Она одернула себя: какой смысл заниматься самоедством – сейчас ей надо пожить одной, чтобы окрепнуть физически и снова обрести себя.
Кейт положила несколько одеял на свою кровать и нырнула под них. Очень скоро она заснула.
Когда она проснулась, в воздухе плыла разноголосая музыка. Этот летний воздух, тяжелый и влажный, навевал, однако, безотчетную легкость и веселье, желание куда-то идти, с кем-то общаться.
Кейт отметила, что ей стало лучше: похоже, душевные волнения уже позади. А все потому, что ей удалось, наконец, хоть что-то протолкнуть в себя… надо сходить на кухню и еще чего-нибудь поесть. Мысль о том, что она может встретить там Морин, была ей приятна. Она накинула на плечи желтый махровый халат и вышла в холл. Он был пуст. Кейт взглянула на свое отражение в зеркале и рассмеялась. Неважно, кроме Морин, ее никто не увидит. Дверь в кухню была закрыта. Она открыла ее с улыбкой.
Вокруг стола, уставленного тарелками с закусками и стаканами с вином, сидела компания из пяти человек. Смуглая девушка перебирала струны гитары. Кейт поймала себя на том, что улыбка на ее лице – это привычка, оставшаяся от другой жизни, жизни в родном доме: приближаясь к комнате, где находился кто-нибудь из детей со своими друзьями, она «надевала» на лицо именно такую улыбку, в ответ на которую, по правилам семейной игры, должна была следовать приветливая реакция, даже если это была всего лишь дань старой традиции подтрунивания друг над другом.
«Внимание, туш! Смотрите, кто к нам пожаловал!»
«Ты, наверное, пришла сказать: «Кушать подано»?»
«А это моя матушка! Она у нас ничего, я вам говорил».
Так ее встречали давным-давно, когда дети еще были подростками, и это было милое, невинное зубоскальство, шутки, в которых сквозило и дружеское расположение к матери, и их полная готовность принять ее заботы, и убежденность, что мать всегда с ними заодно, что она всегда поддержит игру, улыбнется той самой улыбкой и скажет только:
«Благодарю за комплимент. Ты угадал, ужин действительно на столе».
Теперь же они встречали мать с холодной учтивостью взрослых, которую ей было гораздо тяжелее сносить:
«Входи, мама. Это мой друг из Шотландии (Пензанса, Испании, Штатов). Ты не возражаешь, если он (она) остановится у нас ненадолго? Спальный мешок я купил. И, пожалуйста, не очень хлопочи о наших желудках».
Сейчас ей показалось, что пять лиц повернулись к ней с той же рассчитанной неторопливостью, какая появлялась и у ее взрослых детей в таких случаях; они как бы подчеркивали этим свое безразличие, напускное, конечно, но совершенно им необходимое для самозащиты – от чего только?
Пять пар глаз уставились на скелет в ярко-желтом халате, на измученное лицо, вокруг которого дыбились космы жестких волос.
Она повернулась и убежала от этих, как ей казалось, враждебных взглядов, бормоча:
– Простите, простите…
Уже в своей комнате, опомнившись, она поняла, что везде и всюду чувствует себя парией, и это чувство настолько завладело ею, что не поддается никакому разумному объяснению; его лишь можно констатировать. Второпях она накинула на себя одно из своих лучших летних платьев – ни дать ни взять скелет в шатре, – сделала безуспешную попытку пригладить волосы, чтобы они не торчали во все стороны, и, махнув рукой, вышла на улицу. Под фонарями, подпирая стены, стояли группами парни в надежде чем-нибудь позабавиться; пивные, должно быть, только что закрылись.
«Не могу, не могу пройти мимо них», – подумала она: в каждой группе мужчин, даже в мальчиках, остановившихся поболтать, ей чудилась опасность. Но она все-таки заставила себя сделать шаг, другой, превозмогла желание нырнуть обратно в квартиру и укрыться с головой одеялами. Улица была бескрайней, бесконечной, и каждый предмет на ней таил в себе угрозу – Кейт казалась сама себе уязвимой со всех сторон и незащищенной. Она шла, глядя прямо перед собой, как будто была в Италии или в Испании, где женщина чувствует себя выставленной напоказ.
