— И я тоже.
— Да и никто не находит, а это все за границей. Мы с ним когда-то раз даже жили на одной улице, и я ничего премудрого в нем не замечал. И помню, он был раз и в театре, а потом у общих знакомых, и когда всем подали чай, он сказал человеку: «подай мне, братец, рюмку водки».
— И выпил?
— Да, выпил и закусил, не помню, баранкой или корочкой хлеба. И все это было самое обыкновенное, а потом вдруг зачудил и в мудрецы попал!.. Удача! Но я хотя и не разделяю его христианства, которое несет смерть культуре, но самого его я уважаю.
— За что же?
— Конечно, не за его премудрости! Это пустяки! Но я этих его непротивленышей люблю, с ними так хорошо поговорить за кофе.
— Я этого не нахожу.
— Ну, нет!.. На многое они оригинально смотрят. Я не признаю, чтобы это что-нибудь из их фантазии было можно осуществить. Теперь не тот век, но отчего не поболтать? Ведь Бисмарк же любил поговорить с социалистами
. «Малютки» же эти идут наперекор социалистам.
— Как это наперекор?
— А так: непротивленыши ведь отказываются от наследств всегда в пользу родных… Это то самое, чего Петр Первый хотел достичь через майораты
…Это надо поощрять, чтобы не дробились состояния. А сам Толстой только чертовски самолюбив, но зато с большим характером. Это у нас редкость. Его нельзя согнуть в бараний рог и заставить за какую-нибудь бляшку блеять по-бараньи: бя-я-я!
Генерал потравил себя пальцами за горло и издал звуки, очень рассмешившие хозяйку и гостью.
— Но зачем же у него эта несносная проницательность и для чего он так толкует, что будто ничего не нужно?
— А это скверность, но я успокоиваю себя твоею русскою пословицей: «Не так страшен черт, как его малютки».
— И я это говорю всегда: он там я не знаю где, а эти Figaro ci — Figaro lб
разбрелись, как цыплята.
— Вот именно цыплята… Отчего это у них так топорщится, как будто хвосты пер
ятся?
— А уж это надо их осмотреть и удостовериться.
— Ну, как можно их смущать!
— А они не церемонятся смущать веру.
— Мою веру смутить нельзя: в рассуждении веры я байронист
; я ем устриц и пью вино, а кто их создал: Юпитер, Пан или Нептун — это мне все равно! И я об этом и не богохульствую, но его несносная на наш счет проницательность — это скверно. И потом для чего он уверяет, будто «не мечите бисера перед свиньями» сказано не для того, чтобы предостеречь людей, чтоб они не со всякою скотиной обо всем болтали — это глупость. Есть люди — ангелы, а есть и свиньи.
— Но только эти милые животные, надеюсь, находятся в своих местечках, где им надо быть.
— Да, им бы всем надо быть в своих закутах, но случается и иначе: бывает, что свиньи садятся в гостиных.
— О, господи! какие ужасы!
— О да! Есть много ужасов.
— Но, а есть ли зато где-нибудь ангелы?
— А есть… Вот, например, хоть такие, как наша Лида!
— Не нахожу: девчонки, которые не знают, что они такое.
— Вы, господа, пребезбожно их мучите и, можно сказать, истязаете!
— Каким это образом?
— Вы к ним пристаете, их злите, а когда бедные девочки в нетерпении что-нибудь вам брякнут, вы это разглашаете и им вредите. По правде сказать, это подлость!
— Ни о чем таком не слыхала.
— А я, представь, слышал. Говорят, будто когда Лида пришла к тебе на бал в закрытом лифе, ты ей сделала колкость.
— Нимало!
— Ты над ней обидно пошутила: ты сказала, что она, вероятно, когда будет дамой, то и своему будущему Адаму покажет себя «кармелиткой
», в двойном капишоне, а она тебе будто отвечала, что к
своемуАдаму она, может быть, придет даже «Евой», а посторонним на балу не хочет свои плечи показывать.
