— Он и остроумен и человек обращения приятного и тонкого, — уронил Туберозов, словно его тяготили эти анекдотические разговоры.
— Да; но тоже кряхтит и жалуется,
что людей нет. «Плывем, говорит, по глубокой пучине на расшатанном корабле и с пьяными матросами. Хорони бог на сей случай бури».
— Слово горькое, — отозвался Туберозов.
— Впрочем, — начал снова Туганов, — про ваш город сказал, что тут крепко. «Там, говорит, у меня есть два попа: один умный, другой — благочестивый».
— Умный, это отец Савелий, — отозвался Захария.
— Почему же вы уверены, что умный — это непременно отец Савелий!
— Потому что… они мудры, — отвечал, конфузясь, Бенефактов.
— А отец Захария вышли по второму разряду, — подсказал дьякон.
Туберозов покачал на него укоризненно головою. Ахилла поспешил поправиться и сказал:
— Отец Захария благочестивый, это владыка, должно быть, к тому и сказали, что на отца Захарию жалоб никаких не было.
— Да, жалоб на меня не было, — вздохнул Захария.
— А отец Савелий беспокойный человек, — пошутил Туганов.
Минута эта представилась Препотенскому крайне благоприятною, и он, не упуская ее, тотчас же заявил, что беспокойные в духовенстве это значит доносчики, потому что религиозная совесть должна быть свободна. Туганов не постерегся и ответил Препотенскому, что свобода совести необходима и что очень жаль, что ее у нас нет.
— Да, бедная наша церковь несет за это отовсюду напрасные порицания, — заметил от себя Туберозов.
— Так на что же вы жалуетесь? — живо обратился к нему Препотенский.
— Жалуемся на неверотерпимость, — сухо ответил ему Туберозов.
— Вы от нее не страдаете.
— Нет, горестно страдаем! вы громко и свободно проповедуете, что надо, чтобы веры не было, и вам это сходит, а мы если только пошепчем, что надо, чтобы лучше ваших учений не было, то…
— Да, так вы вот чего хотите? — перебил учитель. — Вы хотите на нас науськивать, чтобы нас порешили!
— Нет, это вы хотите, чтобы нас порешили.
Препотенский не нашелся ответить: отрицать этого он не хотел, а прямо подтвердить боялся. Туганов устранил затруднение, сказав, что отец протопоп только негодует, что есть люди, поставляющие себе задачею подрывать в простых сердцах веру.
— Наипаче негодую на то, что сие за потворством и удается.
Препотенский улыбнулся.
— Удается это потому, — сказал он, — что вера роскошь, которая дорого народу обходится.
— Ну, однако, не дороже его пьянства, — бесстрастно заметил Туганов.
— Да ведь пить-то — это веселие Руси есть, это национальное, и водка все-таки полезнее веры: она по крайней мере греет.
Туберозов вспыхнул и крепко сжал рукав своей рясы; но в это время Туганов возразил учителю, что он ошибается, и указал на то, что вера согревает лучше, чем водка, что все добрые дела наш мужик начинает помолившись, а все худые, за которые в Сибирь ссылают, делает водки напившись.
— Впрочем, откупа уничтожены экономистами, — перебросился вдруг Препотенский. — Экономисты утверждали, что чем водка будет дешевле, тем меньше ее будут пить, и соврали. Впрочем, экономисты не соврали; они знают, что для того, чтобы народ меньше пьянствовал, требуется не одно то, чтобы водка подешевела. Надо, чтобы многое не шло так, как идет. А между тем к новому стремятся не экономисты, а одни… «новые люди».
— Да; только люди-то эти дрянные, и пошло черт знает что.
— Да, их уловили шпионы.
— Нет, просто мошенники.
— Мошенники-и!
— Да. Мошенники ведь всегда заключают своею узурпациею все сумятицы, в которые им небезвыгодно вмешаться. У нас долго возились с этими… нигилистами, что ли? Возилось с ними одно время и правительство, возится до сих пор и общество и печать, а пошабашат их не эти, а просто-напросто мошенники, которые откликнутся в их кличку, мошенники и превзойдут их, а затем наступит поворот.
