- Знаете что? - говорил он ей в другой раз, уже нажужжав в уши о ее талантах. - Оденьтесь попроще; возьмите у Марфы ее платье, покройтесь платочком, а я надену мою поддевку и пойдемте смотреть народные сцены. Я уверен, что вы завтра же захотите писать и напишете отлично.
Ступина долго не верила этому, смеялась, отшучивалась и, наконец, поверила.
«Чем черт, дескать, не шутит! А может быть, и в самом деле правда, что я могу писать», - подумала она и оделась в Марфино платье, а Белоярцев в поддевочку, и пейзанами пошли вечерком посидеть в портерную.
Другой раз сходили они в помещавшееся в каком-то подвале питейное заведение, потом еще в такое же подвальное трактирное заведение. Наконец эти экскурсии перестали забавлять Белоярцева, а Ступина ничего не написала и из всех слышанных ею слов удержала в памяти только одни оскорблявшие ее уши площадные ругательства.
Белоярцев перестал говорить о талантах Ступиной и даже не любил, когда она напоминала о совершенных ею, по его совету, походах.
Он начал говорить о том, что они своим кружком могли бы устроить что-нибудь такое веселое, что делало бы жизнь их интереснее и привлекало бы к ним их знакомых, лениво посещающих их в дальнем захолустье.
- Театр домашний, - говорила Каверина.
- Да, но театр требует расходов. - Нет, надо придумать что-нибудь другое, что бы было занимательно и не стоило денег.
- Вот что сделаем, - говорил он на другой вечер, - составим живые картины.
- Опять же нужны расходы.
- В том-то и дело, что никаких расходов не нужно: мы такие картины составим. Например, торг невольницами; пир диких; похищение сабинянок… Да мало ли можно придумать таких картин, где не нужно никаких расходов?
Женщины, выслушав это предложение, так и залились истерическим хохотом.
Это обидело Белоярцева. Он встал с своего места и, пройдясь по зале, заметил:
- Вот то-то и есть, что у нас от слова-то очень далеко до дела. На словах вот мы отрицаемся важных чувств, выдуманных цивилизациею, а на деле какой-нибудь уж чисто ложный стыд сейчас нас и останавливает.
Женщины рассмеялись еще искреннее.
Белоярцев прошелся во время продолжавшегося хохота по комнате и, рассмеявшись сам над своим предложением, обратил все это в шутку.
А то он обратился к женщинам с упреком, что они живут даром и никого не любят.
- Что ж делать, когда не любится? - отвечала Ступина. - Давайте кого любить! Некого любить: нет людей по сердцу.
- Ну да, вот то-то и есть, что все вам «по сердцу» нужно, - отвечал с неудовольствием Белоярцев.
- А то как же.
- А вы любите по разуму, по долгу, по обязанности.
- По какой это обязанности?
- По весьма простой обязанности. По обязанности теснее соединять людей в наш союз, по обязанности поддерживать наши принципы.
- Так это, Белоярцев, будет служба, а не любовь.
- Ну пускай и служба.
Женщины наотрез отказались от такой службы, и только одна Бертольди говорила, что это надо обсудить.
- А сами вы разве так каждую женщину подряд можете любить? - спросила Ступина.
- Разумеется, - отвечал Белоярцев.
Ступина сделала презрительную гримаску и замолчала.
Белоярцев дулся несколько дней после этого разговора и высказывал, что во всяком деле ему с часу на час все приходится убеждаться, что его не понимают.
В утешение Белоярцева судьба послала одно внешнее обстоятельство.