— И представь, это правда, она так и сказала!
— Сказала, потому что не надо было к ней приставать. Байрон прекрасно заметил, что «и кляча брыкается, если сбруя режет ей тело», а ведь Лида не кляча, а молодая, смелая и прекрасная девушка. Для этакой Евы, черт бы меня взял, очень стоит отдать все свои преимущества и идти снова в студенты.
— Ты за ней просто волочишься?
— Я не очень, а ты б послушала, какого мнения о ней наш старший брат Лука! Он говорит, что «провел с ней самое счастливейшее лето в своей жизни». А ведь ему скоро пойдет восьмой десяток. И в самом деле, каких она там у него в прошлом году чудес наделала! Мужик у него есть Симка, медведей все обходил. Человек сорока восьми лет, и ишиасом заболел. Распотел и посидел на промерзлом камке — вот и ишиас… болезнь седалищного нерва… Понимаете, приходится в каком месте?
— Ты без подробностей.
— Так вот его три года врачи лечили, а брат платил; и по разным местам целители его исцеляли, и тоже не исцелили, а только деньги на молитвы брали. И вся огромнейшая семья богатыря в разор пришла. А Лидия приехала к дяде гостить и говорит: «Этому можно попробовать помочь, только надо это с терпением».
— Ну, этого ей действительно не занимать стать! — заметила с сдержанною иронией хозяйка.
— Да, она и начала класть этого мужичищу мордой вниз да по два раза в день его под поясницей разминала! Понимаете вы? Этакими-то ее удивительными античными руками да по энтакому-то мужичьему месту! Я посмотрел и говорю: «Как же теперь после этого твою руку целовать?» Она говорит: «Руки даны не для того, чтоб их целовать, а для того, чтоб они служили людям на пользу». А брат Лука… он ведь стал старик нежный и нервный: он как увидал это, так и зарыдал… Поп приходил к нему дров просить, так он схватил его и потащил и показывает попу: «Смотри! — говорит, — видишь ли?» Тот отвечает: «Вижу, ваше высокопревосходительство!»
«А разумеешь ли?»
«Разумею, — говорит, — ваше высокопревосходительство! Маловерны только и ко храму леностны, но по делам очень изрядны».
«То-то вот и есть «очень изрядны»! А ты вот и молись за них в храме-то. Это твое дело. А я тебе велю за это дров дать».
«Слушаю, — говорит, — ваше высокопревосходительство! Буду стараться!»
— И ничего небось не старался?
— Ну, разумеется: дурак он, что ли, что будет стараться, когда дрова уже выданы? А только Симка-то теперь ходит и опять детей своих кормит, а Лиду как увидит, сейчас плачет и пищит: «Не помирай, барышня! Лучше пусть я за тебя поколею… Ты нам матка!» Нет, что вы ни говорите, эти девушки прелесть!
— Только с ними человеческий род прекратится.
— Отчего это?
— Не идут замуж.
— Какой вздор! Посватается такой, какого им надо, и пойдут. А впрочем, это бы еще и лучше, потому что, по правде сказать, наш брат, мужчинишки-то, стали такая погань, что и не стоит за них и выходить путной девушке.
— Пусть и сидят в девках.
— И что за беда?
— Старые девки все злы делаются.
— Это только те, которым очень хотелось замуж и их темперамент беспокоит.
— Дело совсем не в темпераменте, а на старую девушку смотрят как на бракованную.
— Так смотрят дураки, а умные люди наоборот, даже с уважением смотрят на пожилую девушку, которая не захотела замуж. Да ведь девство, кажется, одобряет и церковь. Или я ошибаюсь? Может быть, это не так?
VIII
Хозяйка улыбнулась и отвечала:
— Нет, это так; но всего любопытнее, что за девство вступаешься
ты, мой грешный Захарик.
