В последний момент «по воле императрицы» полковник Рабб и капрал Рато были помилованы. Первый заслужил снисхождение своими семейными связями, второй — длинным языком: спасая жизнь, Рато показал себя превосходным осведомителем, и полицейские власти надеялись использовать его в дальнейшем.
Двенадцать были расстреляны 29 октября на Гренельском поле. Согласно преданию, Мале сам командовал расстрелом.
Трупы, погруженные на три телеги, отвезли в Валь де Грас, чтобы бросить в общую яму. Было замечено, что печальный кортеж сопровождала женщина, одетая в черное, с густой вуалью на лице. Это была Софи Гюго, провожавшая в последний путь любимого человека. Дениз Мале не могла составить ей компанию: за несколько дней до этого она была арестована и брошена в тюрьму. Великий архонт филадельфов знал, что делал, когда поручал своего сына заботам посторонней женщины…
Весь день 29 октября, словно оплакивая погибших, лил холодный осенний дождь.
6
Наполеон, загоняя лошадей, мчался на запад.
Как некогда в Египте, ныне в России, он бросил издыхающую армию на произвол судьбы, а сам спешил в столицу «милой Франции», спасать свою жизнь и остатки славы своего имени.
Но ноябрь 1799 года сильно отличался от ноября года 1812!
Тогда впереди были Брюмер, Консульство, Империя, нескончаемые победы, мировое могущество.
Теперь же ожидали только букет поражений, позор отречения, краткая агония и крошечный остров, затерянный в океане.
Впрочем, всего этого он еще не знал.
Он знал только то, что оставил ореол непобедимости в этой холодной России, что во Франции против него состоялся заговор и что лишь чудо спасло его от гибели. И еще знал он, что его сановники и генералы, все те, кого он осыпал деньгами и почестями и на кого оставил страну, столицу, жену и наследника, забыв присягу, проявили готовность поддаться первому встречному, протянувшему руку, чтобы сбросить в грязь его корону.
О заговоре он узнал поздно, только 7 ноября, когда все было кончено, виновные казнены и жизнь вошла в старую колею.
Получив сообщение из Парижа, Наполеон принял его спокойно. На людях он делал вид, будто такому «пустяку» не придает значения. И, только оставшись среди самых близких, дал волю чувствам.
— Мале!.. — воскликнул он. — Четырежды я прощал его, и вот результат. Вот к чему приводит снисходительность…
Он пылал негодованием против тех, кто так быстро от него отрекся:
— Что Рабб дурак, это я знал давно. Но как был обойден Фрошо, человек с головой, поддавшийся заговорщикам по первому требованию, не наведя справок, не сделав и шага, чтобы поддержать авторитет законного государя? Что это, если не якобинская закваска? Хорош и Кларк, который теперь распинается в своей преданности, а тогда не потрудился даже натянуть сапоги, чтобы поспешить в казармы, привести солдат к присяге римскому королю, вытащить из тюрьмы Савари! Как можно полагаться на подобных людей?..
Его влекло и к более общим мыслям.
— Французы, как женщины, они не выносят длительной разлуки. Если уехал надолго, не знаешь, что встретит тебя по возвращении…
И вывод:
— Вероятно, все то, что я создал, еще очень хрупко…
7
В столицу он прибыл в ночь с 18 на 19 декабря.
У ворот Тюильрийского дворца произошла заминка.
Он не потрудился узнать пароль, а солдаты караула не признали своего императора.
Да и кто бы мог узнать его в этом ватном армяке, в этой теплой шапке, надвинутой на глаза, с этой густой бородой, покрывающей давно не бритые щеки?
Один из гвардейцев протянул было руку, чтобы схватить «самозванца»…
Впрочем, все тут же разрешилось, и Наполеон похвалил гвардейцев за бдительность.
А про себя подумал: «Вот что ожидало бы великого императора, если бы заговор удался».
8
19 декабря столица с раннего утра была взбудоражена известием: император в Тюильри.
Для многих парижан это было удивительное известие; они давно забыли думать об императоре. Они были уверены, что император погибает (или уже погиб) там, в снежных полях далекой России.
А император меж тем ровно в девять утра созвал всех своих главных сановников.
