При поверке на местах оказалось, что "в числе показанных (по спискам) небывшими нередко попадали давно умершие или (находившиеся) по нескольку лет в бегах, в ссылке, или переселённые куда-нибудь в Иркутскую или в Якутскую области. Напротив, истые раскольники, записанные светскими властями в двойной оклад, оказывались отмеченными в числе бывших у исповеди и притом за несколько лет кряду"...
Отчего же и как могла произойти такая неисправность при всей наличности внешнего рачительства и порядка со стороны "тесно ущемлённого Чичериным духовенства", и что ещё можно было теперь измыслить: кому ещё во второй раз "предать" духовенство и как его "защемить", чтобы добиться от него точно обозначенной "скалы небытия"? И вот тут, в эту-то пору, в самой канцелярии у Чичерина явилось убеждение, что в таком огромном и диком крае, как Сибирь, решительно нельзя уследить за всеми, кто исповедуется, а кто не исповедуется, и что потому правильное обложение налогом за "небытие" есть вещь невозможная. А то, чего Синод достиг после множества усиленных и неотступных требований, была просто фикция, которую проделали над Чичериным "преданные ему и им тесно ущемлённые попы", и над другим начальством "подьячие духовных правлений и консисторий", которые, будучи "нуждою и страхом гонимы и побуждаемы", все писали в списках "что попало".
Казалось бы, что такой велемощный сановник, как Денис Ив. Чичерин, увидав дело как есть, так и должен был донести о нём в Петербург, чтобы там знали настоящее положение и не требовали того, что невозможно исполнить, но Чичерин этого не сделал. Может быть, он не хотел понизить статью в смете ожидаемых доходов, которую всё-таки желали собрать, а может быть, весь его большой будто бы характер выходил на кипячение и озорство, с кем это было удобно, а для правдивого представления о делах вверенного ему края духа у него недоставало...
Приходские же священники кроме того, что они не могли, но они и не умели составить верных отметок "о небытии".
В числе сибирских священников того времени было много малограмотных, "едва умевших только читать церковное". Религиозная образованность их была такая, что даже один "градский священник" г. Кузнецка, по фамилии Ломшаков на вопрос протоиерея Комарова: "Как читается седьмая заповедь?" - отвечал "Помилуй мя Боже"; а на вопрос "Сколько таинств и какая их сущность?" - дал ответ: "Таинств есть десять, а сущность их непостижима" (Указ тоб<ольской> дух<овной> консист<ории> 27-го апр<еля> 1770 г.) (Прим. автора.)
И они это поняли и увидали, что им надо делать. Так как не доставлять списков стало нельзя, - потому что за это "можно впасть в руце Чичерина", а если составить "списки сочинённые", то можно попасть в руки подьячих, - то малописьменные попы исхитрились так, что стали поручать составление отметок "о небытии" самим же подьячим, служившим в тех самых духовных правлениях, куда надо было представлять списки, а на то, чтобы вознаградить этих подьячих за труд их, завели со всех своих прихожан обоего пола новый "безобидный сбор за уволоку от исповеди по 5 копеек с души".
Дело Томск<ой> дух<овной> консистор<ии> в "Колокольном Архиве" Алексеевского монастыря. (Прим. автора.)
Устроивши таким манером экономическую сторону дела, сибирские священники ещё лучше устроили техническую сторону операции: они захотели сделать так, чтобы требовательное начальство получало для своего удовольствия списки о небытейцах, но чтобы списков этих в приходах не писать, так как от этого только двойная работа: пусть кто эти списки ревизует - тот сам же их и сочиняет. На этом священники уговорились с консисторскими приказными и стали присылать этим подьячим "белые листы со своею подписью да хлопотные деньги по количеству", и подьячие брали деньги, а на белых листах писали в списки что знали, "по примеру прошлых лет", и пригоняли текст списков "как прилично к сделанным заранее подписям", и, разумеется, списки, составленные таким образом, подьячие уже не браковали и не возвращали, а направляли дело выше, где оно веселило ожидавших результатов, которые должны были "оправдать предначертания". И пошло бы это вероятно на многие лета, но вмешался враг и всё дело испортил: священники, собирая по пятаку за уволоку, не всё отдавали подьячим и не хотели ничего уделять своим причетникам, которые рассердились и о всём донесли и на попов, и на приказных. Неумеренная жадность попов разрушила такую удобную организацию, и оба начальства - светское и духовное - явились друг перед другом в недостойном их, смешном виде.