— А что, сестрица, делать? Теперь и я уже не тот, и в шестьдесят пять лет и ко мне, вместо жизнерадостной гризетки, порою забегает мысль о смерти и заставляет задумываться. Ты не смейся над этим. Когда и сам дьявол постареет, он сделается пустынником. Посмотри-ка на наших староверов, не здесь, а в захолустьях! Все ведь живут и согрешают, а вон какая у них есть отличная манера: как старичку стукнет шестьдесят лет, он от сожительницы из чулана прочь, и даже часто выселяется совсем из дому. Построит себе на огороде «хижину», под видом баньки, и поселяется там с нарочитым отроком, своего рода «Гиезием», и живет, читает Богословца или
Ключ разумения
, а в деньгах и в делах уже не участвует, вообще не мотрошится на глазах у молодых, которым надо еще в жизни свой черед отвести. Я это, право, хвалю. Пускай там и говорят, будто отшельнички-старички раз в недельку, в субботу, по старой памяти к своим старушкам в чулан заходят, но я верю, что это они только приходят чистое бельецо взять… Милые старички и старушечки! Как им за то хорошо будет в вечности!
— Бедный Захарик! Может быть, и ты так хотел бы?
— О, без сомнения! Но только куда нам, безверным! А кстати, что это я заметил у твоего Аркадия, кажется, опять новый отрок?
Хозяйка сдвинула брови и отвечала:
— Не понимаю, с какой стати это тебя занимает?
— Не занимает, а я спросил к слову о Гиезии, а если об этом нельзя говорить, то перейдем к другому: как Валерий, благополучно ли дошибает свой университет?
— А почему же он его «дошибает»?
— Ну, да, кончает, что ли! Будто не все равно? Не укусила ли его какая-нибудь якобинская бацилла?
— Мой сын воспитан на здоровой пище и бацилл не боится.
— Не возлагай на это излишних надежд: домашнее воспитание все равно что домашняя температура. Чем было в комнате теплее, тем опаснее, что дети простудятся, когда их охватит.
— Типун тебе на язык. Но я за Валерия не боюсь: его бог бережет.
— Ах да, да, да, ведь он «тепло-верующий!»
— Такими вещами не шутят. Мы, русские, все тепло верим.
— Да, мы теплые ребята! Но постойте, господа, я видел картину Ге!
— Опять яичница?
— Нет. Это просто
бойня!Это ужасно видеть-с!
— Очень рада, что его прогоняют с выставок. Мне его самого показывали… Господи! Что это за панталоны и что за пальто!
— Пальто поглотило много лучей солнца, но это еще не серьезно.
— А ты находишь, что его мазня — это серьезно?
— Я говорю не о мазне, а о фраке.
— Что за вздор!
— Это не вздор. Он должен был представиться и не мог, потому что подарил свой фрак знакомому лакею.
— Но почему это узнали?
— Он сам так сказал.
— Как это глупо!
— И дерзко! — поддержала гостья.
А генерал заключил:
— Это
замечательно!Теперь просто говорят: «замечательно!»
— А почему замечательно?
— А потому замечательно, что эти, — как вы их кличете, — «непротивленыши», или «малютки», всё чему-то противятся, а мы, которые думаем, что мы
сопротивленцыи взрослые, — мы на самом деле ни на черта не годны, кроме как с тарелок подачки лизать.
— Ну, — пошутила хозяйка, — он опять договорится до того, что кого-нибудь зацепит!
И, проговорив это, она снисходительно вздохнула и вышла как бы по хозяйству.
IX
В гостиной остались вдвоем генерал и гостья, и тон беседы сразу же изменился.
Генерал сдвинул брови и начал отрывистую речь к гостье:
— Я предпочел видеться с вами здесь, потому что ваш больной муж вчера приходил ко мне и был неотступен. Это с вашей стороны, позвольте вам сказать, сверх всякой меры жестоко — рассылать больного старика по таким делам!
— По каким «таким делам»?
— Которым на языке порядочных людей нет имени.
— Я ничего не понимаю, но я писала вам письмо, а вы, как неаккуратный человек, на него не отвечали.