Только что он прочитал листовку, доставленную ему тайной полицией, один из тех листков, которые во множестве распространялись в казармах. Там было написано:
«Солдаты! На вас надеются парижане. Проявите смелость, и Родина будет спасена. Отомстите врагам! Смелее, народ вас поддержит! Произнесите только: долой императора! Народ подхватит ваш призыв, и вся Франция восстанет!»
— Вот, полюбуйтесь, — сказал Наполеон, бросая листок на стол. — По-видимому, у нас все так замечательно организовано, что один капрал в сопровождении горстки солдат может овладеть правительством. Да что там говорить, если я сам этой ночью едва не был арестован у дверей моего жилища!..
Он обвел всех уничтожающим взглядом.
— Так-то, господа. Вот они, плоды вашей революции, которую вы считали законченной. Вы, стало быть, поверили в мою смерть… Ну что ж, здесь я ничего не могу сказать… Но мой наследник, король римский! Вы забыли о нем? А ваши клятвы, ваши принципы, ваши доктрины!.. Вы заставляете меня трепетать за будущее!..
Потом он удалился в свой кабинет и начал принимать каждого поодиночке.
Первым был вызван Камбасерес и вскоре вышел с просветленным лицом.
Вторым был Кларк. Его император держал почти два часа, и когда наконец он появился на пороге приемной, все заметили пот, обильно струившийся по его лицу.
На очереди оказался Савари.
Доблестного герцога Ровиго все считали конченым человеком. Не он ли, министр полиции, проморгал заговор и проявил легкомыслие, чуть не приведшее к концу империи? А его поведение во время ареста? Его разговор с начальником тюрьмы, о чем было известно всему Парижу? Нет, портфеля он не сохранит, и хорошо, если отделается только этим, — таково было общее мнение. Даже Фуше приехал из своего поместья, чтобы оказаться рядом, когда Наполеон приступит к смене министра.
Направляясь в кабинет Хозяина, Савари шел нетвердым шагом, и все молчаливо расступались перед ним, словно перед прокаженным.
9
Когда он вошел, Наполеон листал какие-то бумаги. Продолжая это занятие и не поднимая глаз, император сказал:
— А, это вы, Савари… Я вот просматриваю кое-какие донесения прошлых месяцев. В частности, из Женевы. Там имеются прелюбопытнейшие сведения…
Он вдруг посмотрел на министра долгим взглядом, и тот почувствовал, как мурашки забегали у него по спине.
— Что же вы, Савари, так оплошали? Префект Лемана посылал депешу за депешей. И предсказал почти математически точно то, что произошло затем… А вы что ответили ему?..
Савари молчал, и можно было услышать, как стучат его зубы.
— Впрочем, не трудитесь. Копии ваших ответов передо мной. Что ж вы так оплошали, Савари?
— Сам не знаю, ваше величество, — выдавил из себя министр. — Вы столь мало придавали значения этим филадельфам…
— Ах так, значит, виноват я. Понятно. Я всегда и во всем виноват…
— Простите, сир, я не то хотел сказать.
— То, Савари, вы хотели сказать именно то. И это правильно. Я виноват в том, что сделал вас министром, и в том, что не контролировал вашу деятельность, что слепо доверял вам, и еще во многом другом, Савари.
Вдруг, посмотрев на министра с любопытством, он переменил тему.
— А что, Савари, плохо было в тюрьме?
— Плохо, ваше величество.
— И вы не хотели бы попасть туда снова?
— Никак нет, ваше величество, — пролепетал Савари.
— Вы трусоваты, Савари. Мне известен ваш наказ начальнику тюрьмы.
Министр вдруг на момент набрался смелости — его самолюбие было слишком уязвлено.
— Вы видели меня в бою, сир. Я никогда не показывал спину врагам.
— Это правда, Савари. На поле брани вы всегда держались молодцом. Именно поэтому я и поднял вас так высоко… Но скажите мне, — спросил он внезапно, — почему эти изверги не убили вас? По всем законам логики они должны были вас уничтожить. Попытались же они убить беднягу Гюлена, а он для них куда менее одиозная фигура…
Савари молчал.
— Уж не думали ли они перетянуть вас на свою сторону? Не показали ли вы своим поведением, что можете изменить мне?
