* * *
Я был: инженером-металлургом на Кольском полуострове, путевым рабочим в Северном Казахстане, топографом в Голодной степи, редактором районной газеты в Ферганской области, студентом Литературного института, разъездным корреспондентом журнала «Смена», техником-гидрогеохимиком на Таймыре, редактором телевидения в Норильске, владельцем Независимого театрально-информационного агентства и главным редактором газеты «Театральный курьер России». Строил дома в Подмосковье, зарабатывал в ночной Москве частным извозом, был водилой у цыган-наркоторговцев (правда, всего три дня, пока не понял, чем они занимаются) и, наконец, пять благословенных лет чинил в своем гараже «жигули» и старые иномарки, с чистой совестью напиваясь по вечерам, а по утрам, как нормальный человек, похмеляясь пивом, а не накачиваясь черным кофе, чтобы раскрутить ржавые шестеренки мозгов.
И все это для того, чтобы, как в юности, оказаться за тем же письменным столом, таким же нищим, как в юности, но уже без того куража и без тех туманных надежд. Неужто всего лишь затем, чтобы кусками своей прожитой жизни нашпиговывать сюжеты чужих детективов и боевиков?
Я не ропщу, нет. Я всего лишь вопрошаю: за что?
Ладно, проехали.
* * *
Первый раз мысль о самоубийстве посетила меня зимой 67-го года. Я работал разъездным корреспондентом (специальным корреспондентом, так писалось в командировочных удостоверениях) столичного молодежного журнала, у меня была кооперативная квартира в Москве, семья, трехлетний сын, вышла первая книга. Мне прочили неплохое будущее, даже пригласили на стажировку в «Правду» с перспективой сделать штатным корреспондентом, что для молодого журналиста считалось огромной удачей. Но после того как все мои репортажи и статьи, не пройдя редакционно-цэковское сито, оказались в корзине для мусора, я послал «Правду» со всеми ее номенклатурными благами, месяц пропьянствовал с приятелем на его даче в Шереметьевке, а потом взял в своем журнале командировку в Красноярский край с целью подправить пошатнувшееся от пьянок финансовое положение. Но главное — чтобы подготовить свой переезд в заполярный Норильск.
* * *
В моей жизни этот город возник случайно, как и многое, что происходило в ней. Там жила девушка, мое отношение к которой можно было бы назвать любовью, но правильнее — каким-то помрачением рассудка, что чаще всего и называют любовью за неимением более точного определения. Девушка — тоже неточно. Молодая женщина с двухлетним ребенком, без мужа. Ей было лет двадцать пять. Тяжелые черные волосы, смуглое лицо, зеленые глаза. Мать у нее была русская, отец башкир. Она жила в Уфе, училась на заочном отделении Литературного института, приезжала на сессии. В общежитии Литинститута на Бутырском хуторе, где шла непрерывная пьянка и молодые гении мотали шеями, читая стихи другим молодым гениям, нетерпеливо ждущим своей очереди, мы и сошлись. Она писала стихи, очень слабые. Это уже потом, перед смертью, начала писать настоящие стихи, как бы настоянные на русском фольклоре.
* * *
Такие тексты требуют подтверждения. Ладно, вот подтверждение:
* * *
Это море мне — милость царская,
Кому Черное, а мне Карское,
Кому песенка колыбельная,
А мне лесенка корабельная.
* * *
Не думаю, что осталось много людей, кто помнит эти стихи. Всего-то, может быть, двое. Я и еще один человек по имени Володя. Но я о другом. Она была обычная красивая поэтическая блядь, которая была готова дать любому, чтобы напечатали хоть строчку ее стихов. Тогда — плохих. Поэтому не печатали. Хоть и давала всем без разбора. И мне, наверное, потому же дала. В редакции человек работает, а вдруг?
