— Ты уже год ничего не ставишь! Ты художественный руководитель ГОСЕТа, а не бюро жалоб! Что толку от этой нервотрепки, ты же все равно ничего не можешь сделать!
— Выслушать человека — уже помощь, — возражал Михоэлс не слишком уверенно.
Зускин был прав, умом Михоэлс это понимал, но сделать с собой ничего не мог. Несколько раз начинал думать о спектаклях, которые давно хотел поставить. «Ричарда III» Шекспира. И гоголевскую «Женитьбу». Нет, не думалось. Видел не текст, а коровьи еврейские глаза с унылым двухтысячелетним горем. Думал: всем сейчас тяжело. Но это не утешало.
Не стоило бы Лине Соломоновне читать эти письма. Ох не стоило!..
Из состояния задумчивости Михоэлса вывел голос Фефера:
— Ведите заседание, Соломон Михайлович.
— Извините. Кто-нибудь еще хочет выступить? Нет? Тогда давайте клеймить. Вам слово, Ицик.
В конференц-зале оживились, предчувствуя близкое окончание процедуры. Фефер не без торжественности огласил текст резолюции.
— Поправки? Дополнения? — спросил Михоэлс. — Если нет, будем считать, что принято единогласно.
— Минутку! — вмешалась Штерн. — Я не очень поняла, где были эти погромы?
— В Англии, это же ясно сказано, — ответил Фефер.
— А где в Англии? Англия большая.
— Да какая разница?
— Довольно существенная. В Лондоне — одно дело. В Ольстере — совсем другое. Беспорядки там могли произойти не на национальной, а на религиозной почве.
— Пусть будет в Лондоне. Мне сообщили: в Англии. Разбили витрины нескольких магазинов, принадлежащих евреям.
— А где в Лондоне?
— Лина Соломоновна, я вас умоляю! — взмолился Фефер. — Какое это имеет значение?
— Очень большое, — возразила Штерн. — До тридцати семи лет я прожила в Женеве, но в Лондоне бывала довольно часто и неплохо знаю этот город. Если погромы произошли в Челси или в Блумсбери — значит, в них принимали участие буржуа. Если в Уайтчепеле — значит, пролетарии. А если в районе порта — это, скорее всего, дело рук пьяной матросни или обыкновенного хулиганья. Мы заявляем протест, так мы должны знать, кому мы его заявляем.
— Мы не просто заявляем протест. Мы принимаем воззвание ко всем демократическим силам мира с призывом сказать «нет» любым проявлениям антисемитизма!
— Тем более. Мне хочется знать, есть ли у нас более точные сведения о характере этих погромов. Если мы собираемся предпринять такой серьезный шаг, нам просто необходимо иметь самые подробные сведения о событиях в Англии. Меня интересует, из каких источников они получены.
— Они получены из информации ТАСС. Вы не доверяете этому источнику? — обозлился Фефер.
— Не приписывайте мне то, чего я не говорила, — парировала Штерн.
— Мы имеем право и должны протестовать против любых проявлений антисемитизма, — заметил дипломатичный Юзефович. — Где бы они ни происходили и в чем бы ни проявлялись.
— Согласна. Но и в этом случае мы поступаем неправильно…
— Лина Соломоновна, — вмешался Михоэлс. — Если вы хотите выступить, выходите сюда и говорите.
Штерн подошла к столу президиума. Маленькая, толстая, старая еврейка с седыми волосами и большим носом. Михоэлс только головой покачал. Тетя Хася из Жмеринки, а не академик, дважды кавалер ордена Ленина, лауреат Сталинской премии. И акцент местечковой еврейки. И сама манера встревать в спор. Одесский Привоз!