— Нет, ваше величество! — с жаром воскликнул министр. — Этого не было, этого не могло быть, я всегда был готов умереть за вас, ваше величество, и на поле боя, и на любом посту, который вы доверили бы мне!
Наполеон встал, подошел к министру и положил ему руку на плечо.
— Я знаю это, мой бедный Савари, знаю и верю тебе. Ты не предашь меня. И я доволен тобой. Нет, не твоим прошлым поведением в отношении Женевы, а твоим поведением недавним, той мудростью, с которой ты распорядился при ликвидации последствий заговора. Ты оказался мудрее Кларка и Реаля. Ты поступил совершенно правильно, не раздувая этого дела. И за это я готов многое простить тебе, Савари. Сегодня я доволен тобой.
Савари не знал, на каком свете он находится. Он растерянно моргал.
Наполеон опять склонился к бумагам. Потом сказал:
— Я не держу вас больше, Савари. Идите, продолжайте мне верно служить. И постарайтесь быть более проницательным в отношении людей, которые нас окружают. Идите, Савари.
Савари не шел, а плыл, словно поддерживаемый крыльями, которые вдруг выросли у него за плечами. Когда он был у двери, император его окликнул:
— Не забудьте о нашем разговоре, Савари. Разберитесь с Женевой.
— Разберусь, ваше величество, — радостно воскликнул Савари. — Я всех их сотру в порошок!
— В порошок не надо, Савари. Соблюдайте умеренность. Но разгоните все эти организации и собрания.
— Будет сделано, сир. А что прикажете в отношении Буонарроти?
— Буонарроти… — повторил Наполеон. — Буонарроти… Пожалуй, вышлите его из Женевы.
— Куда, ваше величество?
Наполеон вскочил.
— Вы опять хотите сделать из меня няньку, Савари? Думайте сами, на то у вас и голова!
Савари вобрал голову в плечи и быстро выскользнул из кабинета.
10
Наполеон отыгрался на Фрошо.
Не желая брать ответственность на себя, он поручил изучить поведение префекта Сены разным секциям Государственного совета, и те, зная мнение императора, высказались единодушно: «Виновен и должен быть уволен с должности».
— Так и поступим, — сказал Наполеон.
Фрошо был в отчаянии. Ему не пришло в голову, что он должен благодарить судьбу: бедный Сулье, не более виноватый, чем он, поплатился жизнью за свою ошибку…
Император был не вполне доволен снисходительностью властей в отношении Рабба и Рато. Не желая отменять «милость императрицы», он тем не менее сделал тюремное заключение обоих пожизненным, а Рато, сверх того, приказал клеймить раскаленным железом.
Не больше милосердия проявил он и по отношению к двум другим участникам дела Мале.
К этому времени Бутро был выслежен и задержан. Бедный юрист, зная о спасении Рато и учитывая, что он виновен не более, чем бывший капрал, рассчитывал на пощаду. Он строчил из тюрьмы прошения не только в прозе, но и в стихах, пытаясь умилостивить вершителей своей судьбы. Все было тщетно. С санкции императора он был расстрелян на том же Гренельском поле, где ранее встретили смерть Мале и его одиннадцать соратников.
Не проявил Наполеон снисхождения и к Каамано.
В свое время военный трибунал оправдал испанского монаха за неимением доказательств его вины. Однако по приказу императора несчастный испанец, так толком ничего и не понявший, был брошен в Венсенн, где и протомился до конца режима.
11
За карами последовали награды.
Более всех был выделен Лаборд. Этот обер-фискал получил чин генерал-адъютанта, орден Почетного легиона, звание барона империи и денежный дар в четыре тысячи франков.
Денежные награды, чины, ордена получили многие офицеры, показавшие преданность империи.
Но — странное дело! — император не проявил своего благоволения к тем двоим, которым особенно был обязан: к Гюлену и Дузе.
Дузе он не любил. Особенно покоробило его, что Мале назначил полковника бригадным генералом.
— Ну что ж, оставим его в этом звании, — холодно сказал Наполеон, прочитав рапорт. И после этого приказал: лишить Дузе занимаемой должности и выслать из Парижа.
Гюлен пролил кровь ради своего императора. Правда, пуля Мале не лишила его жизни, лишь узуродовав лицо: она застряла в челюсти, и хирург не сумел извлечь ее оттуда.
