Но что же-с, полы она подтирала и мне на мой зов «Катею» откликалась, а если кто из моих знакомых ее спросит, как ее имя, она всем упорно отвечает: «Федора». Я ей говорю: «Послушай, моя милая! Ведь тебе же сказано и ты должна помнить, что ты теперь Катя! Зачем же ты противоречишь?» А она начинает резонировать: «Я, говорит, сударыня, на ваше приказание откликаюсь, так как вы сказали, что это такой порядок в вашем доме, и мне это не вредит: но сама я лгать
не могу…»— «Что за вздор!» — «Нет, говорит, я лгать не могу, — мне это вредит».
— Какова штучка! — воскликнула гостья. — Она себе вредить не желает!
— О, не желает!.. Да ведь еще и как!.. Это что-то пунктуальное, что-то узкое и упрямое, как сам Мартын Иваныч Лютер
. Ах, как я не люблю это сухое лютеранство! И как хорошо, что теперь за них у нас взялись. Я спрашиваю:
«Какой тебе вред? Живот, что ли, у тебя заболит или голова?»
«Нет, говорит, живот, может быть, не заболит, но есть вещи, которые важнее живота и головы».
«Что же это именно?»
«Душа человека. Я желаю иметь мою совесть всегда в порядке».
— Ведь это шпилька-с!
— Это прямо дерзость!
— Да; но, как брат Захар говорит, «хотя это и неприятно, но после благословенного девятнадцатого февраля
— это неизбежно».
— Да, после этого февраля мы у них в руках.
— Особенно перед самым праздником. Нельзя же самим стать у своих дверей и объявлять визитерам, что нас дома нет. До этого еще вообще не дошло, но между тем непротивленская малютка это-то именно у меня и устроила.
— Да что вы?
— Факт-с!
— Право, вся надежда на градоначальника.
— Да, он их возьмет — «руки назад». В праздник я ей толком растолковала: «Катя, будут гости, ты должна всем говорить, что я дома и принимаю». И она принимала; но потом приехал Виктор Густавыч. Вы знаете, человек с его положением и в его силе, а у меня два сына, и оба несходного характера: Аркадий — это совершенная рохля, а Валерий, вы его знаете, — живчик. Очень понятно, что я о них забочусь, и я хотела с ним немножко поговорить о Валерии, который не попал за Аркадием, а попал в этот… университет и в будущем году кончит, без связей и без ничего…
Гостья сделала едва заметное движение.
— И вот я посадила Виктора Густавыча, подбегаю к ней и говорю: «Катя, а теперь если кто приедет, ты должна говорить:
я уехалаи что
меня нет дома». Кажется, всякая дура может это понять и исполнить!
— Что же тут не исполнить!
— Да, самое обыкновенное. А она, вообразите, всем так и говорила, что «я ей
приказала говорить, что я уехала и меня дома нет!»
— Ах ты боже мой! — воскликнула гостья и расхохоталась.
— Но вы представьте себе, что и все точно также, как вы, на это только смеялись, а никто не обиделся, потому что ведь все же прекрасно знают, что всегда в этих случаях лгут… Это так принято… Но молодежь стала мне говорить: «Ma tante, ваша непротивленка, кажется, очень большая дура». Но я верно поняла, что это действует ее вера, и я разъяснила всем, что это из нее торчит граф Толстой и сильно-державно показывает всем образованным людям свой огромный шиш. «Никаких-де визитов не надо! Всё это глупости: лошадям хвосты трепать не для чего, а когда вам нужен моцион — мойте полы».
— Без мыла?
— Да, совершенно так просто!
— Но как же вы после этого сделали с непротивленкой?
— Я с ней объяснилась; я ей сказала: «Ты обдумай, тебя мне рекомендовали как очень хорошую девушку и христианку, а ты очень хитрая и упорная натура. Что это за выходка с твоей стороны, чтобы выдать меня за лгунью?» А она простодушно извиняется:
«Я не могла сказать иначе».
