- Вы, тетя, на нее нападаете, право.
- Что мне, мой друг, нападать-то! Она мне не враг, а своя, родная. Мне вовсе не приятно, как он ей пустые-то языки благовестят.
- Вы же сами не хвалите ее мужа.
- Так что ж! не хвалю, точно не хвалю. Ну, так и резон молодой бабочке сделаться городскою притчею?
- Да если он дурной человек, тетя?
- Ну, какой есть, - сама выбирала.
- Можно ошибиться.
- Очень можно. Но из одной-то ошибки в другую лезть не следует; а у нас-то это, к несчастию, всегда так и бывает. Сделаем худо, а поправим еще хуже.
- Да в чем же ее ошибки, за которые все так строго ее осуждают?
- В чем? А вот в слабоязычии, в болтовне, в неумении скрыть от света своего горя и во всяком отсутствии желания помочь ему, исправить свою жизнь, сделать ее сносною и себе и мужу.
- Это не так легко, я думаю.
- И не так уж очень трудно. Брыкаться не надо. Брыканьем ничему не поможешь, только ноги себе же отобьешь.
- Извините, тетя; вы, мне кажется, оправдываете семейный деспотизм.
- В иных случаях, да, оправдываю.
- В каких же это, тетя, случаях?
- Например, во всех тех случаях, где он хранит слабых и неопытных членов семьи от заблуждений и ошибок.
Девушка немного покраснела и сказала:
- Значит, вы оправдываете рабство женщины?
- Из чего же это значит?
- Да как же! Вы оправдываете, как сейчас сказали,
в иных случаяхдеспотизм; а четверть часа тому назад заметили, что муж моей сестры не умеет держатьее в руках.
- Ну так что ж такое?
- Это значит оправдывать рабство женщины в семье.
У Лизы раздувались ноздри, и она беспрерывно отки дывала за уши постоянно разбегавшиеся кудри.
- Нет, милая, это значит ни более ни менее как признавать необходимость в семье одного авторитета.
- Ну да. Признавать законность воли одного над стремлениями других! Что ж это, не деспотизм разве?
- Ничуть не деспотизм.
- А что же? Что же это такое? Я должна жить как мне прикажут?
- Отчего же не так, как тебе присоветуют?
- Да, если это дружеский совет равного лица, а не приказание, как вы называете, авторитета.
- Слушайся совета, так он не перейдет в приказание.
- А если перейдет?
- Ну, ты же будешь виновата… Значит, не умела держать себя.
- Этак у вас всегда сильный прав: равенства, значит, нет.
- Равенства нет.
- И это вам нравится?
- Это нравится, верно, природе. Спроси ее, зачем один умнее другого, зачем один полезнее другого обществу.
- Природа глупа.
- Ну, какая есть.
- Гм! Это ужасно.
- Что это ужасно?
- Повиноваться, и только повиноваться!.
- Нет, не только: можно и жить, и любить, и делать других счастливыми.
- Все повинуясь?
- Повинуясь, - повинуясь разуму.
- Своему - да; я это понимаю.
- Или другому, если этот разум яснее твоего, опытнее твоего и имеет все основания желать твоего блага.
- А если нет?
- Тогда повелевай им сама.
- Господи! Как странно вы смотрите, тетя, на жизнь. Или будь деспотом, или рабом. Приказывай или повинуйся. Муж глава, значит, как это читается.
- В большинстве случаев.
- И не выходи из его воли?
- Да. Если эта воля разумна, не выходи из нее. Иначе: не станешь признавать над собой одной воли, одного голоса, придется узнать их над собою несколько, и далеко не столь искренних и честных.
- Извините, тетя, что я скажу вам?
- Пожалуйста.
Лиза немного задумалась и, закрасневшись, сказала:
- Вы отстали от современного образа мыслей.
Выслушав это замечание, игуменья спокойно собрала со стола несколько крошечек белого хлеба и, ссыпав их в полоскательную чашку, спросила:
- А ты к чему пристала, глядя на свет сквозь закрашенные стекла института?
- Мы читали, мы говорили тоже, не беспокойтесь.