В один прекрасный день он получил по городской почте письмо, в котором довольно красивым женским почерком было выражено, что «слух о женском приюте, основанном им, Белоярцевым, разнесся повсюду и обрадовал не одно угнетенное женское сердце; что имя его будет более драгоценным достоянием истории, чем имена всех людей, величаемых ею героями и спасителями; что с него только начинается новая эпоха для лишенных всех прав и обессиленных воспитанием русских женщин» и т. п. - Далее автор письма сообщал, что она девушка, что ей девятнадцатый год, что ее отец рутинист, мать ханжа, а братья бюрократы, что из нее делают куклу, тогда как она чувствует в себе много силы, энергии и желания жить жизнью самостоятельной. Она поясняла, что готова на все, чтобы избавиться от своего тяжелого положения, и просила у Белоярцева совета. В конце письма был адрес, по которому ответ через горничную автора мог дойти по назначению.
Письмо это было написано по-французски, а как Белоярцев не умел свободно справляться с этим языком, то его читала и переводила Каверина. Ее же Белоярцев просил перевести на французский язык и переписать составленный им ответ. Ответ этот был нарочито велик, полон умных слов и самых курьезных советов.
На письмо Белоярцева отвечали другим письмом, и завязалась переписка, весьма жаркая и весьма занимавшая нашего гражданина. Но наконец ему надоело переписываться с незнакомкой, и он пожелал видеть свою новую обожательницу.
- Надо ее просто вырвать из дома и увезти к нам: других средств я не вижу, - твердил он несколько дней и, наконец, одевшись попроще, отправился в виде лакея по известному адресу, к горничной, через которую происходила переписка.
Незнакомка Белоярцева была дочь одного генерала, жившего в бельэтаже собственного дома, на одной из лучших улиц Петербурга. В этом доме знали о Белоярцеве и о его заведении по рассказам одного местного Репетилова, привозившего сюда разные новости и, между прочим, рассказывавшего множество самых невероятных чудес о сожительстве граждан.
Из расспросов у дворника Белоярцев узнал, с кем ему приходится иметь дело, и осведомился, каков генерал?
- Генерал ничего, - говорил дворник, - генерал у нас барин добрый. Он теперь у нас такой: в порядках справедлив, ну, уж а только жа-шь и строг же!
- Строг? - переспросил Белоярцев.
- У-у! и боже мой! Съесть он готов тебя на этом на самом месте. Настоящий вот как есть турка. Сейчас тебе готов башку ссечь. - А ты иль дело к нему имеешь? - расспрашивал Белоярцева дворник.
- Нет, я так думал, что лакея им не требуется ли.
- Нет, лакея нам, друг ты милый, не требуется.
«Вот она, на какого черта было наскочил», - подумал, заворачивая лыжи, Белоярцев и, возвратясь домой не в духе, объявил, что с этою девочкою много очень хлопот можно нажить: что взять ее из дому, конечно, можно, но что после могут выйти истории, весьма невыгодные для общего дела.
- Жаль ее, однако, - говорили женщины.
- Да-с, да ведь лучше одному человеку пропадать, чем рисковать делом, важным для всего человечества, - отвечал Белоярцев.
Лестные для самолюбия Белоярцева письма незнакомки окончательно делали его в своих глазах великим человеком.
Он отказался от небезопасного намерения похитить генеральскую дочь и даже перестал отвечать ей на полученные после этого три письма; но задумал сделаться в самом деле наставником и руководителем русских женщин, видящих в нем, по словам незнакомки, свой оплот и защиту.
Белоярцев только думал, как бы за это взяться и с чего бы начать.
В это время он, против своего обыкновения, решился прочесть рекомендованную ему кем-то скандалезную книжечку: «Правда о мужчине и женщине»
*
.
