К полудню солнце стало так припекать, что крона дерева, под которым сидели Кейт и Джеффри, превратилась в подобие тонких кружев; они решили спрятаться от жары в гостинице, но, не успев ступить через порог, Джеффри тут же упал на пол без сознания. Снова Кейт и сеньор Мартинес отнесли его наверх и положили на кровать.
И снова Джеффри ушел в себя, и куда бы ни был устремлен его невидящий взор: в потолок ли, на стены, или на полосатый квадрат света, падающего сквозь закрытое ставнями окно, или на сеньора Мартинеса, – в глазах стояло недоумение и возмущенный вопрос: по какому праву вы требуете, чтобы я резвился как козленок? Снова он взмок хоть выжимай. Сеньор Мартинес извинился и поднял веки молодого человека: вся слизистая была зеленовато-желтого цвета. Он молча показал Кейт на руки, желтевшие на фоне белого покрывала. Сокрушенно качая головой, сеньор Мартинес побрел вниз звонить тетушке доктора.
Та заверила его, что как только доктор позвонит домой – он обычно звонит, чтобы узнать, не было ли в его отсутствие вызовов, – она ему непременно передаст, что в гостинице лежит молодой американец, его лихорадит, он весь желтый и обливается потом. Она считает, сказал сеньор Мартинес, что это желтая лихорадка, от которой умер один ее родственник в Южной Америке. Он пожал плечами: конечно, эту добрейшую женщину нельзя принимать всерьез.
Кейт поднялась в комнату и обнаружила, что Джеффри не проявляет признаков жизни. Он лежал на спине безвольно, расслабившись, так что когда она взяла его руку и затем отпустила, та упала на кровать как ватная, с глухим стуком. Он выглядел так, будто душа его рассталась с телом, но Кейт продолжала говорить себе (мысленно, разумеется, как говорят о детях или даже о взрослых, которые сознательно воздвигают стену между собою и миром реальности): «Да, никуда не денешься, он должен сделать свой выбор в жизни: юрист или бродяга – иного для себя он не видит. А если б видел, то не валялся бы сейчас с температурой, весь желтый… но не такой уж больной, во всяком случае не такой больной, как, скажем, тот, у кого холера или даже корь».
И все же Джеффри был болен, по-настоящему болен, хотя, будь он бедняком-поденщиком или мелким фермером, для которого пропущенный день работы означает голод, он бы вовсе не считался больным. Нет, конечно, Кейт не осуждала его за это! Не осуждала, но в глубине души не могла не желать, чтобы он был в состоянии подняться на ноги, поехать к себе в Штаты и там переживать этот свой духовный кризис…
В столовой Кейт встретила тучного мужчину в форме и с пистолетом на боку. Это была военная форма.
Кейт вернулась в номер и, взглянув на Джеффри, увидела, что он в том же состоянии, в каком она его оставила. Она влила в него еще немного воды, тут же свалилась и заснула беспробудным сном.
Наутро, когда солнце ушло из комнаты, Кейт показалось, что оно как бы оставило свой отсвет на коже Джеффри. Она разыскала сеньора Мартинеса и попросила его снова позвонить доктору. Но телефон на сей раз вообще молчал: очевидно, тетушка все утренние часы посвящала молитвам в монастырском храме. Пока Кейт и сеньор Мартинес стояли у окна, решая, что делать дальше, на площади остановился грузовик. Это был видавший лучшие дни «фордик». Шофер стал наполнять радиатор водой из фонтана. Почти одновременно с «фордом» на площади появилась лошадь, впряженная в повозку, типичную испанскую повозку, которая вот уже много веков является неотъемлемой частью национального колорита. Лошадь мучила жажда, она направилась к фонтану и стала пить, а рядом с ней шофер грузовика набирал воду в пустую канистру из-под масла.