- Нет: не могу не беспокоиться, потому что вижу в твоей головке все эти бредни-то новые. Я тоже ведь говорю с людьми-то, и вряд ли так уж очень отстала, что и судить не имею права. Я только не пристала к вралям и не рассталась со смыслом. Я знаю эти, как ты называешь, взгляды-то. Двух лет еще нет, как ее братец вот тут же, на этом самом месте, все развивал мне ваши идеи новые. Все вздор какой-то! Не поймешь ничего. - Приехал Ипполит из университета, - обратилась она к Гловацкой, - ну и зашел ко мне. Вижу, мальчик, совсем еще мальчик - восемнадцать лет ведь всего. А ломается, кривляется. Пушкина на первых же шагах обругал, отца раскритиковал: «зачем, зачем, говорит, анахоретом живет
*
?» - «Для тебя же с сестрой, говорю, батюшка так живет». - «От науки отстал», говорит. Ну, глуп отец, одним словом, а он умен; тут же при мне и при двух сестрах, очень почтенных женщинах, монастыри обругал, назвал нас устрицами, приросшими к своим раковинам. Бог знает, что такое? Школы хорошей нет этому мальчику.
- Что ж, он ведь, может быть, говорил правду? - заметила Лиза.
- Правду, говоришь, говорил?
- Да.
Тетка немножко насупилась.
- И правду надо знать как говорить.
- Вы же сами говорите всем правду.
- Да, то-то, я говорю, надо знать, как говорить правду-то, а не осуждать за глаза отца родного при чужих людях.
- Он, верно, и не осуждал, а разбирал, анализировал.
- Нас, старух, изругал ни к стру, ни к смотру
*
. Вреднейшие мы люди, тунеядицы.
- Монастыри, тетя, отжившие учреждения. Это все говорят.
- А почему это они отжившие учреждения, смею спросить?
- Потому, что люди должны трудиться, а не сидеть запершись, ничего не делая.
- Кто ж это вам сказал, что здесь ничего не делают? Не угодно ли присмотреться самой-то тебе поближе. Может быть, здесь еще более работают, чем где-нибудь. У нас каждая почти одним своим трудом живет.
- А в мире она бы втрое более могла трудиться.
- Или совсем бы не могла.
- Это отчего?
- От многого. От неспособности сжиться с этим миром-то; от неуменья отстоять себя; от недостатка сил бороться с тем, что не всякий поборет. Есть люди, которым нужно, просто необходимо такое безмятежное пристанище, и пристанище это существует, а если не отжила еще потребность в этих учреждениях-то, значит всякий молокосос не имеет и права называть их отжившими и поносить в глаза людям, дорожащим своим тихим приютом.
- Вы сейчас обвиняли ее брата в том, что он осуждает людей за глаза, а теперь обвиняете его в том, что он говорит правду в глаза. Как же говорить ее нужно?
Мать Агния совсем вспыхнула.
- Говорить надо с умом, - заметила она резко.
- Да я тут, собственно, не вижу глупости.
- Очень жаль, что ты не видишь неблаговоспитанности и мещанства.
- Что ж, и мещане люди, тетя.
- Да, люди, люди неблаговоспитанные, несносные, люди, вносящие в жизнь гадкую мещанскую дрязгу.
- Стало быть, они совсем уж не того стоят, чем мы?
- Совсем не того, чего стоят все люди благовоспитанные, щадящие человека в человеке. То люди, а то
мещане.
Лиза встала со стула, сделала ироническую гримасу и, пожав плечами, проговорила:
- Не понимаю, как такой взгляд согласовать с идеею христианского равенства.
- Не понимаешь?
- Не понимаю.
- Очень просто. Все мы равны перед богом.
- Только-то?
- И только. Мещанство всегда останется мещанством.
- Как ты думаешь об этом, Женни? - спросила Лиза, стоя лицом к открытому окну.
Но прежде, чем Женни успела что-нибудь ответить, мать Агния ответила за нее:
- Геша не будет так дерзка, чтобы произносить приговор о том, чего она сама еще хорошо не знает.
