неожиданно повернулся к Молотову: — Ваше отношение к Крымской еврейской республике?
— Наркомат иностранных дел еще не выработал свою позицию по этому вопросу.
— Кстати. Я слышал, что ГОСЕТ давно уже вернулся из Ташкента и дает спектакли в Москве. Почему Полина Семеновна не посещает свой любимый театр? Она охладела к нему? И к великому артисту Михоэлсу?
— Она очень устает на работе.
— Это нехорошо, Вячеслав. Женщина — не рабочая лошадь. Женщине нужны праздники. Пусть она ходит в ГОСЕТ. А то может создаться впечатление, что еврейский театр подвергается обструкции. Нужно ли нам, чтобы создалось такое впечатление? Нет, не нужно.
— Я понял, Иосиф Виссарионович.
— Вот и хорошо. Кто, кроме нас троих, знает, что идея создания Калифорнии в Крыму исходит из Кремля?
— Только Михоэлс, — ответил Берия.
— А этот второй, Пфеффер?
— Фефер. Нет, он не знает.
— Хейфец?
— Тоже.
— Литвинов?
— Наверняка догадывается. Но точно не знает.
— Лозовский?
— Насчет Лозовского…
— Может знать, — вмешался Молотов. — Он дружен с Михоэлсом. Михоэлс мог сказать. Тем более что Лозовский мой заместитель.
— Что ж, пусть знает и Лозовский. А больше об этом не должен знать никто. А догадываться могут о чем угодно. Тебе, Вячеслав. Пригласи Михоэлса. Поблагодари за работу. И за еврейские шубы, кстати. Пусть передаст нашу благодарность этим меховщикам. В разговоре дай понять, что в настоящее время обращение еврейской общественности к правительству с просьбой о создании еврейской республики в Крыму было бы вполне уместно. Намекни. И только. Если он такой умный, сам все поймет. Поймет?
— Поймет.
— Можно набросать им примерный текст, — предложил Берия.
Сталин укоризненно покачал головой:
— Лаврентий! У них же в комитете — писатели, академики! Неужели ты думаешь, что они не смогут написать обращение? Такое, какое нужно. Смогут. А если что-то будет не так, Лозовский подредактирует. Теперь тебе, Лаврентий. Нужно позаботиться, чтобы наши американские друзья получили информацию о том, что рассмотрение вопроса о Крыме вышло на правительственный уровень. Чтобы они сами ее получили. Не без труда. У ФБР есть источник в правительстве?
— В нашем? — переспросил Берия.
— Не в американском же!
— Если бы такой источник был, меня следовало бы немедленно расстрелять.
— Нет, значит? Плоховато, значит, работает ФБР?
— Можно передать эту информацию через Михоэлса. Ему они доверяют.
— Нет, — возразил Сталин. — Он нужен нам чистым. Поищи другой канал. Не спеши, время есть. Большие дела быстро не делаются. Канал должен быть абсолютно достоверным для американцев. Если такого канала нет, организуй.
— Попытаюсь.
— Попытайся, попытайся. Как ты сам любишь говорить: попытка не пытка. — Сталин неожиданно пришел в хорошее расположение духа. Предложил: — А почему бы нам, друзья мои, не поехать ко мне и не поужинать? А то все дела, дела!.. — Не дожидаясь согласия, вызвал Поскребышева. Приказал: — Позвони на Ближнюю, предупреди. Приедем ужинать. Пригласи всех. Как обычно.
— Хрущева?
— А почему нет? Конечно, пригласи и Никиту Сергеевича. Казачка спляшет. Это у него очень хорошо получается!..
С Ближней дачи Молотов вернулся домой только под утро. Услышав грохот стульев в гостиной, Полина Семеновна вышла из спальни и прошла на кухню. Пока Молотов блевал в ванной, насильно выворачивая из себя несметные количества красного вина «Киндзмараули» и грузинского коньяка, которыми обильно, под тосты, потчевал своих гостей Сталин, заварила в большую чашку разнотравья пополам с краснодарским чаем. Молотов мог выпить много, внешне не пьянея, но потом жестоко страдал от головной боли. Только горячий настой и помогал.