Препотенский бросил тревожный взгляд на Бизюкину. Его смущало, что Туганов просто съедает его задор, как вешний туман съедает с поля бугры снега. Варнава искал поддержки и в этом чаянии перевел взоры свои на Термосесова, но Термосесов даже и не смотрел на него, но зато дьякон Ахилла, давно дававший ему рукою знаки перестать, сказал:
— Замолчи, Варнава Васильич, — совсем не занятно!
Это взорвало учителя — тем более что и Туганов от него отвернулся. Препотенский пошел напролом.
Глава четвертая
Учитель соскочил с места и подбежал к Туганову, говорившему с Туберозовым:
— Извините, что вас перебью… но я все-таки… Я стою за свободу.
— И я тоже, — ответил Туганов, снова обращаясь к протопопу.
— Позвольте же-с мне вам кончить! — воскликнул учитель.
Туганов обернулся в его сторону.
— А вы знаете ли, что свобода не дается, а берется? — задал ему Варнава.
— Ну-с!
— Кто же ее возьмет, если новые люди скверны?
— Ее возьмет порядок вещей.
— И все-таки это, значит, не будет дано, а будет взято. Я прав. Это я сказал: будет взята!
— Да ведь тебе про то же и говорят, — отозвался из-за стула дьякон Ахилла.
— Но ведь это я сказал: будет взята!
— А вам про что же говорят, — поддержал дьякона в качестве одномышленника Термосесов, — Пармен Семенович вам про то и говорит, — внушал Термосесов, нарочно как можно отчетливее и задушевнее произнося имя Туганова.
— Однако мне пора, — шепнул, выходя из-за стола, Туганов и хотел выйти в залу, но был снова атакован Варнавой.
— Позвольте еще одно слово, — приставал учитель. — Мне кажется, вам, вероятно, неприятно, что теперь все равны?
— Нет-с, мне не нравится, что не все равны.
Препотенский остановился и, переждав секунду, залепетал:
— Ведь это факт — все должны быть равны.
— Да ведь Пармен Семенович вам это и говорит, что все должны быть равны! — отогнал его от предводителя Термосесов с одной стороны.
— Позвольте-с, — забегал он с другой, но здесь его не допускал Ахилла.
— Оставь, — говорил он, — что ни скажешь — все глупость!
— Ах, позвольте, сделайте милость, я не с вами и говорю, — отбивался Препотенский, забегая с фронта. — Я говорю — вам, верно, Англия нравится, потому что там лорды… Вам досадно и жаль, что исчезли сословные привилегии?
— А они разве исчезли?
— Отойди прочь, ты ничего не знаешь, — сплавлял, отталкивая Варнаву, Ахилла, но тот обежал вокруг и, снова зайдя во фронт предводителю, сказал:
— О всяком предмете можно иметь несколько мнений.
— Да чего же вам от меня угодно? — воскликнул, рассмеявшись, Туганов.
— Я говорю… можно иметь разные суждения.
— Только одно будет умное, а другое — глупое, — отвечал Термосесов.
— Одно будет справедливое, другое — несправедливое, — проговорил в виде примирения предводитель.
— У бога — и у того одна правда! — внушал дьякон.
— Между двумя точками только одна прямая линия проводится, вторую не проведете, — натверживал Термосесов.
Препотенский вышел из себя.
— Да это что ж? ведь этак нельзя ни о чем говорить! — вскричал он. — Я один, а вы все вместе льстите. Этак хоть кого переспоришь. А я знаю одно, что я ничего старинного не уважаю.
— Это и есть самое старинное… Когда же у нас уважали историю?
— Ну послушай! замолчи, дурачок, — дружественно посоветовал Варнаве Ахилла, а Бизюкина от него презрительно отвернулась. Термосесов же, устраняя его с дороги, наступил ему на ногу, отчего учитель, имевший слабость в затруднительные минуты заговариваться и ставить одно слово вместо другого, вскрикнул:
— Ой, вы мне наступили на самую мою любимую мозоль!
По поводу «любимой мозоли» последовал смех, а Туганов в это время уже прощался с хозяйкой.