Глава шестая
Молодой пересадок
Большой монастырский колокол гудел и заливался, призывая сестер безмятежного пристанища к вечерней молитве и долгому, праздничному всенощному бдению. По длинным дощатым мосткам, перекрещивавшим во всех направлениях монастырский двор и таким образом поддерживавшим при всякой погоде удобное сообщение между кельями и церковью, потянулись сестры. Много их было под началом матери Агнии. Лиза села у окна в теткиной спальне и глядела на проходившие мимо ее черные фигуры. Шли тихим, солидным шагом пожилые монахини в таких шапках и таких же вуалях, как носила мать Агния и мать Манефа; прошли три еще более суровые фигуры в длинных мантиях, далеко волокшихся сзади длинными шлейфами; шли так же чинно и потупив глаза в землю молодые послушницы в черных остроконечных шапочках. Между последними было много очень, очень молодых существ, в которых молодая жизнь жадно глядела сквозь опущенные глазки. Новы были впечатления, толпившиеся в головках Лизы и Женни, стоявшей тут же за креслом подруги и вместе с нею находившейся под странным влиянием монастырской суеты. Веселый звон колоколов, розовое вечернее небо, свежий воздух, пропитанный ароматом цветов, окружающих каждую келью, и эти черные фигуры, то согбенные и закутанные в черные покрывала, то молодые и стройные, с миловидными личиками и потупленными глазами: все это было ново для наших героинь, и все это располагало их к задумчивости и молчанию. Наконец кончился третий трезвон; две молоденькие послушницы с большими книгами под руками шибко пробежали к церкви, а за дверью матери Агнии чистый, молодой контральт произнес нараспев:
- Господи Иисусе Христе сыне божий, помилуй нас.
- Аминь, - отвечала мать Агния, оканчивавшая прикалывание своего вуаля.
В дверь вошла молодая, очаровательно милая монахиня и, быстро подойдя к игуменье, поцеловала ее руку.
- Здравствуй, Феоктиста! Посмотри-ка, аккуратно ли я закололась сзади.
- Хорошо везде, матушка, - отвечала миловидная черница, внимательно осматривая игуменью.
- Все готово?
- Уже начал положили
*
.
- Ну, пойдем, - давай мантию.
Сестра Феоктиста сняла со стены мантию и накинула ее на плечи игуменьи. Мать Агния была сурово-величественна в этой длинной мантии. Даже самое лицо ее как-то преобразилось: ничего на нем не было теперь, кроме сухости и равнодушия ко всему окружающему миру.
- Ну, до свидания, дети, - сказала она, подавая руки оставшимся у окна девушкам.
- А мы разве не пойдем в церковь? - спросила Лиза.
- Как хотите. Вы устали, служба сегодня долгая будет, оставайтесь дома.
- Лучше пойдем и мы, постоим сколько нам захочется.
- Ну хорошо. Позовите Марину и поправьтесь тут, а я сейчас пришлю за вами сестру Феоктисту; она вас проводит в церковь.
По мосткам опустелого двора шла строгою поступью мать Агния, а за нею, держась несколько сзади ее левого плеча и потупив в землю прелестные голубые глазки, брела сестра Феоктиста.
- Ах, какая хорошенькая! - сказала Лиза вслед прошедшим монахиням.
- Чудо что такое! - подтвердила Гловацкая.
- Это вы про сестру Феоктисту изволите говорить, барышня? - вмешалась весноватая белица
*
, камер-юнгфера
*
матери Агнии.
- Вот про эту монахиню, - ответила Гловацкая.
- Это она и есть сестра Феоктиста-с.
- Прехорошенькая.
- Это, барышня, в миру красоту-то наблюдают; а здесь все равны, что Феоктиста, что другая какая.
- Давно она в монастыре?
- Третий год, матушка; третий год, овдовемши, как в монастырь пошла. Она ведь еще в малом постриге
*
.
- Что же она тут при тетушке? - спросила Лиза.
- Так, тетенька любят, чтобы она при них находилась. Адъютантом своим называют ее.