— Я вам объясню, почему мы поступаем неправильно, — продолжала Штерн. — Особенно если Брегман перестанет читать газету, а Маркиш не будет рассказывать Галкину анекдоты. Когда Еврейский комитет выступает в защиту евреев, это означает, что евреи заступаются за своих. Но кроме Еврейского антифашистского комитета, существуют и другие антифашистские организации: Антифашистский комитет советских ученых, Антифашистский комитет советских женщин, Антифашистский комитет советской молодежи, Славянский антифашистский комитет. Мне думается, наш протест должен быть не только против погромов. Если мы будем протестовать как евреи против еврейских погромов, то этот документ будет звучать не с той силой, с какой ему следует звучать. Нужно объединиться с этими антифашистскими комитетами, чтобы они также подписали воззвание или протест, тогда наш голос будет звучать против реакции вообще, против возрождения фашизма в любых его формах. Вы согласны со мной, Соломон Михайлович? — обернулась она к Михоэлсу.
— Вполне, — кивнул он. — С одной поправкой. Все антифашистские комитеты — женщин, ученых, молодежи — слились в Советский комитет защиты мира.
— А почему мы не слились? — удивилась Штерн.
— Кому-то же нужно бороться с антисемитизмом. Вот давайте и будем бороться. Предлагаю проголосовать за резолюцию и разойтись с чувством глубокого удовлетворения.
— Я извиняюсь. Я не часто бываю на президиуме, но хочу спросить: мы здесь «галочки» ставим или занимаемся делом? Если мы занимаемся делом, так давайте заниматься делом. Очень легко бороться с антисемитизмом в Англии, где его не очень-то есть. А еще легче — в Швейцарии, где его совсем нет, это я могу вам сказать совершенно точно. Не правильнее ли будет начать с себя?
— Лина Соломоновна, — перебил ее Михоэлс. — В повестке дня у нас: «О погромах в Англии». Прошу вас не отклоняться от темы.
— А я все-таки отклонюсь.
— В таком случае я вынужден лишить вас слова.
— В таком случае я не понимаю, что мне здесь делать!
Штерн круто повернулась и пошла к выходу.
— Лина Соломоновна, я настоятельно прошу вас остаться!
Она остановилась у двери.
— Я останусь. При одном условии: вы дадите мне возможность сказать то, что я считаю нужным.
— Ладно, дам, — со вздохом согласился Михоэлс и обернулся к стенографисткам: — Девушки, пойдите в буфет, попейте чаю. У нас сейчас разговор не по теме.
— Заседания президиума должны идти под стенограмму, — напомнил Фефер. — Это записано в нашем регламенте.
— Я тоже настаиваю, чтобы мои слова были занесены в протокол, — поддержала его Штерн. — Если этот протокол для начальства — пусть оно знает, что нас заботит. Если для потомков — пусть знают потомки. Могу я говорить?
— А могу я сказать вам «нет»?
— Так вот что я думаю, друзья мои. Прежде чем протестовать по поводу погромов в Англии, не худо бы посмотреть, что творится у нас дома. Почитайте письма, которые приходят к нам в комитет, они вопиют! Антисемитизм начинается не с погромов. И не погромами заканчивается. Это мы раньше думали, что он заканчивается погромами. Сегодня мы знаем, что он заканчивается концлагерями и газовыми печами. Он заканчивается Катастрофой. И не только для евреев. Для всего человечества. Это — главный урок второй мировой войны. Я намеренно не говорю: Великой Отечественной войны. Я говорю: второй мировой войны. Любой врач знает: болезнь гораздо легче предупредить, чем лечить. Проказа начинается с прыща. Будем честными перед собой: мы уже все в прыщах. Когда еврейскую девочку, набравшую проходной балл, не принимают в институт, — это прыщ. Когда закрывают еврейскую школу — это уже нарыв.
— Лина Соломоновна, не обобщайте, — попросил Михоэлс.
— А почему? Обобщение — научный метод, — возразила Штерн. — Но раз вы просите, не буду. Буду говорить только о личном опыте. Во время войны я редактировала один медицинский журнал. В редакции было два секретаря с нерусскими фамилиями. Мне сказали: нужно их заменить. Почему? Потому. Но я, знаете ли, не из тех, кому таких объяснений достаточно. Объяснили подробней: есть такое постановление, что нужно уменьшать число евреев — ведущих работников, главных врачей — чуть ли не на девяносто процентов. Видите ли, говорят мне, Гитлер бросает листовки и указывает, что повсюду в СССР евреи, а это унижает культуру русского народа.