Зазвенели бубенцы, и шестерик свежих почтовых лошадей подкатил к крыльцу тугановскую коляску, а на пороге вытянулся рослый гайдук с английскою дорожною кисой
через плечо. Наступили последние минуты, которыми мог еще воспользоваться Препотенский, чтобы себя выручить, и он вырвался из рук удерживавших его Термосесова и Ахиллы и, прыгая на своей «любимой мозоли», наскочил на предводителя и спросил:
— Вы читали Тургенева? «Дым»… Это дворянский писатель, и у него доказано, что в России все дым: «кнута, и того сами не выдумали»
.
— Да, — отвечал Туганов, — кнут, точно, позаимствовали, но зато отпуск крестьян на волю с землею сами изобрели. Укажите на это господину Тургеневу.
— Но ведь крестьян с землей отняли у помещиков, — сказал Препотенский.
— Отняли? неправда. Государю принадлежит честь почина, а дворянству доблесть жертвы, — не вытерпел Туберозов.
— Велено, и благородное дворянство не смело ослушаться.
— Да оно и не желало ослушаться, — отозвался Туганов.
— Все-таки власть отняла крестьян.
— И власть, и время. Александр Благословенный целую жизнь мечтал освободить крестьян, но дело не шло, а у остзейских баронов и теперь не идет
.
— Потому что немцы умнее.
Туганов рассмеялся и, протянув руку Туберозову, сказал Варнаве с легким пренебрежением:
— Честь имею вам откланяться.
— Ничего-с, а я все-таки буду против дворян и за естественное право
.
Беспокойство Препотенского заставило всех улыбнуться, и Туганов, будучи совсем на пути, еще приостановился и сказал ему:
— А самая естественная форма жизни это… это жизнь вот этих лошадей, что мне подали, но их, видите, запрягают возить дворянина.
— И еще дорогой будут кнутом наяривать, чтобы шибче, — заметил дьякон.
— И скотов всегда бьют, — поддержал Термосесов.
— Ну, опять все на одного! — воскликнул учитель и заключил, что он все-таки всегда будет против дворян.
— Ну так ты, значит, смутьян, — сказал Ахилла.
— Бездну на бездну призываешь
,— отозвался Захария.
— А вы знаете ли, что такое значит бездна бездну призывает? — огрызнулся Варнава. — Ведь это против вас: бездна бездну призывает, это — поп попа в гости зовет.
Это всем показалось забавным, и дружный хохот залил залу.
Один Туберозов гневно сверкнул глазами и, порывисто дернув ленту, на которой висел наперсный крест, вышел в гостиную.
— Старик-то у вас совсем маньяк сделался, — сказал, кивнув вслед ему, Туганов.
— И не говорите. Получит газеты и носится с ними, и вздыхает, и ни о чем хладнокровно не может рассуждать, — ответил Дарьянов.
— Они это слышат, — тихо прошептал Ахилла.
Савелий действительно все это слышал.
Туганов сошел с лестницы и усаживался в коляску. Его провожали хозяева, некоторые из гостей, Варнава и протопоп. Варнава был сильно ободрен: ему казалось, что после «бездны» фонды его быстро возвысились, и он, неожиданно смело схватив за рукав Туберозова, проговорил:
— Позвольте вас спросить: я третьего дня был в церкви и слышал, как один протопоп произнес слово «дурак». Что клир должен петь в то время, когда протопоп возглашает «дурак»?
— Клир трижды воспевает: «учитель Препотенский», — ответил Савелий.
При этом неожиданном ответе присутствующие с секунду были в остолбенении и вдруг разразились всеобщим бешеным хохотом. Туганов махнул рукой и уехал в самом веселом настроении духа.
Глава пятая
Около Препотенского, как говорится, было кругом нехорошо. Даже снисходительные дамы того сорта, которым дорог только процесс разговора и для которых что мужчины ни говори, лишь бы это был говор, и те им возгнушались. Зато Термосесов забирал силу и овладевал всеобщим вниманием. Варнава не успел оглянуться, как Термосесов уже беседовал со всеми дамами, а за почтмейстершей просто ухаживал, и ухаживал, по мнению Препотенского, до последней степени дурно; ухаживал за нею не как за женщиной, но как за предержащею властью.