Никто, однако, не обращал на нее внимания. Смотрели равнодушными глазами и тут же отводили взгляд в поисках чего-нибудь более вдохновляющего.
У нее было такое чувство, будто она снова превратилась в невидимку.
Небольшое кафе с таким же в точности набором блюд, что и ресторанчик, где она хотела пообедать днем, было еще открыто. Но рядом с самыми ординарными, чисто английскими блюдами было другое меню, скромно указывавшее на то, что владельцы кафе – греки. Предлагалось типичное меню греческого ресторана за границей: гумус, тарама-салат, шиш-кебаб. Кафе было битком набито молодежью из окрестных многоквартирных домов – спать им еще не хотелось, а кино и пивные уже закрылись. Ни одна душа не обратила на Кейт внимания, хотя она вся сжалась в комочек, со страхом ожидая насмешливых взглядов. Теперь она уже знала наверняка – рано или поздно она должна была прийти к такому выводу, – что всю свою сознательную жизнь черпала силы в невидимых флюидах, внимании со стороны других людей. Но сейчас флюиды эти куда-то испарились. Ее качнуло, и она вынуждена была присесть на ближайшее свободное место за столиком, где уже сидели трое: молодая чета и девушка, по всей видимости, сестра жены. Девушка из-за чего-то дулась и получала от этого большое удовольствие: она делала вид, что ее обидели, но что это ее нисколько не задевает; молодая супруга нудно тянула мужа домой, к ребенку, потому-де, что соседке, на которую его оставили, пора ложиться спать; ее молодой супруг уныло смотрел по сторонам, сравнивая свою былую холостяцкую свободу с теперешней кабалой.
Грек, подавший им шиш-кебаб, кокетничал с шестнадцатилетней родственницей молодой пары, поэтому Кейт не стала спрашивать у него, отчего в ресторане такие пресные блюда; не сказала, что далеко не все англичане любят пресную пищу; не попросила приготовить ей греческое национальное блюдо так, как они делали бы его для себя.
Она поела кое-как и покинула этот шумный приветливый уголок, где страсти по мере приближения часа закрытия все разгорались и, словно закипающая жидкость, вот-вот готовы были выплеснуться через край, на улицу.
Войдя в квартиру, Кейт увидела, что дверь в кухню открыта; Морин стояла, прислонившись к стене у двери, рядом с ней стоял незнакомый молодой человек, державший ее за руку. При виде Кейт Морин сказала:
– Куда вы исчезли? Можете заходить на кухню в любое время, когда нужно. На нас не обращайте внимания.
Морин еще не кончила говорить, а Кейт уже размякла от благодарности и готова была расплакаться.
– Это Филип, – отрекомендовала Морин и, высвободив свою руку, подтолкнула юношу к Кейт со словами:– А это Кейт. Она мой друг.
Филип послушно приветствовал Кейт улыбкой и кивком головы и двинулся через холл к двери на улицу, бросив на ходу:
– Значит, завтра. – Его слова прозвучали как приказ, почти ультиматум.
Морин пожала плечами, и на лице ее появилось какое-то напряженное выражение.
– Ладно, – откликнулась она. – Обещаю. Но я все время думаю об этом. А ты всегда так железно уверен в своей правоте?
– Точно, уверен. Кто-кто, а уж я-то знаю, чего хочу, – ответил Филип и, ни на кого не глядя, шагнул в темноту.
Морин шумно вздохнула, давая понять, какой груз свалился с ее плеч, и пошла на кухню. За те полчаса, что Кейт отсутствовала, обстановка в доме изменилась до неузнаваемости. Молодежь куда-то исчезла, все стаканы, тарелки с едой были убраны. В кухне осталась только гитаристка – пряди распущенных волос падали на гитару, пальцы порхали по струнам. Когда Кейт появилась, девушка даже не взглянула на нее.