Но надо было, разумеется, доказать, что списки небытейщикам сочиняют приказные, и за этим дело не стало: не только между причетниками, но даже и между приказными нашёлся предатель: один приказный обиделся, что поп, с которым они состояли в компании, прислал ему мало денег. Подьячий навёл справку: сколько поп собрал, и, сравнив с тем, сколько он ему доставил, увидал, что он удержал у себя львиную долю; и это приказному не понравилось и показалось обидно. А как и другие подьячие имели подозрение на других попов, что они передают не всё, что собирают "за уволоку", то мстивый подьячий решился наказать всех попов за их жадность и отправил в консисторию, как будто бы по ошибке... вместо списков - одни пустые листы бумаги, с поповскими подписями!.
Неопровержимая улика была налицо, и от этого людям стало не лучше, а ещё хуже: теперь, когда консисторские подьячие знали плутню правленских и, посмотрев многие сохраняемые росписи, увидали, что все они писаны одною рукою подьячего, - консисторские потребовали себе части от правленских, а те от попов, а попы должны были увеличить сбор с мирян. И так дело опять уладилось.
Вместо прежнего "повального положения", при котором "поп собирал за уволоку по 5 к. с души", теперь плата повысилась.
Все это теперь происходило явно, и священник непременно должен был делать эти поборы, потому что иначе он своими списками никогда бы подьячим не угодил и его замучили бы "истязаниями".
Но и в этом усовершённом порядке опять обнаружились свои недостатки, которым начальство не нашлось как помочь, а оборотистое сибирское духовенство опять само из них выбилось.
Когда старыми сборами "за уволоку" пришлось делиться с большим числом участников, тогда приходские священники ввели ещё один побор "за скверноядство"
Это статья очень любопытная, но она требует отступления и объяснений.
XVII
Ещё в начале XVII столетия казаки, "простираясь к северным пределам Сибири, подбивали под власть свою вогулов, остяков, тунгусов, юроков, якутов и других народцев, кочевавших в своих северных пределах Сибири". Когда оканчивалось покорение или "подбитие", тотчас же начинались заботы о введении новых порядков: "о сборе ясака и о просвещении светом истинной веры".
Для этого казаки узнавали пункты, где "народцы" в известные сроки сходятся друг с дружкою, чтобы обменяться добычею своих ловов и иных промыслов. Тут казаки сейчас же и завели "постройки", которые назвались "острожками", или "острогами", или "крепостями", а впоследствии "городами".
Таким образом возник Берёзов, Обдорск, Сургут, Нарым, Туруханск, Якутск и другие нынешние города. Первоначальное заведение здешних городов обыкновенно шло так: сначала строили первую избу для воеводы, вторую для попа и третью, общую для "служилых людей", а насупротив их - ссыпной амбар для хлеба, погреб для пороху и церковь. Церковь была "та же изба, только с крестом на крыше".