«Отчего-о-о? Бедная ты, помраченная голова! Отчего-о ты не могла сказать иначе?»
«Потому что вы были дома».
«Ну так и что за беда?»
«Я бы солгала».
«Ну что же такое, если бы ты немножко и солгала?»
«Я нисколько лгать не могу».
«Нисколько?»
«Нисколько».
«Но ведь ты
служишь!Ты нанимаешься, ты получаешь жалованье!.. Для чего ты с такими фантазиями нанимаешься на место?»
«Я нанимаюсь делать работу, а не лгать; лгать я не могу».
С каких сторон с ней ни заговори, она все дойдет до своего «я лгать не могу» и станет.
— Какая узость, узость!
— Страшно! «Да ведь надо же, говорю, уметь отличать, что есть такая ложь, какой нельзя, а есть такая, которую сказать можно. Спроси у всякого батюшки».
«Нет, нет, нет! — отвечает, — я не хочу этого различать: бог с ними, я не буду их и спрашивать. В евангелии об этом ничего не сказано, чтоб отличать. Что неправда, то все ложь, — христиане ничего не должны лгать».
— Вот я тут и вспомнила, что когда я ее нанимала, я думала, что в прислуге и вообще в низшем классе «непротивление» годится и не мешает, и даже, может быть, им оно и полезно, но и это вышло совсем не так! Вышло, что и здесь оно не годится и что этому везде надо противодействовать!
IV
Хозяйка сдвинула серьезно брови и сказала, что она говорила о такой «заносчивости» с батюшкой, и тот ей разъяснил, что это «плод свободного,
личногопонимания».
— Да, но какая же свобода, когда это все ужасно узко? — вставила с ученым видом гостья.
— Я с вами и согласна, и, кроме того, не все для всех хорошо.
Хозяйка постучала с угрозою по столу рукой, на пальцах которой запрыгали кольца с бирюзой, и продолжала:
— Я ведь очень помню, когда были в славе Европеус
и Унковский
. Это было совсем не нынешнее время, и тогда случилось раз, что мы вместе в одном доме ужинали, и туда кто-то привел Шевченку… Помните, хохол… он что-то нашалил и много вытерпел; и он тут вдруг выпил вина и хватил за ужином такой экспромт, что никто не знал, куда деть глаза. Насилу кто-то прекрасно нашелся и сказал: «Поверьте, что хорошо для немногих, то совсем может не годиться для всех». И это всех спасло, хотя после узнали, что это еще раньше сказал Пушкин, которому Шевченко совсем не чета.
— Ну, еще бы стал говорить этак Пушкин!..
— Конечно, он бы не стал, — перебила хозяйка, — он жил в обществе, и декабристы знали, что с ним нельзя затевать. А Шевченко со всеми якшался, и бог его знает, если даже и правда, что Перовский сам велел наказать его по-военному, то ведь тогда же было такое время: он был солдат — его и высекли, и это так следовало. А Пушкин умел и это оттенить, когда сказал: «Что прекрасно для Лондона, то не годится в Москве»
. И как он сказал, так это и остается: «В Лондоне хорошо, а в Москве не годится».
— В Москве теперь уже никого и нет… Катков умер.
За трельяжем послышался сдержанный смех.
— Что вам смешно, Лида?
— «Катков умер». Вы это сказали так, как будто хотели сказать: «Умер великий Пан».
— А вы на это «сверкнули», как Диана.
— Я не помню, как сверкала Диана.
— А это так красиво!
— Не знаю уж, куда и деться от всякой красоты! Я впрочем помню, что Диана покровительствовала плебеям и рабам и что у нее жрецом был беглый раб, убивший жреца, а сама она была девушка, но помогала другим в родах. Это прекрасно.
— Прекрасно!
А хозяйка покачала головою и заметила:
— Ты совершенно без стыда.
— Со стыдом, ma tante!
— Так что ж ты говоришь! Чего ж ты хочешь?
— Хочу, чтоб девушки не скучали в своем девичестве от безделья и помогали тем, кому тяжело.
— Но для чего же в родах?