— Кто это вам сказал? — поинтересовался Михоэлс.
— Директор института академик Сергеев. В тот же день на заседании Ученого совета Академии наук я встретила Емельяна Михайловича Ярославского, который, на минуточку, такой же Ярославский, как я Иванова. Говорю ему: что же это такое, Миней Израилевич? Если есть такое постановление, то и меня надо снять, у меня тоже фамилия не очень русская. Да и вас тоже. Он сделал большие глаза, сказал, что ничего подобного нет и быть не может, и посоветовал написать Сталину. Я написала. Через некоторое время меня вызывают в Секретариат ЦК к Маленкову. Он был очень внимателен ко мне, сказал, что мое письмо передал ему Сталин, что Сергеев просто дурак и не нужно обращать на него внимания. Это было в 43-м году. А сегодня меня не спрашивают, кого можно увольнять, а кого нельзя. Моих сотрудников просто увольняют только за фамилию. А новых, будь они семи пядей во лбу, я не могу принять, если они евреи. Я обещала не обобщать и не буду. Но считаю свои долгом заявить: прежде чем клеймить антисемитизм в Англии, нужно заклеймить все его проявления у нас, в Советском Союзе!
Она вернулась на свое место.
«Рост — низкий. Фигура — полная. Шея — короткая. Плечи — прямые. Цвет волос — седые. Цвет глаз — карие».
«Господи милосердный! Спаси и помилуй эту чертову старую идиотку!..»
— Давайте заканчивать, — хмуро проговорил Михоэлс. — Кто за то, чтобы принять резолюцию? Прошу опустить руки. Против, надеюсь, нет? Лина Соломоновна?
— Я воздержалась.
— Большое вам за это спасибо. Резолюция принята единогласно при одном воздержавшемся. На этом повестка дня исчерпана.
Фефер потянулся вперед, поднял руку:
— Прошу слова!
Встал над столом во весь свой прекрасный рост. Вальяжный. Уверенный в себе. В хорошем светлом костюме. В красивых американских очках.
— Я считаю, что академик Штерн подняла чрезвычайно важный и злободневный вопрос! — заявил он.
— Я тоже, — согласился Михоэлс. — Но мы поговорим об этом как-нибудь в другой раз.
— Нет. Мы должны говорить об этом сегодня! Сейчас!
Члены президиума встретили слова Фефера настороженной тишиной. Непохоже это было на него. Совсем непохоже. Обычно он воздерживался от резких телодвижений. Михоэлс сморщил лоб, снизу взглянул на Фефера, пытаясь сообразить, что бы это могло означать. Не понял. Кивнул:
— Ну, говорите.
— Да, важный и своевременный! — продолжал Фефер. — Но вопрос поставлен не в той плоскости. Действительно, нас захлестнул поток писем с жалобами и просьбами о помощи. На что жалуются люди? Бытовая неустроенность. Работа. Жилье. Евреям не возвращают их квартиры и дома. Есть такие факты. Еврейские школы закрывают и в их помещениях устраивают русские и белорусские школы. И такие факты имеются. Можно их рассматривать как проявления антисемитизма. Но не правильнее ли оценивать их по-другому? Почему евреям не дают работу? Потому что нет рабочих мест. Почему не возвращают жилье? Потому что в их квартирах и домах живут другие люди и их просто некуда переселить. Почему закрывают еврейские школы? Потому что не хватает русских, белорусских и украинских школ. Согласны, Соломон Михайлович?
— Я слушаю вас очень внимательно, — ответил Михоэлс. — Продолжайте.