После того как она закончила Литинститут, через своего приятеля я устроил ее редактором на норильское телевидение. И три тысячи километров, разделившие нас, придали моему чувству к М. (назову ее так) какую-то безудержность. Дома было плохо, брак полностью себя изжил, на работе плохо. Приближалось столетие со дня рождения Ленина, маразм крепчал, все чаще мои очерки уродовались или вообще браковались, хотя свободомыслия в них было не больше, чем градусов в разбавленном пиве. Несостоявшееся внедрение в «Правду» было последней каплей, я понял, что пора менять воду в аквариуме. Командировка в Красноярск и была преддверием моего переезда в Норильск.
* * *
В Красноярске я вдруг, совершенно неожиданно для себя, встретил М. Там проходил краевой семинар молодых дарований, и она попала в число его участников. Это было чудо, щедрый подарок судьбы. Тогда я еще не знал, что за свою щедрость судьба всегда выставляет счет. Встреча ознаменовалась грандиозной пьянкой в гостинице «Север», где жили норильские участники семинара. На третий или четвертый день мы обнаружили, что М. исчезла. Отыскали ее в квартире одного красноярского поэта в компании с молодым гениальным физиком Володей из закрытого города Красноярск-16. С присущей ей прямотой М. объявила, что они с Володей нашли друг друга и собираются пожениться. Хозяин квартиры очень боялся скандала с мордобитием, но вечер прошел очень мирно, даже как-то по-семейному. Я словно остекленел — то ли от водки, то ли от оглушившей меня беды.
На следующее утро М. улетала в Норильск. Мы поехали в аэропорт ее провожать. Когда самолет взлетел, всей компанией пошли в аэропортовский ресторан. Физик Володя чувствовал себя передо мной виноватым, я вполне искренне его успокаивал: «Ты-то при чем?». А потом купил в киоске опасную бритву за рубль семьдесят и зашел в туалет.
Я знал, что мне нужно сделать: резануть по шее. Примерился, все в порядке, на одно движение меня хватит. Но туалет был так загажен, что мысль о том, что я буду лежать в этом говне и отсюда меня будут тащить, вызвала в моей душе бурный протест. Заглянул в другую кабинку — то же самое. В третью — не лучше.
В споре с этикой победила эстетика. Я выбросил бритву в урну и следующим рейсом улетел в Норильск.
* * *
Так закончилась моя первая попытка самоубийства.
* * *
В Норильске я пробыл две недели. В городе знали о том, что я должен приехать, знали о нас с М., в радушных норильских семьях нас встречали как молодоженов. На людях мы и вели себя как молодожены. А когда оставались одни, начинались разговоры. Вернее, это был один разговор — бесконечный, странный, с таким внутренним напряжением, что однажды, чтобы отвлечься, я ткнул горящую сигарету в руку и ощутил не боль, а облегчение. Иногда мне казалось, что я схожу с ума. М. тоже была на грани нервного срыва. Я не пил, ни грамма. Сработал, видно, инстинкт самосохранения. Несколько раз я порывался уехать, она просила остаться. Это вселяло в меня надежду. Но М. словно бы чего-то ждала. Я понял чего, когда однажды принесли телеграмму из Красноярска. Телеграмма была от физика Володи. Он сообщал, что прилетит за М. такого-то числа. Я почувствовал себя так, будто с меня сняли непосильный груз. На следующий день я улетел в Москву.
* * *
Через месяц, закончив в Москве дела, я вернулся в Норильск. М. в городе уже не было. Но переезд мой был подготовлен, меня ждала работа в местной геологоразведочной экспедиции, инерция жизни заставила меня сделать этот шаг, хотя в сути своей он уже не имел смысла. Вся история с М. словно выветрилась из моей головы. Мои новые норильские друзья рассказывали, как М. жила без меня, с кем спала (а спала она, как можно было понять из их рассказов, со всем городом, это для нее как-то не имело значения). Я слушал без особого интереса. М. будто никогда не существовала в моей жизни. Я знал, что физик Володя увез ее в свой закрытый город, что они поженились и взяли к себе сына М., который до тех пор жил в Уфе у ее родителей, и что у них все хорошо.