— Да именно и в родах, потому что это ужасно, и множество женщин мучаются без всякой помощи, а барышни играют глазками. Пусть они помогают другим и сами насмотрятся, что их ожидает, когда они перестанут блюсти себя как Дианы.
— Позвольте, — вмешалась гостья: — я не о той совсем Диане: я о той, которая сверкнула в лесу на острове, у которого слышали с корабля, что «умер великий Пан». — Кажется, ведь это так у Тургенева?
— Я позабыла, как это у Тургенева.
Хозяйка продолжала:
— Теперь опять забывают хорошее, а причитают то, что говорят «посредственные книжки».
— А вы не обращали на эти книжки внимания Виктора Густавыча? — спросила гостья.
— О, он их презирает, но, знаете, он ведь лютеран, и по его мнению, если где есть о добре, то это все хорошо.
— Но, однако, ваша непротивленка в самом-то деле ведь и не была добра?
— Ну, так прямо я этого сказать не могу. Злою она ни с кем не была, но когда ей долго возражаешь, то я замечала, что и у нее тоже что-то мелькало в глазах.
— Да что вы?
— Я вас уверяю. Знаете, если шутя подтрунишь, так глазенки этак заискрятся… и… какое-то пламя.
— Боже мой! И для чего вы ее еще держали?
— Да, да! Я тоже раз подумала: «эге-ге, — думаю себе, — да ты с огоньком», и отпустила. Но, разумеется, я прежде хотела знать, что можно от таких людей ждать, я ее пощупала.
— Это интересно.
V
— Я спросила ее так: «Что же это, моя милая, стало быть, если бы при тебе в доме случилось что-нибудь такое, что должно быть тайной, что от всех надо скрыть, стало быть, ты и тогда не согласилась бы покрыть чей-нибудь стыд или грех?» Она сконфузилась и стала лепетать: «Я об этом еще не думала… Я не знаю!» Я воспользовалась этим и говорю: «А если бы тебя призвали и стали спрашивать о твоих хозяевах, ведь ты должна же… Ведь какие в старину были хорошие и верные слуги, а и те, когда приходило круто, говорили, что от них хотели». Вообразите, что она ответила:
«Это тот виноват, кто их до этого доводил».
«А если это делалось по приказу?»
«Это все равно».
— Какова!
— Да-с! Я говорю: за это можно страдать.
А она отвечает:
«Лучше пострадать, чем испортить свой путь жизни».
— Каково непротивление!
— Ну вот, как видите!
— Впрочем, если смотреть по-ихнему и держаться евангелия, то она не совсем и неправа…
— Да, она даже очень права; но ведь общество не так устроено, чтобы все по евангелию, и нельзя от нас разом всего этого требовать.
— Да, это очень печально; но если вы это сломаете, а потом исковеркаете, то что же вы новое поставите на это место?
— Нигилисты говорили:
ничего!
Хозяйка промолчала и сучила в пальцах полоску бумаги, а умом как будто облетала что-то давно минувшее и потом молвила:
— Да,
ничего, они только и умели сбивать с толку женщин и обучать их не стыдясь втроем чай пить.
— А как эта непротивленка вела себя в этих отношениях?
— Вы, верно, хотите спросить о тех отношениях, о которых не говорят при Лиде…
Но отдыхавшая за трельяжем Лидия к этому времени, верно, совсем подкрепилась и сама вмешалась в разговор уже не сонною речью.
— О такой женщине, как Федорушка, можно при всех и все говорить, — сказала Лида. — И притом, когда же вы, ma tante, привыкнете, что я ведь не ребенок и лучше вас знаю, не только из чего варится мыло, но и как рождается ребенок?
— Лида! — заметила с укоризной хозяйка.
— Да, конечно, ma tante, я это знаю.
— Господи!.. Как ты можешь это знать?
— Вот удивление! Мне двадцать пятый год. Я живу, читаю, и, наконец, я должна быть фельдшерицей. Что же, я буду притворяться глупою девчонкой, которая лжет, будто она верит, что детей людям приносят аисты в носу?