— Все это — не следствие антисемитизма, а последствия войны и разрухи. Мы стараемся помочь всем, кто к нам обращается. Но у местных партийных и государственных учреждений нет возможностей удовлетворить наши ходатайства. Их можно удовлетворить только в ущерб другим людям — русским, белоруссам, украинцам, латышам, литовцам. Пусть вам не покажется глупостью мое утверждение, но в настоящий момент евреи Советского Союза находятся в более выигрышном положении, чем другие национальности. У нас есть возможность разрешить наши проблемы достаточно быстрым и кардинальным образом. Я говорю о том, о чем вы все слышали и горячо обсуждали между собой. Я говорю о проекте создания в Крыму еврейской республики.
Фефер помолчал, оценивая произведенный эффект. Эффект был сильный, два десятка пар глаз смотрели на него с напряженным вниманием. У Фефера был большой опыт публичных выступлений. Он умел подчинить аудиторию. Зажечь. Заразить своим воодушевлением. Поэтому его встречали даже лучше, чем Маркиша или Галкина, что бы там ни говорили критики-групповщики об их и об его стихах. Случалось ему выступать и в Политехническом музее. И тоже с успехом. Здесь был не Политехнический музей. Здесь перед ним были не тысячи человек, а всего двадцать. Но эти двадцать были — ареопаг. Элита еврейской Москвы. Фефер знал, что они не считают его ровней. И не потому, что в свои сорок шесть лет он был среди них мальчишкой. Галкин был всего на три года старше, но он был среди них равный. Фефер был даже не архонтом, кандидатом в члены ареопага, он был для них так, сбоку, средней руки функционер. Но теперь им придется немножечко потесниться.
Он продолжал, намеренно приберегая к концу главный, самый сильный удар по воображению слушателей:
— Еще в начале сорок четвертого года мы направили на имя товарища Молотова обращение с просьбой о создании в Крыму еврейской союзной республики. Тогда наше обращение оказалось преждевременным. Но теперь, когда…
— Минутку! — перебил Михоэлс. — Когда вы говорите «мы направили» — кого вы имеете в виду?
— Еврейский антифашистский комитет, разумеется, — ответил Фефер, досадуя, что его прервали.
— Разве мы обсуждали какое-нибудь обращение к товарищу Молотову на президиуме комитета?
— Нет. Но…
— По-моему, не обсуждали.
— Я и не говорю, что обсуждали. Мы просто подписали его и отправили.
— Погодите, Ицик, — попросил Михоэлс. — Я ничего не могу понять. «Мы» — это кто?
— Как — кто? Вы, я и Эпштейн.
— Когда это было?
— Я могу точно сказать, пятнадцатого февраля сорок четвертого года.
Михоэлс задумался и покачал головой:
— Какую-то ерунду вы порете. Не помню я никакого обращения.
От возмущения у Фефера покраснели залысины.
— Как не помните? Мы три дня сидели в кабинете у Эпштейна, спорили о каждом слове! Едва не передрались!
— Но не передрались?
— Нет.
— Жаль, — заметил Михоэлс. — Я бы вам навешал. И сделал бы это с удовольствием.
— Вы — мне?! — изумился Фефер. — Ну, знаете!
— Послушайте! — решительно вмешался Юзефович. — Что за балаган вы тут устроили? Соломон Михайлович, объясните нам, пожалуйста, о каком обращении идет речь. Мы имеем право это знать.
— Объясняйте, Ицик, — кивнул Михоэлс, — члены президиума имеют право это знать. Я тоже с интересом послушаю.
Фефер взял себя в руки.
— Я не знаю, какую цель вы преследуете. Но вы ее, товарищ Михоэлс, не достигнете! Эпштейн умер, он не может подтвердить моих слов. Но есть человек, который может это сделать. Я говорю о Борисе Абрамовиче Шимелиовиче. Он готовил проект обращения и все три дня участвовал в его обсуждении.
Михоэлс нашел глазами Шимелиовича.
— Борис Абрамович, сделайте одолжение, подтвердите. Ицик так уверенно об этом говорит. А у меня, по-видимому, полный склероз.
Шимелиович поднялся, неопределенно покачал головой.
