И вот Баранщикову при русских стало хуже, чем у чужаков, и пришлось ему добывать себе пропитание подённой работой на корабельной пристани. Плата была изрядная: по два левка в день, т. е. по 1 р. 20 к., но жить было дорого, и денег едва хватало. В свободное от работы время Баранщиков не раз ходил в бедном греческом платье в российский гостиный двор и искал покровительства у приезжавших туда русских купцов. Но все русские купцы были тоже народ тёртый и, как Булгаковский домоправитель, совсем не верили "скаскам" Баранщикова и помощи ему не оказали. В этом горестном положении, оставленный неимоверными русскими, Баранщиков обратился опять к легковерным туркам и среди их случайно встретил близ гостиного российского двора двух, с которыми сошёлся и опять надолго отвлёкся от осуществления своего страстного стремления возвратиться на родину и соединиться с любимою семьею и с истинною святою, православною верою.
XI
Новые знакомые, которых Баранщиков встретил у гостиного двора, "весьма изрядно" говорили по-русски и называли себя сапожниками из Арзамаса. Один из них, по имени Гусман, пригласил Баранщикова к себе на дом, "обещая счастие". Баранщиков пошёл и сразу же убедился, что опять попал к магометанину. Гусман имел трёх жён и увещевал Баранщикова позабыть про своё отечество и принять магометанство. А когда Баранщиков "из простодушия" и в предотвращение какой-либо беды открылся, что он давно уже магометанин и хорошо знает весь закон Магомета, то Гусман пригрозил ему и сказал: "для чего же ты, будучи в Магометовом законе, носишь одежду греческую? Ты знаешь ли, что за сие смерть определена?" Баранщиков испугался, "пал ему в ноги и просил пощады". Гусман оказался человек не злой, вместо того, чтобы вызвать против Баранщикова свирепое турецкое зверство за то, что он перекидывается то в христианскую веру, то в магометанскую, выдумал очень благочестивую штуку. Гусман наказал Баранщикову скрыть, что он уже потурчен, с тем, чтобы ещё один раз произвести над ним воссоединение к магометанству, - за что там набожные магометане подавали новосоединенным пособия и награды. Баранщиков видел, что Гусман хочет сделать из него прибыльную статью, и ему не сопротивлялся. А Гусман тотчас же побежал к имаму, "т. е. попу", и купил у него за 20 левков такую записку: "Россиянин Василий пришед в Стамбул, т. е. Царьград, добровольно принял Магометов закон, научен молитвам и наречён именем Исляма". При этом имам Ибрагим выучил Баранщикова одной Магометовой молитве (42 и 43 стр.).
Гусман же строго наказал Баранщикову, чтобы он делал вид, будто ничего не знает по-турецки, кроме одной той молитвы, которой его научил имам. Так Баранщиков и начал выдавать себя за новоприявшего Магометанский закон, а Гусман начал этим аферировать.
Этот магометанский пройдоха прежде всего повёл Баранщикова к великому визирю, который за принятие Магометовой веры повелел выдать Баранщикову сто левков и определил его в янычары с жалованием по 15 пар (221/2 коп.) в сутки. От визиря оба плута пошли по другим турецким господам и богатым купцам, которых Гусман знал как людей благочестивых и неравнодушных к вере. Всех их они надули. Гусман им рассказывал, как Баранщиков проклял свою прежнюю веру и посвятился магометанству, и теперь его надо поддержать, чтобы он мог жить, не боясь своих прежних христианских единоверцев, а турки-купцы и знатные особы все поверили этим рассказам и давали им деньги. "Таким притворством святости и посредством хождения в мечети насбирали они через одну неделю 400 левков (240 руб.)". Сумма для двух негодяев очень хорошая, но с разделом её вышла неприятность. Баранщиков рассчитывал все эти деньги взять на молитвы себе, так как они были подарены мусульманами для поддержания его благочестия, но Гусман захотел получить себе долю из сбора за то, что водил Баранщикова к благодетелям, а как Баранщиков не видел надобности с ним делиться, то у них из-за этого произошла неприятность, и Гусман прибег к угрозе, что он расскажет о притворстве Баранщикова и "добьётся для него смертной казни". Тут Баранщиков увидал, что дело опасно, и чтобы развязаться с дурным товарищем, дал Гусману половину (200 левков) из того, что они собрали, и Гусман этим удовольствовался.