Хозяйка обратилась к гостье и внушительно сказала:
— Вот вам Иона-циник в женской форме
. И притом она Диана, она пуританка, квакерка, она читает и уважает Толстого, но она не разделяет множества и его мнений, и ни с кем у нее нет ладу.
— Я, кажется, не часто ссорюсь.
— Зато и не тесно дружишь ни с кем.
— Вы ошибаетесь, ma tante, y меня есть друзья.
— Но ты их бросила. Ведь тоже и непротивленыши пользовались у тебя фавором, а теперь ты к ним охладела.
— С ними нечего делать.
— Но ты, однако, любила их слушать.
— Да, я их слушала.
— И наслушалась до тошноты, верно?
— Нет, отчего же? Я и теперь готова послушать, что у них хорошо обдумано.
— Прежде ты за них заступалась до слез.
— Заступалась, когда ваши сыновья, а мои кузены, собирали их и вышучивали. Я не могу переносить, когда над людьми издеваются.
Хозяйка засмеялась и сказала:
— Смеяться не грешно над тем, что смешно
.
— Нет, грешно, ma tante, и мне их было всегда ужасно жаль… Они сами добрые и хотят добра, и я о них плакала…
— А потом сама на них рассердилась.
— Не рассердилась, а увидала, что они всё говорят, говорят и говорят, а дела с воробьиный нос не делают. Это очень скучно. Если противны делались те, которые всё собирались «работать над Боклем
», то противны и эти, когда видишь, что они умеют только палочкой ручьи ковырять. Одни и другие роняют то, к чему поучают относиться с почтением.
— Нет, тебя уязвило то, что они идут против наук!
— Да, и это меня уязвляет.
— А я тут за них! Для чего ты, в самом деле, продолжаешь столько лет все учиться и стоишь на своем, когда очевидно, что все твое ученье кончится тем, что ты будешь подначальной у какого-нибудь лекаришки и он поставит тебя в угол?
— Ma tante, ведь это опять вздор!
— Ну, он тебя в передней посадит. Сам пойдет в комнаты пирог есть, а тебе скажет: «Останьтесь, милая, в передней».
— И этого не будет.
— А если это так случится, что же ты сделаешь?
— Я пожалею о человеке, который так грубо обойдется со мной за то, что я не имею лучших прав, и только потому, что мне их не дали.
— И тебе не будет обидно?
— За чужую глупость? Конечно, не будет.
— А не лучше ли выйти замуж, как все?
— Для меня — нет!
— А отчего?
— Мне не хочется замуж.
— Ты, однако, престранно выряжаешься. Это закон природы.
— Ну так он, верно, еще не дошел до меня.
— И религия того же требует.
— Моя религия этого не требует.
— Христос был, однако, за брак.
— Не читала об этом.
— А для чего же он благословлял жениха и не весту?
— Не знаю, когда это было.
— Читай в евангелии.
— Там этого нет.
— Как нет!
— Просто нет, да и конец!
— Господи! да что же это… вы все значит уж вымарали!
Девушка тихо засмеялась.
— Нечего хихикать: я знаю, что об этом было, а если не в евангелии, то в премудрости Павлочтении. Во всяком случае он был в Кане Галилейской
.
— Ну и что же из этого?
— Значит, он одобрял брак.
— А он тоже был и у мытаря?
— Да.
— И говорил с блудницей? Неужто это значит, что он одобрял и то, что они делали?
— Ты ужасная спорщица.
— Я только отвечаю вам.
— А теща Петрова! Ведь Христос ее, однако, вылечил!
— А вы разве думаете, что если б она не была чьею-нибудь тещей, так он бы ее не вылечил?
— У тебя самый пренеприятный ум.
— Да. Это многие говорят, ma tante, и это всего больше убеждает меня, что мне нельзя выходить замуж.
— Ведь вот ты, решительно и совершенно как змея, вьешься так, что тебя нельзя притиснуть.
— Ma tante, да зачем же непременно надо меня притиснуть?