- Разве она с тетушкой живет?
- Нет, у нее есть своя полкелья, а только когда в церковь или когда у тетеньки гости бывают, так уж сестра Феоктиста при них.
- Зачем же это?
- Так… Тетеньке так угодно.
- Она знакома была тетушке прежде, что ль?
- Не могу вам про это доложить, - да нет, вряд, чтобы; была знакома. Она ведь из простых, из города Брянскова, из купецкой семьи. Да простые такие купцы-то, не то чтобы как вон наши губернские или московские. Совсем из простого звания.
- Господи Иисусе Христе сыне божий, помилуй нас! - раздалось опять за дверью. Весноватая белица твердо возгласила: «Аминь», - и на пороге показалась сестра Феоктиста.
- Спаси вас господи и помилуй, - проговорила она; подходя к девушкам и смиренно поддерживая одною рукою полу ряски, а другою собирая длинные шелковые четки с крестом и изящными волокнистыми кистями.
- Здравствуйте, здравствуйте, - приветливо отвечали в один голос обе девушки.
Феоктиста добродушно поцеловала обеих и опять поклонилась.
- Вот вы уже пришли; а мы еще не готовы совсем, - извините нас, пожалуйста.
Сестра Феоктиста ласково улыбнулась и сказала:
- Ничего-с: я посижу, подожду, - и она села на кончике дивана.
- Много мирских в церкви? - спросила сестру Феоктисту продолжавшая торчать здесь белица.
- Много. Яблоку упасть негде. Очень тесно в храме.
- Пошлите, пожалуйста, нашу няню, - попросила Лиза белицу, после чего та тотчас же вышла, а вслед за тем появилась Марина Абрамовна.
Старуха, растопырив руки, несла в них только что выправленные утюгом белые платьица барышень и другие принадлежности их туалета.
- Одевайтесь, матушки, а то к шапочному разбору придете, - говорила Марина Абрамовна, кладя на стол принесенные вещи.
Девушки стали одеваться, няня помогала то той, то другой.
- Дайте я вам помогу, - сказала сестра Феоктиста, положив в угол дивана свои четки.
Девушки вежливо отклоняли ее услужливость.
- Нет, что ж такое, я помогу. Разве это трудно?
И сестра Феоктиста, встряхнув белую крахмальную юбку, набросила ее на Гловацкую.
- Благодарю вас, душка моя, - отвечала, закрасневшись, девушка и, обернувшись, поцеловала два раза молодую монахиню.
А монахиня опять заворочалась в накрахмаленных вещах и одевала Женни в то же самое время, как Абрамовна снаряжала Лизу.
- Как Нынче манишки-то стали шить! Совсем как мужчинская рубашка, - говорила сестра Феоктиста, оправляя надетую на Женни манишку.
- Вам нравится этот фасон?
- Нет, я так говорю; легче как будто, а то, бывало, у нас все шнурки да шнурочки.
- Вы давно в монастыре?
- Давно. Уж и не помню когда, - отвечала, смеясь, Феоктиста. - Три года уж.
- И не скучно вам?
- О чем скучать-то? Спаси господи и помилуй! Сестра Феоктиста глубоко вздохнула и в середине двух юниц отправилась в церковь. В церкви была страшная давка и духота. Сестра Феоктиста насилу провела Лизу с Женей вперед к решетке, окружающей амвон, и отошла к особенному возвышению, на котором неподвижно стояла строгая игуменья. Воздух в церкви все более и более сгущался от запаха жарко горящих в огромном количестве восковых свеч, ладана и дыхания плотной толпы молящегося народа. Перед началом стихир
*
мать Агния незаметно кивнула пальцем сестре Феоктисте. Та подошла к ней, сделала поясной поклон и подставила ухо, а потом опять поклонилась тем же поясным поклоном и стала тихонько пробираться к нашим героиням.
- Мать игуменья беспокоятся за вас, - шепнула она девушкам. - Они велели мне проводить вас домой; вы устали, вас бог простит; вам отдохнуть нужно.