Молотов появился из ванной бледный, с косо сидящим на носу пенсне. Галстук съехал на сторону, была залита красным рубашка. Молча выпил настой. Жестом попросил еще. Пока Полина Семеновна заваривала новую порцию, неподвижно сидел на кухонном табурете, страдал. После второй чашки чуть полегчало. Двинулся в спальню, на ходу стаскивая галстук. С порога повернулся.
— Ты вот что. В ГОСЕТ — пойди. Нужно ходить. Так что ходи, ходи.
Скрылся в спальне. Скрипнула панцирная сетка — рухнул на кровать.
Жемчужина опустилась на край стула.
«Царица небесная. Рахиль-заступница. Да за что же нам эта мука?!.»
Полина Семеновна была воинствующей атеисткой. Своей рукой шмаляла из маузера попов и раввинов. Она не знала ни одной молитвы. Она не умела молиться. Но иногда хотелось. И в последнее время — все чаще.
Тихо в Кремле. Лишь цокают внизу по брусчатке подковки на сапогах патрулей.
«Рахиль-заступница…»
Не складывались слова в молитву. Вместо молитвы память подсовывала лишь слова песни ее лихой боевой молодости:
Долой, долой монахов,
Раввинов и попов!
Мы на небо залезем,
Разгоним всех богов!
Как там Шут говорит в «Короле Лире»? «Эта ночь сделает всех нас сумасшедшими».
Всех нас. Всех. Всех!..
III
«ЕВРЕЙСКИЙ АНТИФАШИСТСКИЙ КОМИТЕТ СССР
г. Москва, ул. Кропоткинская, 10
ПРЕДСЕДАТЕЛЮ СОВЕТА НАРОДНЫХ КОМИССАРОВ СССР
товарищу СТАЛИНУ И. В.
Многоуважаемый Иосиф Виссарионович!
В ходе Отечественной войны возник ряд вопросов, связанных с жизнью и устройством еврейских масс Советского Союза. До войны в СССР было до пяти миллионов евреев, в том числе приблизительно полтора миллиона евреев в западных областях Украины, Белоруссии, Прибалтики, Бессарабии, Буковины, а также из Польши. Возвращение еврейского населения, эвакуированного в глубь страны, в места их прежнего проживания не разрешит в полном объеме проблему устройства еврейского населения в СССР в послевоенный период.
Необходимо признать, что опыт Биробиджана вследствие ряда причин, в первую очередь недостаточной мобилизованности всех возможностей, а также ввиду крайней его отдаленности от места нахождения основных еврейских масс, не дал должного эффекта. Но невзирая на все трудности, еврейская автономная область стала одной из самых передовых областей в Дальневосточном крае, что доказывает способность еврейских масс строить свою советскую государственность. Еще более эта способность проявлена в развитии созданных национальных еврейских районов в Крыму.
В силу вышеизложенного мы считали бы целесообразным создание еврейской советской республики в одной из областей, где это по политическим причинам возможно. Нам кажется, что одной из наиболее подходящих областей явилась бы территория Крыма, которая в наибольшей степени соответствует требованиям как в отношении вместительности для переселения, так и вследствие успешного опыта развития там еврейских районов.
Создание еврейской советской республики раз навсегда разрешило бы по-большевистски, в духе ленинско-сталинской национальной политики, проблему государственно-правового положения еврейского народа и дальнейшего развития его вековой культуры. Эту проблему никто не в состоянии был разрешить на протяжении многих столетий, и она может быть разрешена только в нашей великой социалистической стране.
Такое решение проблемы перестало бы давать пищу различным сионистским козням о возможности разрешения „еврейского вопроса“ только в Палестине, которая будто бы является единственно подходящей страной для еврейской государственности.
Идея создания еврейской советской республики пользуется исключительной популярностью среди широчайших еврейских масс Советского Союза и среди лучших представителей братских народов.
В строительстве еврейской советской республики оказали бы нам неоценимую помощь и еврейские народные массы всех стран мира, где бы они ни находились.
Исходя из вышеизложенного, мы предлагаем:
1. Создать еврейскую советскую социалистическую республику на территории Крыма.
2. Заблаговременно, до освобождения Крыма, создать правительственную комиссию с целью разработки этого вопроса.