Заводили оседлости на таких местах, где кочевники имели обычай сходиться для мены; тут их рассчитывали "осетить и обрать с них ясак". Придумано было хорошо, и казаки, указав заводчикам, как собирать ясак, указали и следовавшим за ними священноцерковнослужителям средства, как "просвещать язычников святою верою и чем от них кормиться". "Просвещать же язычников" - это было целью прибытия духовных в сибирскую глушь, а "кормиться" от своей паствы им было необходимо, так как от казны им на всё прожитьё было "пожаловано в год на попа по 28 рублей, а на причетника по 18 рублей на ассигнацию" (= 8 р. и 5 р. 30 к.). "Паства", которую только что накрестили, вся состояла из кочевников, которых целый год не увидишь только раз в год, в обычное время они сближаются к известным местностям для взаимного торгового размена, и тут-то надо около них сделать всё, что нужно, т. е. и "осетить, обрать ясак и научить святой вере". Когда воеводы со своими служилыми людьми хлопочут собирать с народов ясак в казну, тут же и священнику одно только время научить язычников христианству и исполнить для них задним числом все церковные требы для живых и мёртвых, и получить с них за это требоисправление побольше шкур в свою пользу.
В церкви, или как сами казаки называли их - "в церквице" - в течение года бывали только воевода да его служилые люди, а "ясашных" прихожан никогда не бывало. Молились ли они, и как, и кому молились в течение всего года - об этом священник не мог знать, и церкви, и попа они боялись; но зато, когда они сходились, чтобы отдать ясак воеводе, казаки "имали их и загоняли на требы к попу", и "народцы" одинаково считали "ясаком" как то, что они платили воеводским служилым людям, так и то, что платили попу. Так
См "Сибирский летописец" о ясаке. (Прим. автора.)
Оба ясака взимались с большим произволом: служилые люди "донимали" с дикарей вдвое и более против положенного, угрожая за недодачу лишением драгоценной всякому свободы, а духовенство "правило свой ясак по количеству", т. е. по числу душ, которое дикари сами показывали в своих семействах "с удивительною простотою". Поп спрашивал дикаря: "кто в семье народился, и кои померли, и кои жить поимались на ново как муж с женою", а дикарь, достаточно уже умудренный опытом, что ему от этих расспросов выйдет вред, всё-таки всегда давал откровенный и справедливый ответ "с врождённою простотою". По его же показаниям поп его и "облагал, как повелось по правилам: за крещение новорожденного дитя 10 либо 15 белок, за "очищение" (?) 5 белок, за женитву - 2 соболя или 5 песцов". Иногда над дикарями задним числом исполняли какие-нибудь обряды, но большею частию дело ограничивалось только сбором ясака, а наличностью производилась только одна исповедь, причём за разрешение грехов всей семьи расплачивался с попом старший в роде, и тут приходилось торговаться. С обыкновенного грешника брали от пяти до десяти белок, но с такого, у которого было больше, священник требовал и ясак побольше, а в общей сложности для отца семейства или главы рода это составляло расчёт, против которого он спорил. Исповедный ясак иногда доходил до двухсот белок на семейство, и дикари этим очень тяготились, но "по простоте своей" своих грехов всё-таки не скрывали, а только спешили скорее "очиститься и бежать". Обыкновенно они "убегали" тотчас же после исповеди и не дожидались причастия, о важности которого совсем не имели понятия.
Сибирские священники распоряжались наложением ясака по всей своей воле. Светские власти в это не вмешивались, за исключением нескольких лет "бироновщины", когда "духовного чина людям началось от светских командиров и еретиков притеснение и туга", но они "через это время отстоялись и скоро достигли лучшего века Елизаветы". Однако же, как и в Елизаветино время, духовным большого жалованья не дали, то духовные прибавили к ясаку "подать за скверноядство".
XVIII
Что значит "скверноядство"? Это то, если человек ест что-нибудь "скверное", т. е. "непоказанное ему для употребления в пищу". Скверное это не у всех одно и то же: в старой Руси скверным почиталась телятина и теперь многими почитается за "скверно" - угорь, налим, минога, раки и устрицы, мясо козы, зайца, голубя и черепахи и т. д. В Сибири на огромных пространствах, где кочуют "народцы", нет ни посевов, ни убойного скота, имеющего раздвоенные копыта и отрыгающего жвачку, а потому кочевники употребляют в пищу всё, что можно съесть, и между прочим мяса "животных, не показанных" по требнику, а именно: "медвежью говядину, соболей и белок".