Эта книжечка определила Белоярцеву его призвание и указала ему, что делать. Белоярцев стал толковать о гигиене и, наконец, решился прочесть несколько лекций о физическом воспитании женщин. Эти лекции многим доставили обильный материал для подтруниванья над Белоярцевым. Он было после первой попытки хотел оставить педагогическое поприще, но слушательницы упросили его продолжать, - и он прочел свой полный курс, состоявший из пяти или шести лекций. Бертольди довела до сведения Белоярцева, что «женщины ждут от него других наук». Белоярцев купил два вновь вышедшие в русском переводе географические сочинения и заговорил, что намерен читать курс географии для женщин. - Мужчин на своих лекциях Белоярцев терпеть не мог и в крайнем случае допускал уж только самых испытанных граждан, ставящих выше всего общий вывод и направление. Надеялись, что Белоярцев со временем прочтет и курс математики для женщин, и курс логики для женщин; но Белоярцев не оправдал этих надежд. Человеку, не приучившему себя к усидчивому труду, читать, да выбирать, да компилировать - работа скучная. Белоярцев почувствовал это весьма скоро и, забросив свои географические книги, перестал и вспоминать о лекциях. Он опять начал понемножку скучать, но не оказывал большой нетерпимости и частенько даже сознавался в некотором пристрастии к мирским слабостям. Он сам рассказывал, как, бывало, в мире они сойдутся, выпьют безделицу, попоют, поскоромят, посмеются, да и привздохнет, глядя на зевающий и сам себе надоевший народ
Дома. Белоярцев в это время уж не боялся даже дискредитоваться. Он до такой степени чувствовал превосходство своего положения, что уже не стеснялся постоянно делать и самого себя и каждое свое действие образцовыми. Скажет ли кто-нибудь, что ему скучно, Белоярцев сейчас замечает: «Отчего же мне не скучно?» У кого-нибудь живот заболит, - Белоярцев сейчас поучает: «Да, да, болит! вот теперь и болит. Разумеется, что будет болеть, потому что едите без толку. Отчего ж у меня не болит?» - Кто-нибудь приедет и расскажет, что нынче на Невском на торцах очень лошади падают; Белоярцев и тут остановит и скажет: «Падают! Нужно смотреть, чтоб у извозчика лошадь была на острых шипах, так и не упадет. Отчего же у моих извозчиков никогда лошади не падают?»
Белоярцев доходил до самообожания и из-за этого даже часто забывал об обязанностях, лежащих на нем по званию социального реформатора. Хотя он и говорил: «отчего же мне не скучно?», но в существе нудился более всех и один раз при общем восклике: «какая скука! какая скука!» не ответил: «отчего же мне не скучно?», а походил и сказал:
- Да, надо кого-нибудь позвать. Я убедился, что нам их бояться таким образом нечего. В жизни, в принципах мы составляем особое целое, а так, одною наружною стороною, отчего же нам не соприкасаться с ними?.. Я подумаю, и мы, кажется, даже уничтожим декады, а назначим простые дни в неделю, - это даже будет полезно для пропаганды.
На другой же день после этого разговора Белоярцев пошел погулять и, встречаясь с старыми своими знакомыми по житью в мире, говорил:
- А что вы к нам никогда не завернете? Заходите, пожалуйста.
- Да вы - бог вас там знает - совсем особенным как-то образом живете и не принимаете старых знакомых, - отвечал мирянин.
- Ах, фуй! Что это вы такое! Полноте, пожалуйста, - останавливал мирянина Белоярцев. - Никаких у нас особенностей нет: живем себе вместе, чтоб дешевле обходилось, да и только. Вы, сделайте милость, заходите. Вот у нас в пятницу собираются, вы и заходите.
Белоярцев, благодушно гуляя, зашел навестить и Райнера. Больной спал, а в его зале за чаем сидели Розанов, Лобачевский, Полинька и Лиза.
- Ситуайэн
*
Белоярцев! - произнес вполголоса Розанов при входе гостя.
Они поздоровались и удовлетворили белоярцевские вопросы о Райнеровом здоровье.
- А что с вами, Дмитрий Петрович? Где вы побываете, что поделываете? Вы совсем запропастились, - заигрывал с Розановым Белоярцев.
- Всегда на виду, - отвечал Розанов, - занимаюсь прохождением службы; начальством, могу сказать, любим, подчиненных не имею.
- Что же вы к нам никогда?
Розанов посмотрел на него с удивлением и отвечал:
- Помилуйте, зачем же я буду ходить к вам, когда мое присутствие вас стесняет?