— Когда, вы говорите, это было? — спросил он у Фефера.
— Пятнадцатого февраля сорок четвертого года.
— Пятнадцатого февраля… У нас как раз шел ремонт третьего корпуса больницы… Какой-то разговор вроде был… Какой-то разговор припоминаю, точно. А обращение… Нет, не помню. Соломон Михайлович, мы здесь до вечера будем сидеть? У меня дела, у всех дела. Повестка дня исчерпана. Может быть, все-таки разойдемся?
— Согласен с вами. Заседание президиума объявляю закрытым. Спасибо, товарищи. Все свободны.
— Я протестую! — заявил Фефер. — Вопрос слишком важный. Ладно, пусть не было обращения. Но сейчас мы должны его подать. Мы должны обратиться в правительство…
Михоэлс снял с графина крышку и постучал ею по стеклу:
— Сядьте, Фефер! Заседание закончено.
— Вы не имеете права затыкать мне рот!
— Имею. Потому что я председатель президиума, а вы всего лишь ответственный секретарь. И если вы не выполните моего распоряжения, я вас уволю к чертовой матери.
— Руки коротки! Мою кандидатуру утверждали в ЦК!
— Я предложу им выбор: или вы, или я. Когда назначат вас, тогда и будете командовать. Все, дорогие товарищи, шоу закончено!..
Не обращая внимания на Фефера, Михоэлс прохромал к дверям и остановился, пожимая руки выходившим членам президиума.
Вышел Шимелиович, коротко кивнув:
— Созвонимся.
Вышел Квитко, спросив:
— У вас найдется для меня пара минут? Я подожду на улице.
Лина Соломоновна Штерн задержалась, укоризненно покачала головой:
— Вы плохой актер, Соломон Михайлович.
— У меня просто роль плохая.
Конференц-зал опустел. Михоэлс уселся в первом ряду, поставив между коленями трость, закурил «Казбек». Проговорил, обращаясь к Феферу, сидевшему за столом президиума с возмущенным и обиженным видом:
— Теперь можете выступать. У вас только один слушатель, но это очень внимательный слушатель.
— Зачем вы все это устроили?
— У меня есть кое-какие соображения, но я не намерен ими делиться. А зачем это устроили вы?
— Что я устроил? Я хотел поставить чрезвычайно важный вопрос. Вы не дали мне говорить.
— Теперь даю. Или вам обязательно нужна большая аудитория? Президиум ЕАК?
— Этот вопрос может решить только президиум.
— Попробуйте объяснить его мне. Считайте это репетицией своего выступления на президиуме.
— Но сейчас вы не будете утверждать, что никакого обращения к товарищу Молотову не было?
— Буду. Не было обращения Еврейского антифашистского комитета. Было письмо, подписанное тремя руководителями ЕАК. Которые превысили свои полномочия. Такие вопросы не могут ставиться без ведома президиума. Возможно, именно поэтому письмо не имело последствий.
— Тут я с вами согласен. Может, поэтому. И еще потому, что обращение было несвоевременным. Теперь для него пришло время. Это же прекрасный выход для всех! У правительства нет денег строить евреям дома и школы. Мы сами построим! Мы возродим еврейские колонии, создадим новые! Мы разгрузим перенаселенные белорусские области, покроем крымскую степь новыми колхозами! Нам окажут помощь евреи всего мира. Пройдет немного времени, и Крымская еврейская республика будет самой передовой в Советском Союзе! И проблема антисемитизма отшелушится сама собой! Впрочем, что я вам говорю. Вы сами все это прекрасно знаете.
— Браво, — подумав, сказал Михоэлс. — Знаете, Ицик, почему я не ставлю ваши пьесы?
— Потому что вы ставите своих.
— Нет. Потому что вы пишете плохие пьесы. А плохие пьесы вы пишете потому, что не знаете законов драматургии.
— Почему это не знаю? — обиделся Фефер. — Очень даже знаю. Я конспектировал Аристотеля. Первый акт должен быть ясен. Во втором акте так переплетите события, чтобы до середины третьего акта нельзя было догадаться о развязке. И так далее.