У властителя не нашлось иных форм благодарности Гюлену, кроме как-то оброненной фразы:
— Этот бедный Гюлен стал похож на шута: его раздула пуля[38].
И с тех пор выражение «шут с пулей» навсегда прилипло к «бедному Гюлену».
12
В течение нескольких недель шла непрерывная демонстрация верноподданнических чувств.
Чтобы успокоить императора и убедить в своей преданности, Законодательный корпус и Сенат в полном составе явились в Тюильри, выражая гнев по поводу «ужасного покушения» и радость по случаю «чудесного избавления».
Из провинций и городов потоком лились приветственные адреса.
Чиновники высших правительственных учреждений вновь присягали на верность верховной власти и установленному порядку престолонаследия.
А затем Наполеону все это надоело, и он решил поставить точку.
Когда Савари явился с очередным докладом, в котором упоминался Мале, он грубо прервал его:
— Довольно, Савари. Я не желаю больше слышать это имя. Я хочу забыть о деле 23 октября.
Забыть… Это было легко сказать, но трудно исполнить.
Во всяком случае, сам министр полиции сделать этого не смог. Утро 23 октября навсегда осталось для него самым страшным утром в его жизни. И, окрыленный возвращением августейшего фавора, он все же не мог простить Наполеону обвинения в трусости.
— Скажите мне, — сетовал он в разговоре с Паскье, — может ли человек, даже если он министр полиции, эффективно обороняться против целой банды, захваченный в постели в ночной рубашке?..
Да и Хозяин его, при всех благих намерениях, не смог вытравить из памяти то роковое событие, о котором он будет неоднократно вспоминать даже на острове Святой Елены.
13
И как можно было забыть об этом, если сама жизнь каждый день делала новые напоминания?
Теперь Савари не мог простить себе легкомыслия, с которым отнесся к первым сведениям о заговоре. А ведь они приходили неоднократно и из разных мест.
В те самые дни, когда Каппель бомбардировал его письмами из Женевы, не менее тревожные послания шли из других городов юга, прежде всего из Марселя.
Префект департамента Буш-дю-Рон Тибодо неоднократно взывал к министру полиции, указывая на заговор, охвативший весь юг Прованса — от Марселя и Тулона до Экса и Авиньона. В деле принимали участие многие видные якобинцы, в том числе участники первых конспираций Мале. Во главе их, согласно утверждению Тибодо, находился генерал Гидаль, и они ждали сигнала из Парижа. В конце 1811 года Савари дал согласие на арест Гидаля, но этим дело и ограничилось. Подобно тому как было с Каппелем, он даже послал письменный выговор Тибодо, рекомендуя ему покончить с «изобретением заговоров».
А потом произошли события 23 октября, полностью подтвердившие версию Тибодо, как подтверждали они и версию Каппеля.
А потом, уже после подавления заговора, последовали новые сообщения из Марселя, и в одном из них говорилось:
«В день, когда о выступлении генералов Мале и Гидаля стало известно в Марселе, четыреста человек пришли в город. Они были готовы действовать, когда явился один из вожаков, одетый в генеральскую форму, и сказал: „Друзья, разойдемся. В Париже удар сорвался. Надо ждать“.
Надо ждать…
Ну как можно было не вспомнить при этом один эпизод из финала драмы Мале?
Когда осужденных везли на место казни, на Марсовом поле к ним попыталась прорваться толпа молодежи. Люди кричали: «Да здравствует Республика!»
Конвой с трудом отогнал демонстрантов.
Но Мале успел им ответить:
— Друзья, помните день 23 октября. Я умираю, но я не последний римлянин. Они овладели стволом, но не захватили ни корней, ни ветвей. Через шесть месяцев наша гибель будет отомщена!..
Будущее показало, что он ошибся только в сроках.
14
«Они овладели стволом, но не захватили ни корней, ни ветвей». Так сказал брат Леонид в свой смертный час. И это истина. Корни нашей организации уходят в глубь земли, которую попирают сапоги завоевателя, а ветви широкой кроной раскинулись над Францией, Италией, Германией, Польшей, Испанией — всеми народами и странами, где истинные патриоты борются за свободу и счастье своей отчизны…
Филипп Буонарроти прощался с братьями. Его прощальная речь глубоко запала в их души. Они верили: несмотря на поражение, день 23 октября принес свои плоды. И поражение вырастало в победу. В знамя грядущей победы. В надежду на скорое избавление…
…Савари быстро и точно выполнил волю Хозяина.