Дикари ели эту пищу всегда, с тех пор как живут, и пока они не были окрещены Иннокентием Кульчицким, им и не представлялось, что это "скверно". Впрочем и св. Иннокентий, зная местные условия жизни, взысканий за эту "скверность" не налагал. Но теперь настала пора извлечь из этого выгоду.
Сибирские духовные положили очищать "скверноядущих" дикарей особою молитвою, а за прочтение её наложили "новый ясак" с таксациею: 1) за ядение медвежьей говядины - одна цена, 2) за ядение лисьего и собольего мяса другая, и 3) за белок и иных меньших зверков - третья.
За всё это пошли сборы очень прибыльные, но и хлопотливые, так как надо было "следить за скверноядцами, и настигать их", и тут их "обкладывать и очищать молитвою", чтобы они потом вновь начинали "скверно есть" наново.
По требнику, какой ныне находится в употреблении, нет разделения разных видов "скверноядства". "Молитва о скверноядных" читается так: "Владыко Господи Боже наш, Иже в вышних живый и на смиренныя призираяй: приклони ухо Твоё и услыши нас, молящихся Тебе и подаждь прощение твоему рабу имя рек скверно ядшему, и вкусшему мяс или каковых любо (sic) брашен нечистых ихже снести отрекл еси в законе святем Твоём, - сих же неволю причастившагося прости и сподоби его неосужденно причаститися страшных таинств честнаго Тела же и Крове Христа Твоего, яко да избавится прочее всякаго нечистаго восприятия и деяния, яко напитаваяся Божественными Твоими таинствы и наслаждаяся святыя Твоя и тайныя трапезы и бессмертных таинств и сохраняемый с нами во св. Твоей Церкви восхвалит и прославит Имя Твоё вышнее во вся дни живота своего (Требник, гл. 52). (Прим. автора.)
Духовные отъезжали в поля для "настигания и сбора", причём полевали не всегда тихо и случалось, что народцы на них плакались, и светские власти пробовали защищать "народцы", но тут в сибирском крае получил могучее значение Арсений Мацеевич, который имел "непобедимую дерзость" и стоял горой за духовных.
Из "синодальных иеромонахов", хирот<онисан> 26-го марта 1741 г. во еписк<опа> сибирского и тобольского; 1742 мая 13 митроп<оолит> ростовский. (Прим. автора.)
Он выехал из Петербурга в Сибирь, когда Бирон и "еретики" были уже "свержены", и мог знать Сибирь превосходно, так как в 1734 г. он находился в экспедиции, посланной для открытия морского пути в Камчатку, и пробыл в Сибири до 1736 года, когда "по секретному делу" был привезён из Пустозерска в Адмиралтейств-Коллегию", "но признан невинным". Он был угрюм и дерзок от природы; питал нерасположение к "светским властям" и всегда готов был дать им себя почувствовать. А потому, когда он достиг, в 1741 году, сана сибирского митрополита, он тотчас же издал "циркуляр",
28-го февр<аля> 1742 г. (Прим. автора.)
"чтобы священноцерковнослужители отнюдь не смели обращаться в светские суды помимо своего епископа, под опасением низвержения по 11 правилу Антиохийского собора", а через четыре месяца совсем освободил духовенство от подчинения светским властям и "узаконил непослушание оным". В июле 1742 года митрополит Арсений "повелел, чтобы никто из духовных лиц без позволения своей духовной команды никаких от светской команды присылаемых указов не слушали, и ежели кто от светских командиров без сношения с духовною командою дерзнёт кого из духовных лиц насильно к суду своему привлекать, или в свидетельстве каком спрашивать, или указы какие без сношения с духовною командою духовным лицам от себя посылать, то таковым присылать обстоятельные письменные протесты вскорости".