Хмурой сосредоточенности сеньора Мартинеса как не бывало; он выскочил из дома, переговорил с шофером и, вернувшись, сказал, что этот человек – дорожный рабочий – довезет Джеффри до монастыря и оставит на попечение сестер, если его быстро соберут в дорогу.
Кейт с помощью сеньора Мартинеса попыталась одеть больного, который не сопротивлялся, но так отяжелел и обмяк, что им пришлось отказаться от этой затеи и просто-напросто завернуть его в одеяла. Голого, запеленутого, его снесли вниз и посадили в высокую кабину грузовика. Сеньор Мартинес сел вместе с Джеффри, так как с монашками можно было объясниться только по-испански. Они не могли вспомнить, как будет по-французски «желтуха», решили называть ее «la maladie jaune», [13] и Джеффри поехал в монастырь с этим дилетантским диагнозом.
Грузовик рванулся с площади, и Кейт видела, как Джеффри, словно подстреленный, осел на сиденье между хозяином гостиницы и шофером.
Это было в десять часов утра.
Вернувшись, сеньор Мартинес сообщил, что сестры с готовностью взялись выхаживать Джеффри; в пять он от имени Кейт позвонил в монастырь, и ему сказали, что Джеффри спит, что, по их мнению, он действительно серьезно болен, но что они ожидают приезда доктора из Аликанте, который обычно навещает их в сложных случаях.
И хотя Кейт ничем не могла помочь, она все же решила сходить в монастырь. Идти надо было по улице, которой она раньше не приметила: это была даже не улица, а скорее узкий проход, застроенный с обеих сторон однокомнатными хибарами, в которых ютилась беднота, – в каждой хибаре по семье. Двери стояли настежь раскрытые; каждая хибара была битком набита детьми всех возрастов; тут же находилась мать этих детей, обычно женщина возраста Кейт или чуть помоложе, но на вид глубокая старуха. У дверей среди кур, коз и прочей живности сидели на стульях старики. Ни молодежи, ни мужчин среднего возраста видно не было: все работали в поле. Кейт шла по этому проулку и смущенно улыбалась, сгорая от стыда, – никакие доводы рассудка не могли рассеять это чувство. Она без конца повторяла себе, что в пятидесяти милях отсюда, на побережье, она бы влилась в толпу курортников незамеченной, нисколько не отличаясь с точки зрения нравственности от сотен тысяч – а в эти месяцы даже миллионов – ей подобных. Но уговоры были бесполезны. Улыбки и приветствия этих несчастных женщин в стираных-перестиранных черных платьях, куча детей, ужасающая, дошедшая до крайности нищета – все это было откровенным обвинением ей, Кейт, которая, дружелюбно улыбаясь, в белом элегантном платье, с шикарной сумкой в руках, модно причесанная (кстати, в ее каштановых волосах на проборе появилась полоска седины) осторожно ступала по камням своими белыми, холеными ногами.
Пройдя сотню ярдов, Кейт дошла до конца проулка, упиравшегося в каменистый склон холма с оливковой рощей, по которой вилась проселочная дорога – по этой дороге сегодня утром трясся грузовик с Джеффри, – и, оглянувшись, увидела, что весь проулок забит женщинами в черном и босоногими ребятишками (точно сошедшими с полотен Мурильо), которые не отрываясь смотрят ей вслед.
С пылающим лицом шла она между оливковыми деревьями, которые затем сменились маисовыми полями, пока не дошла до приметного эвкалипта, благоухавшего в раскаленном воздухе еще сильнее, чем оливковые деревья. Здесь она повернула и вышла к монастырю. Высокая каменная стена уходила в обе стороны от железных ворот, за которыми был виден маленький чистенький дворик, а в нем – несколько цветущих кустов и двухэтажное белое здание. Когда она пересекла дворик, взору ее открылись другие, тоже огромные ворота – по всей видимости, главные, а те, которые она прошла, были своего рода преддверием, – и за ними храм, господствующий над округой: над монастырем, оградой, узорчатыми воротами, оливковой рощей, полями, каменистой землей. Купол храма горел и сверкал, отражая пламя заката. Кейт постучала в какую-то дверь, только потом обнаружив, что это черный ход, и была встречена с улыбкой и приглашена внутрь сначала одной женщиной в черном одеянии, потом другой, третьей, ее обступили кольцом, все уже знали, кто она такая, знали, что она пришла навестить их пациента. Ее проводили в маленькую комнату в конце дворика, где на простой железной кровати под глянцевой картинкой с изображением Сердца Христова лежал Джеффри. На низкой тумбочке стояло распятие; на беленой стене висел крест из слоновой кости.