Морин с неприкрытым осуждением смотрела на Кейт. Она окинула взглядом ее космы с широкой полосой седины посередине. Обошла со всех сторон и оглядела ее платье. Потом сказала: «Минутку» – и вышла из кухни. Вернулась она с охапкой платьев в руках и стала с озабоченным видом прикладывать их по одному к Кейт. Обе тут же громко рассмеялись – даже гитаристка подняла голову, чтобы посмотреть, что их так развеселило. Увидев узкое платье с оборочками, приложенное к костлявому торсу Кейт, она усмехнулась и снова с головой ушла в свою музыку.
Среди принесенных платьев была так называемая «рубашка» темно-зеленого цвета, и Кейт примерила ее.
Морин обрадовалась, увидев, что платье пришлось Кейт в самую пору.
– Возьмите его себе. Нет, носите, пока снова не пополнеете. Право же, вы выглядите, как мешок костей в этих своих шикарных тряпках. Вы, наверно, богатая – я сразу заметила.
Кейт захлестнула волна острой жалости к себе: ей и в голову не приходило, что ее могут назвать «мешком костей». Но не слова вызвали слезы на ее глазах, а доброта девушки. Стремясь скрыть свои чувства, она занялась заваркой чая, а когда с чашкой в руке обернулась, гитаристки в кухне уже не было, и звуки гитары неслись из другой комнаты, а Морин, разметав свои черные кружевные воланы, поставив ноги в белых зашнурованных сапожках каблуками в разные стороны, сидела за столом и сосредоточенно вглядывалась в Кейт.
– Вы носите обручальное кольцо?
– Да.
– Вы разведены?
– Нет.
Кейт опасалась, что такие лаконичные ответы могут оттолкнуть девушку, но спустя минуту Морин снова спросила:
– Вы жалеете, что вышли замуж?
При этих словах Кейт издала нервный смешок, как бывает, когда тебе задают бестактный вопрос; а спустя мгновение неожиданно для самой себя села и расхохоталась.
– Смешно, когда тебе задают такие вопросы, понимаете? Ведь я замужем почти столько лет, сколько помню себя.
– Что же тут смешного? – спросила Морин.
– Да у меня же дети. Четверо. И младшему девятнадцать лет.
Несколько мгновений Морин сидела не шевелясь, все так же пристально глядя на Кейт. Затем поднялась, передернула плечами, как бы стряхивая с себя разочарование от откровений квартирантки, и принялась скручивать сигарету из тщательно истолченных листьев какого-то растения с едким запахом. А затем отправилась туда, откуда неслась музыка, не попрощавшись с Кейт, не пожелав ей доброй ночи.
Кейт пошла спать. Когда она проснулась, был уже полдень. Она лежала в постели, глядя в окно на белую стену ограды, вдоль которой стояли горшки с цветами, и поверх нее – на деревья, на их кроны, все залитые ярким солнечным светом. В квартире царила тишина; по дороге в ванную Кейт не встретила ни души; помывшись, она прошла на кухню. Со вчерашнего вечера там никого не было. В холле зазвонил телефон. Трубку сняла Морин и, поговорив, встала в дверях кухни. На девушке была белая пляжная пижама, волосы заплетены в две косицы, перетянутые белыми ленточками.
Войдя в кухню, Морин подошла к столу, отрезала себе кусок хлеба, намазала его джемом и стала есть.
– А вы собираетесь снова красить волосы?
– Пока не решила. У меня в распоряжении еще около полутора месяцев.
– Какого цвета они были у вас в молодости?
– Такого же. – Потом, увидев на правом плече прядь медного цвета, поправилась: – Нет, каштановые.
– Вы, наверно, были красавицей, – сказала Морин.
– Спасибо.
– Если я уеду и оставлю на вас квартиру, вы присмотрите за ней? Никого лишнего не будет, никаких хождений, только вы.