Сибирское духовенство тогдашнего времени, и без того дерзкое и непокорное, увидало в этом циркуляре Арсения "закон непокорности светским властям" и, "опираясь на него, упорно отказывалось от всяких сношений с светскими судами и администраторами". Дух же, возобладавший тогда в правительстве, заставлял администратора "признать мнимую законодательную силу указа митрополита Арсения".
При таких обстоятельствах, какие бы жалобы ни доходили от обывателей до "светских командиров" на "нестерпимые поборы" со стороны духовенства, командиры эти никакой защиты "претерпевающим" оказать не могли.
Арсений однако здесь пробыл не долго: заведя порядки в Сибири, он был отозван на ростовскую кафедру, а на место его стали другие: Антоний Нарожницкий (1742 - 1748), а потом Селиверст Гловатский (1749 - 1755). Это были люди не такие крутые, как Мацеевич, но "закон Арсения стоял в своей силе" и духовенство постоянно оказывало "непокорность" светским правителям. Бывали в этом роде случаи, которым даже трудно верить.
В 1751 году (при Селиверсте Гловатском) проживавший в городе Томске коллежский асессор Костюрин убил принадлежавшую ему крепостную девку, а потом велел её одеть и "положить под святые" и позвать священника, чтобы отправить по ней панихиду. Пришёл священник "градо-богоявленской церкви с причетом", и когда стали петь панихиду, то "причет усмотрел на покойнице боевые знаки и тотчас же, по выходе из дома Костюрина, подал о том ведение в воеводскую канцелярию". Воеводская канцелярия сразу же, "немедленно" послала своих полицейских, или, по-тогдашнему, "детей боярских", чтобы те освидетельствовали тело усопшей, и по этому осмотру оказалось, что "причет" не ошибся: "на теле умершей были найдены боевые знаки, которые и были признаны смертельными".
Воеводская канцелярия тотчас же начала следствие, но "по силе указа митрополита Арсения, от 22 июля 1742 года", не сочла себя вправе отобрать формальное показание от "причета". Надо было испросить на это разрешение у "закащика" (благочинного), а "закащик был в отлучке по своему заказу и скорого возвращения оного нечаятельно". Томская воеводская канцелярия, 28 ноября 1751 года, донесла о своём затруднении в губернскую канцелярию, а та, 8 апреля 1752 года (через пять месяцев после убийства), "заглушала" это донесение, а 19 августа (через девять месяцев) сообщила тобольской духовной консистории, которая "светским командиром" людей своей команды спрашивать не дала, а ровно через год после убийства, в ноябре 1752 года, послала в Томск указ своему "закащику", и этим указом
Указ тоб<ольской> д<уховной> конс<истории> 22-го ноября 1752 г (Прим. автора.)
"с резолюции митрополита Селиверста" предписано закащику "самому отобрать нужные по этому делу показания от причта градо-богоявленской церкви и доставить оные не в томскую воеводскую канцелярию", которая ожидала этих сведений, а "на архипастырское благоусмотрение его преосвященства".
При таких проволочках все следы совершенного убийства, разумеется, исчезли, и дело "предано воле Божией"; а в новом указе митрополита Селиверста (от 22 ноября 1752 г.) сибирское духовенство получило ещё "наикрепчайшее подкрепление неподчиненности своей, узаконенное митрополитом Арсением в указе 22 июля 1742 года". Сибирское духовенство "подкреплялось" и заняло такую позицию, что общее правосудие для него ничего не значило.
Так и продолжалось до 1762 года, когда Екатерина II назначила в Сибирь губернатором бригадира Чичерина, которого одни с любовью величали "батюшкой", а другие с ужасом называли "бешеным конём".
Тут пошло другое.
XIX
Денис Иванович Чичерин был человек не злой и даже, может быть, добрый, но гордый, заносчивый и пылкий: спорить с ним было не легко, да и дух правительства в это время переменился и не давал более преферанса "духовным командирам над светскими".