— Мне очень хочется…
— Мой друг, да что же делать? Нельзя все устроить так, как вам хочется.
— Нет, я ведь не про то: я хотела бы знать, какой у вас законоучитель и как он не видит, что вы все безбожницы!
— Мы получаем у него все по пяти баллов.
— Извольте! За что же он вам ставит по пяти баллов?
— Он не может иначе: мы все отлично учимся.
— Вот ведь назрели какие характеры!
— Полноте, ma tante, что это еще за характеры! Характеры идут, характеры зреют, — они впереди, и мы им в подметки не годимся. И они придут, придут! «Придет весенний шум, веселый шум!»
Здоровый ум придет, ma tante! Придет! Мы живы этою верой! Живите ею и вы, и… вам будет хорошо, всегда хорошо, что бы с вами ни делали!
— Спасибо, милая.
— Не сердитесь, ma tante, — и Лидия Павловна вдруг оборотилась к теткиной гостье и сказала ей — А вы хотели знать, был ли у Федоры роман? Я вам об этом могу рассказать. У нее был жених часовщик, но Федорушка ему отказала, потому что у нее была сестра, которая «мирилась с жизнью». У нее были «панье», брошь и серьги и двое детей. Она серьги и брошь берегла, а детей хотела стащить в воспитательный дом, но Федора над ними сжалилась и платила за них почти все, что получала.
— А собственного увлечения у нее не было?
— Вот это-то и было ее собственное увлечение!
— Да, но ей будет трудно платить: с таким характером и такими правилами, как у нее, она нигде себе места не нагреет.
— Другие помогут.
— Видите?.. Настоящие сектантки, у них все
миром, — отозвалась хозяйка. — Гоните их, они не боятся и даже радуются.
— Ведь так и следует, — поддержала девушка.
— Фантазии!
— Однако так сказано: надо радоваться, когда терпим гонение за правду, и в самом деле, это очень помогает распространению идей. Нас гонят, а мы идем дальше и все говорим про хорошее всё новым и новым людям…
— Ну, ты послушай, однако, сама: какая же, наконец, у самой тебя вера?
— А это такой деликатный вопрос, ma tante, которого я никому не позволяю касаться.
— Вон как уж у нас стали отвечать о вере! Это, кажется, совсем не по-нашенски.
— Да, это не по-вашенски, — рассмеявшись, ответила Лидия. — По-вашенски, «подобает вопросити входящего: рцы, чадо, как веруеши?»
Хозяйка постучала по столу веером и погрозила племяннице:
— Лида! В этот раз… что ты сказала здесь, это еще ничего, пусть это так и пройдет, но впредь помни, что у тебя есть мать и ты не должна быть помехой своим братьям в карьере!
— Этого, ma tante, не забудешь!
— Ну так и нечего либеральничать.
— А «како веруеши» — это разве либеральность?
— Это не по сезону.
— Ну, ma tante, извините: жизнь, в самом деле, дается всего один раз, и очень нерасчетливо ее приноравливать к какому бы то ни было сезону… Это скоро меняется.
Сказав это, девушка встала из-за трельяжа и вышла на середину комнаты. Теперь можно было видеть, что она очень красива. У нее стройная, удивительной силы и ловкости фигура, в самом деле, напоминающая статуэтку Дианы из Танагры
, и милое целомудренное выражение лица с умными и смелыми глазами.
VI
Тетка на нее посмотрела, и на лице ее выразилось артистическое удовольствие; она просияла и тихо заметила:
— Желала бы я знать, где глаза у людей, которые смеют что-нибудь говорить против породы? Лида, неужели ты без корсета?
— Я хожу так постоянно.
— И стройна, как богиня. Но Валериан говорил мне, что у вас очень много уродих, и
всетеперь сняли кольца и решили не носить ни серег и никаких других украшений.
— Ему какая забота?
— Отчего же, его интересует все. Но разве это в самом деле правда?
— Правда.
— И вот вы увидите, что, наверное, многие не выдержат.