Поправив свои денежные обстоятельства, Баранщиков опять надолго успокоился насчёт православия и своего семейства и не спешил возвращением на родину, а служил янычаром и жил в казармах "под командой чиновника, по их названию юг-баши". Ему опять было очень не худо: он получал полное содержание, жалованье и табак и, прижившись, задумал жениться по-турецки, потому что "не обшить, не обмыть его было некому". И вот, чтобы получить себе швачку и прачку, Баранщиков обратился за помощью опять к тому же Гусману, с которым они было поссорились за деньги, собранные их совместным плутовством. И они сейчас же опять сошлись на новое хорошее дело.
XII
Гусман не только укрепил Баранщикова в намерении жениться, но сейчас же нашёл ему и невесту: он посоветовал ему взять себе в жены восемнадцатилетнюю Ахмедуду, сестру одной из трёх жён самого Гусмана. Баранщикову было всё равно: "кто бы ни была, лишь бы баба", и он сразу же согласился жениться на молоденькой Ахмедуде - и переселился из казарм в дом Гусманова и своего тестя, по имени Магомета. Свадьба его с Ахмедудою была совершена "по их обрядам в мечети" и положено условие: в случае жена будет не люба, "заплатить 50 левков (30 р.) пени и отпустить её". С полученною таким образом молодою женою Баранщиков жил более восьми месяцев и жить ему было хорошо. Турки очень доверчивы, и тесть Баранщикова, Магомет, так его поставил, что Баранщиков был в его доме полным господином и распоряжался всем хозяйством. Тесть был им доволен и "хвалил всем почтение, отдаваемое всякий день зятем Ислямом".
Но Ахмедуде он стал неприятен, и она начала сомневаться в том, что он истинно держится мусульманской веры, "замечая в нём неумовение" (48 и 49 стр.), что для неё, как для мусульманки, было невыносимо. Через это Ахмедуда стала к нему не только неласкова, а потом даже сделалась "свирепая".
Но если Баранщиков утратил расположение у молодой Ахмедуды, то "имам (поп)" стал его убеждать, чтобы он взял себе ещё одну жену, кроме чистюли Ахмедуды. Однако "всемогущий бог устроил жизнь его инако".
XIII
Однажды, стоя на часах, Баранщиков увидал голову преступника, выставленную напоказ и в поучение всему народу. Это Баранщикова возмутило. В другой раз он встретил на улице одного хлебника, у которого недоставало на руке трех пальцев; Баранщиков спросил: отчего это у него недостает пальцев, а тот отвечает, что пальцы у него отрезаны за обмеривание и обвешивание покупателей. Баранщиков опять ужаснулся, как турецкие власти строго за всем смотрят, и узнал, что полиция даже нередко подсылает таких разузнавщиков, которые всё подсматривают и подслушивают: как мусульманин ведёт себя в людях и дома, и нет ли в ком чего беззаконного и утаённого, и если что-либо таковое окажется, то тогда тому нет пощады. И за несоблюдение себя с женщиной тоже могут наказать очень строго. Баранщикову это показалось ужасно недостойно и придирчиво, и он вспомнил, какое отвращение внушил к себе молодой жене своей Ахмедуде, и опять затосковал о родине и сейчас же ощутил непреодолимое желание вернуться в Россию (53 - 54 стр.).