Джеффри под воздействием какого-то снадобья еще больше, чем утром, отдалился от внешнего мира. Он лежал отрешенный, безжизненный, холодный и влажный на ощупь, весь желтый – будто выкрашенный охрой. С таким же успехом Кейт могла вообще сюда не приходить, но она все-таки посидела немного у постели на плетеном стуле, а монахини тем временем угостили ее чашкой кофе с кусочком пирога, потом принесли бокал вина, сопровождая все это улыбками, благодарные ей за то, что она пришла и своим приходом предоставила им возможность сотворить еще одно доброе дело во славу господа. Наконец она поблагодарила их и ушла.
На улице бедняков к этому времени вернулись с полевых работ мужчины, и Кейт была рада, что уже наступили сумерки, казавшиеся еще гуще от яркого света ничем не прикрытых лампочек, который струился из каждой хибары. «Добрый вечер, добрый вечер, buenos tardes, buenos tardes» – эти приветствия сопровождали ее всю дорогу. А ребятишки бежали за ней по пыли, пока она не переступила порога гостиницы, где они, как стайка птиц, встретившая на пути препятствие, сразу повернули и с криками исчезли в темноте.
В столовой вместе с пожилым священником – это оказался тот самый доктор, которого ждали в монастыре, – она поужинала горячим густым супом, яичницей, перцем с помидорами и тушеной айвой. Она попросила священника позвонить ей, когда он осмотрит «ее мужа», выдержала его холодный взгляд, в котором, как ему казалось, не было никакого осуждения, и пошла к себе ждать звонка. Священнику предстояло пройти тот же путь, который не так давно проделала Кейт, потом, конечно, он побеседует с улыбчивыми монахинями в строгих черных одеждах и уже потом осмотрит Джеффри. Телефонный звонок раздался после полуночи, и сеньор Мартинес, поднявшись наверх, сообщил, что, по мнению отца Хуана, у молодого человека желтуха, но в то же время налицо кое-какие симптомы, которые противоречат этому диагнозу. Через три дня, когда в монастырь заедет с очередным визитом местный врач, можно будет поставить более точный диагноз.
Она легла спать и спала очень чутко, пребывая все время на грани бодрствования, как бы в мелком озере сновидений, где тени мыслей скользили по поверхности сознания как рыбы, холодные и неуловимые. Проснулась она рано, когда в воздухе еще плавали остатки сероватых предрассветных сумерек. Она села у окна понаблюдать, как пробуждается деревня.
Вскоре к фонтану подошел мужчина, подставил ладонь, направляя струю себе на лицо, затем наклонил голову к самому отверстию и, повернув ее немного, стал пить; Кейт заметила первый слабый блик солнца на его бронзовой щеке.
Из одного дома вышла женщина и поставила деревянный стул у дверей на пыльную землю. Потом сходила в дом и снова вышла оттуда, неся в руках нож, эмалированную тарелку с горкой зеленого перца и пустую пластмассовую миску. Она была одета в заношенное черное платье – униформу простонародья Европы. С великими предосторожностями, будто рискуя жизнью, она села и поставила миску себе на колени, зажав ее между ними. Держа тарелку с перцем на согнутом локте левой руки, она принялась резать перец и бросать его в миску. Это была старая женщина, старая, усталая, с седеющими волосами, туго затянутыми в пучок на затылке. И только Кейт подумала: «Да нет, может, она не так уж и стара, как мне кажется, опять я столкнулась все с тем же», женщина подняла глаза и посмотрела прямо на Кейт, сидевшую у окна в пене белых оборок. Женщина улыбнулась ей; Кейт улыбнулась в ответ, сознавая, что ее улыбка не так искренна, как следовало бы; женщина в самом деле оказалась не старше самой Кейт, только была потрепана жизнью, как старая заезженная кляча.