Я был рад за них — так, как радуются благополучию не слишком близких знакомых. Но однажды случайно оказался в арке дома, где раньше жила М. Был декабрь, лютая полярная ночь. Я заскочил в арку, чтобы передохнуть от свирепого ветра, пронзавшего город. И тут мой взгляд упал на окно во втором этаже — комнату М. Окно было ярко освещено и не завешено шторой. Я заметил какие-то равномерные движения на потолке и не сразу понял, что они означают. Потом понял: потолок белили, в комнату вселились новые жильцы.
Я вышел из арки, пересек окраинные кварталы и спустился в тундру. Город тогда был еще небольшой, тундра начиналась сразу в конце Ленинского проспекта. Я шел и шел, не чувствуя ни мороза, ни ветра. Я знал, что мне нужно пройти столько, чтобы я не сумел вернуться. Столько я и прошел. Даже больше, с запасом. Но все же вернулся. Как — этого я не помню. На окраине города меня подобрал водитель карьерного «КрАЗа», привез в шоферское общежитие и полночи оттирал спиртом, матерясь, что приходится переводить продукт на такое дело. Боль из обмороженных рук и ног выходила долго, мучительно. Это была боль не от мороза. Это из меня выходила боль памяти. Памяти о М.
* * *
Это и была моя вторая попытка самоубийства.
* * *
Судьба М. и Володи сложилась не слишком удачно. Им дали квартиру в их секретном городе. М. была человеком богемным, квартира сразу стала клубом местной молодой интеллектуальной элиты. Шла обычная трепотня, потом какой-то дурак принес перепечатанные на машинке анекдоты о Ленине. Кто-то настучал, пришли с обыском, изъяли анекдоты и что-то из самиздата. Мер принимать не стали. Но гениального физика Володю лишили допуска. Его почти готовая кандидатская диссертация, которая — все были в этом уверены — тянула на докторскую, так и осталась в сейфе и лежит там, возможно, до сих пор. Его даже увольнять не стали, просто не пускали на работу.
* * *
Они переехали к родителям Володи в Белгород, он устроился мастером на цементный завод, со временем стал заместителем главного инженера. М. по-прежнему писала стихи, но печаталась очень редко. Стихи были хорошие, и раз от раза становились все лучше. Но ей не суждено было дождаться признания, она умерла в неполные пятьдесят лет.
Через год после ее смерти мне неожиданно позвонил из Белгорода Володя и попросил поехать посмотреть памятник М., который он заказал какому-то московскому скульптору, ему хотелось, чтобы сохранилось портретное сходство.
Я отказался. Я не хотел возвращаться в ту зиму.
Я за нее заплатил полную цену.
Так мне казалось. Так кажется и сейчас.
* * *
В Норильске я проработал три года. Там встретил молодую женщину, которая стала моей женой. Она любила меня, а я старался быть ей хорошим мужем. Надеюсь, мне это иногда удавалось. Мы прожили с ней двадцать лет. О том, что я ее любил, я понял, лишь когда она заболела. Болезнь оказалась неизлечимой. Она умерла. А я еще жив.
Зачем?
* * *
Хоть бы пришел кто-нибудь. Сгоняли бы за бутылкой, сейчас это просто, даже в глухую ночь, счастливые времена. Протрепались бы до рассвета, вспоминая разные смешные истории. А что? В жизни было много тяжелого. Но и веселого тоже было немало.
Но никто не пришел. Да и кто мог прийти? И миновал уже час быка. Набухает рассвет. Можно сунуть листок финской бумаги в крафт-пакет, туда же отправить пачку лезвий «Нева». И снова включить компьютер.
* * *
Отче наш. Хлеб наш насущный дажь нам днесь.
* * *
«Зачем я все это написал?» — подумал Леонтьев. Этого он не знал. Написалось и написал. Не все же гнать заказуху, иногда можно что-то и для себя. Совершенно бесцельное.
Или все-таки нет? Или все же захотелось оставить заметку о себе, не подвластную времени?
А что не подвластно времени?