Баранщиков так струсил, что не стал отлагать своего намерения нисколько, а немедленно пошёл в Галату и разыскал там русского казённого курьера, приехавшего из Петербурга с бумагами к послу. Баранщиков расспросил у курьера, как и через какие города надо ехать до российской границы. Другого источника он для этой справки не придумал. Время же тогда приближалось к магометанскому Рамазану, и Баранщиков, как турецкий солдат, должен был идти на смотр к великому визирю и получить жалованье.
Тесть его, доверчивый и добрый старик Магомет, заботясь о нём, как о родном сыне, принялся его наряжать, и прибрал зятя очень щеголевато: он дал ему богатый шёлковый кушак, перетканный золотом, кинжал, оправленный жемчугом, красными и зелёными яхонтами, и два пистолета с золотою насечкою (58 стр.).
Баранщиков позволил, чтобы добрый старик всё это на него надел, а сам захватил с собою два паспорта и запрятал их под платье. Тесть и жена заметили это и полюбопытствовали, что это за листы, а Баранщиков солгал им, что "это русские деньги, которые он хочет разменять". Потом он явился к визирю и получил от него похвалу и 60 левков (36 р.) жалованья; а к тестю и к жене назад уже не вернулся.
XIV
Вместо того, чтобы возвратиться домой, Баранщиков пошёл со смотра в Галату к знакомому греку Спиридону, у которого переоделся в бедный греческий костюм, и оставил Спиридону турецкую чалму, красные сапоги, кушак, кинжал и два пистолета. Очевидно, что этому греку он все тестевы вещи продал, а деньгам нашёл употребление, "как свойственно русскому человеку", и затем, 29 июня 1765 года, он отправился в своё отечество, "презирая все мучения, даже и самую смерть, если случится, что пойман будет".
Через пять недель, а именно четвертого августа, Баранщиков был уже на Дунае и встретил тут запорожских казаков. Они его приветили, и он проживал у них некоторое время, в разных домах, "у кого дни два, три и четыре".
Запорожцы оставляли его у себя совсем, но Баранщиков не захотел якшаться с такими буйными и непокорными перед властью людьми, а наоборот, он ещё им внушал, чтобы они покорились и вернулись в Россию. Но огрубевшие казаки его не послушались и отвечали: "что мы там (в России) позабыли? Поди туда ты, если хочешь, а мы не хотим, да и ты пойдешь, добра не найдешь" (62 стр.).
Разумеется, запорожцы не сбили Баранщикова и не уклонили его от предначертанного им себе пути: он ушёл от них и, питаясь подаянием, прошёл через Молдавию и через Польшу и пришёл наконец в Васильковский форпост. Здесь с него русские сейчас же сняли допрос, а паспорты отобрали и отослали его в киевское наместническое правление.
Из киевского наместничества Баранщиков получил указ, чтобы явиться в Нижнем Новгороде властям, причём правитель киевского наместничества генерал-поручик и кавалер Ширков отнёсся к Баранщикову очень милостиво, пожаловал ему пять рублей на дорогу, а два паспорта отправил по почте в нижегородское наместническое правление. Баранщиков же пошёл через города Нежин, Глухов, Севск, Орёл, Белев, Калугу, Москву, Владимир и Муром и везде рассказывал свою "скаску" и находил охотников её слушать, после чего его кое-как вознаграждали за его злострадания.
Наконец, 23 февраля 1786 г. Баранщиков, после семи лет отсутствия, вступил в Нижний Новгород, где положение его представляло большие осложнения, так как Баранщикову дело шло не только о том, чтобы здесь водвориться, но чтобы ему сбросили с костей все его долги... Да, он хотел, чтобы с него не взыскивали ни старых долгов, ни податных недоимок, ни денег за кожевенный товар, который он взял в долг и не привёз за него из Ростова никакой выручки.
Надо было сделать так, чтобы всё это ему было "прощено", и он на это надеялся, и в этом-то случае ему и должна была сослужить службу та "скаска", которую он о себе расскажет. Но мы увидим, как это различно действовало на тех, кто может прощать, и на тех, которым надо платить за прощенника.