Денис Ив. Чичерин, капитан сем<ёновского> полка, при восшествии им<ператора> Петра III "отставлен премьер-майором, но не долго находился в бездействии: имп<ератрица> Екатерина II, переименовав его в бригадиры, определила губернатором в Сибирь. Пользовался особенным доверием монархини" (Слов<арь> достоп<очтенных> люд<ей> р<азных> з<ваний>, т. V) (Прим. автора.)
Чичерин мог остановить дерзость и находил в этом своё удовольствие: он приехал в Тобольск "с превеликою пышностию", и застал здесь на митрополичьей кафедре Павла Конюскевича.
Павел Конюскевич был митрополитом в Тобольске с 1758 по 1768 г. Вместе с Чичериным служил в Тобольске шесть лет (с 1762 по 1768). (Прим. автора.)
О Чичерине в Сибири, разумеется, знали и чиновные люди, ожидали его "с притрепетом" и говорили, что он "ужасно себя покажет", но духовные "небрегли, уповая на законы Арсениевы". Знатоки жизни обращали внимание на то, что Чичерин перед этим был в немилости и "долго находился в бездействии", а между тем очень любил властвовать, и потому, как бы взалкав, теперь "скоро себя вознаградит за всё терпение". При этом уверяли, будто он получил от монархини безмерные полномочия и "волен на всех в жизни и смерти". Рассказывали также чудеса о его великом богатстве и царственной щедрости: "кто ему угодит, он того в дворяне произведёт и золотом засыплет". А Денис Иванович знал, что ему предшествует такая выгодная молва, и сделал так, что превзошёл, все слухи, предшествовавшие его прибытию в Тобольск. Он поразил Сибирь своим вступлением в её пределы. Одной прислуги с ним приехало полтораста человек, - в числе которых были гайдуки, скороходы, конюхи и повара. Сам он въехал в богатейшей карете, за которою следовал "штат", состоявший из лиц военных и гражданских, и, вступив в дом, никого из духовных особ к себе не позвал и сам к митрополиту не поехал и даже объявил, что "не желает иметь с ним знакомства". С первого же дня своего приезда Чичерин стал приглашать к своему столу "ежедневно не менее как по тридцати сторонних особ из разных сословий, а в нарочитые дни и более", но ни разу не позвал митрополита или кого-нибудь из духовенства. В обхождении со всеми он тоже был прост и обо всех участливо узнавал, кому как живется, но об одном митрополите ничего не хотел знать. Митрополит Павел почувствовал обиду от этого пренебрежения, но ещё не сробел и надеялся дать Чичерину урок и заставить его понять, что духовное величие выше плотского: митрополит скрыл обиду на сердце своём, терпел до "торжественного именитого дня Александра Невского" и в тот день собрался служить с великою пышностью, чтобы напомянуть людям и о своём величии. Говорили, будто бы он намеревался даже чем-то "уловить Чичерина в несоблюдении" и хотел произнесть ему обличение; но все эти намерения митрополита остались невыполненными, а Чичерин страшно восторжествовал. Дело было в том, что это рассчитанное столкновение произошло в орденский день того самого ордена, которого Чичерин был кавалером и "имел его одеяние". А потому едва митрополит начал своё торжественное служение, незаметно чем превосходящее обыкновенное архиерейское служение, как на площади Тобольска открылось никогда ещё здесь не виданное и поразительное зрелище: это было шествие, которое совершал сам Денис Иванович Чичерин, "облечённый в орденскую мантию" (которую простой народ называл "мантилией"). Он шествовал в собор в сём величественном и никем до сей поры не виданном одеянии, сопутствуемый военными и гражданскими чиновниками в расшитых мундирах, а за ними всё множество людей, которые успели собраться и следовали за великолепным выходом Чичерина. В городе все побежали смотреть на губернатора, и смятение, сделавшееся по этому случаю, проникло даже