— Это форма, — покивал Михоэлс. — Суть в другом. Главный закон сформулировал Лопе де Вега. В работе «Новое искусство писать драмы». «Драма — это серия сменяющих друг друга и порождающих друг друга кризисов, все более обостряющихся». И еще. «Если для героя есть лучший вариант развития событий и худший, настоящий драматург всегда выбирает худший». Как и настоящий еврей.
— Могу я назначить заседание президиума и вынести на него вопрос о Крыме?
— Нет.
— Но почему? Почему?!
— Лопе де Вега вас не убедил, попробую объяснить по-другому. Знаете, как в одесском трамвае кричит вагоновожатый? «Высовывайся, высовывайся! Я посмотрю, чем ты завтра будешь высовываться!»
— Но вы же сами тогда подняли вопрос о Крыме!
— Я вам открою секрет. Но не советую им делиться ни с кем. Никогда. И ни при каких обстоятельствах. Я поднял этот вопрос потому, что меня попросил сделать это Вячеслав Михайлович Молотов. Лично. В своем кабинете в Кремле. А кто вас попросил поднять этот вопрос сейчас, я не знаю. И знать не хочу.
Михоэлс поднялся и пошел к двери.
— Меня никто ни о чем не просил! — крикнул Фефер ему в спину. — Я сам пришел к этому выводу!
Михоэлс оглянулся. Внимательно осмотрел Фефера.
— Рост — высокий. Фигура — плотная. Лицо — овальное. Волосы — русые, редкие. Брови — светлые. Носит очки… Знаете, Ицик, что это такое? Это ваш словесный портрет. А где такие портреты составляют, догадываетесь?
— В милиции, — буркнул Фефер.
— Нет, Ицик. В тюрьме.
V
По асфальту стелился тополиный пух. Листва деревьев и кустов припылилась, поблекла. В кронах кое-где отсвечивало желтым — знак осени в пышном московском лете.
У входа в ЕАК Михоэлса поджидал Квитко. Привычно сутулился, поглядывал вокруг рассеянно, чуть исподлобья. Траченные сединой волосы. Крымский загар на лице — он недавно вернулся из отпуска. Загар почему-то не молодил. Наоборот — старил. Есть люди, которые словно бы с самого рождения сразу становятся взрослыми. Таким был Квитко. Они были ровесниками, но рядом с ним Михоэлс иногда чувствовал себя до неприличия молодым. Словно ему не пятьдесят семь лет, а двадцать. А Квитко не пятьдесят семь, а две тысячи.
При появлении Михоэлса со скамейки под чахлой сиренькой поднялся водитель комитетской «эмки» Иван Степанович, аккуратно сложил «Вечерку», спросил:
— Куда?
— Никуда. Мы прогуляемся. Не беспокойтесь, Лев Моисеевич меня проводит. Лучше Фефера подвезите, он, судя по его виду, спешит. Владейте, Ицик, автомобилем, — обратился он к Феферу. — Мне он сегодня не понадобится.
— Да? Очень кстати. Спасибо. — Фефер озабоченно взглянул на часы и бросил водителю: — На Таганку!
Квитко проводил взглядом отъехавшую «эмку», поинтересовался:
— Что происходит, Соломон?
— Ты о чем?
— Обо всем.
Михоэлс пожал плечами:
— Не знаю.
Они вышли на Гоголевский бульвар. Весело погромыхивали полупустые трамваи, парные и «холостяки». На жухлой траве газона ожесточенно дрались воробьи.
— Что за обращение, о котором говорил Фефер? Оно было?
Михоэлс кивнул:
— Да, было.
— И что?
— Ничего.
Квитко подумал и заключил:
— Это хорошо.
— Вот как? Почему?