Кейт невольно рассмеялась – так все это было не похоже на условия и стиль ее прежней жизни.
– Значит, вы не хотите?
– Нет. – Кейт еле удержалась, чтобы не добавить: «Но если нужно, то я, конечно, останусь». Вместо этого она сказала: – Не так уж часто мне удается быть абсолютно свободной, никуда не спешить, ни о ком не хлопотать. И я не знаю, когда еще подвернется такой счастливый случай.
– А давно это?
– Что – давно?
– Давно вы вырвались на свободу?
– Впервые в жизни.
Морин бросила на нее взгляд, который показался Кейт недружелюбным; но потом Кейт поняла, что в нем сквозил страх, а не враждебность. Морин поднялась из-за стола, закурила сигарету – обычную на этот раз – и стала расхаживать своими пружинистыми шагами по кухне, вырисовывая на полу невидимые узоры танца.
– И никогда раньше?
– Никогда.
– Вы молоденькой вышли замуж?
– Да.
Снова долгий, глубокий вздох – страха или предчувствия? – девушка прекратила выделывать па, словно птица на песке, и снова с пристрастием стала допытываться:
– Но ведь вы жалеете об этом? Да? Жалеете?
– Ну, что тебе сказать? Неужели ты сама не видишь, что я не знаю?
– Не вижу. Почему не знаете?
– Ты что, собираешься замуж?
– Не исключено.
И она снова пустилась плести по полу свой узор-танец, словно девочка, которой слишком много в жизни запрещали, а теперь она отводит душу в танце, переступая через преграды, барьеры, линии на полу, видимые только ей одной. В другом конце комнаты на полу лежал яркий квадрат солнечного света. Морин стала шагать вокруг него на носках – как солдат: раз-два, раз-два.
– Если я уеду, то в Турцию, к Джерри.
– Чтобы выйти за него замуж?
– Нет. Он не хочет на мне жениться. Это Филип хочет.
– И ты собираешься бежать к Джерри, потому что боишься выходить за Филипа?
Морин рассмеялась, продолжая быстрым шагом маршировать вокруг солнечного квадрата.
– Выходит, я не имею права отказываться стеречь квартиру, а то, чего доброго, ты по моей вине действительно выскочишь за Филипа.
Морин снова рассмеялась и внезапно присела к столу.
– У вас дочери есть?
– Одна.
– Замужем?
– Нет.
– А она хочет выйти замуж?
– Когда хочет, когда нет.
– А вы чего бы для нее хотели?
– Ну, как же ты не понимаешь, что у меня нет ответа на этот вопрос!
– Нет! – крикнула Морин. – Нет, нет, нет, нет. Я действительно не понимаю. Почему нет ответа?
И она выскочила из кухни с разлетевшимися в разные стороны косичками.
Весь день миссис Браун бродила по парку. До нее не сразу дошло, что она снова превратилась в миссис Браун, она сообразила это лишь тогда, когда стала ловить на себе заинтересованные взгляды – и все оттого, что на ней было надето платье по фигуре; оттого, что оно уложила и взбила волосы в красивую прическу, которая шла к ее «пикантному» лицу; оттого, что она, как говорится, «стала приходить в себя» морально, а осанка и лицо тоже пришли в соответствие со всем остальным?
Когда она присела на скамейку отдохнуть, к ней пристроился какой-то мужчина и предложил вместе поужинать.
Домой она возвращалась в летних сумерках, окрыленная взглядами, которые бросали на нее встречные мужчины.
Гусенок, едва вылупившийся из яйца, слепо следует за предметом или звуком, которые он увидел или услышал в определенный, решающий момент своей птичьей жизни и которые отныне воспринимает как «мать».
Тяга мужчин стимулируется сигналами не более сложными, нежели те, которым следует гусенок; а она, Кейт, только и делала всю свою сознательную жизнь – сознательную в вопросах секса, скажем, лет с двенадцати, – что приспосабливалась к этим сигналам…
Утром Морин нигде не было видно, – может, она уехала в Турцию? – и Кейт весь день проходила в ее темно-зеленом платье и весь день была миссис Майкл Браун, ибо вместе с маской, с загадочностью к ней вернулась и привычная манера держаться.