- Пойдемте, - так же шепотом отвечали обе девушки и стали пробираться вслед за Феоктистою к выходу.
На дворе стояли густые сумерки.
- Чаю напьетесь? - спросила сестра Феоктиста, входя на крыльцо кельи.
- По правде сказать, так всего более спать хочется, - отвечала Лиза.
- Ну так Христос с вами, спите. Прощайте, гос подь с вами.
- А нет, зайдите, зайдите, - заговорили девушки.
- Раздуйте самоварчик, - сказала, входя, сестра Феоктиста. - Ну, так спать? - добавила она, обратись к девицам.
- Лежать, сестра Феоктиста, - отвечала Лиза.
- Ну, ложитесь, покатайтесь, поваляйтесь, расправьте косточки, а я вам душепарочки волью.
- Милая! какая вы милая! - сказала Лиза и крепко, взасос, по-институтски, поцеловала монахиню.
- Чем так вам мила стала? Голуби вы мои! Раздевайтесь-ка, да на постельку.
Истомленные дорогою девушки начали спешно разоблачаться.
- Где же лечь? - спросила Лиза.
- На постель, на постель, мой; ангел: Тетушка так сказала, - отвечала сестра Феоктиста.
- Валимся! - проговорила Лиза и, забросив за уши свои кудри, упала на мягкую теткину постель. За нею с краю легла тихо Гловацкая.
- Ну и отлично. Теперь я подам чайку.
- Зачем же вы сами, сестра Феоктиста?
- Да что ж за беда. Я и сама напьюсь с вами.
Чаек подали, и девушки, облокотясь на подушечки, стали пить. Сестра Феоктиста уселась в ногах, на кровати.
Девушки, утомленные шестидневной дорогой, очень рады были мягкой постельке и не хотели чаю. Сестра Феоктиста налила им по второй чашке, но эти чашки стояли нетронутые и стыли на столике.
- Кушайте!
- Не хочется, - отвечали обе девушки.
- Ну, почивайте. Всенощная еще не скоро кончится. Часа полтора еще пройдет, почивайте, а я пойду.
- Нет, посидите с нами, вы ведь тоже устали, там духота такая в церкви.
- Сестра Феоктиста! Как вы думаете, можно покурить потихоньку?
- Ох, не знаю, право.
- Ведь никто не взойдет?
- Не знаю.
Лиза спрыгнула с кровати, зажгла папироску и села у печки.
- Не тянет что-то.
- Труба, верно, закрыта от грома. Я открою сейчас, - и Феоктиста открыла трубу.
Женни тоже покурила, и обе девушки снова улеглись.
- Душно, точно, голова так и кружится, да это ничего, господь подкрепляет, я привыкла уж, - говорила Феоктиста, продолжая прерванный разговор о церковной духоте.
- Как вы успели привыкнуть так скоро? - спросила, внимательно глядя на сестру Феоктисту, Лиза.
- М-м… так. Привыкла, потому что здесь ведь хорошо.
- Чем же хорошо?
- Тихо так, хорошо.
Вышла пауза.
- И вы никогда не скучаете? - спросила Женни.
- Чего скучать, надо богу молиться, а не скучать.
- Иногда против воли скучается.
Сестра Феоктиста вздохнула.
- Молитвой надо ограждать себя, - проговорила она тихо.
- А если нельзя молиться? - спросила быстро Лиза.
- Отчего нельзя?
- Если не спокоен, расстроен, взволнован.
- Тут-то и молиться.
- Вы это на себе испытали когда-нибудь?
- Как же. Искушения тоже бывают большие и в монастыре.
- Интриги?
- Как изволите?
- Интриги, говорю, есть? Сплетни, ссоры, клеветы, - пояснила Лиза.
- А! Ну все надо перенесть: на то покаяние, на то монастырь.
- А есть это все?
- Как вам сказать? - отвечала Феоктиста с самым простодушным выражением - на своем добром, хорошеньком личике. - Бывает, враг смущает человека, все по слабости по нашей. Тут ведь не то, чтоб как со злости говорится что или делается.
- А все враг смущает?
- Все по слабости нашей.