XV
Нищенствовавшая семь лет в Нижнем жена Баранщикова не узнала своего мужа, так как он был "бритый и в странном платье". Он должен был рассказать своей Пенелопе бывшие с ним приключения, на первый случай, может быть, умолчав только об Ахмедуде. Тогда жена поверила, что это её пропадавший муж, и "обрадовалась". Дом и всё хозяйство Баранщиков нашёл в полном разорении и узнал, что семья его уже давно нищенствует, чего как будто он не ожидал, покинув их без всего и на произвол судьбы. Но всего хуже было то, что Баранщиков многим здесь должен, и что нижегородцам не заговоришь зубы, как он заговаривал их доверчивым туркам, а иногда и грекам. Баранщиков сообразил, что самое надёжное, на что он теперь может рассчитывать, - это найти благоволение у начальства и самое лучшее иметь на своей стороне высшего администратора в крае.
Генерал-губернатором в Нижнем о ту пору был генерал-поручик Иван Михайлович Ребиндер, который слыл за человека очень доброго, но очень недалёкого. Баранщиков сейчас же ему явился и обошёл его не хуже, чем турецкого пашу.
Ребиндер, выслушав скаску Баранщикова о его странствованиях и несчастных приключениях, не разобрал, сколько тут лжи и сколько непохвальных поступков есть в правде, и пожаловал проходимцу 15 рублей да сказал ему: "я тебе во всём помощником буду, но не знаю, как гражданское общество в рассуждении за шесть лет податей службы и тягости с тобой поступит; ты прочитай нового городового положения статью 7, я городовому магистрату приказать платить за тебя не могу" (66 и 67 стр.).
Это Баранщикову не понравилось: он был того мнения, что генерал-губернатор может всем и всё приказать, и именно того только и хотел, чтобы подати за него заплатили миром, а частные долги простили ему. С "законом же положений гражданского общества" он не хотел и справляться. Раз, что генерал-губернатор толкует свои права так ограниченно, Баранщикову нечего копаться в законах, а лучше прямо искать сочувствия и снисхождения у граждан Нижнего Новгорода, которые его знали и помнили, и платили за него его недоимки.
Но граждане совсем "не вняли голосу человеколюбия" и, несмотря на то, что Баранщиков показал им себя всего испещрённого разными штемпелями и клеймами, а потом стоя перед членами магистрата, вдруг залопотал на каком-то никому непонятном языке, они объявили его бродягою и предъявили к нему от общества платёжные требования. Нижегородцы насчитали на него за шесть лет бродяжничества 120 рублей гильдейных, а как Баранщиков денег этих заплатить не хотел, то они его посадили в тюрьму.
Добродушный Ребиндер оказал было в защиту Баранщикова какое-то давление, и бродягу за общественную недоимку из-под ареста выпустили, но сейчас же на него были предъявлены от частных лиц счёты и векселя более чем на 230 рублей, и Баранщикова, по требованию этих кредиторов, опять посадили под стражу.
Тут он увидал разницу между неверными турками и своими единоверными нижегородцами и сразу понял, что ему от этих не отвертеться; сразу же, в удовлетворение его долгов кредиторам, был продан с торгов его дом, который был так ничтожен, что пошёл всего за 45 рублей. После этого Баранщиков был на время выпущен из тюрьмы, но теперь семья его лишилась даже приюта, которого у неё не отнимали, пока отец странствовал, ел кашу, служил в янычарах и, опротивев одной жене, подумывал взять себе ещё одну, новую.