Белоярцев несколько смутился и сказал:
- Нет… Это совсем не так, Дмитрий Петрович, я именно против личности вашей ничего не имею, а если я что-нибудь говорил в этом роде, то говорил о несходстве в принципах.
- Каких принципах? - спросил Розанов.
- Ну, мы во многом же не можем с вами согласиться…
Розанов пожал в недоумении плечами.
- Вы выходите из одних начал, а мы из других…
- Позвольте, пожалуйста: я от вас всегда слыхал одно…
- Ну да, - то было время.
- Вы всегда утверждали, что вы художник и вам нет дела ни до чего вне художества: я вас не оспаривал и никогда не оспариваю. Какое мне дело до ваших принципов?
- Да, да, это все так, но все же ведь все наши недоразумения выходят из-за несходства наших принципов. Мы отрицаем многое, за что стоит…
- Э! полноте, Белоярцев! Повторяю, что мне нет никакого дела до того, что с вами произошел какой-то куркен-переверкен. Если между нами есть, как вы их называете, недоразумения, так тут ни при чем ваши отрицания. Мой приятель Лобачевский несравненно больший отрицатель, чем все вы; он даже вон отрицает вас самих со всеми вашими хлопотами и всего ждет только от выработки вещества человеческого мозга, но между нами нет же подобных недоразумений. Мы не мешаем друг другу. - Какие там особенные принципы!..
Белоярцев выносил это объяснение с спокойствием, делающим честь его уменью владеть собою, и довел дело до того, что в первую пятницу в
Домебыло нечто вроде вечерочка. Были тут и граждане, было и несколько мирян. Даже здесь появился и приехавший из Москвы наш давний з накомый Завулонов. Белоярцев был в самом приятном духе: каждого он приветил, каждому, кем он дорожил хоть каплю, он попал в ноту.
- Вот чем люди прославлялись! - сказал он Завулонову, который рассматривал фотографическую копию с бруниевского «Медного змея»
*
. - Хороша идея!
Завулонов молча покряхтывал.
- Родись мы с вами в то время, - начинал Белоярцев, - что бы… можно сделать?
- Все равно вас бы тогда не оценили, - подсказывала Бертольди, не отлучавшаяся от Белоярцева во всех подобных случаях.
- Ну и что ж такое? - говорил Белоярцев в другом месте, защищая какого-то мелкого газетного сотрудника, побиваемого маленьким путейским офицером. - Можно и сто раз смешнее написать, но что же в этом за цель? Он; например, написал:
«свинья в ермолке», и смешно очень, а я напишу: «собака во фраке», и будет еще смешнее. Вот вам и весь ваш Гоголь; вот и весь его юмор!
Через несколько минут не менее резкий приговор был высказан и о Шекспире.
- А черт его знает; может быть, он был дурак.
- Шекспир дурак!
- Ну да, нужных мыслей у него нет. - Про героев сочинял, что такое?
- Шекспир дурак! - вскрикивал, весь побагровев, путейский офицер.
- Очень может быть. В Отелле, там какую-то бычачью ревность изобразил… Может быть, это и дорого стоит… А что он человек бесполезный и ничтожный - это факт.
- Шекспир?
- Ну, Шекспир же-с, Шекспир.
Вечер, впрочем, шел совсем без особых гражданских онеров
*
. Только Бертольди, когда кто-нибудь из мирян, прощаясь, протягивал ей руку, спрашивала:
- Зачем это?
Глава четырнадцатая
Начало конца
Райнер выздоровел и в первый раз выехал к Евгении Петровне. Он встретил там Лизу, Полиньку Калистратову и Помаду. Появление последнего несказанно его удивило. Помада приехал из Москвы только несколько часов и прежде всего отправился к Лизе. Лизы он не застал дома и приехал к Евгении Петровне, а вещи его оставил у себя Белоярцев, который встретил его необыкновенно приветливо и радушно, пригласил погостить у них. Белоярцев в это время хотя и перестал почти совсем бояться Лизы и даже опять самым искренним образом желал, чтобы ее не было в
Доме, но, с одной стороны, ему хотелось, пригласив Помаду, показать Лизе свое доброжелательство и поворот к простоте, а с другой - непрезентабельная фигура застенчивого и неладного Помады давала ему возможность погулять за глаза на его счет и показать гражданам, что вот-де у нашей умницы какие друзья.