Всего через день после приема в Тюильри он отправил полицейским властям Лемана предписание: без лишнего шума распустить все ложи и тайные организации Женевы, обратив особенное внимание на филадельфов. Троих вожаков — Буонарроти, Вейяра и Террея — расселить по другим городам при сохранении тщательного надзора полиции.
Буонарроти давалась привилегия самому выбрать место своей ссылки, при условии, чтобы оно находилось не ближе ста тридцати лье от Парижа и императорских резиденций.
Барон Каппель был доволен. Наконец-то верховные власти вняли его многомесячным призывам! Наконец-то он сможет вздохнуть спокойно!..
Он постарался сделать все в наилучшем виде. В течение одной ночи отряды жандармов, бесшумно дефилируя по улицам, прикрыли все масонские ложи. Были ликвидированы и «Союз сердец», и «Треугольник», в котором окопались филадельфы.
Самого Буонарроти Каппель удостоил высокой чести: он пригласил его для душеспасительной беседы в префектуру.
Результат этой акции он кратко отразил в ответном письме министру полиции от 10 февраля 18 13 года:
«Я получил от него обещание вести себя спокойно. Но, чтобы он сдержал это слово, следовало бы заменить ему голову».
Каппель, неважно знавший французский язык, выразился, как ему показалось, афористично. Про себя же он думал другое: конечно, заменить голову нельзя, но убрать бы ее следовало.
Быть может, Савари его и понял. Но распоряжения императора были святы для герцога Ровиго — здесь ничего ни прибавить, ни убавить он не мог.
Вследствие этого Филипп Буонарроти, избравший своим новым местопребыванием старинный город Гренобль на юге Франции, вскоре и перебрался туда вместе с супругой.
Все свои старые связи он сохранил. И особенно радовало его, что власти так и не дознались до тайного «Общества Высокодостойных мастеров», которое он рассматривал как оплот всех революционных сил Франции и Италии.
15
Наполеон хотел забыть день 23 октября, но люди его не забыли. И не только друзья свободы во Франции, не только борцы, во главе которых шел великий архонт филадельфов.
Вся порабощенная Европа воспрянула духом.
Поражение Наполеона в России и заговор Мале стали двумя сторонами медали, которая вскоре легла на погребальную колесницу империи.
Русский царь, несравненно более мудрый и дальновидный, чем другие монархи, вошедшие в состав новой антинаполеоновской коалиции, прекрасно понимал силу вещей и, взвешивая уроки прошлого, теперь относился весьма критически к мысли о реставрации Бурбонов.
В марте 1814 года в беседе с роялистом бароном Витролем он высказал мысль, которая привела в негодование союзников.
— Быть может, разумно созданная республика больше бы соответствовала духу французов? Ведь не могли же идеи свободы, так долго зревшие в вашей стране, не оставить следа!
Вероятно, именно этот «след», иными словами, действия филадельфов и заговор Мале и навели Александра Павловича на столь «еретическую» мысль.
16
Но был среди великого множества лиц — коронованных и некоронованных, борющихся за свободу и противостоящих борцам — один человек, который оставался равнодушным ко всем этим делам и мыслям и, проживая в Париже, даже понятия не имел о заговоре Мале.
То был потомок Карла Великого, внучатый племянник знаменитого писателя, герцога и пэра Франции, бывший граф Анри де Сен-Симон, ныне более известный как неимущий господин Бонноме, а позднее названный «последним аристократом и первым социалистом нового времени.
Накануне описанных выше событий на Сен-Симона почти одновременно обрушились два несчастья: арест Базена и смерть Диара.
Исчезновение Базена, единственного человека в этом огромном городе, которого он мог назвать своим единомышленником и другом, больно отразилось на Сен-Симоне; исчезновение же Диара, который столько времени поддерживал его и морально и материально, давая возможность заниматься любимым делом, оказалось подлинным горем.