Но и этого мало: Баранщиков надеялся, что теперь, когда дом его уже продали, сам он, как ничего более не имеющий и вполне несостоятельный должник, останется на свободе. Тогда он опять куда-нибудь сойдёт и что-нибудь для себя промыслит; но и это вышло не так: к ужасу Баранщикова, нижегородцы измыслили для него страшное дело. Так как Баранщиков был ещё не стар и притом здоров, то магистрат рассудил что ему не для чего болтаться без дела, и постановил - "взять Баранщикова и за неуплату остальных 305 рублей (185 долговых и 120 гильдейных) отослать его в казённую работу на соляные варницы в г. Балахну по 24 рубля на год" (68 стр.).
Вот когда Баранщиков вспомянул предсказание, которое ему делали зарубежные запорожцы, которых он хотел исправить, звал возвратиться в Россию, а они ему отвечали: "иди сам, а когда и пойдёшь, то добра не найдёшь..." Вот оно всё это теперь и сбывалося!.. Что ещё могло быть хуже, как попасть из кофишенков да в соляные варницы с отработкою по двадцать четыре рубля в год! За триста пять рублей ему там пришлось бы провести лет семь...
От этого он непременно хотел увернуться, а как генерал-губернатор наблюдает законы и не требует своею властью их нарушения, то Баранщиков в крайнем отчаянии обратился к вере и к её представителям.
XVI
Баранщиков бросился искать помощи у нижегородского духовенства, которое, по его мнению, могло его защитить и даже обязано было задержать его высылку в Балахну, потому что его следовало ещё исправить, как потурченного. Он хотел говеть и исповедаться во всём на духу и получить прощение в своих грехах; но русское духовенство совсем не было так великодушно, как греческое, которое враз исправило его в Иерусалиме и приштемпелевало. Нижегородские священники или были неопытны в этой практике, или же держали сторону общества, и совсем не захотели принимать Баранщикова на исповедь, потому что он был обрезан и жил с женою в магометанском законе. Но всё-таки по этому поводу возник вопрос, а пока об этом рассуждали, отправка Баранщикова в Балахну, на соляные варницы, замедлилась, а ему это и было нужно.
Священники отослали его к нижегородскому архиерею, который выслушал его милостиво, но вопроса о причащении его не решил и, в свою очередь, препроводил Баранщикова к митрополиту новгородскому и с.-петербургскому Гавриилу.
Вот это Баранщикову и было нужно: он того и хотел, чтобы попасть в столицу, где он надеялся найти жалостливых покровителей, через которых может довести своё дело до самой Екатерины. Повели нашего странника в Петербург и представили его там Гавриилу.
Митрополит Гавриил (Петров) был муж "острый и резонабельный". Так по крайней мере аттестовала его Екатерина II, посвятившая ему книжку о Велизарии с такими словами, что он "добродетелью с Велизарием сходен". Митрополит, сходный с Велизарием, действовал в духе времени и без затруднения разрешил сомнение нижегородского духовенства: он велел Баранщикова в Петербурге отъисповедовать и причастить. Таким образом Баранщиков, воссоединённый уже с православием благодатию священников греческих, теперь был закреплён в этом русскою благодатию и получил в этом доказательство, удостоверявшее, что в столице самые высшие особы светского и духовного чина приняли его сторону и отнеслись к нему совсем не так, как нижегородская серость.
В удостоверение означенных счастливых событий, Баранщиков выправил себе из с.-петербургской духовной консистории "билет" и, под защитою этого документа, вернулся обратно в Нижний. Теперь он был уже не "отурченок", а чистый православный христианин и притом человек известный многим вельможам Екатерины. После этого можно было надеяться, что нижегородцы уже не посмеют теперь выбирать с него свои долги и не погонят его в Балахну на варницы, но нижегородцы ничем этим не прельстились: они продолжали видеть в Баранщикове "бродягу", за которого другие рабочие люди должны платить подати, да ещё терпеть его мошеннические обманы, и потому они остались непреклонными и опять приступили с своими требованиями, чтобы послать его в Балахну на варницы. Баранщиков этого никак не ожидал и очень удивился, как простые купцы и мещане смеют умышлять над ним этакую грубость! Теперь он уже не робел, как было до представления его митрополиту, а писал в негодующем тоне:
"Как! Это то самое общество, которое, по призыву Минина-Сухорукова, готово было заложить жён и детей и охотно вверило Минину свои имения, чтобы он с Пожарским "очистил Москву от поляков"?" (72 стр.). И вот это, оно-то самое общество, "не следуя ни примеру благотворительного купца Кузьмы Сухорукова, ни указу её императорского величества о банкрутах и проторговавшихся купцах", беспокоит его, Баранщикова, который "остаётся по претерпении злоключений и несчастий в Америке, Азии и Европе, и в своём отечестве" (72 стр.).