— Позвольте, но чтобы прислать вам удовлетворительный ответ на ваше письмо, надо было доставить вам тысячу рублей.
— Да.
— Вот то и есть! А я не шах персидский, которому стоит зацепить горсть бриллиантов, и дело готово.
Дама позеленела и, сверкая злобой, спросила:
— Что это значит? К чему здесь при мне второй раз вспоминают персидского шаха?
— А я почему могу знать, отчего его при вас вспоминают? Мне только кажется, что есть люди, которым я уже давно сделал все, что я мог, и даже то, чего не мог и чего ни за что не стал бы делать, если б это грозило неприятностями только одному мне, а не другим людям.
Генерал, видимо, сердился и говорил запальчиво:
— Минуло двадцать лет, как ваш муж так удивительно узнал, когда я был у вас и… Я спасся и спас вас, да не спас мою памятную книжку, и вот я берегу людей…
— О! вы еще всё возитесь с этой жалобною сказкой?
— Позвольте: я вожусь! Я не подлец, и потому я вожусь и делаю для вас подлости, чтобы только перетерпеть все на себе самом. Прошу за вас особ, с которыми я не хотел бы знаться, но вам все
мало. Скажите же, когда вам будет, наконец, довольно?
— Другие получают больше!
— Ах, вот, зачем другие больше? Ну, уж это вы меня простите! Я этих дел не знаю, за что кого и по скольку у вас оделяют. Может быть, другие искуснее вас… или они усерднее и оказывают больше услуг.
— Пустое! Никто ничем не может услужить. Уху нельзя сварить без рыбы…
— Ну, я не знаю!.. «Без рыбы»! Господи! Неужто уж совсем не стало рыбы?
— Вообразите, да! Безрыбье!
— Ну, я теперь не знаю, что заведете делать!.. Я вам сказал, что этих ваших дел решительно не знаю! Всем грешен, всем, но этою мерзостью не занимался!
Генерал высоко поднял руку и истово перекрестился.
— Вот! — сказал он, нервно доставая из кармана конверт и подавая его даме. — Вот-с! Возьмите, пожалуйста, скорей! Здесь ровно тысяча рублей. Я бедный, прогорелый человек, но ничего из чужих денег не краду. Тысяча рублей. Это для вас пособие, которое я выпрашиваю второй раз в году. Только, пожалуйста, пожалуйста, не благодарите меня! Я делаю это с величайшим отвращением и прошу вас…
Дама хотела что-то сказать, но он ее перебил:
— Нет, нет! Прошу вас, не присылайте больше ко мне своего несчастного мужа! Умоляю вас, что у меня есть нервы и кое-какой остаток совести. Мы его с вами когда-то подло обманывали, но это было давно, и тогда я это мог, потому что тогда он и сам в свой черед обманывал других. Но теперь?.. Этот его рамолитический вид
, эти его трясущиеся колени… О господи, избавьте! Бога ради избавьте! Иначе я сам когда-нибудь брошусь перед ним на колени и во всем ему признаюсь.
Дама рассмеялась и сказала:
— Я уверена, что вы такой глупости никогда не сделаете.
— Нет, сделаю!
— Ну так я ее не боюсь.
По лицу генерала скользнула улыбка, которую он, однако, удержал и молвил:
— Ага! значит, это для него не было бы новостью! О господи! Разрази нас, пожалуйста, чтобы был край нашему проклятому беспутству!
— А вы в самом деле болтун!
Улыбка опять проступила на лице генерала, и он, встав, ответил:
— Да, да, я большой болтун, это «замечательно»!
Он с нескрываемым пренебрежением к гостье надел в комнате фуражку и вышел, едва удостоив собеседницу чуть заметного кивка головою.
В передней к его услугам выступила горничная с китайским разрезом глаз и с фигурою фарфоровой куклы: она ему тихо кивнула и подала пальто.