За ужином Термосесов, оставив дам, подступил поближе к мужчинам и выпил со всеми. И выпил как должно, изрядно, но не охмелел, и тут же внезапно сблизился с Ахиллой, с Дарьяновым и с отцом Захарией. Он заговаривал не раз и с Туберозовым, но старик не очень поддавался на сближение. Зато Ахилла после часовой или получасовой беседы, ко всеобщему для присутствующих удивлению, неожиданно перешел с Термосесовым на «ты», жал ему руку, целовал его толстую губу и даже сделал из его фамилии кличку.
— Вот, ей-богу, молодчина этот Термосёска, — барабанил всем дьякон, — посудите, как мы нынче с ним вдвоем Варнавку обработали. Правда? Ты, брат Термосёсушка, от нас лучше совсем не уезжай. Что там у вас в Петербурге, какие кондиции? А мы с тобой здесь зимою станем вместе лисиц ловить. Чудесно, брат! Правда?
— Правда, правда, — отвечал Термосесов — и сам стал хвалить Ахиллу и называл его молодчиной. И оба эти молодчины снова целовались.
Когда пир был при конце и Захария с Туберозовым уходили уже домой, Термосесов придержал Ахиллу за рукав и сказал:
— А тебе ведь спешить некуда?
— Да, пожалуй что и некуда, — ответил Ахилла.
— Так подожди, пойдем вместе!
Ахилла согласился, а Термосесов предложил еще потанцевать под фортепиано, и танцевал прежде с почтмейстершей, потом с ее дочерями, потом еще с двумя или тремя другими дамами и, наконец, после всех с Бизюкиной, а в заключение всего обхватил дьякона, и провальсировал с ним, и, сажая его на место, как даму, поднес к губам его руку, а поцеловал свою собственную.
Никак не ожидавший этого Ахилла сконф
узился и быстро вырвал у Термосесова руку, но тот над ним расхохотался и сказал:
— Неужто же ты думал, что я твою кучерскую лапу стану целовать?
Дьякон обиделся и подумал: «Ох, не надо бы мне, кажется, с ним якшаться!» Но как они сейчас вслед за этим отправились по домам, то и он не отбился от компании. Семейство почтмейстера, дьякон, Варнава, Термосесов и Бизюкина шли вместе. Они завели домой почтмейстершу с дочерьми, и здесь, у самого порога комнаты, Ахилла слышал, как почтмейстерша сказала Термосесову:
— Я надеюсь, что мы с вами будем видеться.
— В этом не сомневаюсь, — отвечал Термосесов и добавил: — вы говорили, что вам нравится, как у исправника на стене вся царская фамилия в портретах?
— Да, мне этого давно очень, очень хочется,
— Ну так это я вам завтра же устрою.
И они расстались.
На дворе было уже около двух часов ночи, что для уездного города, конечно, было весьма поздно, и Препотенский, плетяся, размышлял, каким способом ему благополучнее доставиться домой, то есть улизнуть ли потихоньку, чтоб его не заметил Ахилла, или, напротив, ввериться его великодушию, так как Варнава когда-то читал, что у черкесов на Кавказе иногда спасаются единственно тем, что вверяют себя великодушию врага, и теперь он почему-то склонялся к мысли судить об Ахилле по-черкесски.
Но прежде чем Препотенский пришел к какому-нибудь положительному решению, Термосесов все это переиначил.
Глава шестая
Тотчас как только они расстались с почтмейстершей, Термосесов объявил, что все непременно должны на минуту зайти с ним к Бизюкиной.
— Позволяешь? — отнесся он полуоборотом к хозяйке.
Той это было неприятно, но она позволила.
— У тебя питра какая-нибудь дома есть?
Бизюкина сконфузилась. Она как нарочно нынче забыла послать за вином и теперь вспомнила, что со стола от обеда приняли последнюю, чуть не совсем пустую, бутылку хересу. Термосесов заметил это смущение и сказал:
— Ну, хоть пиво небось есть?