- Вы зачем пошли в монастырь-то?
- Как изволите? - переспросила сестра Феоктиста.
Лиза повторила свой вопрос.
- Так, пошла да и только.
- Дурно вам было дома, что ль?
- М-м… так. Муж помер, дитя померло, тятенька помер, я и пошла.
- Разве никого больше не оставалось у вас, и состояния никакого не было?
- Нет, видите, - повернувшись лицом к Лизе и взяв ее за колено, начала сестра Феоктиста: - я ведь вот церковная, ну, понимаете, православная, то есть по нашему, по русскому закону крещена, ну только тятенька мой жили в нужде большой. Городок наш маленький, а тятенька, на волю откупимшись, тут домик в долг тоже купили, хотели трактирчик открыть, так как они были поваром, ну не пошло. Только приказные судейские когда придут, да и то всё в долг больше, а помещики всё на почтовую станцию заезжали. Так, бывало, и плиты по неделе целой не разводим. Ну я уж была на возрасте, шестнадцатый годок мне шел; матери не было, братец в лакейской должности где-то в Петербурге, у важного лица, говорят, служит, только отцу они не помогали. Известно, в этакой столице, самим им что, я думаю, нужно, в большом-то доме!
Феоктиста вздохнула и, помолчав, продолжала:
- Женихов у нас мало, да и то все глядят на богатеньких, а мы же опять и в мещанство-то только приписались, да и бедность. Очень тятенька покойник обо мне печалился. Ну, а тут, так через улицу от нас, купцы жили, - тоже недавно они в силу пошли, из мещан, а только уж богатые были; всем торговали: солью, хлебом, железом, всяким, всяким товаром. У нас ведь, по нашему маленькому месту, нет этих магазинов, а все вместе всем торгуют. Только были эти купцы староверы… не нашего, значит, закона, попов к себе не принимают, а все без попов. Ну, как там, бог сам знает, как это сделалось, только этот купеческий сын Естифей Ефимыч вздумал ко мне присвататься. Из себя был какой ведь молодец; всякая бы, то есть всякая, всякая у нас, в городе-то, за него пошла; ну, а он ко мне сватался. В доме-то что у них из-за этого было, страсти божьи, как, бывало, расскажут. Мать у него была почтенная старуха, древняя такая и строгая. Я-то тогда девчонка была, ничего этого не понимала. Уж не знаю, как там покойничек Естифей-то Ефимыч все это с маменькой своей уладил, только так о спажинках
*
прислали к тятеньке сватов.
- Ну?
- Ну и выдали меня замуж, в церкви так в нашей венчали, по-нашему. А тут я годочек всего один с мужем-то пожила, да и овдовела, Дитя родилось, да и умерло, все, как говорила вам, - тятенька тоже померли еще прежде.
- А вы в монастырь и пошли?
- Да и пошла вот.
- А с мужем вы счастливы были?
- Известно как замужем. Сама хорошо себя ведешь, так и тебе хорошо. Я ж мужа почитала, и он меня жалел. Только свекровь очень уж строгая была. Страсть какие они были суровые.
- Обижала она вас?
- Нет, обиды чтоб так не было, а все, разумеется, за веру мою да за бедность сердились, все мужа, бывало, урекают, что взял неровню; ну, а мне мужа жаль, я, бывало, и заплачу. Вот из чего было, все из моей дурости. - Жарко каково! - проговорила Феоктиста, откинув с плеча креповое покрывало.
- Снимите шапку.
- И то.
Феоктиста сняла бархатную шапку, и золотисто-русая коса, вырвавшись из-:под сдерживавшей ее шапки, рассыпалась по черной ряске.
- Господи! какое великолепие! - вскрикнула Лиза.
- Что это вы?
- Смотри, смотри, Женни, какие волосы!
- Что вы, что вы это, - закрасневшись, лепетала сестра Феоктиста и протянула руку к только что снятой шапке; но Лиза схватила ее за руки и, любуясь монахиней, несколько раз крепко ее поцеловала. Женни тоже неотказалась от этого удовольствия и, перегнув к себе стройный стан Феоктисты, обе девушки с восторгом целовали ее своими свежими устами.