Лиза поняла это и говорила Помаде, что он напрасно принял белоярцевское приглашение, она находила, что лучше бы ему остановиться у Вязмитиновых, где его знают и любят.
- А вы, Лизавета Егоровна, уж и знать меня не хотите разве? - отвечал с кротким упреком Помада.
Лизе невозможно было разъяснить ему своих соображений.
Помада очень мало изменился в Москве. По крайней ветхости всего его костюма можно было безошибочно полагать, что житье его было не сахарное. О службе своей он разговаривал неохотно и только несколько раз принимался рассказывать, что долги свои он уплатил все до копеечки.
- Я бы давно был здесь, - говорил он, - но все должишки были.
- Зачем же вы приехали? - спрашивали его.
- Так, повидаться захотелось.
- И надолго к нам?
- Денька два пробуду, - отвечал Помада.
В этот день Помада обедал у Вязмитиновых и тотчас же после стола поехал к Розанову, обещаясь к вечеру вернуться, но не вернулся. Вечером к Вязмитиновым заехал Розанов и крайне удивился, когда ему сказали о внезапном приезде Помады: Помада у него не был. У Вязмитиновых его ждали до полуночи и не дождались. Лиза поехала на розановских лошадях к себе и прислала оттуда сказать, что Помады и там нет.
- Сирена какая-нибудь похитила, - говорил утром Белоярцев.
На другое утро Помада явился к Розанову. Он был по обыкновению сердечен и тепел, но Розанову показалось, что он как-то неспокоен и рассеян. Только о Лизе он расспрашивал со вниманием, а ни город, ни положение всех других известных ему здесь лиц не обращали на себя никакого его внимания.
- Что ты такой странный? - спрашивал его Розанов.
- Я, брат, давно такой.
- Где же ты ночевал?
- Тут у меня родственник есть.
- Откуда у тебя родственник взялся?
- Давно… всегда был тут дядя… у него ночевал.
Этот день и другой затем Помада или пребывал у Вязмитиновых, или уезжал к дяде.
У Вязмитиновых он впадал в самую детскую веселость, целовал ручки Женни и Лизы, обнимал Абрамовну, целовал Розанова и даже ни с того ни с сего плакал.
- Что это ты, Помада? - спрашивал его Розанов.
- Что? Так, бог его знает, детские годы… старое все как-то припомнил, и скучно расстаться с вами.
Чем его более ласкали здесь, тем он становился расстроеннее и тем чаще у него просились на глаза слезы. Вещи свои, заключающиеся в давно известном нам ранце, он еще с вечера перевез к Розанову и от него хотел завтра уехать.
- Увидимся еще завтра? - спрашивала его Женни. - Поезд идет в Москву в двенадцать часов.
- Нет, Евгения Петровна, я завтра у дяди буду.
Никак нельзя было уговорить его, чтобы он завтра показался.
Прощаясь у Вязмитиновых со всеми, он расцеловал руки Женни и вдруг поклонился ей в ноги.
- Что вы! что вы делаете? Что с вами, Юстин Феликсович? - спрашивала Женни.
- Так… расстроился, - тихо произнес Помада и, вдруг изменив тон, подошел спокойною, твердою поступью к Лизе.
- Я вам много надоедал, - начал он тихо и ровно. - Я помню каждое ваше слово. Мне без вас было скучно. Ах, если бы вы знали, как скучно! Не сердитесь, что я приезжал повидаться с вами.
Лиза подала ему обе руки.
- Прощайте! - пролепетал Помада и, припав к руке Лизы, зарыдал как ребенок.