— Мерси, сердечный друг! — сказал ей генерал. — Доложите моей сестре, что я не мог ее ожидать, потому что… я сегодня принял лекарство. А это, — добавил он шепотом, — это вы возьмите себе на память.
И он опустил свернутый трубочкою десятирублевый билет девушке за лиф ее платья, а когда она изогнулась, чтобы удержать бумажку, он поцеловал ее в шею и тихо молвил:
— Я стар и не позволяю себе целовать женщин в губки.
С этим он пожал ей руку, и она ему тоже.
Внизу у подъезда он надел калоши и, покопавшись в кармане, достал оттуда два двугривенных и подал швейцару.
— Возьми, братец.
— Покорнейше благодарю, ваше превосходительство! — благодарил швейцар, держа по-военному руку у козырька своего кокошника.
— Настоящие, братец… Не на Песках деланы… Смело можешь отнести их в лавочку и потребовать себе за них фунт травленого кофе. Но будь осторожен: он портит желудочный сок!
— Слушаю, ваше превосходительство! — отвечал швейцар, застегивая генерала полостью извозчичьих саней. Но генерал, пока так весело шутил, в то же время делал руками вокруг себя «повальный обыск» и убедился, что у него нигде нет ни гроша. Тогда он быстро остановил извозчика, выпрыгнул из саней и пошел пешком.
— Пройдусь, — сказал он швейцару, — теперь прекрасно!
— Замечательно, ваше превосходительство!
— Именно, братец, «замечательно»! Считай за мной рубль в долгу за остроумие!
Он закрылся подъеденным молью бобром и завернул на своих усталых и отслужившихся ногах за угол улицы.
Когда он скрылся, швейцар махнул вслед ему головою и сказал дворнику:
— Третий месяц занял два рубля на извозчика и все забывает.
— Протерть горькая! — отвечал, почесывая спину, дворник.
— Ничего… Когда есть, он во все карманы рассует.
— Тогда и взыщи.
— Беспременно!
X
Гостья, как только осталась одна, сейчас же открыла свой бархатный мешок, и, вытащив оттуда спешно сунутые деньги, стала считать их. Тысяча рублей была сполна. Дама сложила билеты поаккуратнее и уже хотела снова закрыть мешок, как ее кто-то схватил за руку.
Она не заметила, как в комнату неслышными шагами вошел хорошо упитанный, розовый молодой человек с играющим кадыком под шеей и с откровенною улыбкой на устах. Он прямо ловкою хваткой положил руку на бронзовый замок бархатной сумки и сказал:
— Это арестовано!
Гостья сначала вздрогнула, но мгновенный испуг сейчас же пропал и уступил место другому чувству. Она осветилась радостью и тихо произнесла:
— Valerian! Где был ты? Боже!
— Я? Как всегда: везде и нигде. Впрочем, теперь я прямо с неба, для того чтобы убрать к себе вот этот мешочек земной грязи.
Дама хотела ему что-то сказать, но он показал ей пальцем на закрытую дверь смежной комнаты, взял у нее из рук мешок и, вынув оттуда все деньги, положил их себе в карман.
Гостья всего этого точно не замечала. Глядя на нее приходилось бы думать, что такое обхождение ей давно в привычку и что это ей даже приятно. Она не выпускала из своих рук свободной руки Валериана и, глядя ему в лицо, тихо стонала:
— О, если бы ты знал!.. Если бы ты знал, как я истерзалась! Я не видала тебя трое суток!.. Они мне показались за вечность!
— А-а! что делать? Я этих деньков тоже не скоро забуду! Куда только я ни метался, чтобы достать эту глупую тысячу рублей! Нет, теперь я убежден, что самое верное средство брать со всех деньги, это посвятить себя благодетельствованию бедных! Еще милость господня, что есть на земле дураки вроде oncle Zacharie.
— Оставь о нем!
— Э, нет! Я благодарен: он уже во второй раз дает нам передышку.
— Но не доведи себя до этого, мой милый, в третий.
— Если я так же глупо проиграюсь еще раз, то я удавлюсь.