Ну, так он им себя покажет!
Баранщиков составил о себе "скаску" и отпечатал её в Петербурге книжкою, из которой мы и взяли большинство поданных им о себе сведений. Книжка вышла в 1787 году, и издание её сделано для тогдашнего времени очень опрятное и должно было стоить значительных денег. Следовательно, у Баранщикова были какие-то состоятельные друзья, которые помогали ему издать его глупую и лживую "скаску", вместо того, чтобы заплатить его долги тем людям, которых он разорил своим беспутством.
Знатные лица и самый пошлый проныра и плут, проштемпелеванный всякими знаками во свидетельство его измен вере, объединяются в одном действе, лишь бы создать положение "наперекор" "положению закона гражданского".
Это говорит много.
XVII
Литературная выходка Баранщикова до сей поры не обратила на себя внимания исторических обозревателей нашей письменности, а она этого стоит, ибо это едва ли не верный опыт "импонировать" обществу посредством печати. В то же время это есть и первый опыт шантажа книгою. Во всяком случае, скаска Баранщикова представляет собою очень характерное явление, которое показывает, как русское общество выросло за сто лет со времени скаски, поданной Мошкиным царю Михаилу, а в симпатиях к бродягам и в недружелюбии к "положениям закона гражданского" не изменилось. По существу и по целям составления, обе показанные скаски совершенно одинаковы: та же манера бедниться, канючить и выставлять на вид свою удаль, хвалить верность, благочестие и свои страдания. Даже необдуманность и неискусство в сочинении, и согласование очевидной лжи с такою действительностью, которой бы надо стыдиться и промолчать о ней хоть из скромности, - всё одно и то же, как в "скаске", поданной Мошкиным в 1643 году, так и в "скаске" Баранщикова, напечатанной в 1787 году. Баранщиков точно так же лжёт о том, как он неумышленно съехал в Ростов с чужим товаром и попал ненароком на датский корабль в Кронштадте, а потом не знает для чего сам себя клеймил то христианскими символами, то мусульманскими, и наконец сделался кофишенком у турка и занимал общество своим обжорством, а потом плутовал, обирал турок и обокрал тестя и ушёл, и паки восприял свою веру, и тем спасся, и долгов не заплатил, и не попал на варницы...