Отныне, лишенный средств к существованию и фактически выброшенный на улицу, Сен-Симон теряет перспективу. Он не знает, как жить. Пытается обратиться к человеку, многим обязанному ему в прошлом, но терпит неудачу. Опускается все ниже — до самого дна Парижа. И наконец тяжело заболевает.
Только тогда приходят на помощь родственники. Ему снимают крохотную комнатушку на окраине Парижа и соглашаются выплачивать скудное ежемесячное пособие.
17
Сен-Симон счастлив. Это ничего, что в комнате гуляет ветер, а ранние сумерки заставляют прекращать работу — деньги на свечи не отпущены. Это ничего! Все равно можно писать несколько часов подряд, а потом, в темноте, обдумывать написанное и то, что последует за этим.
Вот и прекрасно. Что еще ему нужно?
Пережитое многому научило. Теперь он понимает: нужно проститься с заоблачными высями и спускаться на землю. Он навсегда прощается с космическими фантазиями, отказывается от «Новой энциклопедии» и четко ограничивает пределы своего дальнейшего творчества.
Отныне он занят ф и л о с о ф и е й и с т о р и и. Его волнует идея з а к о н о м е р н о с т и исторического процесса. Та самая о б щ а я и д е я, которую он искал всю жизнь и наконец обрел.
Не по высшей воле и не вследствие простого стечения обстоятельств происходят великие события. Нет «вечных» истин, как нет и «естественного» состояния. Все движется согласно своим законам, и законы эти философ может раскрыть. Ибо история — м а т е м а т и ч е с к и й р я д, все члены которого идут друг за другом в строгой последовательности. А поэтому, коль скоро знаешь первые и средние члены ряда, можешь предугадать и последующие.
Значит, зная историю, можно п р е д в и д е т ь будущее.
Завершив свой «Очерк науки о человеке», Сен-Симон хочет как можно скорее познакомить с ним человечество.
Но у него нет денег, чтобы отпечатать новый труд.
Он переписывает его, составляет от руки несколько копий и рассылает ученым и государственным людям, прося высказаться.
Одну копию он отправляет императору и, чтобы заинтересовать его, дает рукописи интригующее заглавие…
18
Давно не видела Франция столь суровой зимы.
И дело было не только в холоде. Холод физический шел рука об руку с холодом душевным, удваивая страдания народа.
Почти треть земли осталась необработанной, фабрики закрывались, в торговле царил полный застой. Чудовищное увеличение налогов, 25-процентные вычеты из жалований и пенсий, бесконечные мобилизации и постои солдат — все это прижало людей состоятельных, а бедняков довело до нищеты и голодной смерти. Рента упала вдвое, акции Французского банка не котировались, звонкая монета, как некогда, в эпоху Директории, полностью исчезла.
Новогодний праздник в Париже прошел, словно панихида: помимо похоронного настроения, 31 декабря из-за отсутствия подвоза в столице нельзя было достать ни продовольствия, ни вина.
Участились банкротства. Люди несли в ссудные кассы серебро, мебель, одежду.
А по лесам рыскали летучие отряды, преследуя дезертиров.
И весь разоренный народ, вся обескровленная Франция жили одной мыслью, одной надеждой — дождаться мира.
Но император и не помышлял о мире.
Растерявший всех своих сателлитов, оставивший «великую армию» на полях России, так и не покоривший Испании, ясно видящий торжество своего главного соперника — Англии, он все еще верил в возможность перелома и близкую победу.
И не упускал случая во всем обвинить прошедшую революцию и ее идеологов — «проклятых метафизиков», «завравшихся шарлатанов-философов».
Плохое же время выбрал один из этих философов для представления императору своего труда!..
19
Когда Наполеону подали красиво переплетенную рукопись, он первым долгом посмотрел на заглавие:
«Средство заставить англичан признать свободу мореплавания».
Императора измучила одновременная борьба на суше и на море. Континентальная блокада потерпела полный провал. В поисках выхода, он хватался за каждое предложение. «Средство заставить англичан…» Что же это? Конструкция нового дальнобойного орудия? Чертеж необыкновенного корабля? Или, еще лучше, оригинальный стратегический план?..