— Очень может быть.
— Которой серьги к лицу, та и не выдержит — наденет.
— Что же, если и не выдержит, то по крайней мере поучится выдерживать, и это что-нибудь стоит. Прощайте, ma tante.
— И у кого пребезобразная фигура, той лучше корсет.
— Ma tante, ну что нам за дело до таких пустяков? До свидания.
— До свидания. Красота ты, моя красота! Я только все не могу быть покойна, что ты кончишь тем, что уйдешь жить с каким-нибудь непротивленышем.
Лидия холодно, но ласково улыбнулась и молвила:
— Ma tante, как можно знать, что с кем будет? Ну, зато я не сбегу с оперным певцом.
— Нет! Бога ради нет! Лучше кто хочешь, но только чтоб не непротивленыш. Эти «малютки» и их курдючки… это всего противнее.
— Ах, ma tante, я уж и не знаю, что не противно!
— Ну, пусть лучше будет все противно, но только не так, как эти, которые учат, чтоб не венчаться и не крестить. Обвенчайся, и потом пусть бог тебя хранит, как ему угодно.
И тетка встала и начала ее крестить, а потом проводила ее в переднюю и тут ей шепнула:
— Не осуждай меня, что я была с тобой резка. Я так должна при этой женщине, да и тебе вперед советую при ней быть осторожной.
— О, пустяки, ma tante! Я никого не боюсь.
— Не боишься?.. Не говори о том, чего не знаешь.
— Ах, ma tante, я не хочу и знать: мне
нечего бояться.
Сказав это, девушка заметалась, отыскивая рукою ручку двери, и вышла на лестницу смущенная, с пылающим лицом, на котором разом отражались стыд, гнев и сожаление.
Проходя мимо швейцара, она опустила вуалетку, но зоркий, наблюдательный взор швейцара все-таки видел, что она плакала.
— Эту тут завсегда пробирают! — сказал он стоявшему у ворот дворнику.
— Да, ей видать что попало! — ответил не менее наблюдательный дворник.
А хозяйка между тем возвратилась в свой «салон» и спросила:
— Как вам нравится этот экземплярец?
Гостья только опустила глаза кроткой лани и ответила:
— Все уловить нельзя, но везде и во всем сквозит живая красная нитка.
— О, да сегодня она еще очень тиха, а в прошлый раз дело чуть не дошло до скандала. Кто-то вспомнил наше доброе время и сказал, какие тогда бывали сваты, которым никто не смел отказать
. Так она прямо ответила: «Как хорошо, что теперь хоть это не делается!»
— Они, из гимназий, так реальны, что совсем не понимают институтской теплоты.
— Нисколько! Я ее тогда прямо спросила, неужто ты бы не была тронута, если бы тебе подвели жениха? — так она даже вспыхнула и оторвала: «Я не крепостная девка!»
— Я говорю вам, везде красная нить. И какая заносчивость, с какою она самоуверенностью говорит о личном увлечении несчастной сестры этой Федоры!
— Она очень сострадательна к детям.
— Но что же делать, когда дети не наполняют женщине всей ее жизни?
— Ах, с детьми очень много хлопот!
— Да и даже простые, самые грубые люди при детях еще ищут забыться в любви. У меня в прачках семь лет живет прекрасная женщина и всегда с собой борется, а в результате все-таки всякий год посылает нового жильца в воспитательный дом. А анонимный автор все продолжает, без подписи, и ничего знать не хочет: придет, отколотит ее, и что есть, все оберет. И таковы они все. Альфонсизм в наших нравах. А когда я ей сказала: «Брось их всех вон или обратись к религии: это поможет», — она меня послушала и поехала в Кронштадт
, но оттуда на обратном пути купила выборгских кренделей и заехала к мерзавцу вместе чай пить, и теперь опять с коробком ходит и очень счастлива. Что же тут сделать? «Не могу, говорит, бес сильнее». Когда женщина сознает свою слабость, то с этим миришься.
— Да, миришься, потому что это наше простое, родное, русское.