— Пиво, конечно, есть.
— Я знаю, что у акцизных пиво всегда есть. И мед есть?
— Да, есть и мед.
— Ну вот и прекрасно: есть, господа, у нас пиво и мед, и я вам состряпаю из этого такое лампопо, что… — Термосесов поцеловал свои пальцы и договорил: — язык свой, и тот, допивая, проглотите.
— Что это за ланпопо? — спросил Ахилла.
— Не ланпопо, а лампопо — напиток такой из пива и меду делается. Идем! — и он потянул Ахиллу за рукав.
— Постой, — оборонялся дьякон. — Какое же это ланпопо? Это у нас на похоронах пьют… «пивомедие» называется.
— А я тебе говорю, это не пивомедие будет, а лампопо. Идем!
— Нет, постой! — опять оборонялся Ахилла. — Я знаю это пивомедие… Оно, брат, опрокидонтом с ног валит… я его ни за что не стану пить.
— Я тебе говорю — будет лампопо
, а не пивомедие!
— А лучше бы его нынче не надо, — отвечал дьякон, — а то назавтра чердак трещать будет.
Препотенский был тоже того мнения, но как ни Ахилла, ни Препотенский не обладали достаточною твердостью характера, чтобы настоять на своем, то настоял на своем Термосесов и забрал их в дом Бизюкиной. По мысли вожака, «питра» должна была состояться в садовой беседке, куда немедленно же и явилась наскоро закуска и множество бутылок пива и меду, из которых Термосесов в ту же минуту стал готовить лампопо.
Варнава Препотенский поместился возле Термосесова. Учитель хотел нимало не медля объясниться с Термосесовым, зачем он юлил около Туганова и помогал угнетать его, Варнаву?
Но, к удивлению Препотенского, Термосесов потерял всякую охоту болтать с ним и, вместо того чтоб ответить ему что-нибудь ласково, оторвал весьма нетерпеливо:
— Мне все равны: и мещане, и дворяне, и люди черных сотен
. Отстаньте вы теперь от меня с политикой, я пить хочу!
— Однако же вы должны согласиться, что люди семинария воспитанского лучше, — пролепетал, путая слова, Варнава.
— Ну вот, — перебил Термосесов, — то была «любимая мозоль», а теперь «семинария воспитанского»! Вот Цицерон!
— Он это часто, когда разгорячится, хочет сказать одно слово, а скажет совсем другое, — вступился за Препотенского Ахилла и при этом пояснил, что учитель за эту свою способность даже чуть не потерял хорошее знакомство, потому что хотел один раз сказать даме: «Матрена Ивановна, дайте мне лимончика», да вдруг выговорил: «Лимона Ивановна, дайте мне матренчика!» А та это в обиду приняла.
Термосесов так и закатился веселым смехом, но вдруг схватил Варнаву за руку и, нагнув к себе его голову, прошептал:
— Поди сейчас запиши мне для памяти тот разговор, который мы слышали от попов и дворян. Понимаешь, насчет того, что и время пришло, и что Александр Первый не мог, и что в остзейском крае и сейчас не удается… Одним словом все, все…
— Зачем же распространяться? — удивился учитель.
— Ну, уж это не твое дело. Ты иди скорей напиши, и там увидишь на что?.. Мы это подпишем и пошлем в надлежащее место…
— Что вы! что вы это? — громко заговорил, отчаянно замотав руками, Препотенский. — Доносить! Да ни за что на свете.
— Да ведь ты же их ненавидишь!
— Ну так что ж такое?
— Ну и режь их, если ненавидишь!
— Да; извольте, я резать извольте, но… я не подлец, чтобы доносы…
— Ну так пошел вон, — перебил его, толкнув в двери, Термосесов.
— Ага, «вон»! значит я вас разгадал; вы заодно с Ахилкой.
— Пошел вон!
— Да-с, да-с. Вы меня позвали на лампопо, а вместо того…
— Да… ну так вот тебе и лампопо! — ответил Термосесов и, щелкнув Препотенского по затылку, выпихнул его за двери и задвинул щеколду.