— Какой вздор ты говоришь!
— Отчего же? Это, говорят, очень приятная смерть. Что-то вроде чего-то… Смотрите, вот у меня про всякий случай при себе в кармане и сахарная бечевка. Я пробовал: она выдержит.
— О боже! Что ты говоришь! — и, понизив голос, она прошептала: — Avancez une chaise!..
Молодой человек сделал комическую гримасу и опять молча показал на завешенную дверь.
Дама сморщила брови и спросила шепотом:
— Что?
Молодой человек приложил ко рту ладони и ответил в трубку:
— Maman здесь подслушивает!
— И все это неправда! Ты очень часто клевещешь на свою мать!
Валериан перекрестился и тихо уверил:
— Ей-богу, правда: она всегда подслушивает.
— Как тебе не стыдно!
— Нет, напротив, мне за нее очень стыдно, но я ее и не осуждаю, а только предупреждаю других. Я знаю, что она делает это из отличных побуждений… Святые чувства матери…
— Approchez-vous de moi,
милый!
— Значит, вы не верите, что она слышит?.. Ну, я ее сейчас кликну…
— Пожалуйста, без этих опытов!
— Лучше поезжайте скорее домой, и через двадцать минут…
— Ты будешь?
Он согласно кивнул головой.
Она сжала его руку и спросила:
— Это не ложь?
— Это правда, но не надо царапать ногтями мою руку.
— Когда же я не могу!
— Пустяки!
— Поцелуй меня хоть один раз!
— Еще что!
— Но отчего же!
— Ну, хорошо!
Молодой человек поцеловал ее и встал с места: он очень хотел бы, чтобы его дама сейчас же встала и ушла, но она не поднималась и еще что-то шептала. Ее дальнейшее присутствие здесь было ему мучительно, и это выразилось на его искаженном злостью лице. И зато он взял ее руку и, приложив ее к своим губам, сказал:
— Lilas de perse
— это мило: я люблю этот запах!
Дама вспрыгнула и, сжав рукой лоб, покачнулась.
— Что с вами? — спросил ее Валериан. — Спешите на воздух!
Она взглянула на него исподлобья и прошипела:
— Это низко!.. это подло!.. это бесчестно!.. После того когда я тебе это откровенно объяснила… ты не имеешь права… не имеешь пра… ва… пра… ва…
— Бога ради только без истерики!.. Вам нужно скорее на воздух!
— Воздух… пустяки… Я все это должна была выполнить…
— Ну да… и выполнила… Поезжай скорей домой, и все будет прекрасно.
При этом обрадовании она опять взяла его руку и прошептала:
— Ну да… О, боже! Но если ж я тебе уже все рассказала, для чего это так было нужно, то для чего ж говорить: «lilas de perse»! Ведь это низко!.. Я всем скажу… вот именно… как это низко… А я отсюда не уйду…
— Да, да! Пожалуйста останьтесь: maman сейчас придет.
И он встал с места, но она его удержала.
— Я верно схожу с ума! — произнесла она, приложив к бьющимся вискам тыльную сторону своих стынущих пальцев, и повторила: — Помогите! Я, право, схожу с ума!
Валериан испугался страдальческого выражения ее лица и начал ее крестить. Она с негодованием его оттолкнула и прошептала:
— Креститель!
— Что ж тебе надо?
— Мне? Унижения и новых обид! Мне нужно, чтобы ты был со мною!
— Но я же с тобою!
— О-о, конечно, не здесь!
— Ну и поезжай скорее домой, и я сейчас буду, и там падай, как хочешь.
— Как я хочу… Меня стоит убить!..
Она хотела сказать что-то еще, но вместо того поцеловала его руку, а он, с своей стороны, нагнулся к ней и прикоснулся губами к вьющейся на ее шее косичке.
Искаженное лицо женщины озарилось румянцем чувственного экстаза, и она поспешно закрыла себя вуалью и вышла. По ее щекам текли крупные, истерические слезы, и ее глаза померкли, а губы и нос покраснели и выпятились, и все лицо стало напоминать вытянутую морду ошалевшей от страсти собаки.