— Вот, вот, вот! Это она, наша бедная русская бабья плоть, а не то что эти, какие-то куклы из аглицкой клеенки. Чисты, но холодны.
— О, как холодны! Ведь она вот стоит за детей, но она и их, заметьте, не любит.
— Да что вы?
— Я вас уверяю, она вообще о детях заботится, но никогда ими не восхищается и даже их не целует.
— Что не целует — это прекрасно.
— Положим, конечно, это, говорят, нездорово, но она это не любит!
— Неужели?.. Ведь это всем женщинам врожденно нежить детей.
— Нежить, нет! Она допускает только заботливость, а любить, по ее рассуждению, должно только того, кто сам имеет любовь к людям. А дети к тому неспособны.
— Да разве известно, что из маленького выйдет?
— Так и она говорит: «Я не люблю
неизвестныхвеличин, я люблю то, что мне известно и понятно».
— Какое резонерство!
— Я и говорю: это отдает не сердцем, а математикой. Она даже не верит, что другие любят детей… «Иначе, говорит, не было бы таких негодяев, через которых русское имя в посмеянье у умных людей». Нашу славу и могущество они ведь невысоко ставят. И вообразите, они утверждают это на Майкове:
Величие народа в том,
Что носит в сердце он своем.
Хозяйка и гостья обе переглянулись и сразу же обе задумались, и лица их приняли не женское, официальное выражение. У гостьи и это прошло прежде, и она заметила:
— В то время как мы, русские женщины, подписываем адрес madame Adan
, не худо бы, чтобы мы протестовали против учреждений, где не внушают уважения к русским началам.
Хозяйка стала нервно сучить в руках бумажку и, сдвинув брови, прошептала в раздумье:
— Кто же это, однако, начнет?
— Не все ли равно, кто?
— Но, однако… Бывало, брат мой Лука… Он независим, и никогда не был либерал, и ему нечего за себя бояться… Он, бывало, заговорит о чем угодно, но теперь он ни за что-с! Он самым серьезным образом отвернулся от нас и благоволит к Лидии, и это ужасно, потому что у него все состояние благоприобретенное, и он может отдать его кому хочет.
— Неужто все это может достаться Лидии Павловне?
— Всего легче! Брат Лука к моим сыновьям не благоволит, а брата Захарика считает мотом и «провальною ямой». Он содержит его семейство, но ему он ничего не оставит.
Гостья встала и отошла к открытому пианино и через минуту спросила:
— А где теперь супруга и дочери Захара Семеныча?
— Его жена… не знаю в точности… она в Италии или во Франции
— Ее держало что-то в Вене.
— Ах, это уж давно прошло! Таких держав у нее не перечесть до вечера. Но с ней теперь ведь только три дочери, ведь Нина, младшая, уж год как вышла замуж за графа Z. Богат ужасно.
— И ужасно стар?
— Конечно, ему за семьдесят, а говорят, и больше, а ей лет двадцать. Много ведь их, четыре девки. А граф, старик, женился назло своим родным. Надеется еще иметь детей. Мы ездили просить ему благословение.
— Пусть бог поможет!
— Да. На свадьбе брат Захар сказал ему: «Пью за ваше здоровье бокал, а когда моя дочь подарит вам рога, я тогда за ее здоровье целую бутылку выпью».
В ответ на это гостья оборотилась от пианино лицом к хозяйке, и лицо ее уже не дышало милою кротостью лани, а имело выражение брыкливой козы, и она, по-видимому не кстати, но в сущности очень сообразительно, сказала:
— Очевидно, что дело качать надо вам.
— Но Лидия мне родная.
— Потому-то это и нужно: это покажет ваше беспристрастие и готовность все принести в жертву общественной пользе, а она будет устранена от наследства.
Хозяйка смотрела на гостью околдованным вглядом. Дело соображено было верно, но в душе у старухи что-то болталось туда и сюда, и она опять покрутила бумажку и шепнула:
— Не знаю… Дайте подумать. Я спрошу батюшку.