Смотревший на всю эту сцену Ахилла смутился и, привстав с места, взял свою шляпу.
— Чего это ты? куда? — спросил его, снова садясь за стол, Термосесов.
— Нет; извините… Я домой.
— Допивай же свое лампопо.
— Нет; исчезни оно совсем, не хочу. Прощайте; мое почтение. — И он протянул Термосесову руку, но тот, не подавая своей руки, вырвал у него шляпу и, бросив ее под свой стул, закричал: — Сядь!
— Нет, не хочу, — отвечал дьякон.
— Сядь! тебе говорят! — громче крикнул Термосесов и так подернул Ахиллу, что тот плюхнул на табуретку.
— Хочешь ты быть попом?
— Нет, не хочу, — отвечал дьякон.
— Отчего же не хочешь?
— А потому, что я к этому не сроден и недостоин.
— Но ведь тебя протопоп обижает?
— Нет, не обижает.
— Да ведь он у тебя, говорят, раз палку отнял?
— Ну так что ж что отнял?
— И глупцом тебя называл?
— Не знаю, может быть и называл.
— Донесем на него, что он нынче говорил.
— Что-о-о?
— А вот что!
И Термосесов нагнулся и, взяв из-под стула шляпу Ахиллы, бросил ее к порогу.
— Ну так ты, я вижу, петербургский мерзавец, — молвил дьякон, нагибаясь за своею шляпою, но в это же самое время неожиданно получил оглушительный удар по затылку и очутился носом на садовой дорожке, на которой в ту же минуту явилась и его шляпа, а немного подальше сидел на коленях Препотенский. Дьякон даже не сразу понял, как все это случилось, но, увидав в дверях Термосесова, погрозившего ему садовою лопатой, понял, отчего удар был широк и тяжек, и протянул:
— Вот так лампопо! Спасибо, что поучил.
И с этим он обратился к Варнаве и сказал:
— Что же? пойдем, брат, теперь по домам!
— Я не могу, — отвечал Варнава.
— Отчего?
— Да у меня, я думаю, на всем теле синевы, и болова голит.
— Ну, «болова голит», пройдет голова. Пойдем домой: я тебя провожу, — и дьякон сострадательно поднял Варнаву на ноги и повел его к выходу из сада. На дворе уже рассветало.
Отворяя садовую калитку, Ахилла и Препотенский неожиданно встретились лицом к лицу с Бизюкиным.
Либеральный акцизный чиновник Бизюкин, высокий, очень недурной собой человек, с незначащею, но не злою физиономиею, только что возвратился из уезда. Он посмотрел на Ахиллу и Варнаву Препотенского и весело проговорил:
— Ну, ну, однако, вы, ребята, нарезались?
— Нарезались, брат, — отвечал Ахилла, — могу сказать, что нарезались.
— Чем же это вы так угостились? — запытал Бизюкин.
— Ланпопом, друг, нас там угощали. Иди туда в беседку: там еще и на твою долю осталось.
— Да кто же там? Жена? и кто с нею?
— Дионис, тиран сиракузский
.
— Ну, однако ж, вы нализались!.. Какой там тиран!.. А вы, Варнава Васильич, уже даже как будто и людей не узнаете? — отнесся акцизник к Варнаве.
Извините, — отвечал, робко кланяясь, Препотенский. — Не узнаю. Знако лицомое, а где вас помнил, не увижу.
— Вон он даже, как он, бедный, уж совсем плохо заговорил! — произнес дьякон и потащил Варнаву с гостеприимного двора.
Спустя несколько минут Ахилла благополучно доставил Варнаву до дома и сдал его на руки просвирне, удивленной неожиданною приязнью дьякона с ее сыном и излившейся в безмерных ему благодарностях.
Ахилла ничего ей не отвечал и, придя домой, поскорее потребовал у своей Эсперансы медную гривну.
— Вы, верно, обо что-нибудь ударились, отец дьякон? — полюбопытствовала старуха, видя, как Ахилла жмет к затылку поданную гривну.