Императора ожидало полное разочарование. Листая рукопись, он быстро убедился, что в ней нет ни слова, отвечающего заглавию. Всемирное тяготение… История человека и человечества… Математические ряды… Тьфу ты черт! Зачем ему дали всю эту галиматью?..
Наполеон возвращается к посвящению, и тут вдруг нечто останавливает его. Что это?.. Автор, кажется, собирается его поучать?..
«…Ваше величество должно отказаться от протектората над Рейнским союзом, вывести войска из Италии, возвратить свободу Голландии, прекратить вмешательство в дела Испании, одним словом, вернуться к естественным границам Франции. Если же вы пожелаете еще больше увеличить ваши лавры, то этим окончательно разорите Францию и окажетесь в прямом противоречии со стремлениями своих подданных…»
В гневе Наполеон захлопывает рукопись.
Мерзавцы! Что они подсунули ему? Куда смотрел Савари? А эти идиоты секретари? Всех в тюрьму, и этого горе-философа в первую очередь!.. Впрочем, кто он?..
Наполеон смотрит на подпись:
«Анри де Сен-Симон, двоюродный внук герцога де Сен-Симона, автора „Воспоминаний о регентстве“…»
Это, конечно, ничего не говорит императору, ибо «Воспоминаний о регентстве» он не читал. И все же… Рука, уже потянувшаяся к звонку, останавливается. Он вновь листает рукопись…
…Странно встретились они, великий император и одинокий мечтатель. Император владел полумиром, который залил кровью. А мечтатель владел целым миром, в котором собирался строить всеобщее счастье. У императора через пару лет останется только прошлое, которое он будет с тоской вспоминать на крошечном острове, затерянном в океане. А мечтатель будет жить только будущим, которое он подарит всему человечеству.
Ибо как раз в 1814 году он напишет знаменательную фразу:
«Золотой век не позади нас (как считали философы и поэты), а впереди, и заключается он в усовершенствовании общественного строя; наши отцы его не видели, наши дети когда-нибудь к нему придут. Наша обязанность — проложить им путь».
Глава четвертая
1
Если бы в то время изобретение братьев Люмьер уже порадовало человечество, то можно было бы сказать, что все происшедшее в 1813 — 1814 годах удивительно напоминало кинопленку, пущенную в обратном направлении.
Вновь пошли кампании и сражения, но если раньше Наполеон шел от победы к победе и военные неудачи были лишь незначительными эпизодами, не нарушавшими общего фона, то теперь, после России, и фон был другим, и эпизоды выросли до размеров событий.
Нельзя сказать, чтобы он терпел одни поражения; напротив, побед было достаточно, и побед подчас удивительных, где полностью проявился его военный гений. Да и сам он на какое-то время словно переродился, помолодел, снова стал предприимчивым и энергичным, он даже с упорством маньяка непрерывно твердил о неизбежном и близком переломе. Но перелом явно произошел в другую сторону — кривая неуклонно опускалась: армия выдохлась, маршалы потеряли энтузиазм, ресурсы иссякали, никто никому больше не верил, а силы противостоявшие, несмотря на временные неудачи, ежедневно росли и приобретали стойкую уверенность.
Казалось, у него была еще возможность остановиться и, отдав часть захваченного, выторговать рубежи, на которых он мог бы сохранить и корону и власть. Но он-то прекрасно понимал, что подобный исход иллюзорен, что для него не может быть отступления. Все или ничего, aut Caesar, aut nihil[39] — такова была дилемма, которую он сам поставил перед собой и перед врагами. И поскольку, в силу объективных условий, Цезарем он стать больше не мог, оставалось ничто. Из ничего вышедший, достигнув небывалых пределов величия и славы, он несся теперь в противоположном направлении, пока снова не превратился в ничто. Ex nihilo nihil[40].
Несся стремительно: если «туда» пленка разматывалась почти четверть века, то на «обратно» хватило лишь одного года.
2
Была минута, когда он надеялся, что Россия пойдет на примирение и удастся кончить партию вничью.
В докладе о русской войне, сделанном Сенату, он заявил:
— Я предпринял эту войну без вражды, желая избавить Россию от тех зол, которые она сама себе причинила. Я мог бы вооружить против нее часть ее же народа, провозгласив освобождение крестьян. Но я отказался от меры, которая обрекла бы на смерть тысячи семейств…