Кейт отошла от окна и оделась. Ей принесли поднос с кофе, сдобными булочками и джемом. В комнату ворвалось солнце. Она закрыла ставни, чтобы спрятаться от ослепительного света, и поскольку никакого чтения у нее не было, кроме журналов недельной давности, которые здесь, в этом забытом богом уголке, как и предполагала Кейт, выглядели фальшивыми и глупыми, она праздно просидела все утро, пока не настало время обеда. Потом она вздремнула немного и снова отправилась в монастырь. Джеффри лежал в своей комнатке с белеными стенами.
И снова по улице нищих лачуг она возвратилась в гостиницу, только усилием воли заставив себя сделать это, потом опять отсиживалась в номере, пока не подошло время ужина, который здесь подавали в десять часов вечера; после ужина у нее мелькнуло желание пойти в кафе, где было полно народу. Но это оказалось немыслимым: там собирались одни мужчины. Даже в компании Джеффри ее появление выглядело бы нелепо и неуместно и было бы равносильно вторжению в чужую жизнь, жизнь завсегдатаев кафе, приходивших сюда как в свой второй дом.
Хорошо бы, подумала она, если б у нее хватило сил завершить то, в чем она, как ей казалось, так давно нуждается: осмыслить свою жизнь. Но у нее не было никаких мыслей – одни ощущения. Она мечтала о доме, о жизни в кругу семьи… но все это уже в прошлом. Тем не менее она продолжала думать, как если бы речь шла о будущем, и тут же одергивала себя: «С этим покончено, к прошлому возврата нет», но при этом в душе ее поднималась такая буря эмоций, что с ними порой бывало трудно сладить.
Кейт тосковала по мужу.
Ее душевная неуравновешенность перед отъездом из дома в мае, бесконечные переходы от потребности в любви к раздражению на самое себя за то, что такая потребность еще живет в ней; от желания полной свободы к боязливому желанию, чтобы свобода эта не была безграничной, – все это перешло теперь во всепоглощающую страсть к мужу, которую, однако, надо было сдерживать до осени.
Тоска по мужу не была тем голодом, который нельзя удовлетворить, она не доставляла Кейт мучений плоти и не приводила ее в состояние потерянности – просто все откладывалось до осени. До будущего, которому не суждено состояться – во всяком случае в том виде, в каком оно представлялось ее мужу, ей самой, ее детям до памятного вечера в мае, перевернувшего всю ее жизнь. Это будущее не будет прямым продолжением предшествовавшего ему прошлого, лишь с нелепым перерывом на лето, вроде бы не имеющим сколько-нибудь важного значения. Нет, у нее будет будущее, но оно будет продолжением ее детских дней. Ибо ей все больше и больше казалось, что она понемногу начинает приходить в себя после приступа психоза, длившегося все эти годы – с того момента в раннем девичестве, когда природа порешила, что ей пора иметь мужчину (в то время она, разумеется, думала об этом более возвышенно), и до недавних пор, когда дурман начал рассеиваться. В те годы, когда она жила как в дурмане, ей казалось, что она предает самое себя. Ведь не только ее тело, ее желания, ее чувства – вся она тянулась, как подсолнух, к единственному мужчине, она протягивала мужу нечто очень ценное, протягивала детям, всем, с кем сталкивала ее судьба… но тщетно… никому это, оказывается, не было нужно, этого просто не замечали. И это нечто, которое она безотчетно предлагала людям, которым сама пренебрегала, равно как и все окружающие, как раз и было истинной сутью Кейт.