— Да, Эсперанса, я ударился, — отвечал он со вздохом, — но только если ты до теперешнего раза думала, что я на мою силу надеюсь, так больше этого не думай. Отец протопоп министр юстиции; он правду мне, Эсперанса, говорил: не хвались, Эсперанса, сильный силою своею, ни крепкий крепостью своею!
И Ахилла, отпустив
услужающую, присел на корточки к окну и, все вздыхая, держал у себя на затылке гривну и шептал:
— Такое ланпопо вздулось, что по-настоящему дня два показаться на улицу нельзя будет.
Глава седьмая
Протопоп возвратился домой очень взволнованный и расстроенный. Так как он, по причине празднества, пробыл у исправника довольно долго, то домоседка протопопица Наталья Николаевна, против своего всегдашнего обыкновения, не дождалась его и легла в постель, оставив однако, дверь из своей спальни в зал, где спал муж, отпертою. Наталья Николаевна непременно хотела проснуться при возвращении мужа.
Туберозов это понял и, увидав отворенную дверь в спальню жены, вошел к ней и назвал ее по имени.
Наталья Николаевна проснулась и отозвалась.
— Не спишь?
— Нет, дружечка Савелий Ефимыч, не сплю.
— Ну и благо; мне хочется с тобой говорить.
И старик присел на краешек ее кровати и начал пересказывать жене свою беседу с предводителем, а затем стал жаловаться на общее равнодушие к распространяющемуся повсеместно в России убеждению, что развитому человеку «стыдно веровать». Он представил жене разные свои опасения за упадок нравов и потерю доброго идеала. И как человек веры, и как гражданин, любящий отечество, и как философствующий мыслитель, отец Савелий в его семьдесят лет был свеж, ясен и тепел: в каждом слове его блестел здравый ум, в каждой ноте слышалась задушевная искренность.
Наталья Николаевна не прерывала возвышенных и страстных речей мужа ни одним звуком, и он говорил на полной свободе, какой не давало ему положение его ни в каком другом месте.
— И представь же ты себе, Наташа! — заключил он, заметив, что уже начинает рассветать и его канарейка, проснувшись, стала чистить о жердочку свой носик, — и представь себе, моя добрая старушка, что ведь ни в чем он меня, Туганов, не опровергал и во всем со мною согласился, находя и сам, что у нас, как покойница Марфа Андревна говорила, и хвост долог, и нос долог, и мы стоим как кулики на болоте да перекачиваемся: нос вытащим — хвост завязнет, а хвост вытащим — нос завязнет; но горячности, какой требует такое положение, не обличил… Ужасное равнодушие!
Наталья Николаевна молчала.
— И в дополнение ко всему меня же еще назвал «маньяк»!.. Ну скажи, сделай милость, к чему это такое название ко мне может относиться и после чего? (Савелий продолжал, понизив голос.) Меня назвал «маньяком», а сам мне говорит… Я ему поставил вопрос, что все же, мол… мелко ли это или не мелко, то что я указываю, но все это знамения царящего в обществе духа. «И что же, мол, если теперь с этою мелочью не справимся, то как набольшие-то наши тогда думают справляться, когда это вырастет?» А он по этой, ненавистной мне, нашей русской шутливости изволил оповедать анекдот, который действительно очень подходящ к делу, но которого я, по званию своему, никому, кроме тебя, не могу и рассказать! Говорит, что был-де будто один какой-то офицер, который, вступив на походе в одну квартиру, заметил по соседству с собою замечательную красавицу и, пленясь ее видом, тотчас же, по своему полковому обычаю, позвал денщика и говорит: «Как бы, братец, мне с сею красавицей познакомиться?» А денщик помялся на месте и, как ставил в эту пору самовар, вдруг восклицает: «Дымом пахнет!» Офицер вскочил и бросился в комнату к сей прелестнице, говоря: «Ай, сударыня, у вас дымом пахнет, и я пришел вас с вашею красотой спасти от пламени пожара», и таким образом с нею познакомился, а денщика одарил и напоил водкой. Но спустя немалое время тот же охотник до красоты, перейдя на другое место, также увидал красивую даму, но уже не рядом с собою, а напротив своего окна через улицу, и говорит денщику: «Ах, познакомь меня с сею дамой!», но тот, однако, сумел только ответить снова то же самое, что «дымом пахнет!» И офицер увидал, что напрасно он полагался на ум сего своего помощника, и желанного знакомства через него вторично уже не составил. Заключай же, какая из сего является аналогия: у нас в необходимость просвещенного человека вменяется безверие, издевка над родиной, в оценке людей, небрежение о святыне семейных уз, неразборчивость, а иносказательная красавица наша, наружная цивилизация, досталась нам просто; но теперь, когда нужно знакомиться с красавицей иною, когда нужна духовная самостоятельность… и сия красавица сидит насупротив у своего окна, как мы ее достанем? Хватимся и ахнем: «Ах, мол, как бы нам с нею познакомиться!» А нескладные денщики что могут на сие ответить кроме того, что, мол, «дымом пахнет». Что тогда в этом проку, что «дымом пахнет»?