- Что это вы? - опять пролепетала монахиня.
- Какая вы красавица, сестра Феоктиста!
- Спаси господи и помилуй; что это вам вздумалось! Искушение с вами, с мирскими, право.
Сестра Феоктиста набожно перекрестилась и добавила:
- Ну, так вот я уж вам доскажу. Вышедши замуж-то, я затяжелела; «у, брюхом-то мне то того, то другого смерть вот как хочется. А великий пост был: у нас в доме, как вот словно в монастыре, опричь грибов ничего не варили, да и то по середам и по пятницам без масла. Маменька строго это соблюдала. А мне то это икры захочется, то рыбы соленой, да так захочется, что вот просто душенька моя выходит. Я, бывало, это Естифею Ефимычу ночью скажу, а он днем припасет, пронесет мне в кармане, а как спать ляжем с ним, я пологом задернусь на кровати, да и ем. Грех это так есть-то, богу помолимшись, ну а я уж никак стерпеть не могла. Брюхом это часто у женщин бывает. Ну и наказал же меня господь за мои за эти за глупости! Ох-хо-хо!
Феоктиста утерла слезы, наполнившие длинные ресницы ее больших голубых глаз, и продолжала:
- В самый в страстной вторник задумалось мне про селянку с рыбой. Вот умираю, хочу селянку с севрюжинкой, да и только. Пришел муж из лавки, легли спать, я ему это и сказываю про свое про хотенье-то. «Что ты, говорит, дура, какие дни! Люди теперь хлеба мало вкушают, а ты что задумала? Молись, говорит, больше, все пройдет». А я вместо молитвы-то целовать его да упрашивать: «Голубчик, говорю, сокол мой ясный, Естифей Ефимыч! уважь ты меня раз, я тебя сто раз уважу». Пристаю к нему: «Ручки, ножки, говорю, тебе перецелую, только уважь, покорми ты меня селяночкой». Знала я, что как пристанешь к нему с лаской, беспременно он тебе сделает. Смотрю, точно уж, говорит: «Только как, говорит, пронести? Пронести никак нельзя». Это и правда. Рыбу там или икру можно как в кармане пронесть, а селянку жидкую, никак нельзя. Так я это в горе и заснула. Утром, гляжу, муж толк меня под бок: «Прибежи, говорит, часов в двенадцать в лавку». Я догадалась, опять-таки его расцеловала. Ох, боже, боже мой, боже мой!..великая я грешница перед тобою!.. Жду не дождусь. Только пробило одиннадцать часов, я и стала надевать шубейку, чтоб к мужу-то идти, да только что хотела поставить ногу на порог, а в двери наш молодец из лавки, как есть полотно бледный. «Что ты, что ты, Герасим? - спрашиваем его с маменькой, а он и слова не выговорит. - Что, мол, пожар, что ли?» В окно так-то смотрим, а он глядел, глядел на нас, да разом как крикнет: «Хозяин, говорит, Естифей Ефимыч потонули». - «Как потонул? где?» - «К городничему, говорит, за реку чего-то пошли, сказали, что коли Федосья Ивановна, - это я-то, - придет, чтоб его в чуланчике подождали, а тут, слышим, кричат на берегу: обломился, обломился, потонул. Побегли, - ничего уж не видно, только дыра во льду и водой сравнялась, а приступить нельзя, весь лед иструх». Ничего тут уж я и не помню. Побегли к городничему, и городничий сам пришел. «Он, говорит, у меня не был, а был у повара, севрюги кусок принес, просил селянку сварить». Это в трактир-то на-станцию ему нельзя было идти, далеко, да и боязно, встретишь кого из своих, он, мой голубчик, и пошел мне селяночку-то эту проклятую готовить к городническому повару, да торопился, на мост-то далеко, он льдом хотел, грех и случился. Во всем я передо всеми повинилась. Что тут только мне было! Боже мой, господи! Хуже меня по целому городу человека не ставили. И точно, что стоило. А уж свекровь, бывало, как начнет: силы небесные, что только она говорила! И змея-то я, и блудница вавилонская, седящая при водах на звере червленне, - чего только ни говорила она с горя. Разумеется, мать, больно ей было, один сын только, и того лишилась. И не знаю я, как уж это все я только пережила! А только мне даже лучше было, что меня ругала маменька. А тут уж без покойника я родила девочку, - хорошенькая такая была, да через две недели померла. Как я ни старалась маменьке угождать, все уж не могла ей угодить: противна я ей уж очень стала. Как я ей в глаза, она сейчас: «иди, иди, еретица проклятая!» Гонит меня. Думала в тятенькин домик перейти, что он мне оставил, маменька еще пуще осерчала: «развратничать, говорит, захотела, полюбовников на свободе собирать хочется». Я и стала проситься в монастырь, да вот и живу.