- Живите с нами, - сказала ему сквозь слезы Лиза.
- Нет, друг мой, - Помада улыбнулся и скааал: - можно вас назвать «другом»?
Лиза отвечала утвердительным движением головы.
- Нет, друг мой, мне с вами нельзя жить. Я так долго жил без всякой определенной цели. Теперь мне легко. Это только так кажется, что я расстроен, а я в самом деле очень, очень спокоен.
- Что с ним такое? - говорила Лиза, обращаясь к Розанову и Женни.
- Ну вот! Ах вы, Лизавета Егоровна! - воскликнул Помада сквозь грустную улыбку. - Ну скажите, ну что я за человек такой? Пока я скучал да томился, никто над этим не удивлялся, а когда я, наконец, спокоен, это всем удивительно. На свою дорогу напал: вот и все.
Приехав к Розанову, Помада попросил его дать ему бумаги и тотчас же сел писать. Он окончил свое писание далеко за полночь, а в восемь часов утра стоял перед Розановым во всем дорожном облачении.
- Куда ты так рано? - спросил его, просыпаясь, доктор.
- Прощай, мне пора.
- Да напейся же чаю.
- Нет, пора.
- Ведь до двенадцати часов еще долго.
- Нет пора, пора: прощай, брат Дмитрий.
- Постой же, лошадей запрягут.
Розанов крикнул человека и велел скорее запрячь лошадей, а сам стал наскоро одеваться.
- Ты что хочешь делать?
- Проводить тебя хочу.
- Нет! Бога ради, не надо, не надо этого! Ни лошадей твоих не надо, ни ты меня не провожай.
Розанов остановился, выпялив на него глаза.
- Прощай! Вот это письмо передай, только не по почте. Я не знаю адреса, а Красин его знает. Передай и оставайся.
- Да что же это такое за мистификация! Куда ты едешь, Помада? Ты не в Москву едешь.
- Будь же умен и деликатен: простимся, и оставь меня.
С этими словами Помада поцеловал Розанова и быстро вышел.
- Живи! - крикнул он ему из-за двери, взял первого извозчика и поехал.
Глава пятнадцатая
Механики
Письмо, оставленное Помадою в руках Розанова, было надписано сестре Мечниковой, Агате.
Розанов положил это письмо в карман и около десяти часов того же утра завез его Райнеру, а при этом рассказал и странности, обнаруженные Помадою при его отъезде.
- Да, все это странно, очень странно, - говорил Райнер, - но погодите, у меня есть некоторые догадки… С этой девушкой делают что-нибудь очень скверное.
Райнер взял письмо и обещался доставить его сам. Вечером Розанов, встретив его у Вязмитиновых и улучив минуту, когда остались одни, спросил:
- Ну, что ваши догадки?
- Оправдались.
- Что же с этой девушкой?
- Очень нехорошо. О боже мой! если б вы знали, какие есть мерзавцы на свете!
- Очень знаю.
- Нет, не знаете.
- Помилуйте, на земле четвертый десяток начинаю жить.
- Нет, ни на какой земле не встречал я таких мерзавцев, как здесь.
- Болотные, - подсказал Розанов.
После этого разговора, при котором Райнер казался несколько взволнованным, его против обыкновения не было видно около недели, и он очень плохо мог рассказать, где он все это время исчезал и чем занимался.
Расскажем, что делал в течение этого времени Райнер.
Тотчас, расставшись с Розановым, он отправился с письмом Помады в Болотную улицу и, обойдя с бесполезными расспросами несколько печальных домов этой улицы, наконец нашел квартиру Агаты.
- Пожалуйте, пожалуйте за мной, - трещала ему кривая грязная баба, идя впереди его по темному вонючему коридорчику с неровным полом, заставленным ведрами, корытами, лоханками и всякой нечистью. - Они давно уж совсем собрамшись; давно ждут вас.