Даже сейчас, свободная от мелкой житейской суеты, предоставленная самой себе, в условиях, которые были ей недоступны раньше в круговороте повседневности, она никак не могла обрести душевный покой, не могла вдуматься, сосредоточиться, углубиться в себя – всеми своими помыслами она была устремлена в будущее, рвалась в объятия мужа, в стихию интимности, что была ее прошлым. Разум говорил ей, что вся ее прошлая жизнь – дурман. А она тосковала по этому прошлому, была одержима им. Огонь желания переносил ее из номера гостиницы, где она сейчас одиноко сидела, в супружескую спальню их дома, в объятия мужа; правда, холодный ветер гулял по комнатам, разнося облетевшие с деревьев листья по разным углам, но тепло не позволяло им вылететь, и этим теплом было ее прошлое.
На следующее утро Кейт пошла прогуляться по горным тропинкам. Когда она вернулась в гостиницу, сеньор Мартинес недовольно заметил, что она не должна ходить одна по такой жаре; он посочувствовал, что ей негде развлечься, и предложил пользоваться двориком, который обычно закрыт для постояльцев, но для нее будет открыт.
В середине дворика оказался небольшой водоем, где плавали золотые рыбки, но их почти не было видно из-за слоя пыли на поверхности воды и из-за того, что он почти сплошь зарос водорослями, листья которых были унизаны пузырьками воздуха. В углу двора, в тени, сидела старуха, тетка жены сеньора Мартинеса. Она читала Библию и одновременно вязала что-то из черной шерсти.
Вечером Кейт снова навестила Джеффри. Он по-прежнему за весь день не произнес ни слова, сообщили монахини, но как только Кейт вошла, он открыл глаза, вроде бы узнав ее, и вполне нормальным голосом сказал:
– А-а, привет, привет, как жизнь? – И тут же снова погрузился не то в сон, не то в забытье.
Вечером в монастырь зашел местный врач; сестры позвонили сеньору Мартинесу и сказали, что у Джеффри, возможно, тиф, но беспокоиться пока не стоит – это всего лишь предварительный диагноз.
На следующее утро этот диагноз был снят, но и желтуха не подтвердилась. Прошел день, и еще один. Кейт регулярно навещала Джеффри, сидела у его изголовья, ходила по нищенским улочкам и оливковым рощам в монастырь; она сидела во дворике гостиницы, с каким-то яростным неистовством подавляя в себе все эмоции… и снова ей начал сниться тюлень. Она вживалась в атмосферу видения настолько, что даже проснувшись, наяву, продолжала жить его духом, испытывая порой такие же вспышки чувства – если это слово применимо в данном случае, – какие она испытывала во сне к тюленю. Она всю жизнь была в хороших отношениях со снами, всегда была готова найти что-то поучительное в них.
Однажды во время сиесты, в жаркое послеполуденное время, Кейт вместе с тюленем оказалась на арене: древнеримский амфитеатр на фоне северного пейзажа. Она находилась в нижней части арены, на уровне земли. Внезапно из клеток, скрытых в стенах, выскочили дикие звери. Львы, леопарды, волки, тигры. Кейт с тюленем бросилась бежать, но хищники не отставали. Она стала взбираться по опорам и, сделав отчаянное усилие, вскарабкалась на край арены, но оказалось, что это всего лишь шаткая деревянная перекладина, которая тряслась и дрожала под тяжестью Кейт и тюленя. Она вцепилась в эту перекладину, подобрав как можно выше под себя ноги и стараясь подтянуть к себе тюленя, чтобы спасти его от клыков и когтей преследователей. Звери громко хрипели и рычали. Она подумала, что ей так долго не продержаться и она не сумеет уберечь тюленя. Силы убывали с каждой минутой, а хищники прыгали, рычали и щелкали зубами у самых ее пяток, всего в нескольких дюймах от израненного хвоста тюленя. Наконец их бешеные прыжки прекратились, и вскоре она со своей ношей была уже далеко от преследователей, которых оставалось все меньше и меньше, а потом они и вовсе исчезли.