- А домик ваш?
- Так свекровь его взяла, а мне тут полкельи поставила.
- И ничего вам не дают?
- Нет, на что же мне, я работаю. Мне разве много нужно?
- Зачем же вы ей отдали?
- Да пусть. На что мне. Так оставила ей.
- И тут вам, говорите, хорошо?
- Хорошо, молюсь да работаю, что ж мне. Конечно, иной раз…
- Что, скучно?
- Нет, спаси господи и помилуй! А все вот за эту…за красоту-то, что вы говорите. Не то, так то выдумают.
- Что ж, кому мешает ваша красота?
- Да так, неш это по злобе! Так враг-то смущает. Он ведь в мире так не смущает, а здесь, где блюдутся, он тут и вередует.
- Вам жаль вашего мужа?
- Очень жаль! Ах, как жаль. И где он, где его тело-то понесли быстрые воды весенние. Молюсь я, молюсь за него, а все не смолить мне моего греха.
- Вы его любили?
- Как же не любить мужа!
- А дитя тоже жаль?
- Не знаю уж, как и сказать, кого больше жаль! Дитя жаль, да все не так, все усну, так забуду, а мужа и во сне-то не забуду. И во сне он меня мучит. Молюсь, молюсь создателю: «Господи, успокой ты его, отжени от меня грех мой». А только усну, только заведу глаза, а он надо мною стоит. Вот совсем стоит. Чувствую, холодный такой, мокрый весь, синий, как известно, утопленник, а потом будто белеет; лицо опять человеческое становится, глазами смотрит все на меня и совсем как живой, совсем живой. Просто вот берет меня за плечи, целует, «Феня, говорит, моя, друг мой!»
…Сестра Феоктиста остановилась, долго смотрела молча в одну точку темной стены и потом неожиданно, дернув на себе ряску, тревожно проговорила:
- Кудри его черные вот так по лицу по моему… Ах ты господи! боже мой! Когда ж эти сны кончатся? Когда ты успокоишь и его душеньку и меня, грешницу нераскаянную.
Тихо, без всякого движения сидела на постели монахиня, устремив полные благоговейных слез глаза на озаренное лампадой распятие, молча смотрели на нее девушки. Всенощная кончилась, под окном послышались шаги и голос игуменьи, возвращавшейся с матерью Манефой. Сестра Феоктиста быстро встала, надела свою шапку с покрывалом и, поцеловав обеих девиц, быстро скользнула в двери игуменьиной кельи.
Глава седьмая
В ночной тишине
Глубоко запал в молодые сердца наших героинь простодушный рассказ сестры Феоктисты. Ни слова им не хотелось говорить, и ни слова они не сказали по ее уходе.
Мать Агния тихо вошла в комнату, где спали маленькие девочки, тихонько приотворила дверь в свою спальню и, видя, что там только горят лампады и ничего не слышно, заключила, что гости ее уснули, и, затворив опять дверь, позвала белицу.
- Умыться и раздеться, - сказала она вошедшей девушке.
- Там приготовлено-с.
- Перенести сюда, да тише, не разбуди детей.
В спальню вошла белица и тихонько понесла оттуда умывальный прибор.
- Пили чай? - спросила игуменья вполголоса.