— Конечно, его и спросите.
— Хорошо, я спрошу.
VII
В это время распахнулась дверь, и вошел седой, бодрый и кругленький генерал с ученым значком и с веселыми серыми проницательными глазами на большом гладком лице, способном принимать разнообразные выражения.
Это и был брат Захар.
Хозяйка протянула ему руку и сказала:
— Ты очень легок на помине; мы сейчас о тебе говорили.
— За что же именно? — спросил генерал, садясь и довольно сухо здороваясь с гостьей.
— Как
за что?Просто о тебе говорили.
— У нас просто о людях никогда не говорят, а всегда их за что-нибудь ругают.
— Но бывают и исключения.
— Два только: это pиre Jean и pиre Onthon
.
— Ты настаиваешь на том, что это надо произносить не Antoine, а Onthon?
— Так произносят те, которые на этот счет больше меня знают и теплее моего веруют. Я сам ведь в вере слаб.
— Это стыдно.
— Что ж делать, когда ничего не верится?
— Это огорчало нашу мать.
— Помню и повиновался, а притворяться не мог. Она, бывало, скажет: «Ангел-хранитель с тобою», — и я всюду ходил с ангелом-хранителем, вот и все!
— Олимпия приехала.
— Мне всегда казалось, что ее зовут Олимпиада. Впрочем, я ею особенно не интересуюсь.
— У нее много новостей, и некоторые касаются тебя. Твоя дочь, графиня Нина, беременна.
— Да, да! Разбойница, наверное, осуществляет «Волшебное дерево» из Бокаччио
. Я, однако, выпью сегодня бутылку шампанского и пошлю поздравительную телеграмму графу. Кстати, я встретил на днях одного товарища моего зятя и узнал, что он старше меня всего только на четырнадцать лет.
— Какие же подробности об их житье?
— Я ничего не знаю.
— Ты разве не был еще у Олимпии?
— Я? Нет, мой ангел-хранитель меня туда не завел. Я видел, что какая-то дама мчалась в коляске, и перед нею у кучера над турнюром сзади часы. Я подумал: что это еще за пошлая баба тут появилась? И вдруг догадался, что это она. А она сразу же устроила мне неприятность: я хотел от нее спастись и прямо попал навстречу еврею, которому должен чертову пропасть.
— Бедный Захарик!
— Но слава богу, что мой хранитель бдел надо мной и что это случилось против собора: я сейчас же бросился в церковь и стал к амвону, а жид оробел и не пошел дальше дверей. Но только какие теперь в церквах удивительно неудобные правила! Представь, они открывают всего только одну дверь, а другие закрыты. Для чего закрывать? В Париже все храмы весь день открыты.
— У нас, друг мой, часто крадут… Было несколько краж.
— Какие проказники! А я через это, вообразите, несколько молебнов подряд отстоял, но жида все-таки надул. Он ждал меня у общей двери, а я с знакомым батюшкой утек через святой алтарь и, кстати, встретил Лиду. Она была расстроена, и я, чтоб ее развеселить, все рассказал ей, как попался Олимпии, а потом жидам и, наконец, насилу спасся через храм убежища. Она развеселилась и зашла со мною выпить чашку шоколаду.
— Это ты старался ее утешить? Что за милый дядя!
— Да, но тут еще и другой был умысел. Там была одна… балерина, которой никогда не удается изобразить богиню… Я ей показал Лиду и сказал: «Смотри, дура, вот богиня!» Но кто и где обидел Лиду?
— Вот не берусь тебе ответить. Верно, «нашла коса на камень»; но она, впрочем, сама здесь говорила, что ее будто даже и
«нельзяобидеть».
— Ах, это ничего более как всем противные толстовские бетизы! Уверяю вас, что всеми этими глупостями это все их Лев Толстой путает! «Da ist der Hund begraben!».
Решительно не понимаю, чего этот старик хочет? Кричат ему со всех концов света, что он первый мудрец, вот он и помешался. А я решительно не нахожу, что такое в самом в нем находят мудрецовского?