в храм, где служил архиерей, и здесь, как заслышали, что по улице идёт губернатор "в мантилье", все выскочили из Церкви и гурьбою повалили встречать и сопровождать Чичерина в мантии... Митрополит остался в храме с одними своими сослужащими, да и из тех нашлись легкомысленники, которые бросились к окнам и всё позабыли, смотря на Чичерина, который казался им "совсем как карточный король". Зрелище это имело какое-то ошеломляющее влияние на тобольцев. Говорят, что когда "Чичерин в мантилии" и со свитою из военных и гражданских чинов прошёл уже весь путь от своего дома до собора и поднимался на всходы храма, то растерявшиеся звонари, не зная, как им поступать, подняли трезвон, а народ вопрошал: "неужели ещё Соломон более сего был в славе своей"? И в храме люди будто уже "ни пения, ни молитв не слыхали, а единственно только великолепию вельможи дивились". По окончании же службы, когда Чичерин обратился к выходу, "не удостоив говорить со владыкою", то все люди опять и устремились за своим пёстрым "карточным королем" и не ожидали владыческого благословения. Так всех пленило и увлекало показанное Чичериным великолепие, перед которым благочестие города Тобольска не устояло, и люди обнаружили всю свою суетность!
"Народ рукоплеща" проводил батюшку Дионисия Ивановича до его губернаторского дома или "дворца", и по пути многие "ловя лобызали его руки, кои он простирал им из мантии".
Об этой "мантии", или "мантилии", в которой Чичерин сделал "орденское шествие", рассчитанное на то, чтобы импонировать тобольскому митрополиту Павлу Конюскевичу, упомянуто у Бантыша-Каменского, но указание, кажется, не обстоятельно и сбивчиво. Чичерин приехал в Сибирь в 1762 г., а в 1765 получил орден св. Анны, тогда ещё голштинский; орден же Александра Невского дан ему в 1785. Митрополит же Павел "спасовал" перед Чичериным и "уволился в Киев по обещанию в 1768 году". Следовательно, демонстративное "шествие", в виде короля, Чичерин мог произвесть не ранее 1765 года и, вероятно, был при том в "орденском одеянии" или в мантии св. Анны, а не Александра Невского, красная бархатная мантия которого на белом подбое установлена только в 1797 г. имп<ератором> Павлом при "улучшении одеяния" этого ордена. Чичерин тогда уже не жил (+1785). (Прим. автора.)
Потом же Чичерин "давал обед при громе музыки, орудий и неумолкаемой ружейной стрельбе".
Митрополит Павел увидал, что ему с таким противником не справиться: он более на Чичерина и не пошёл, а стал говорить о своём желании ехать в Киев на богомолье. Губернатор же забирал ретиво, и управление его многим нравилось; это было управление во вкусе Гарун-Аль-Рашида: Чичерин вставал с постели в четыре часа утра и допускал к себе всех просителей без доклада, и решал сам дела всякого рода без исключения. Такое судбище у нас до сих пор имеет своих приверженцев. Чичерин выслушивал жалобщика и сейчас же посылал за ответчиком, а иногда и прямо сразу определял: кто прав, а кто виноват, и "правым оказывал скорее удовлетворение, а ябедников наказывал в то же время". Наказания он часто производил "отечески", т. е. собственноручно, или через "ближайшую особу". Это тоже нравилось; говорили: "отца родного не надо как Дионис Иваныч: поучит, а несчастным не сделает". "Так поступал он и с подчиненными своими, впадавшими в проступки; но за гневом немедленно следовали милости, а если то было напрасно, то и извинения". "Вспыльчивость и горячность его не долго продолжались", и когда гнев с него сходил, он "старался оказывать каждому услуги" и слыл за человека "доброго сердца". "В занятиях был неутомим" и легко переходил от одного дела к другому. Он не только был высший правитель "обширнейшего края", но не пренебрегал и низшими обязанностями