На следующий день Кейт в бакалейном магазине обратила внимание на стоявшую у кассы впереди нее молодую женщину с выкрашенными – весьма неровно – в ярко-медный цвет волосами, в туфлях на очень высоких каблуках и в узкой, обтягивающей юбке. Она стояла перед продавцом, неестественно выпрямившись, широко улыбаясь, и без умолку болтала, всячески стараясь привлечь внимание к собственной персоне; но продавец лишь изредка бросал: «Да?», «Неужели?», «Подумать только!»
Она трещала не закрывая рта, эта одинокая женщина, глаза ее блестели напускной живостью, и в голосе звучала нарочитая жеманность, пока, наконец, продавцу не надоело ее кривляние и он не положил ему конец, обратившись к Кейт.
Когда женщина вышла из магазина на улицу, Кейт последовала за ней; она медленно шла за своим двойником по Эджвер-роуд, наблюдая, как та пристально вглядывается в лица прохожих, чтобы прочесть в их глазах, какое впечатление она производит, отвечает ли ее внешность принятому стандарту, в духе ли времени ее облик. Кейт видела, как женщина останавливалась у витрин и с интересом рассматривала туалеты, более пригодные для девушек возраста Морин или Эйлин; как с каждым шагом она все больше горбилась, ибо высокие каблуки измотали ее вконец, потом, словно опомнившись, вдруг встряхивалась, распрямляла плечи, и взгляд ее становился агрессивным и в то же время молящим о снисхождении.
Вернувшись домой, Кейт обнаружила Морин в холле: она лежала на подушках, уставившись в одну точку. На ней было какое-то длинное алое одеяние вроде халата, алые сапожки, волосы распущены. Она походила на куклу.
– А я уж думала, ты вышла замуж, – заметила Кейт.
– Этим не шутят!
Кейт пошла к себе в комнату, сняла платье Морин, надела свое, которое так безобразно на ней сидело, и умышленно растрепала прическу.
Морин посмотрела на нее и спросила:
– Зачем?
– Я уже кое-что начинаю нащупывать. Мне надо кое-что понять. Выяснить, кто в конце концов был замужем все эти двадцать пять лет.
– Понимаю.
– Ничего ты не понимаешь. Вернее, ты просто не способна еще этого понять, во всяком случае, мне так кажется.
– Какой снисходительный тон, – заметила Морин.
– Ничего не поделаешь! Вопросы, которые ты задаешь… они ни на чем не основываются. В них не чувствуется знания жизни.
– Неужели это главное? Зрелость и опыт?
– Если это все, что у меня есть… что еще можно сказать? Мне нечего предложить людям. Я ничего в жизни не сделала, чем бы можно было похвастаться… Впрочем, я не совсем ясно представляю, в чем видит смысл жизни ваше поколение. Я не ездила за золотом в Катманду, никогда не занималась благотворительностью, не написала ни единой строчки. Была только женой и матерью… – Кейт умолкла, уловив нотки горечи в своем голосе. Потом вдруг плюхнулась в кресло и сказала: – Боже мой… послушать только, что я говорю!
Но Морин уже вскочила на ноги – голубая пелена дыма взметнулась вверх, закрутилась, заколебалась на уровне ее талии – и выкрикнула:
– Ничего вы не понимаете. Почему вы отказываетесь понять?
– Когда я говорю тебе о том, что чувствую, ты заявляешь, что у меня снисходительный тон.
– Черт бы вас всех побрал! – И Морин пулей вылетела из холла.
Кейт пошла к себе. Через несколько минут к ней без стука вошла Морин; Кейт сидела на стуле у окна и сосредоточенно разглядывала прохожих, их ноги, мелькавшие словно ножницы, – казалось, будто пленка соскочила во время демонстрации фильма и верхняя часть одного кадра (растения, спроецированные солнцем на стену) соединилась с нижней частью другого (ногами без туловищ).