Нравственное достоинство обоих этих памятников бродяжной письменности одинаково, но изучения "быта чужих стран" у Баранщикова уже больше, чем у Мошкина, и манера описаний у Баранщикова художественнее и вероподобнее. У Мошкина нет ни одной такой бесстыжей, но яркой подробности, как поедание каши с тюленьим жиром или негодование молодой Ахмедуды на мужнино неряшество. Тут свои и чужие люди являются в положениях очень живых и удобных для сравнения, чего нет в скаске Мошкина, но кроме того скаска Баранщикова гораздо определительнее скаски Мошкина показывает, к каким занятиям иностранцы употребляли у себя тех русских людей, которые к ним приставали. Мошкин только хвалился, что его манили, но он ещё не знал, к чему бы его с товарищами приставили, а Баранщиков уже испытал всё это на деле и убедился, что русскими помыкали, и они даже у турок употреблялись только на самые простые услуги. Даже и в азиатском Вифлееме Баранщиков не мог показать ничего умнее, как только ел страшное количество каши с ворванью... Очевидно, что и Мошкину с товарищами выпало бы что-нибудь не лучше этого, но он, как человек необразованный, почитал себя за что-то очень редкостное и драгоценное, или же он прямо хвастал в надежде, что слушатели его скаски ещё невежественнее, чем он сам, и не сумеют его хвастни отличить от истины. На этом его холопью душу можно понять и простить, но как быть с газетою, которая распространяла и нахваливала эту надутую и вредную ложь в конце XIX века?.. Газета не могла же не знать, что люди, писавшие скаски, всегда хвастали, и что трудолюбивые люди в народе обыкновенно понимали их, как бродяг, и их бродяжным скаскам не верили, чему и служит живым доказательством отношение нижегородских граждан к "скаске", поданной в 1793 году мещанином Баранщиковым. Газета, без сомнения, могла найти надобность в воспроизведении "скаски" Мошкина, как любопытного документа, но для чего же она стала уверять читателей в том, что эта скаска представляет "достоверный источник" и что такие неосновательные лгуны и хвастуны должны, будто бы, представлять собою "предприимчивость, бескорыстие и патриотизм русских людей"?..
Пусть сохранит господь всякую страну от таких патриотов и... от такой печати, которая их хвалит!
XVIII
Вместо того, чтобы уверять общество в столь явном и очевидном вздоре и такими уверениями портить понятие людей о бескорыстии и патриотизме, влиятельная газета поступила бы гораздо лучше, если бы, при большом изобилии её средств, она произвела сравнения "скаски" 1643 года с "скаскою" 1793 года, которая сделалась известною раньше мошкинской скаски. В этом сравнении газета, без сомнения, могла бы указать своим многочисленным читателям интересное сходство, и ещё более интересную разницу в подходах к тому, как получить "жалованье чем господь известит". И все бы видели, как наивен был Мошкин, который составлял свою "скаску" в 1643 году только с тем, чтобы действовать непосредственно на жалобливость царя Михаила, и как дальше метил и шире захватывал уже Баранщиков, живший столетием позже; дрянной человек задумал взять себе в помогу печать и, издав книгу, обмануть ею всё русское общество и особенно властных людей, которые находили удовольствие помочь ему идти "наперекор положения закона гражданского".
Таким раскрытием правды понятия читателей были бы направлены к тому, чтобы уважать лучшее, а не худшее, - именно трудолюбие земледельцев, а не попрошайничество бродяг, которые указывали пример другим, как уклоняться от исполнения общественных обязанностей, взваливая их на скромных и трудолюбивых людей, не освобождаемых от исполнения всех "положений закона гражданского". А такие люди стоят самого тёплого участия, которое просвещённая и честная печать должна и привлекать к ним.
А что потворства проискам проходимцев со стороны печати не только увеличивают наглость и дерзость людей этого сорта, но даже прямо накликают их в страну на её стыд и несчастие - мы это покажем из наступающего третьего очерка, герой которого протрубил о себе скаску через лейб-газету и тем приуготовил себе успех, какого не мог бы ожидать никакой иной штукарь, не заручившийся союзничеством с газетчиком.
XIX
Появление Ашинова и вся его блестящая и быстрая карьера в России с трескучим финалом в Обоке есть дело вчерашнего дня, но, тем не менее, всё это, однако, настоящая "скаска".