Надеемся, что Вы уделите должное внимание этому вопросу, от которого зависит судьба целого народа.
Председатель президиума Еврейского антифашистского комитета СССР С. МИХОЭЛС.
Ответственный секретарь Ш. ЭПШТЕЙН.
Заместитель председателя президиума И. ФЕФЕР.
15 февраля 1944 г. г. Москва».
В последний раз дзинькнул звоночек «Ундервуда». Эпштейн извлек из пишущей машинки закладку, разложил листки по экземплярам. Новенькую, только раз использованную копирку бережно вложил в картонную папку. Копирка была ценностью. Бумага тоже была ценностью. Все было ценностью, но копирка особенно.
Михоэлс, Фефер и главный врач Боткинской больницы, член президиума ЕАК Борис Абрамович Шимелиович взяли по экземпляру, углубились в чтение. Эпштейн пересел от машинки за свой письменный стол, сбросил на пол ворох бумаг и оттисков газетных полос «Эйникайта», на освободившееся место положил первый экземпляр обращения и принялся ощупывать взглядом каждую букву, каждое слово.
Текст обсуждали три дня, собачились из-за каждой запятой, по сто раз так и сяк вертели каждую фразу. Текст уже сидел в памяти, как «отченаш», как лозунг, который видишь по десять раз на дню, но смысла не понимаешь. Глаз замылился. Теперь нужно было все забыть, прочитать как бы заново.
Так старался читать текст Эпштейн. Так старались его читать Михоэлс, Фефер и Шимелиович.
Кроме них, в кабинете ответственного секретаря ЕАК не было никого. И все три дня никого не впускали. Заходила только секретарша, приносила крепкий чай и черный кофе для Михоэлса.
Михоэлс первым закончил чтение. Снял очки в тяжелой роговой оправе, вечно сползавшие на кончик его орлино-утиного носа, сунул их в нагрудный карман пиджака. Прохромал, опираясь на черную трость с резной ручкой, к столу Эпштейна, положил листки, вернулся на прежнее место, к мутному окну. Закурил «Казбек». Ждал, когда все дочитают. Дочитали. Повернулись к Михоэлсу. Смотрели. Эпштейн — как на цензора Главлита. Шимелиович — как на нового пациента с неизвестной болезнью. Фефер — с высоты своего роста словно бы снисходительно. Но на самом деле не снисходительно. Нет, как угодно, но только не снисходительно. Не тот был момент.
Михоэлс поскреб лысину. Жест был актерским, крупным. Это у него уже было в крови. Это был не жест — поступок. Акт. На публике каждое его движение было актом.
Как у Сталина.
— Вспомнился анекдот, — проговорил Михоэлс. Помолчал, словно раздумывая, стоит ли рассказывать. Решил — стоит. И продолжал: — Сидят: мальчик, его репетитор и отец мальчика. Учитель спрашивает: «Скажи, деточка, сколько будет трижды пять?» Мальчик быстро говорит: «Шестнадцать». Смотрит на репетитора. «Нет? Сто. Нет? Сорок четыре. Шестьдесят. Восемнадцать. Двадцать шесть. Девяносто один. Двести. Тоже нет?» Репетитор убит. А отец — в полном восторге. «Не угадал, конечно. Но зато как вертелся!..»
Никто не улыбнулся.
— На этом вопросе многие уже вертелись, — продолжал Михоэлс. — Пришла и наша очередь… Что я могу сказать?.. Текст-то жалкий, друзья мои. Я даже по-другому скажу: холуйский.
Шимелиович насупился. Первый вариант обращения писал он. Как большой специалист в области писания отношений, ходатайств и других казенных бумаг. За два с половиной десятка лет в качестве главврача Боткинской набил руку. И хотя от его первоначального текста почти ничего не осталось, он почувствовал себя уязвленным.
— Не делайте морду лица колодкой, — попросил Михоэлс. — Вы ни при чем. И никто из нас ни при чем. Если бы этот текст писали Перец, Галкин и Квитко, он был бы в сути своей таким же. Река сама выбирает русло. Мы три дня пытались пустить нашу реку туда и сюда. Вот наша река и нашла русло. Можно по-другому сказать. Когда мы работаем в театре над пьесой, мы стремимся, чтобы слова роли полностью соответствовали характеру героя. Вы, Ицик, замечательно выступили на Первом съезде Союза писателей. Насчет горбатых людей. Напомните, как вы сказали.