Только слово.
Глава девятая. АДЮЛЬТЕР
«Ирина была красивая и знала, что она красивая. Красота северная, неяркая: волосы цвета ржаной соломы с золотистым отливом, бледное, никогда не загорающее лицо, опаляющие васильковой голубизной из-под длинных ресниц глаза. Ресницы белесые, как у всех натуральных блондинок, но это легко исправлялось косметикой. Хуже было с подростковой угловатостью. Она ненавидела свои плечи, слишком широкие, как ей казалось, длинные, неловкие ноги, а больше всего маленькие груди. Ну что это за груди? Прыщи, а не груди. Расстраивалась до слез, разглядывая себя в мутноватом зеркале поселковой бани. Другого зеркала, в котором можно увидеть себя в полный рост, не было. В двух смежных комнатушках барака, где вместе с Ириной жили отец с матерью и старший брат, овальное зеркало, мутное от времени, было только в шифоньере. Ничего в нем не разглядишь. Да и не станешь раздеваться догола дома, где всегда кто-то есть.
Но к окончанию школы все незаметно выправилось, и однажды в бане, с привычной неприязнью глянув в зеркало, она поразилась: ни следа не осталось от угловатости, из зеркала на нее смотрела высокая молодая женщина с фигурой фотомодели, с длинными золотистыми волосами, с пышным золотым треугольником между ног. И все это достанется какому-нибудь полупьяному ублюдку? Ну нет!
Брат был любимцем матери, работавшей сестрой-хозяйкой в местной больнице, отец больше любил дочь. Он не пил, что в поселке было большой редкостью, работал столяром в мебельном цехе, хорошо зарабатывал. Свои чувства к дочери выражал неумело, наивными подарками — то косынку какую-нибудь купит, а чаще конфеты, как маленькой. Когда дочь объявила, что хочет учиться в Москве, одобрил: учись, поможем. Мать не рискнула возражать, зная крутой нрав мужа, только поджала губы: да кому ты в Москве нужна.
Как и многие девочки из провинции, Ирина мечтала стать артисткой, с увлечением занималась в драматической студии при областном доме культуры, пока из-за недостатка финансирования студия не закрылась. Но даже первый тур в ГИТИСе не прошла. По реакции членов отборочной комиссии поняла: шансов у нее нет. И пока другие абитуриентки табунком носились от „Щепки“ до „Щуки“ и Школы-студии МХАТ, подала документы в Институт культуры на факультет, готовивший режиссеров для народных театров и самодеятельности. Требования здесь были пониже, ее приняли, дали общежитие. И хотя институт находился у черта на куличках, в Долгопрудном, это была Москва.
Учиться ей нравилось, нравились сокурсники — веселые, раскованные. Пили, конечно, покуривали травку, но как это непохоже было на тяжелую поселковую пьянь. Свобода нравов была для Ирины непривычной. Так до конца и не смогла преодолеть провинциальной стеснительности, хотя очень старалась соответствовать. Храбро переспала с однокурсником, чтобы избавиться от тяготившей ее невинности. Мальчик был симпатичный, но неопытный, не смог разбудить в ней женщину. Были еще бойфренды, но получать кайф от секса она так и не научилась.
Между тем приближалось окончание института, нужно было думать о будущем. Ее звали замуж, но ребята были иногородние, ехать в какую-нибудь Калугу или Рязань ни малейшего желания не было. В Москве же ничего не светило. Хотя из названия факультета убрали унизительную добавку „для народных театров и самодеятельности“, молодых режиссеров из Долгопрудного в московских театрах в упор не видели. Даже выпускники ГИТИСа или Школы-студии МХАТ — и те ходили без работы. Ирина стала ездить на кастинги модельных агентств. Там к ней проявляли живой интерес, но сразу тащили в постель. Опытные товарки научили: сначала контракт, а потом остальное. На этом все и кончалось.