Несмотря на то, что Баранщиков появился сто лет после Мошкина, а Ашинов сто лет после Баранщикова, они все трое, по духу и доблестям, люди одного и того же сорта, но в похождениях каждого из них дух времени отражается по-своему и заставляет их избирать иные приёмы к тому, как добывать "пессадоры" и "штиверы" в чужих краях, а потом у себя дома просить "милостивое жалованье за службишку". Мошкин, Баранщиков и Ашинов все не любят "положений закона гражданского" и идут к своим целям обходами, причём, однако, следят за практикуемыми в данное время приёмами, и сами способны выбирать, что подходит по времени. Мошкин в 1643 году едва голос поднимал и канючил: "пожалуй меня холопа с товарищи" и дьяк Гавренев распоряжался над ним "рукою властною". Пока дело дошло до того, чем этого "холопа помилуют", Гавренев уже "пометил" наказать его за то, что принял от папы сакрамент. Баранщиков, появившийся в конце восемнадцатого столетия, в литературный век Екатерины II, уже начинает прямо с генерал-губернаторов и доходит до митрополита, а своё "гражданское общество" и местное приходское духовенство он отстраняет и постыждает, и обо всём этом подаёт уже не писаную "скаску", которой "вся дорога от печи и до порога", а он выпускает печатную книгу и в ней шантажирует своих общественных нижегородских людей, которые, надокучив за него платить, сказали ему: "много вас таких бродяг!" Этот уже не боится, что его дьяк "пометит" к ответу за "сакрамент". Несмотря на то, что Баранщиков сделал гораздо большую вину, чем принятие католического сакрамента, ибо он не только раз, но несколько раз принимал из-за выгод магометанскую веру, собирал себе за это по дворам "ризки" и потом женился на турчанке Ахмедуде и хотел взять ещё другую жену, но всё это не помешало Баранщикову поставить себя во мнении властных особ в Петербурге так, что "нижегородские попы и граждане ничего ему не смели сделать". Но этого ещё мало: Баранщиков не только отверг обязанность платить свои долги и подати, он направил в укор нижегородцев такой шантажный рожон: "Как!.. Это то самое общество, которое, по призыву Минина-Сухорукова, готово было заложить жён и детей и охотно вверило Минину все имения, чтобы он очистил с Пожарским Москву от поляков" (72 стр.). Издав с чьей-то помощью дрянную книжонку в Петербурге, бродяга Баранщиков уже издевается над обществом, озабоченным "исполнением положений закона гражданского", и выводя себя на одну линию с Мининым, набрасывает на общественных людей обвинение в патриотической измене...
Попы и мещане должны были смириться и стерпеть наглости этого выжиги.
Просиявший же в конце XIX века Ашинов уже и знать не хотел о такой среде, как попы или мещане, а он прямо протянул откуда-то свою куцапую, бородавчатую руку Каткову и пошёл фертом.
XX
В один достопамятный день редактор Катков, находившийся в оппозиции ко всем "положениям закона гражданского", за которые стоял ранее, возвестил в "Московских ведомостях", что в каком-то царстве, не в нашем государстве, совокупилась рать, состоящая из "вольных казаков", и разные державцы, а особенно Англия манят их к себе на службу, но атаман новообретённых вольных казаков, тоже "вольный казак Николай Иванович Ашинов", к счастью для нас, очень любит Россию, и он удерживает своих товарищей, чтобы они не шли служить никому, кроме нас, за что, конечно, им нужно дать жалованье. Катков сразу же почувствовал к этому атаману симпатию и доверие, рекомендовал России этим не манкировать, а воспользоваться названным кавалером, так как
Первое катковское заявление об этом было встречено с удивлением и недоверием: в Петербурге думали, что "злой московский старик" что-то юродствует. Люди говорили: "На кой нам прах ещё нужна какая-то шайка бродячей сволочи!" Но Катков продолжал свою "лейб-агитацию" и печатал в своей "лейб-газете" то подлинные письма сносившегося с ним Ашинова, то сообщения о том, что могут сделать в пользу России вооружённые товарищи этого атамана, укрывавшиеся в это время где-то не в нашем государстве в камышах и заводях. "Вольные казаки" не знали: идти ли им за нас, или "за англичанку", которая будто бы уже дала им заказ, что им надо для неё сделать, и прислала человека заплатить им деньги за их службишку.