Фефер помедлил, раздумывая над тем, нет ли здесь скрытой насмешки. Вроде бы не было. Процитировал самого себя:
— «Изломанных, разбитых, угнетенных и придавленных людей, которые стояли в центре еврейской дооктябрьской литературы, в советской литературе больше нет. Эти горбатые люди исчезли из нашей жизни…» По-вашему, я был не прав?
— Боже сохрани. Правы, конечно. В советской литературе этих горбатых людей нет. А в жизни… Извините, Ицик, но в жизни они есть. Мы и есть эти горбатые люди. А этот текст — наша роль.
— Что будем делать? — спросил Эпштейн.
Михоэлс пожал плечами:
— В Америке говорят: «Шоу должно продолжаться». Что бы ни случилось. Сломал ногу артист или даже умер. Представление должно продолжаться. Что нам делать? Играть свою роль. Нравится она нам или не нравится — это наша роль. Вот и будем ее играть в меру наших способностей. А если занесет не туда — режиссер нас поправит… Когда обещал приехать Лозовский?
Эпштейн извлек карманные часы.
— В два. Сейчас уже четверть третьего. — Со щелчком закрыл крышку часов. Поинтересовался: — А он — режиссер?
— Он?.. Нет. Скажем так — ассистент режиссера.
— Вон его машина, — кивнул на окно Шимелиович.
— Почти точен, — прокомментировал Эпштейн.
— Картина вторая, явление пятое, — заметил Михоэлс. — Дверь открывается. Входит Лозовский. Те же и Лозовский…
Вошел Лозовский, почти полностью заполнив своей фигурой дверной пролет — в двухпудовом черном пальто с каракулевым воротником, в каракулевой шапке «пирожком».
— Прошу извинить. Задержался. Готовили вечерню сводку Совинформбюро.
Пожал руки присутствующим.
— Что в сводке? — поинтересовался Михоэлс.
— Вечером узнаете.
— Но сводка хорошая?
— Да, хорошая.
— Салют будет? — спросил Шимелиович.
— Обязательно.
— Это замечательно. Когда салют, у больных падает температура и стабилизируется давление. Салют — прекрасное терапевтическое средство.
— Разве салют виден из Боткинской? — удивился Лозовский.
— Его же передают по радио.
Лозовский расстегнул пальто, снял шапку, пригладил густые волосы. Эпштейн уступил ему свое место за столом. Не снимая пальто, Лозовский сел, придвинул к себе листки обращения. Прочитал раз, бегло. Второй — внимательно. Третий — очень внимательно. Заметил:
— Длинно.
— Всего неполные две страницы, — возразил Шимелиович.
— Все равно длинно. Длинных бумаг никто не читает. Максимум — страница.
— Шахно, дайте Соломону Абрамовичу свое стило, — обратился Михоэлс с Эпштейну. — Пусть он изложит еврейский вопрос на одной странице. А мы на это посмотрим.
Но Лозовский не расположен был к шуткам. Он извлек из кармана толстый «Паркер» с золотым пером. Перечеркнул обращение.
— Не Сталину. На имя первого заместителя предсовнаркома товарища Молотова…
Скользнул острием пера над печатными строчками.
— «Возвращение еврейского населения… в места их прежнего проживания не разрешит в полном объеме проблему…» Неясно. Почему — не разрешит? Откуда эвакуированы — туда и вернулись.
— Куда? — спросил Эпштейн. — Все разрушено. Особенно в Западной Белоруссии. Деревни и города сожжены. Ни крыши над головой, ни работы. А там и до эвакуации была жуткая перенаселенность.
— Так надо и написать.
— А я что вам говорил? — вступился Шимелиович. — У меня так и было. А вы все — лишнее! Не лишнее!
— Как у вас было?
— Сейчас скажу… — Шимелиович порылся в черновиках. — Вот, нашел. После слов «в местах их прежнего проживания» надо добавить: «с разрушенными или полностью уничтоженными во время оккупации домами, с уничтоженными заводами, фабриками и хозяйственными промыслами, особенно в Могилевской и Витебской областях». И далее по тексту: «не разрешит».