— Сейчас объясню… — Квитко приостановился, закурил горлодеристый «Норд», который в ходе борьбы с космополитизмом превратился в «Север». Помолчав, продолжал: — Весной сорок четвертого по командировке комитета я ездил в Крым…
— Помню. «Сладко неведение. Но мы обречены на это горькое знание».
— Я тогда еще обратил внимание, что там очень много частей НКВД. Чуть ли не на каждом шагу. Это был апрель сорок четвертого.
— Тоже помню. Было в твоем отчете. Которые подкармливали еврейских детей. Из полевых кухонь.
— Да, подкармливали… В Бахчисарае я познакомился с одним старым татарином-учителем. У него была теория о том, что антисемитизм в Крым занесли немцы. Когда прощались, я дал ему свой адрес. Ну, мало ли. Вдруг придется заехать в Москву, будет хоть где переночевать. Так вот, прошлой зимой ко мне приехал его сын, привез от отца письмо. Про себя рассказал: воевал, был капитаном, сапером. При разминировании Берлина подорвался, восемь месяцев лежал в госпитале. После выписки демобилизовался. Но ехать домой, в Бахчисарай, ему не разрешили. Месяца два мурыжили в гарнизоне потом выдали проездные документы. Не в Крым. В Северный Казахстан, на станцию Молдыбай. Там он нашел отца и всю свою семью. Верней, тех, кто остался жив. Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Давай присядем, — попросил Михоэлс. — Письмо с тобой?
— Я что, сумасшедший? Я его сразу сжег. Но я очень хорошо его помню. Там было о том, как на рассвете их дома окружили. Как погрузили в теплушки. «Сорок человек, восемь лошадей». В теплушках было по сто человек. Как восемнадцать суток везли. Как выгрузили в голой степи… В общем, как они потом жили. Татарские семьи большие. В их семье было двадцать шесть человек. После первой зимы осталось двенадцать. Вот это и было в письме, которое привез мне его сын. Почте он не доверился.
— Зачем он тебе написал?
— Чтобы мы знали.
Квитко прикурил погасшую папиросу и продолжал:
— В этом году я подкопил денег и в июне поехал в Крым. Я объехал весь Крым, Соломон. Там сейчас нет ни одного татарина. Ни одного! А было около трехсот тысяч. Целый народ. В конце сорок пятого в «Правде» мелькнула информация. Указ Президиума Верховного Совета. Об образовании Крымской области в составе РСФСР. Не обратил внимания?
— Обратил. Но не понял.
— А могли уже и тогда понять. Ходили слухи. И о крымских татарах. И о чеченцах. И о калмыках… В Крыму не осталось ни одного татарского названия. Сплошные «Изобильные», «Приветные», «Виноградные» и «Лазоревые». В татарских домах живут переселенцы из Архангельской области, с Вологодщины. Даже должность такую ввели: инструктор по цветоводству. Учат архангельских мужиков и баб, как ухаживать за розами, когда выкапывать и сажать тюльпаны. Нужное дело. Архангельский житель знает, как картошку сажать. Розы для него — дело новое… И еще. Этот капитан-сапер, который ко мне приехал, — это старший сын татарина. А в сорок пятом он посылал ко мне младшего. Тоже с письмом. Меня не было в Москве. Жена сказала: приходил татарский юноша. Спросил, как найти тебя. Записал адрес ГОСЕТа. И ушел.
— Почему — меня? — не понял Михоэлс.
— Я был в Крыму в командировке от комитета. А все знают, что ты — председатель ЕАК. Так вот. Как я понял, с тобой он не встретился?
— Нет.
— Он не вернулся из Москвы. Позже отец узнал, что его посадили. На три года. За нарушение паспортного режима в военное время. Письмо он, вероятно, успел выбросить. Иначе получил бы десятку по пятьдесят восьмой. За антисоветскую пропаганду. И отец получил бы не меньше… Вот, собственно, и все, что я хотел тебе рассказать.
— Зачем ты поехал в Крым? — спросил Михоэлс.
— Чтобы не гадать, а знать точно. Теперь мы все знаем точно.