Однажды промозглым мартовским утром, с дождем вперемешку со снегом, она стояла одна на автобусной остановке, кутаясь в потертый китайский пуховик. Автобус ушел перед ее носом, следующий по расписанию только через полчаса. На кастинг она безнадежно опаздывала. Уже хотела вернуться в общежитие, но неожиданно рядом с ней притормозил черный „мерседес“, водитель отрыл дверцу:
— Садитесь.
— Денег у меня нет, — честно предупредила она.
— Это ужасно, я разорюсь, — усмехнулся он. — Садитесь, потом расскажете, почему у вас нет денег.
— Мне только до метро. Понимаете, электричку отменили…
Водитель ненадолго оторвал взгляд от дороги.
— Такие девушки не должна ездить на электричке. — Потом добавил, еще раз мельком посмотрев на нее: — Такие девушки не должны ходить в китайском ширпотребе.
Так и ехали, незаметно поглядывая друг на друга. Водитель был в элегантном сером пальто, черные жесткие волосы пострижены и уложены хорошим парикмахером. Не мальчик, за сорок. Широкие плечи, сильные, в черных волосках руки, спокойно лежащие на руле. Обручального кольца нет. Не красавец, но лицо выразительное, волевое. От него, как запах тонкого парфюма от выбритых до синевы щек, исходило ощущение уверенности в себе.
Когда подъехали к метро, он повернулся к ней всем телом:
— Вам уже говорили, что вы ослепительно, ошеломляюще красивая?
— Нет, — слегка растерялась Ирина. — Так прямо — нет.
— Неужели я первый? Мне повезло. Не согласитесь со мной поужинать?
— Почему же не соглашусь? — не без вызова ответила она. — Очень даже соглашусь.
— Договорились. В семь жду вас на той же остановке. Мне почему-то кажется, что это счастливое место…
На кастинг она не пошла. Вернувшись в общежитие, долго перебирала свои скудные наряды, прикидывала и так, и эдак. В приличное заведение идти было решительно не в чем. Не в „Макдональдс“ же он ее поведет. Хоть плачь. Она не заплакала. Наоборот — разозлилась на себя, заодно и на него. Вот так и пойдет, в чем всегда ходит, — в джинсах, в сером свитерке и в кроссовках. Да, и в кроссовках! Не катит? Отвали. В гробу я видала тебя с твоим „мерседесом“.
В четверть восьмого осторожно выглянула из-за угла административного корпуса: „мерседес“ стоял на автобусной остановке. Зашла в вестибюль, минут двадцать потрепалась со знакомыми, выкурила сигарету. Она курила не часто, только когда волновалась. Снова выглянула: стоит. Снежком присыпало. Как будто в нем никого нет. Лишь изредка оживают дворники.
— Всего сорок минут, — сказал он, когда Ирина небрежно, как будто для нее это было самым обычным делом, впорхнула в „мерседес“. — Испытывали, на сколько меня хватит? Надолго. Я умею ждать. Когда есть чего ждать.
— На сколько бы вас хватило?
— На сколько нужно. Хоть до утра.
В холле ресторана при гостинице „Рэдиссон-Славянская“ он помог ей раздеться, принял китайский пуховик, как шубку из голубого песца. С усмешкой заметил:
— Вообще-то в джинсах сюда не ходят. Теперь будут. Решат, что это последний крик моды. Как говорит моя дочь, — фишка, фенечка.
Метрдотель почтительно проводил их к столику на двоих, на котором уже стояло серебряное ведерко с шампанским во льду, вышколенный официант во фраке бесшумно откупорил бутылку, наполнил высокие хрустальные бокалы.
— За что будем пить? — спросила Ирина.
— Не спешите. Я хочу сделать вам предложение.
— Интересно. Вы хотите предложить мне работу?
— Нет. Выходите за меня замуж.
Она изумилась:
— Но мы даже не знакомы!
— Алексей, — представился он. — Алексей Рогов.
— Ирина.
— Вот мы и познакомились. Итак?
— Вы в самом деле этого хотите?