Прошла уже неделя, как Джеффри лежал больной в монастыре. Кейт навещала его ежедневно, а иногда и дважды в день. Он стал ее узнавать, и они каждый раз беседовали, не очень подолгу, правда, но мило и по-дружески, как в самом начале, в Стамбуле. Его лихорадило волнами: то горит как в огне, то температура падает. Как-то он сказал, что вполне здесь счастлив: лежать в этой спартанской обстановке, целыми днями глядя в солнечный прямоугольник окна, где видны лишь дерево, клумба с петуниями да куст жасмина, – вот все, что ему нужно… надолго ли, он и сам не знает. Он не верил, что болен; он забыл, что какое-то время был в полубессознательном состоянии и много дней без сознания совсем. Ему казалось, что он просто отдыхает в монастыре – лежит спокойно в белоснежной постели, в чистой комнате с белыми стенами и созерцает зелень дерева и цветы под окном.
Время, свободное от посещений монастыря, Кейт проводила во дворике гостиницы. А вечерами сидела у окна, словно бдительный часовой на страже своего покоя, отгоняя предательские воспоминания, желания, тщетные надежды, и любовалась полной луной.
Однажды вечером поход в монастырь оказался ей не под силу. Стояла изнурительная жара, Кейт слишком долго спала во время сиесты, ее даже чуть подташнивало от местной, тяжелой, не по сезону, пищи, и вдобавок она легла в постель только под утро, с трудом оторвавшись от залитого лунным светом окна, от звезд и огонька на монастырских воротах, мерцавшего с далекого склона сквозь листву. Она попросила сеньора Мартинеса позвонить в монастырь и передать Джеффри, что она не сможет прийти, и осталась лежать в постели. Она не спустилась вниз к ужину, отослала завтрак назад нетронутым, и когда сеньор Мартинес зашел справиться о здоровье, она по его лицу поняла, что тоже заболела.
Только и всего? Она чувствовала себя так… просто слов нет, чтобы описать это состояние, но известие о том, что у нее желтуха или что-то там еще, чем болен Джеффри, прозвучало успокаивающе. Всю прошлую ночь она провела в постели – нести дежурство у окна уже не было сил, – наблюдая движение луны по прямоугольнику, усеянному звездами, и в то же время продолжая идти на север с тюленем на руках. Она верила, что где-то впереди должно быть море, потому что, если там его не окажется, оба они погибнут. На землю начал опускаться пушистый снежок, заполняя щели и впадины острых черных скал. Она дрожала от холода и была рада, что тело тюленя прикрывает ее. Он положил голову ей на плечо, и она ощущала нежное трение мягких щетинок о щеку. Жизнь тюленя висела на волоске, и Кейт это знала. Она знала, что, идя навстречу зиме, отдает на милость стихии и свою собственную жизнь, и жизнь животного… словно подставляя всем ветрам маленький сухой лист с дерева на открытой ладони.
Сеньор Мартинес спросил, можно ли ему позвонить тетушке доктора и передать, чтобы доктор пришел к Кейт и посмотрел ее. Кейт понимала, что она делает первый шаг по пути, который скорее всего приведет ее в келью с побеленными стенами по соседству с Джеффри. Коль скоро уж она заболела или заболеет со дня на день, лучше прибиваться к родному дому. Если до сих пор она и думать не смела о том, чтобы бросить Джеффри здесь одного, считая подобный поступок жестоким и аморальным, то сейчас она стала убеждать себя, что он вполне взрослый, тридцатилетний человек, что он будет жить и даже процветать независимо от того, сидит она или не сидит у его изголовья по часу каждый день, а то и два раза в день, – сейчас все равно она делать этого уже не в состоянии. Она может оставить его без всяких угрызений совести. Через сеньора Мартинеса и монахинь она все объяснила Джеффри на словах по телефону и, попросив у хозяина бумаги – в номерах бумагу не держали, – написала ему коротенькую шутливую, грустно-ироническую записку с изложением ситуации; сочиняя ее, Кейт поняла, что действительно больна, поскольку такой пустяк стоил ей неимоверных усилий. Когда-нибудь он ответит ей аналогичным посланием. К тому времени сама эта деревушка и их столь несхожие переживания здесь уже уйдут в прошлое, как старые киноленты с таким же в точности началом: незнакомые мужчина и женщина трясутся бок о бок в провинциальном автобусе и по воле случая застревают в глухой деревушке.