— Да, — уронила, вздохнув, Наталья Николаевна.
— Ну то-то и есть! Стало быть, и тебе это ясно: кто же теперь «маньяк»? Я ли, что, яснее видя сие, беспокоюсь, или те, кому все это ясно и понятно, но которые смотрят на все спустя рукава: лишь бы-де по наш век стало, а там хоть все пропади! Ведь это-то и значит: «дымом пахнет». Не так ли, мой друг?
— Да, голубчик, это, верно, девчонка встала самовар ставить! — проговорила скороговоркой сонным голосом Наталья Николаевна.
Туберозов понял, что он все время говорил воздуху, не имеющему ушей для того, чтоб его слышать, и он поник своею белою головой и улыбнулся.
Ему припомнились слова, некогда давно сказанные ему покойною боярыней Марфой Плодомасовой: «А ты разве не одинок? Что же в том, что у тебя есть жена добрая и тебя любит, а все же чем ты болеешь, ей того не понять. И так всяк, кто подальше брата видит, будет одинок промеж своих».
— Да, одинок! всемерно одинок! — прошептал старик. — И вот когда я это особенно почувствовал? Когда наиболее не хотел бы быть одиноким, потому что… маньяк ли я или не маньяк, но… я решился долее ничего этого не терпеть и на что решился, то совершу, хотя бы то было до дерзости…
И старик тихо поднялся с кровати, чтобы не нарушить покоя спящей жены, перекрестил ее и, набив свою трубку, вышел с нею на двор и присел на крылечке.
Глава восьмая
У Туберозова была большая решимость на дело, о котором долго думал, на которое давно порывался и о котором никому не говорил. Да и с кем он мог советоваться? Кому мог он говорить о том, что задумал? Не смиренному ли Захарии, который «есть так, как бы его нет»; удалому ли Ахилле, который живет как стихийная сила, не зная сам, для чего и к чему он поставлен; не чиновникам ли, или не дамам ли, или, наконец, даже не Туганову ли, от которого он ждал поддержки как от коренного русского барина? Нет, никому и даже ни своей елейной Наталье Николаевне, которой запах дыма и во сне только напоминает один самовар…
— Она, голубка, и во сне озабочена, печется одним, как бы согреть и напоить меня, старого, теплым, а не знает того, что согреть меня может иной уголь, горящий во мне самом, и лишь живая струя властна напоить душевную жажду мою, которой нет утоления при одной мысли, что я старый… седой… полумертвец… умру лежачим камнем и… потеряю утешение сказать себе пред смертью, что… силился по крайней мере присягу выполнить и… и возбудить упавший дух собратий!
Старик задумался. Тонкие струйки вакштафного дыма, вылетая из-под его седых усов и разносясь по воздуху, окрашивались янтарною пронизью взошедшего солнца; куры слетели с насестей и, выйдя из закутки, отряхивались и чистили перья. Вот на мосту заиграл в липовую дудку пастух; на берегу зазвенели о водонос пустые ведра на плечах босой бабы; замычали коровы, и собственная работница протопопа, крестя зевающий рот, погнала за ворота хворостиной коровку; канарейка трещит на окне, и день во всем сиянии.