Она догадалась, что она гадка, и закрылась вуалем.
Когда она проходила мимо швейцара, тот молча подал ей, хранившееся у него за обшлагом ливреи, письмо с адресом «живчика», а она бросила ему трехрублевый билет и села в сани, тронув молча кучера пальцем.
— Инда земли не видит от слез! — заметил своему собеседнику швейцар. — А ему хоть бы что!
— Да, нонче себя мужской пол не теряют напрасно.
XI
Молодой Валериан собственноручно запер дверь за дамою и, возвратясь в гостиную, вынул из кармана панталон скомканные деньги и начал их считать.
Из-за двери, на которую Валериан указал гостье, в самом деле послышался голос его матери. Она спросила:
— Ты что-то делаешь?
— Да я уж сделал.
— Ты можешь купить «промышленные»: все уверяют, что они к весне сыграют вдвое.
— Maman, я знаю кое-что повыгоднее.
— А что такое, например?
— Ну, мало ли! Теперь ведь посыпают персидским порошком ростовщиков, и даже наш «взаимный друг» Michel окочурился… В их место нужно же нечто новое.
— Вот то и есть, но что же именно?
— Ах, maman! Это возможно только тому, кого, как меня, считают беззаботным мотом, у которого нет ничего за душою.
За дверью что-то резали и положили ножницы.
— Вы, maman, что-нибудь шьете?
— Да, мой сын, я зашиваю свои дыры, я чинюсь… подшиваю лохмотья, которых не хочу показать моей горничной.
— Это, maman, очень благоразумно и благородно.
— Но неприятно.
Юноша хотел что-то ответить, но промолчал, и только кадык у него ходил, клубясь яблоком.
За дверью опять послышалось, как что-то отрезали ножницами и снова положили их на место, и в то же время хозяйка сказала:
— Я думаю, что ты гораздо больше бы выиграл, если бы помог дяде Захару поправить увлечения его молодости. Лука это наверное бы оценил и стал бы принимать нас.
— Очень может быть, maman, но я ведь не самолюбив и не падок на то, чтобы хвалиться, где меня принимают.
— Но он бы тебе просто дал много денег.
— Что ж, я очень рад, но только как это сделать?
— Надо взять бумагу, которой боится дядя Захар.
— То есть, милая мама, ее ведь надо
украсть!
— У тебя такая грубость, что с тобой нельзя говорить.
— Maman, я ничего не грублю, а я только договариваю то, что надо сделать.
— Неправда. Эта женщина сама все тебе сделает.
— Э-э! ошибаетесь! Эта женщина есть превосходный агент и превосходный математик, но ее же не оплетеши.
— Однако же она считает тебя игроком и мотом.
— Да, maman, но я употребляю очень большие усилия, чтобы устроить себе такую репутацию, только из-за того, что это должно сослужить мне службу при новом курсе.
— Сказать по совести, я ничего не понимаю, для чего это нужно.
— А кажется, что проще! Все уже вкусили «доблего» жития, и оно, наконец, надоело… Что делать? Род людской неблагодарен и злонравен… Felicitas temporum
откланивается… Нужен реванш… есть потребность в реакции…
— И что же будет в реакции?
— Это, maman, еще неясно, но известно всем, что явления не повторяются, а после дождичка бывает вёдро, и потому прослыть мотом и кутилой теперь все-таки выгодно — это значит обнаружить в себе известную благонадежность, которая пригодится очень скоро.
— А вы уже на всё готовы!
— Как же вы хотите иначе? Ведь мы же так и натасканы, чтоб быть на всё готовыми.
— Скажи, однако, как не мудрена ваша мудрость!
— Ах, maman, что такое нам мудрость? Уж фельетонисты, и те где-то вычитали и повторяют, что «блага мудрость с наследием», а ведь вы с папашею нам наследия не уготовили.