— В самом деле. Вас смущает разница в возрасте? В этом есть свои плюсы. Вы не видели меня молодым. Немного потеряли, не на что было смотреть. Я не увижу вас старой.
Впервые с момента их встречи десять часов назад Ирина внимательно на него посмотрела. Сильный, уверенный в себе мужчина? Какое там! Мальчишка со щенячьей тоской в глазах. Будто знает, что сейчас услышит „нет“, и уже смирился с тем, что это золотоволосое чудо с васильковым сиянием глаз исчезнет из его жизни так же внезапно, как и возникло.
— Знаете, Алексей, а я ведь могу сказать „да“. Не перебивайте, дослушайте. Через два месяца я получу диплом. Работы по специальности для меня в Москве нет. Из общежития выселят, жить негде. Пойду на стройку, лимитчицей. Пойду в домработницы, в няньки. Куда угодно пойду, но домой не вернусь. Теперь вы знаете все.
Сильной короткопалой рукой в черных волосках он сжал ее пальцы — осторожно, как драгоценность.
— Спасибо за откровенность. Значит, да?
— Да.
— Вот за это и выпьем!..
Через месяц они зарегистрировали брак и обвенчались в храме Воскресения Христова в Сокольниках…»
* * *
— А дальше? — нетерпеливо спросил Акимов. Он был в приподнятом настроении: Леонтьев принял переделанную главу с разговором Рогова и Ирины после обыска, даже не стал править, отложил на потом, когда работа будет закончена, и останется только шлифовка текста. — Пока все нормально. Рогов получается интересным. Девочка тоже. Северная стеснительность, которую она так и не смогла преодолеть, — хорошо. Как вы любите говорить — вижу. Что дальше?
— Да скучно дальше, — с досадой сказал Леонтьев. — Свадьба, семейная жизнь, бла-бла-бла. Нужно бы через все это перескочить, а как? Иван Петрович бессмертен.
— Какой Иван Петрович? — не понял Акимов.
— Есть такой штамп. Не в словах, а в подаче текста. «Иван Петрович встал, потянулся и подумал». Еще Толстой об этом говорил: пропускать нужно больше. Такие куски он и имел в виду. По сюжету вроде обязательно, а шаблон. Ну, вышла наша Ирина замуж на Рогова. Сначала — будто попала в сказку: квартира, загородный дом, деньги, фирменные тряпки. Потом начала привыкать. К хорошему быстро привыкаешь. И все это описывать? Кому это интересно?
— Давайте попробуем с другой стороны, — предложил Паша. — Почему Рогов развелся с первой женой?
— Не думал. Может, гуляла?
— А почему гуляла?
— Потому что блядь.
— А вот тут вы, Валерий Николаевич, ошибаетесь! Женщина просто так никогда не становится блядью. Она начинает изменять мужу, когда не получает того, на что имеет право.
— Любви?
— Оргазма!
— Рогов — здоровый, крепкий мужик. Он что — импотент?
— Вовсе нет. Мужик может быть, как бык, а женщина останется неудовлетворенной. Я знал женщин, которые никогда не кончали. Даже не знали, что это такое.
— А с тобой узнавали?
— Да, представьте себе, узнавали. Я никогда не думаю о себе. Моя цель — довести женщину до оргазма. Для этого никаких особых умений не нужно. Всякие там камасутры — все это ерунда. Нужно знать, чего ты хочешь, этого достаточно. А большинство мужиков как? Сделал свое дело — и на бок. Рогов — из таких. Не потому, что он эгоист. Просто в юности ему не попалась опытная партнерша, которая объяснила бы ему, что к чему. И с Ириной у него то же самое. Вы же сами написали, что она так и не научилась получать от секса кайфа. Потому ее и потянуло к художнику Егорычеву. Он-то в этом деле толк знал!
— Что ж, Паша, тебе и карты в руки. Даю вводные. Рогов много работает, не всегда может ходить с женой на выставки и по театрам. Чаще не может, чем может. Ирина подружилась с его дочерью. Как ее — Надя?
— Катя.