Уплатив неправдоподобно мало по счету, Кейт стояла со своим чемоданом у фонтана в ожидании автобуса; сеньор Мартинес долго сжимал ее руки в своих, и глаза его были полны слез. У нее тоже повлажнели глаза. И снова она почувствовала неловкость, ибо сеньор Мартинес, симпатизируя ей – да-да, он ей симпатизировал, и не скрывал этого, и понимал, почему этот молодой бедолага остановил свой выбор именно на этой женщине, несмотря на то, что она намного старше его (в паспортах ведь все сказано), – все-таки был шокирован по сей день, шокирован и опечален: он знал, что в современном мире подобные отношения между людьми – дело обычное, но не считал, что мир стал от этого лучше; все это и многое другое он постарался вложить в свое рукопожатие, и его живые, подернутые влагой глаза выражали те же чувства, пока автобус стоял и слегка подрагивал на раннем утреннем солнце, ожидая двух пассажиров – Кейт и одну молоденькую девушку, дочь фермера, выращивающего помидоры в поле, мимо которого Кейт проходила не раз по дороге в монастырь; девушка покидала родную деревню, чтобы на месяц устроиться горничной в каком-нибудь доходном туристском отеле; потом она собиралась вернуться и помогать матери, у которой на руках было еще шестеро детей.
Сеньор Мартинес погрузил в автобус чемодан Кейт и предупредил шофера, что сеньоре нездоровится и о ней надо будет позаботиться в пути. В заботе она действительно нуждалась; по дороге к побережью ее укачало до тошноты, извела духота и жара в автобусе, и, когда она наконец попала на берег моря, у нее все кружилось перед глазами от ослепительного блеска солнца. Был полдень. Голова у Кейт раскалывалась, и следовало бы отлежаться в постели, но она была одержима одной мыслью – как можно скорее вернуться в Лондон.
На побережье она пересела в другой автобус и вскоре добралась до городка, где, по ее расчетам, можно было найти туристское бюро и заказать билеты; в пять часов вечера Кейт уже была у врача, а в нескольких милях отсюда, в глубине полуострова, среди нищих, полуголодных испанцев медицинской помощи нужно ждать много дней и получить ее можно только при посредничестве церкви.
Она выложила доктору все свои познания о желтухе и тифе, а он, осмотрев ее, сказал, что, по его мнению, она страдает обыкновенным малокровием. Он рекомендует ей сразу же по прибытии в Лондон обратиться к своему лечащему врачу, хотя считает, что скоро она будет чувствовать себя вполне нормально. Он прописал Кейт успокаивающие таблетки и взял с нее не больше не меньше как пять фунтов. В разгар золотого половодья, когда деньги текут рекой, да если вдобавок сеньора богата – одно ее платье, туфли и сумочка чего стоят! – что может быть справедливее?
Сеньора же, узнавшая в отношении доктора к себе свое собственное отношение к Джеффри, чью болезнь она считала – поначалу, во всяком случае, – депрессией, тем не менее была слишком слаба, чтобы толкаться в автобусе или другом общественном транспорте, и наняла такси до аэропорта.