— Христианские родители и не обязаны снабжать вас наследием.
— Нет-с, извините-с, обязаны!
— Где же это сказано?
— А вот в «премудрости Павла чтение», на которое любят ссылаться; там это и сказано: «не дети
должны собиратьимение для родителей, но родители для детей».
— Это что-нибудь из толстовского, в простом этого нет!
— Извините-с! Не угодно ли посмотреть в самом в простом второе послание к коринфянам двенадцатая глава?
— Откуда ты все это знаешь, где и какая глава?
— Га! Я интересуюсь-с! Я хочу этим побить Толстого!
— Так и бей! Это прекрасно тебя выставит.
— Позвольте-с, — придет время.
— Какого еще надо время: он надоел.
— Прекрасно-с, но ничего не надо делать даром… Из их похвал не шубу шить. С тех пор как изобретены денежные знаки, за всякие услуги надо платить: я из руки выпускаю услугу, а ты клади об это самое место денежный знак.
— Но ты бы мог и получить наследие.
— Ах, вам все не идет из головы дядя Лука!
— Именно не идет.
— Ну, я вас успокою: с наследством этим все кончено: «оставь надежду навсегда!»
— Ты этого не можешь знать.
— Нет, знаю. Я это купил, родная, у нотариального писаря. Все отдано на «питательные учреждения» и «открытое научение».
— Ты шутишь!
— Нисколько-с.
— А Лидия?
— Ей не нужно; она не хочет возбуждать зависти и ссор, и отказалась.
— Вот дура!
— И вредная! не отдала родным!
— Но этого нельзя допустить!
— Не надо бы-с!
— Что ж делать?
— Надобно спасаться, чем знаете, хоть даже чудом!
— Теперь ты веришь в чудо?
— О да, maman!.. Я верю во все, во что угодно: я жить хочу.
И жить, я чувствую, я буду!
Хоть чудом, — о, я верю чуду!
Я вам даже нечто и больше скажу, но это между нами.
— Пожалуйста.
— Надо проводить нового чудотворца…
— Какие пустяки!
— Нет-с: это надо. И у меня такой есть!
— Но что же он может делать?
— Не беспокойтесь!.. маленькие вещицы он уже делает, и очень недурно, но надо его хорошо вывесть и хорошо рекомендовать. О, я знаю, что надо в жизни!
XII
Мать и сын умолкли. Казалось, они оба вдруг устали от всех перебранных ими впечатлений и тяжести такого решения, после которого каждым из них ощущалась потребность в каком-нибудь внешнем толчке и отвлечении, и за этим дело не стало. В эти самые минуты, когда мать и сын оставались в молчании и ужасе от того, на что они решились, с улицы все надвигался сгущавшийся шум, который вдруг перешел в неистовый рев и отогнал от них муки сознания. Валерий все еще был погружен в соображения, но хозяйка встревожилась и оживилась: она выбежала в беспорядочном туалете в гостиную, бросилась к окну и закричала:
— Смотри, какая толпа!
Валериан лениво потянулся как бы спросонья и отвечал сквозь зубы:
— Нелепая толпа, maman, не стоит и смотреть!
— Да, но, однако, это трогательно!
— А я так думаю — нимало.
— Но да, но все-таки ведь это вера!
— Не знаю, право!
— А вообрази, наш швейцар: он, должно быть, совершенный нигилист.
— Он, кажется, когда-то славился другим.
— А именно?
— Он помогал переводить нигилистов. О нем знает ваш генерал.
— Но как же, — я его спрашиваю, — что это значит? А он отвечает: «Необстоятельный народ-с мечется, а не знает чего».
— Он, однако, умно вам ответил.
— Ну, полно, пожалуйста! Но что за глупые, вправду, чего они все разом хотят?
— Вероятно, они хотят, чтоб их вытолкали и побили.
— И какие гадкие: испитые, оборванные!
— Ну да, труждающиеся и обремененные. Тут, верно, где-нибудь Jean или Onthon.