Поднялись со скамейки, неторопливо двинулись по бульварам к Пушкинской площади. Михоэлс вдруг остановился, сшиб тростью оказавшийся на пути камешек. Бросил с досадой:
— Мало нам своих болячек!
— Выходит, мало, — согласился Квитко. — Ты сегодня не дал Феферу говорить о Крымской республике. Почему?
— Понятия не имею. Не дал, и все. Не знаю почему.
— Теперь знаешь.
— Теперь знаю.
Возле Никитских ворот Квитко спросил:
— Ты в театр?
Михоэлс подумал и ответил:
— Нет. К Лозовскому.
VI
После смерти Щербакова в мае сорок пятого года Лозовского назначили начальником Совинформбюро. Новый кабинет его был раза в три больше прежнего, на приставном столике прибавилось телефонов. К кабинету примыкала просторная комната отдыха с овальным обеденным столом, с заставленным посудой и хрусталем буфетом, с черным, дерматиновой обивки, диваном. Сюда и провел Лозовский нежданного гостя. Не спрашивая, достал из буфета два фужера, коробку шоколадных конфет и бутылку грузинского коньяка, разверстал, чокнулся.
— Рад тебя видеть, Соломон Михайлович.
— Я тебя тоже.
— Будем здоровы!
— Будем!..
— Ты по делу? Или просто поговорить о международном положении? — спросил Лозовский, когда в бутылке слегка поубавилось.
— С тобой и о международном положении поговорить интересно. Информированный человек. Что у нас происходит в этих сферах?
— Если коротко: борьба за мир.
Михоэлс усмехнулся:
— Это я и сам понял. В Москве говорят: а потом начнется такая борьба за мир, после которой не останется камня на камне.
— Не исключено.
— Вообще-то, Соломон Абрамович, я по делу.
— Тогда давай еще по граммульке и пойдем погуляем. А то я в этом кабинете и лета не вижу.
— Не обессудь, но я сегодня уже нагулялся. Нога побаливает, — объяснил Михоэлс. — Так что, если не возражаешь, поговорим здесь.
Лозовский внимательно на него посмотрел:
— Ты уверен, что тебе не хочется подышать свежим воздухом?
Михоэлс кивнул:
— Да.
— Тогда давай поговорим здесь.
— А коньяку больше не дадут?
Лозовский засмеялся.
— Так вот почему ты не хочешь на улицу!
— А то. Бутылку же с собой не захватишь… Дело вот какое. Сегодня на президиуме хотел выступить Фефер. С предложением, чтобы ЕАК обратился в правительство с просьбой создать в Крыму еврейскую республику.
— Хотел. Но не выступил? — уточнил Лозовский.
— Нет. Но очень хотел. Прямо рвал удила, как молодой рысак.
Лозовский кивнул:
— Понятно. Не выступил — почему?
— У нас была другая повестка дня.
Лозовский повторил:
— Понятно.
— Вопрос, как ты знаешь, не новый, — продолжал Михоэлс, старательно подбирая слова. — В феврале сорок четвертого мы уже обращались с письмом в правительство. Идея, насколько я могу судить, не получила поддержки. Я считаю, что сегодня снова поднимать вопрос и вовсе неправильно. Я сейчас объясню, почему я так думаю. Но сначала — вопрос. Что случилось с Крымско-Татарской республикой?
Лозовский насторожился.
— На территории Крыма указом Президиума Верховного Совета создана Крымская область в составе РСФСР.
— Это я знаю. Я спрашиваю о республике крымских татар. В указе о ней нет ни слова.
— Из указа вытекает, что она расформирована.
— Она расформирована потому, что татар в Крыму не осталось. Практически ни одного. А до войны их там было триста тысяч.
— Откуда у тебя эта информация?
— Случайно узнал. Ко мне на прием пришел молодой татарин. И все рассказал.
— Почему он рассказал это тебе?
— Чтобы мы знали. У них нет татарского антифашистского комитета. Указ о создании Крымской области подтверждает его слова.
— Ты записал его фамилию, адрес?