- Приехали за вами! - крикнула баба, отворив дверь в небольшой чуланчик, оклеенный засаленными бумажками.
К двери быстро подскочила Агата. Она много изменилась в течение того времени, как Райнер не видал ее: лицо ее позеленело и немного отекло, глаза сделались еще больше, фигура сильно испортилась в талии. Агата была беременна, и беременности ее шел седьмой месяц. Белоярцев давно рассказывал это; теперь Райнер видел это своими глазами. Беременность Агаты была очевидна, несмотря на то, что бедная женщина встретила Райнера в дорожном платье. На ней был надет шерстяной линючий ватошник и сверху драповый бурнус, под которым был поддет большой ковровый платок; другой такой же платок лежал у нее на голове. При входе Райнера она тотчас начала связывать концы этого платка у себя за спиною и торопливо произнесла:
- Вот как! Так это вы за мною, monsieur Райнер?
- Я к вам, а не за вами. Вот вам письмо.
- От кого это? - спросила Агата и, поспешно разорвав конверт, пробежала коротенькую записочку.
- Что это значит? - спросила она, бледнея.
- Не знаю, - отвечал Райнер.
Агата передала ему записку:
«Я вас не могу взять с собою, - писал Помада, - я уезжаю один. Я вам хотел это сказать еще вчера, когда виделись у № 7, но это было невозможно, и это было бесполезно в присутствии № 11. В вашем положении вы не можете вынесть предприятия, за которое беретесь, и взять вас на него было бы подлостью, и притом подлостью бесполезною и для вас и для дела. Видеться с вами я не мог, не зная вашего адреса и будучи обязан не знать его. Я решился вас обмануть и оставить. Я все это изложил в письме к лицам, которые должны знать это дело, и беру всю ответственность на себя. Вас никто не упрекнет ни в трусости, ни в бесхарактерности, и все честные люди, которых я знаю по нашему делу, вполне порадуются, если вы откажетесь от своих намерений. Поверьте, что они вам будут не под силу. Вспомните, что вы ведь
русская. Зачем вам быть с нами? Примите мой совет: успокойтесь; будьте русскою женщиною и посмотрите, не верно ли то, что стране вашей нужны прежде всего хорошие матери, без которых трудно ждать хороших людей». Подписано: «Гижицкий».
- Вы хотели ехать в Польшу? - спросил Райнер, возвращая Агате письмо Помады, подписанное чужою фамилиею.
- Ну да, я должна была сегодня ехать с Гижицким. Видите, у меня все готово, - отвечала Агата, указывая на лежавший посреди комнаты крошечный чемоданчик и связок в кашемировом платке.
- Что ж вы там хотели делать?
- Ходить за больными.
- Да вы разве полька?
- Нет, не полька.
- Ну, сочувствуете польскому делу: аристократическому делу?
- Ах боже мой! Боже мой! что только они со мною делают! - произнесла вместо ответа Агата и, опустившись на стул, поникла головою и заплакала. - То уговаривают, то оставляют опять на эту муку в этой проклятой конуре, - говорила она, раздражаясь и нервно всхлипывая.
По коридору и за стенами конуры со всех сторон слышались человеческие шаги и то любопытный шепот, то сдержанный сиплый смех.
- Перестаньте говорить о таких вещах, - тихо проговорил по-английски Райнер.
- Что мне беречь! Мне нечего терять и нечего бояться. Пусть будет все самое гадкое. Я очень рада буду, - отвечала по-русски и самым громким, нервным голосом Агата.
Райнер постоял несколько секунд молча и, еще понизив голос, опять по-английски сказал ей:
- Поберегите же других, которым может повредить ваша неосторожность.
Девушка, прислонясь лбом к стенке дивана, старалась душить свои рыдания, но спустя пару минут быстро откинула голову и, взглянув на Райнера покрасневшими глазами, сказала:
- Выйдите от меня, сделайте милость! Оставьте меня со всякими своими советами и нравоучениями.