полициймейстера: вставал ночами, брал с собою гусаров и вдруг наезжал в такие места, где могли быть тёмные сборища и беспорядки, и сейчас же сам восстановлял здесь порядки... Даже самое увеселение собранных им к себе гостей не удаляло Чичерина от страсти к быстрой расправе. "Если до него доходили какие-либо происшествия во время съездов (т. е. при гостях), то он без малейшей перемены в лице переходил из гостиных покоев в канцелярию, допрашивал здесь прикосновенных и виновных наказывал, а потом возвращался к дамам с приятностью, не объявляя никому о том, что делал". Только особенно близкие персоны знали, что значит такое удаление. Получив во время бала известие о том, что у него показались пугачёвские шайки, Чичерин вышел из залы, оставив гостей веселиться, а "когда надлежало гостям разъезжаться, он роздал повеселевшим чиновникам запечатанные конверты и отдал приказ выступить двум ротам, "с тем, чтобы врученные бумаги были вскрыты не позже, как по прибытии их в назначенные места". От этого в Тобольске получился большой эффект; но там, куда выступившие пришли, их встретили неудачи, зависевшие от того, что скорое распоряжение, последовавшее под звуки бальной музыки, оказалось очень неудобным при встречах с разбойниками. Впрочем, к удовольствию Чичерина, посланные им "экспромту" войска хотя и пострадали и самых важных людей упустили, но всё-таки изловили несколько "бунтовщиков, вспомоществовавших Пугачеву", и Чичерин сейчас же четверых из них повесил в Тобольске. Это почиталось достаточным, в смысле благоприятного впечатления...
Чичерин видел, конечно, и все дурные стороны местного церковного управления и не прочь был сделать что-нибудь лучшее; но, по его мнению, ему "не с кем было об этом говорить"; митрополит Павел, которого он застал в Тобольске, был ему неугоден, а митрополит тоже говорил, что "не желает имати в нём тивуна или судью духовных дел, по примеру тивуна Маноилова, исправлявшего чин церковной оправы".
Упоминается в Стоглаве, Л 525. (Прим. автора.)
На этих их "контрах" застряли и сборы за "небытие", и беспрепятственно совершалось "донимание за скверноядство". Чтобы улучшить что-нибудь в церковном управлении, Чичерину казалось необходимым сбыть с рук Павла и посадить на его место другого человека, более с ним согласного. Но Павел просился на богомолье, а пока всё-таки не уступал и старался платить Чичерину око за око и зуб за зуб. Наконец он до того рассердил Чичерина, что тот (как повествует "Тобольский Летописец") "во время гулянья на масленице приказал своим прислужникам нарядиться в монашеское платье и в таком виде заезжать в городские кабаки и развратные дома; а митрополит, в свою очередь, в отплату Чичерину, приказал (sic) в одной градской церкви на картине Страшного суда изобразить на первом плане Чичерина, которого тянут крюком за живот в пекло рогатые бесы".
Выписано из "Тобольск<ого> Летописца". (Прим. автора.)
Чичерин этого будто не устыдился, а только смеялся над этим. Он уже так "усилился", что стал "давать около Тобольска чиновникам заимки и производить их в сибирские дворяне", и митрополит, видя его усилие, опять начал проситься у Синода в Киев на богомолье, где и умер, а на его место в Сибирь был назначен Варлаам (Петров), "брат славного новгородского митрополита, с которым Чичерин находился в дружеских связях".
Слов<арь> дост<опамятных> люд<ей>, т. V, стр. 279. (Прим. автора.)
Варлаам делал всё угодное губернатору: он назвал "сбор за небытие" "самонужнейшим государственным делом" и не мешал Чичерину "быть тивуном" на самом деле: при нём Денис Иванович ездил ревизовать духовенство и забрал к себе несколько попов в канцелярию, куда имел обычай заходить иногда по-домашнему - в бешмете и с арапником в руке.