— Катя. Ей восемнадцать, Ирине — двадцать три. Почти ровесницы. Вот вместе и ходят. Рогов спокоен, все довольны. В какой-то из дней Ирина вспоминает про Егорычева. Побывать в мастерских у художников — интересно же! Побывали раз, второй. Егорычев приглашает Ирину посмотреть его картинки. Художники никогда не говорят «полотна» или «холсты». Даже не «картины». «Картинки», и все. Она приходит. Одна. Почему одна? Придумай мотивировку.
— Что тут думать? Она уже знает, что будет. Женщины это всегда знают.
— Тогда вперед.
* * *
«Сворачивая под проливным дождем с Таганской площади на Большие Каменщики, Ирина уверяла себя, что ничего особенного не происходит. Да, она едет к молодому художнику посмотреть его картинки. Что тут такого? Катя не смогла — у нее на носу сессия. Она, правда, и не предлагала. А зачем предлагать, если заранее знаешь, что человек не сможет? Когда могла — ходили вместе. К двум художникам ходили, Константин водил. Обоим художникам было за тридцать. Оба коренастые, как пеньки, оба с бородами. Когда в их студиях, расположенных почему-то всегда в захламленных мансардах старых домов, появлялась Ирина, вся из себя блондинка, северная Лорелея, дитя фьордов, и молоденькая Катя, колючий галчонок, жгучая брюнетка, вся в отца, они тут же оставляли свои кисти и краски, будто только и ждали повода бросить работу, рассыпались в комплиментах, посылали Егорычева за вином. На запах застолья сходились другие художники, бородатые и безбородые, показ картинок перетекал в пьянку с ожесточенными спорами, которые продолжалась и тогда, когда гостьи убегали.
Их картин Ирина не понимала, не всегда понимала, о чем они спорят, но все было остро интересно, так не похоже на размеренную семейную жизнь, к которой она быстро привыкла. Оценок у них было только две: „гениально“ и „отстой“. К Егорычеву они относились не без некоторой снисходительности, как мэтры к подмастерью. Он с ними держался почтительно, но за глаза отзывался довольно пренебрежительно: вчерашний день, проехали. При этом у него был вид человека, который может предъявить что-то такое, что сразу обесценит работы мэтров, превратит их в полный отстой. Ирину это интриговало, но она не напрашивалась к нему в мастерскую, ждала, когда пригласит сам. И вот — пригласил.
Но уже подъезжая к дому и припарковывая „мазду“ у подъезда, она ощутила, что спокойствие оставляет ее. Она знала, что сегодня что-то произойдет, это пугало ее и одновременно неудержимо притягивало. От Егорычева словно бы исходила таинственная энергия, Ирина чувствовала ее, как самка чувствует присутствие сильного молодого самца. И то, что он не торопил события, в полной уверенности, что никуда она не денется, еще больше возбуждало ее и еще больше страшило. То, что произойдет, могло разрушить всю ее жизнь, наконец-то наладившуюся. Эта мысль ввергла Ирину в панику, она готова была запустить двигатель и как можно быстрее уехать, но из дома уже спешил Егорычев с раскрытым зонтом.
Дом был ухоженный, с консьержем внизу, с чистым лифтом. В прихожей он усадил гостью на пуфик, снял с нее сапожки какими-то особенно замедленными движениями. Его пальцы нежно скользили по ее ногам, длинные черные волосы, на этот раз не собранные резинкой на затылке, щекотали колени. Каждое его прикосновение вызывало у нее дрожь, как будто все ее эрогенные зоны переместились в ступни, в икры, в колени. Он снимал с нее сапожки так, будто это было началом сладостного процесса раздевания, который пришлось прервать, чтобы сделать то, ради чего она, собственно, и приехала, — показать ей свои работы.