– Филипу приспичило жениться на мне, – сказала она. – Говорит: «Выходи за меня, умоляю. Я тебя люблю. У тебя будет дом, машина и трое малышей».
– Ну и?..
– Удивительно, как это вы еще не спросили: «А ты его любишь?»
– А что, твоя мама именно так спросила?
– О, моя мама! А впрочем, действительно, она именно так и спросила. И я себе тоже задаю этот вопрос.
– А чем тебе не угодила твоя мама?
– Ничем. Просто она такая никчемушка. Такая… Кому же захочется брать с нее пример? Почему вы, взрослые, никак не можете… впрочем, это не мое дело. Только я все же хочу знать ваше мнение.
– Поступай как знаешь, я тебе в этом деле не советчица.
– Тогда какое же преимущество дает ваша пресловутая опытность?
– Никакого, по-моему.
– Я пригласила его сегодня на ужин. Вы не хотели бы познакомиться с ним поближе?
– Почему так официально?
– А он очень официальный. Из принципа.
– Вот как? («За этим что-то кроется», – подумала Кейт.)
– Он из этих, новых… неофашистов – так их называют. Вам это что-нибудь говорит?
– Лично я ни с одним еще не встречалась. Но мой младший сын ходил однажды на какое-то их сборище и сказал потом, что их оговаривают. Чувствовалось, что они его заразили.
– Ну, еще бы! Закон и порядок. Духовные ценности. Ну и, конечно, сам чувствуешь себя последней мразью – что может быть привлекательнее?
– Ну ладно, я не прочь узнать его поближе.
– В восемь часов, – сказала Морин, выходя из комнаты.
Стол в кухне был накрыт скатертью. На нем стояли три прибора и уже откупоренная бутылка вина.
Кейт постаралась выглядеть в этот вечер более или менее прилично. Морин же, наоборот, желая самоутвердиться, оделась вызывающе. Лиф ее платья из бежевых кружев с глубоким вырезом был без чехла, так что просвечивали груди с сосками, обведенными как глаза. Лицо Морин было покрыто толстым слоем грима.
На Филипе была новая форма, представлявшая собой некоторую модернизацию старой, – впрочем, изменилась не столько сама одежда, сколько манера ее носить. Джинсы, но не выцветшие и мятые, а глубокого синего цвета и жесткие – хоть ставь. Хлопчатобумажная рубашка, тоже темно-синяя, плотно облегающая фигуру. Куртка военного покроя с пуговицами и петлицами в тон джинсам и рубашке. Под курткой виднелся узкий черный галстук. Стрижка тоже вполне современная – не бобриком, как носили раньше, а вариант прически под пажа, когда волосы падают шапкой вниз прямо от темени, без намека на пробор. Такая прическа делала его похожим на мальчишку – хотелось запустить руку ему в волосы и взъерошить их. В недалеком будущем он, надо полагать, сменит эту прическу на более строгую. Так или иначе, Филип производил впечатление человека аккуратного, настороженного, готового что-то делать, как-то себя проявлять. Однако последнее было вроде бы не природным качеством, а скорее результатом воли – коллективной воли. Одного взгляда на этого подтянутого, гладко выбритого юношу с неожиданно яркими губами, пухлыми деревенскими щечками и глазами, из которых так и брызгало желание произвести благоприятное впечатление, было достаточно, чтобы понять, что его истинная суть совсем иная. Но прежде всего бросалась в глаза его уверенность в том, что именно он является носителем нового, находится на самом гребне восходящей волны; что одного его присутствия достаточно, чтобы все джерри, томы, дики и гарри померкли разом; что вся армия длинноволосых, пестро одетых хиппи, анархистов и фрондирующих юнцов, которые совсем недавно с гордостью несли на себе печать времени, – все они рядом с ним мелки, вульгарны и призрачны: тени, которые исчезнут, стоит появиться Филипу.