Лозовский поморщился:
— Длинно.
— Но точно.
— Ну, допустим. Давайте текст.
Вписал добавление. Вновь заскользил золотым перышком вдоль строчек. Прочитал вполголоса:
— «Такое решение проблемы перестало бы давать пищу различным сионистским козням о возможности разрешения „еврейского вопроса“ только в Палестине…» Вы действительно так думаете?
— А это имеет значение? — спросил Эпштейн.
— Ни малейшего. Мне просто интересно.
— А черт его знает, что я действительно думаю. И по этому вопросу. И по многим другим. И думаю ли вообще.
— Спасибо за откровенность.
Лозовский усмехнулся и вычеркнул весь абзац.
— Правильно, — одобрил Михоэлс. — Чем говенная роль короче, тем лучше. Актеры в старину говорили: «Вымаранного не освищут».
— «Заблаговременно, до освобождения Крыма, создать правительственную комиссию», — прочитал Лозовский.
— А здесь-то вас что смущает? — удивился Шимелиович.
— Слово «правительственную». А если депутатскую? Или с широким участием общественности? Лучше, пожалуй, так: «полномочную». А еще лучше: «представительную». Да, это точней.
— Опять перепечатывать, — подосадовал Эпштейн, разглядывая исчерканные страницы.
— Я об этом побеспокоюсь, — пообещал Лозовский. — Здесь все экземпляры?
— Да, все четыре.
— Вы сами печатали?
— Не машинистку же звать. Завтра вся Москва об этом будет болтать. Оно нам надо?
— Правильно, оно нам не надо. Где копирка?
— Соломон Абрамович! — запротестовал Эпштейн. — На ней же всего раз печатали!
— Поэтому я ее и забираю. Подошлите ко мне курьера — дам вам копирки.
— Вот за это спасибо! — обрадовался Эпштейн. — А хорошей бумаги не дадите?
— Бумаги не дам. Сами пишем на газетной.
— Письмо нужно обсудить на президиуме комитета, — напомнил Фефер.
— В самом деле, — подтвердил Эпштейн. — На какой день собирать президиум?
— Мы это решим чуть позже. — Лозовский собрал экземпляры и копирку в папку, поднялся. — А пока договор прежний: никому ничего. Соломон Михайлович, вы домой или в театр?
— Домой, сегодня нет репетиций.
— Пойдемте, подвезу.
— Спасибо, как-нибудь дохромаю, — отказался Михоэлс.
— Еще нахромаетесь. — Лозовский повернулся к Шимелиовичу: — Вам, конечно, в больницу? Одевайтесь, подброшу.
— Буду очень признателен.
Когда за Лозовским и Шимелиовичем закрылась дверь, Эпштейн постоял у окна, поглядел, как от тротуара отъехал черный трофейный «опель-капитан» Лозовского, и обернулся к Феферу:
— Вам не кажется, Зорин, что нас слегка поимели и удалили со сцены?
— Не очень-то и хотелось! — буркнул Фефер и вдруг замер. — Вы сказали — Зорин. Вы помните мои ранние стихи?
— Стихи? Я вообще стихов не люблю. Я их не читаю, а только вычитываю.
— Но…
— Свяжитесь в Павлом. Сообщите ему то, свидетелем чего вы сегодня были.
— А почему бы вам самому…
— Вы не поняли, что я сказал?
— Извините. Слушаюсь!..
IV
Высадили Шимелиовича у подъезда административного корпуса Боткинской, через главный вход выехали на «ленинградку» и тут встали. Вся проезжая часть была дочерна вытоптана от снега и заполнена серой людской массой — гнали немецких пленных. Начало колонны скрылось за Белорусским вокзалом, а конца не было видно. С боков колонны шли румяные красноармейцы в белых дубленых полушубках, с винтовками и автоматами ППШ, некоторые — с овчарками на поводках. На одного красноармейца приходилось не меньше сотни пленных, но конвоиры не проявляли никакой озабоченности: куда они денутся. Немцы были в кургузых шинельках с поднятыми воротниками, в пилотках с опущенными на уши крыльями. Серые потухшие лица, тупая покорность движений, втянутые в рукава пальцы.