Она сидела на высоком табурете перед мольбертом, смотрела на холсты, которые по очереди выставлял Егорычев, но не видела их. Главное было не в картинках, а в том, что он стоит за ее спиной, в его как бы нечаянных прикосновениях, в запахе его тела, резком, животном, перебивающем модный мужской одеколон. В ней нарастало нетерпение: сколько он будет тянуть? Он понял, что медлить больше нельзя, перенес ее на тахту и продолжил то, что начал в прихожей. Одежда как бы сама соскальзывала с нее. Она не помогала и не мешала. Перед тем как отложить в сторону лифчик, поднес его к лицу. Сами соскользнули черные ажурные трусики, он вдыхал их запах с особенным наслаждением. Она закрыла глаза и снова открыла их, когда ощутила на животе его поцелуи — быстрые, как бы дразнящие. Она не поняла, когда он успел раздеться. С живота спустился к ногам — бедра, колени, ступни. Покончив с левой ногой, бережно опустил ее слева от себя, правую — справа. Оказавшись между ее ног, не навалился на нее, как она ожидала, а зарылся лицом в золото волос внизу живота, как в соломенную копну. И вдруг острое наслаждение пронзило ее — его язык коснулся клитора, проник дальше.
Она знала, что есть оральный секс, есть анальный, видела в порнофильмах, но никогда не испытывала на себе. Ощущение было настолько ошеломляюще сильным, что она прикусила губу, чтобы не закричать. Она не понимала, что он с ней делает, как ему удается длить и все время усиливать немыслимое, нестерпимое наслаждение. И когда оно достигло высшей точки, за которой остается лишь умереть, словно шок от электрического разряда сотряс все ее существо. Может быть, она даже потеряла сознание. Когда пришла в себя, Егорычев лежал рядом, подперев щеку ладонью, смотрел на нее с самодовольной улыбкой.
Она испуганно, ошеломленно спросила:
— Что это было?
— Не поняла? Хочешь еще?
— Да, — сказала она. — Да, да!..
Было уже темно, когда они, обессиленные и опустошенные, оторвались друг от друга. Дождь то переставал, то снова барабанил по крыше машины. Ирина медленно ехала по Большим Каменщикам и не знала, куда едет. Знала только одно: домой ехать нельзя. То, что произошло, потрясло ее. С этим нельзя показаться на глаза мужу, нужно остыть. Она развернулась и выехала на бульварное кольцо. Оставила „мазду“ у Главпочтамта и долго ходила по Чистым прудам, сидела на мокрых скамейках, снова ходила. Хотелось курить, но зажигалки не было — осталась у Егорычева. Зажигалка была изящная, золотая, подарок Рогова. Придется врать: потеряла. Ей теперь часто придется врать.
Плащ промок, Ирина продрогла. Наконец поняла: теперь можно.
Рогов выглядел встревоженным.
— Где ты задержалась? Десятый час, тебя все нет. Что-то случилось с машиной?
— Нет. Ездила в Долгопрудный. Почему-то захотелось. Зашла в общежитие, заболталась с девчонками.
— Но позвонить-то могла? Я звонил, твой мобильник выключен. Позвонил Кате, она ничего не знает.
— Извини, не подумала…»
* * *
Леонтьев отвлекся от рукописи.
— Катя. Вот она и скажет Рогову, что с Ириной происходит что-то не то. А он наймет частного детектива.
— Как она скажет? — озадачился Акимов. — Как современное дитя может сказать отцу, что его жена погуливает?
— Тебе лучше знать, у тебя же дочь-студентка.
— Вот как. «Папахен, ты бы приглядывал за мамулей, а то рога вырастут. Будешь, как олень». Пойдет?
— Как вариант. И еще, — продолжал Леонтьев. — Мы как-то сразу приняли, что Егорычев бездарный мазила. А если нет? Если он в самом деле гениальный художник? То, что сам он так считает, это бы ладно. Но Ирина тоже может так думать. В современной живописи она ничего не понимает. Недаром же привела его к Рогову, когда тому был нужен художник по интерьерам. А для нее это важно. Как она может это узнать? А вот как: показать картинки Егорычева какому-нибудь искусствоведу. Интересная может получиться главка.