Подобно тому, как некоторое время назад неожиданно вошло в жизнь целое поколение молодежи (нет, не дети Кейт – они еще были слишком малы тогда, им пришлось, подрастая, уже приспосабливаться, копировать других) со своим особым жаргоном, манерами, политическими и социальными идеями – миллионы молодых людей, похожих друг на друга, как две капли воды, – так и теперь, очевидно, настало время новых метаморфоз. И носитель их – Филип? Нет, он, пожалуй, переходный тип; через какое-то время он сойдет со сцены. А пока обаяние его личности было неотразимо – это было обаяние безграничной самоуверенности. Ему не приходилось тратить лишних слов, чтобы доказать, что его идеалы в тысячу раз привлекательнее, нежели анархические устремления и болтовня разных там недотеп – а именно такими выглядели они на его фоне, – которые увиваются вокруг Морин, скользят по ее жизни, не оставляя в ней следа.
Морин подала паштет и тосты. По всем правилам хорошего тона. Из-за Филипа все трое вели себя как добропорядочные буржуа за обеденным столом.
Но сам Филип выходцем из буржуазии не был. Он был сыном типографского рабочего, его даже «отчисляли» из школы за какие-то грехи; он сумел вновь туда поступить, сдать экзамены, и теперь его положение было – по крайней мере, с виду – вполне надежным. Он был муниципальным чиновником и занимался устройством детей бедноты. У него за плечами был овеянный романтикой опыт участия в антиправительственных выступлениях, опыт неприятия всего, что предлагала «система». Он употреблял слово «система» точно так же, как это делало предшествующее поколение, – с той лишь разницей, что он видел в ней институт, который необходимо преобразовать, сделать более жестким, авторитарным, но к перемене режима не стремился. Короче говоря, это был наисовременнейший образчик представителя администрации, который руководствовался в своей деятельности не лозунгами: «Поступай так, ибо таков закон, которому мы все подчиняемся, – у нас ведь демократия, не так ли?» или: «Поступай так, ибо таков приказ партии», а принципом, который гласил: «Поступай так, потому что ты беден, живешь впроголодь, полуграмотен и дошел до отчаяния; у тебя нет другого выхода».
Кроме всего прочего, он принадлежал к организации, именуемой «Молодежный фронт», которая в свою очередь была ветвью недавно сформированной Британской лиги действия.
За что же выступают эти организации, поинтересовалась Кейт; Морин вертела в руках кусочки тоста, внимательно следя за разговором Кейт и Филипа и пытаясь понять, как же она ко всему этому относится или должна была бы относиться. Как бы, например, вела себя в подобной ситуации ее мать? Морин предоставила Кейт вести беседу, а сама как бы устранилась. Снова Кейт надо было взваливать на себя ответственность – и она ее взвалила, иначе она не была бы Кейт.
– Что ж, миссис Браун, вам, наверно, объяснять не надо – вы и сами видите, какой кругом бедлам.
– Несомненно.
– Значит, надо наводить порядок.
– Да-да, верно. Но как?
– Мы считаем, что каждый должен нести ответственность за судьбу нации. Не переливать из пустого в порожнее, выискивая мелкие недостатки, злопыхая и копаясь в грязном белье. Нет, мы – люди дела. У нас сразу все встанет на свои места. Мы не боимся запачкать руки. – Излагая свое кредо, он торопливо ел и то и дело поглядывал на Кейт и на свою возлюбленную, которая лениво грызла поджаренный хлеб и думала явно не о Филипе, а лишь о самой себе. – Да, и я не стыжусь сказать об этом вслух: достаточно мы канителились со всяким дерьмом, пора жить пристойно, пора навести порядок.
– Для чего? – вмешалась неожиданно Морин.
Голос ее дрожал. Видно было, что все в ней протестует, – этого не смогли скрыть ни слой грима, ни кружева, ни воланы. Спору нет, в Филипе много притягательного. Будь Кейт на месте Морин и очутись она перед выбором – Джерри и ему подобные или Филип, она бы знала, кого предпочесть, но ее испугал собственный выбор.