Райнер взял с чемодана свою шляпу и стал молча надевать калоши, стараясь не давать пищи возрастающему раздражению Агаты.
- Фразеры гнусные! - проговорила она вслух, запирая на крючок свою дверь тотчас за Райнеровой спиной.
Райнера нимало не оскорбили эти обидные слова: сердце его было полно жалости к несчастной девушке и презрения к людям, желавшим сунуть ее куда попало для того только, чтобы спустить с глаз.
Райнер понимал, что Агату ничто особенное не тянуло в Польшу, но что ее склонили к этому, пользуясь ее печальным положением. Он вышел за ворота грязного двора, постоял несколько минут и пошел, куда вели его возникавшие соображения.
Через час Райнер вошел в комнату Красина, застав гражданина готовящимся выйти из дома.
Они поздоровались.
- Красин, перестали ли вы думать, что я шпион? - спросил ex abrupto
[76]Райнер.
- О, конечно, как вам не стыдно и говорить об этом! - отвечал Красин.
- Мне нужно во что бы то ни стало видеть здешнего комиссара революционного польского правительства: помогите мне в этом.
- Но… позвольте, Райнер… почему вы думаете, что я могу вам помочь в этом?
- Я это знаю.
- Ошибаетесь.
- Я это достоверно знаю: № 7 третьего дня виделся с № 11.
- Вы хотите идти в восстание?
*
- Да, - тихо отвечал Райнер.
Красин подумал и походил по комнате.
- Я тоже имею это намерение, - сказал он, остановясь перед Райнером, и начал качаться на своих высоких каблуках. - Но, вы знаете, в польской организации можно знать очень многих ниже себя, а старше себя только того, от кого вы получили свою номинацию
*
, а я еще не имею номинации. То есть я мог бы ее иметь, но она мне пока еще не нужна.
- Укажите же мне хоть кого-нибудь, - упрашивал Райнер.
- Не могу, батюшка. Вы напишите, что вам нужно, я поищу случая передать; но указать, извините, никого не могу. Сам не знаю.
Райнер сел к столику и взял четвертку писчей бумаги.
- Пишите без излишней скромности: если вы будете бояться их, они вам не поверят.
Ра йнер писал: «Я, швейцарский подданный Вильгельм Райнер, желаю идти в польское народное восстание и прошу дать мне возможность видеться с кем-нибудь из петербургских агентов революционной организации». Засим следовала полная подпись и полный адрес.
- Постараюсь передать, - сказал Красин.
На другой день, часу в восьмом вечера, Афимья подала Райнеру карточку, на которой было написано: «Коллежский советник Иван Венедиктович Петровский». Райнер попросил г. Петровского. Это был человек лет тридцати пяти, блондин, с чисто выбритым благонамеренным лицом и со всеми приемами благонамереннейшего департаментского начальника отделения. Мундирный фрак, в котором Петровский предстал Райнеру, и анненский крест в петлице усиливали это сходство еще более.
- Я имею честь видеть господина Райнера? - начал мягким, вкрадчивым голосом Петровский.
Райнер дал гостю надлежащий ответ, усадил его в спокойном кресле своего кабинета и спросил, чему он обязан его посещением.
- Вашей записочке, - отвечал коллежский советник, вынимая из бумажника записку, отданную Райнером Красину. - А вот не угодно ли вам будет, - продолжал он спустя немного, - взглянуть на другую бумажку.
Петровский положил перед Райнером тонкий листок величиною с листки, употребляемые для телеграфических депеш. Это была номинация г. Петровского агентом революционного правительства. На левом углу бумаги была круглая голубая печать Rzdu Narodowego
*
.
[77]
Райнер немного смешался и, торопливо пробежав бумагу, взглянул на двери: Петровский смотрел на него совершенно спокойно. Не торопясь, он принял из рук Райнера его записку и вместе с своею номинацией опять положил их в бумажник.
- Я беру вашу записку, чтобы возвратить ее тому, от кого она получена.
Райнер, молча поклонился.