Там она сначала дремала в кресле, а затем, поскольку вылет все время откладывался, легла на скамейку лицом к спинке, избегая тем самым любопытных и осуждающих взглядов других пассажиров. Ее так мутило и выворачивало наизнанку – характерные симптомы этого непонятного заболевания, – что на следующее утро на борту самолета она поняла, какую совершила ошибку, пустившись в дорогу в таком состоянии: она была уверена, что пришел ее последний час, надеялась, что будет наконец избавлена от страданий, и, подлетая к Лондону, держалась только мыслью о собственной постели в собственной комнате с занавесками в цветочек и с пробивающимися сквозь раскидистую крону дерева солнечными зайчиками, – в комнате, наполненной лунным светом или рассеянным серым светом унылого облачного неба; о, она едва могла дождаться, когда переступит порог родного дома, куда, возможно, уже вернулся кто-нибудь из ее бродяг-детей, и даже сможет помочь ей в чем-то на первых порах. Она уже дала шоферу адрес своего дома, как вдруг вспомнила, что в данное время не имеет на свой дом никаких прав: ведь там живут чужие люди. Тогда она попросила шофера подождать, пока она соберется с мыслями. Такси остановилось, счетчик продолжал щелкать, а Кейт думала о том, в какое положение она попала: рассчитывать на то, что удастся найти свободный номер в лондонском отеле в августе, может только сумасшедший. А обращаться к друзьям не хотелось, особенно к Мэри, которая с радостью бы приютила у себя приятельницу – Кейт в этом ни минуты не сомневалась. При условии, конечно, что у нее не началась очередная интрижка – ведь ее детей тоже не было в городе.
Наконец Кейт рассказала о своем затруднительном положении шоферу, намекнув, что его услуги будут вознаграждены. Он помчал ее в Лондон, время от времени поглядывая назад, чтобы понять, насколько больна его пассажирка и не следует ли везти ее прямо в больницу; так они объехали один за другим четыре отеля, но тщетно. Наконец, в Блумбери он зашел в отель, который был явно не по карману Кейт-домохозяйке, но подходил Кейт в ее новом качестве, и, вернувшись, сказал, что если она в состоянии немного подождать, то приблизительно через час освободится двуспальный номер с ванной; стоимость номера привела ее в ужас, но выбора не было.
Отель
Расплатившись с шофером, Кейт внесла аванс за номер и, ответив утвердительно на вежливый вопрос, в состоянии ли она подождать немного в вестибюле, пока не освободится номер, села в кресло и стала ждать. Внимание посторонних людей, их забота были очень трогательны, и она принимала их: что поделаешь, ведь не в больницу же сразу бежать; эта перспектива была отвергнута Кейт в результате переговоров шофера с портье – о возможности занесения инфекции, эпидемии и так далее. Нет, портье, шофер и сама Кейт единодушно решили, что у нее скорее нервное истощение, чем какая-нибудь болезнь, и она осталась сидеть совершенно обессиленная в вестибюле, стараясь сосредоточиться на том, что происходит вокруг. Если смотреть с выгодной наблюдательной позиции – с вершины Альп, например, сквозь окуляры сверхмощного бинокля, – окружающее будет выглядеть так, словно вся Европа снялась с насиженных мест и началось великое переселение народов. Этот вестибюль, обрамленный островками цветов – искусственных, правда, но имитирующих природу с таким мастерством, что живые рядом с ними казались бы жалкими и лишними, – униформа служащих отеля, нарядно одетая, праздная публика поначалу отвлекли внимание Кейт, и она упустила одно весьма примечательное обстоятельство: оказывается, она была здесь чуть ли не единственной англичанкой. Рассыльные и носильщики, снующие туда-сюда, приветливые, услужливые клерки за своими конторками – нечто вроде заботливых нянек для приезжающих (такой же нянькой, таким же клерком совсем недавно была и сама Кейт), официанты и, наконец, гости – все были из разных уголков Европы. Как будто она и не покидала Стамбул; такую разношерстную публику с одинаковым успехом можно встретить и в Малаге, и в Аликанте – где угодно, кроме, конечно, той деревушки, откуда она уехала вчера.