– Ты только посмотри на себя, Морин, – начал он наигранно-добродушным тоном (в силовом поле ее обаяния он держался спокойно и сдержанно, что давалось ему с трудом), стараясь не смотреть на нее и тем не менее кидая искоса взгляды на ее почти обнаженную грудь. И вдруг взорвался: – Сколько ты тратишь на себя в неделю, скажи на милость? На тряпки, косметику, прически?
– Меньше, чем ты думаешь, – ответила Морин и встала из-за стола, чтобы убрать пустые тарелки, масло и остатки паштета. – Платья я покупаю в основном на распродажах. А потом переделываю их сама. Я вовсе не транжира…
– Но ведь это единственное, чем ты занята в жизни, ты просто убиваешь время.
– Тогда как миллионы людей мрут с голоду? Миллионы умирают, пока мы сидим здесь и чешем языки? Так, что ли? – Она пыталась говорить насмешливо, с улыбочкой, но не получилось: в голосе ее звучала неподдельная тревога – не за судьбы миллионов, которые гибнут от голода, а за Филипа с его притязаниями на ответственность за все человечество.
– Да, – подтвердил он мягко, принимая вызов Морин и пытаясь перехватить ее взгляд.
Она посмотрела на него, тяжело вздохнула и, взяв поднос с посудой, направилась к раковине.
– Да-да, – настаивал он, – ты целыми днями только и делаешь, что наряжаешься, мажешься – просто коптишь небо.
Он снова бросил взгляд на ее грудь, хотел было взять из вазы яблоко… но, спохватившись, что до десерта еще далеко, удержался, сжал руки в кулаки и положил на стол.
– Нет, – после долгой паузы задумчиво произнесла Морин. – Это неправда. Я не только этим занята. И совсем не так провожу время. Это просто со стороны так кажется.
– И ты, и вся твоя шатия, – не отступался Филип.
– Моя шатия? – переспросила она со смехом.
– Да, – подтвердил он, как бы отсекая себя от ее поколения.
Морин сняла с плиты кастрюлю с тушеным мясом и важно прошествовала с ней к столу.
– Твоя дерьмовая фанаберия так и прет из тебя, – посетовала она.
– Ты права, есть немного и фанаберии, но что же делать, если я убежден в том, что говорю. Хотя и не могу утверждать, что мы нашли панацею от всех зол.
– Все «мы» да «мы», – вставила Кейт.
– А мы действительно не одиноки, нас поддерживают массы.
– Это еще ничего не доказывает.
Он не уловил скрытого смысла ее слов.
– Кейт хочет сказать, – пояснила Морин, – что в твоих словах не слишком много нового. Мягко говоря.
– Весьма мягко, – подтвердила Кейт.
Филип, чуть прищурив глаза, переводил взгляд с одной на другую.
– Нас называют фашистами, – сказал он вдруг. Сказал запальчиво, с обидой – апломба как не бывало. – Дубинками и камнями можно, конечно, переломать нам кости, но слова отскакивают от нас как от стенки горох.
– Хорошо, но как же практически вы намерены действовать? – спросила Кейт. – Вы нам так и не сказали.
– А он об этом предпочитает умалчивать, – съязвила Морин.
– Прежде всего надо объединить усилия, а потому уж решать, что делать.
– Ты говоришь так, будто это пара пустяков. На деле все не так просто.
– Как раз на деле-то это и легко, – заявил он, снова входя в роль; Морин только вздохнула. – Поначалу все должны прийти к одному простому выводу: в мире творится черт-те что, общество вышло из-под контроля. А потом уж наводить порядок. Причина всего этого безобразия ясна, тут спорить не приходится. У нас долгое время отсутствовали нормы поведения. Надо вернуться к исконным человеческим ценностям. Вот и все. И вырвать с корнем то, что прогнило, стало трухой.