ГЛАВА ВОСЬМАЯ
В гетманской семье, состоявшей из прихвостней старой и упрямой хохлушки, Исмайлов отличает одну младшую дочь, которая "не во всём была согласна с правилами матери". А правила эти были такие дрянные, что добрая девушка-дочь вменила себе в пожизненную обязанность скрывать привычки матери не только от света, но даже и от арендаторов и безмолвного холопства. Вельможная дама, говорят, имела дарование напиваться по-фельдфебельски и в этом состоянии требовала за собою большого присмотра: в ней тогда гуляли повадки самые неудобные. Натрезво же она была надменна, кичлива, упряма и самодурлива. Кажется, и этого довольно, чтобы такая особа опротивела. Магистр это почувствовал и "старался приблизиться более к дочери, чем к матери".
Девушке, пожертвовавшей собою для охраны матери, тогда уже шло лет за тридцать пять; она была умна, добра и прямодушна. Довольно того, что, видя недостатки своей матери, она не пошла сама замуж, а решилась посвятить всю свою жизнь тому, чтобы хранить материнскую "репутацию"... Лицо необыкновенно милое и симпатичное.
Добрая девушка несла другие семейные тяготы и знала всё таким, как оно было на самом деле. Она сообщила педагогу и верные понятия о его будущем воспитаннике. Оказалось, что этот будто бы нежно любимый сын целые "девять лет не видал отца", ибо находился у старой бабушки в амишках. От природы он был мальчик хорошего здоровья, но бабушка его изнежила; он стал слабеть и сделался "упрям" до того, что "никто не мог с ним сладить". "Мамка и дядька, не зная как унять его, стращали отцом". От этого он, вовсе не зная отеческой ласки, стал бояться отца, как страшного пугала, но зато других никого не боялся и не слушался. "Вам будет трудно управляться с ним (говорила девушка). Надобно держать его не очень строго, но погрубее, помужественнее. Прежде всего вам надо будет поставить себя в уровень с отцом, а как это сделать - я не знаю".
Разумеется, ещё менее мог знать об этом Исмайлов, которому так и не удалось себя поставить во всю жизнь, чтобы его не трактовали порою очень унизительно. Да и едва ли кому-либо другому могло удаться поставить себя иначе в доме генерала Копцевича, так как человек этот, получив новое служебное назначение, слишком торопился вознаградить себя за перенесенные от тёщи унижения и показал себя слишком невежественным и грубым, наглым и невыносимым.
Собственно генерал, как сказано, был такой же поглощенный карьерист, как и вся гетманская семья, но карьеру свою он хотел построить на ином, новом и несколько непонятном для прочих его родственников основании, именно: на утрировке русского направления. Гетманская дочь слушала это, как что-то совершенно новое и мало ей понятное, притом и невероятное, и ненадёжное. Конечно, генерал мог дать понять старухе, что весь руссицизм, о котором он вёл разговоры, тоже есть своевременное карьерное приспособление, но той и это казалось вздором. Она судила по-старому, что, "ежели кто кому нужен в случае, то он и так всё сделает, а если без этого, то хоть дёгтем провоняй, ничего не сделает".
Генерал шёл напролом и составил план, чтобы из его разбалованного шалопая, который требовал "лозы учительной", хитро-мудро и невеликим коштом образовать человека государственного, и именно "дипломата в русском духе". Он открыл этот план Исмайлову и сделал ему заказ приготовить дипломата в русском вкусе в "три года".
Духовный магистр не оробел от такого заказа: он чувствовал себя в силах "образовать дипломата в три года в России". Это объясняется, конечно, тем, что Исмайлов был человек бесхитростный и совершенно недальновидный.
По запискам Исмайлова, мальчику, из которого предстояло сделать дипломата, в это время было "десять лет". На самом деле ему, должно быть, было лет двенадцать, потому что в записках митрополита Серапиона отмечено, что жена Копцевича умерла родами 3-го июля 1816 года. Следовательно, всей дипломатической мудрости его надо было обучить к пятнадцати годам; затем предполагалось ему три года на заграничный вояж, а в восемнадцать лет уже начало служебной карьеры по дипломатической части. В этом возрасте генерал уже мог рассчитывать записать юношу при каком-нибудь посольстве attache и отпустить его "в чужие края" с хорошим содержанием, "соответствующим достоинству России". С этого собственно было в обыкновении начинать карьеры с юных лет подготовляемых русских дипломатов, и есть известные русские семьи, где такой порядок так и соблюдается из года в год, как наследственное право.
Есть убеждение, что Россия, в качестве великого государства, "известного своими натуральными богатствами", иначе и поступать не может. Мы на этот счёт ничего не знаем и верим людям сведущим.
Но если трудно бороться с направлением, то ещё труднее побеждать "чин естества" или силы врожденные. Отрок, из которого бывший профессор вифанской семинарии и будущий синодальный секретарь должен был, по желанию его отца, в три года "образовать дипломата", обнаруживал склонности совсем не дипломатические, а такие, что ни себе посмотреть, ни людям показать. Вскоре мы увидим это несчастное создание, для окончательной пагубы которого будет сделано всё, что может сделать только самый злой враг. Но пока ещё переберёмся из Малороссии в Петербург.
Небо умилостивлялось над генералом, и старые связи его старой тёщи ещё возымели своё действие. В Петербурге о Копцевиче напоминали вовремя и кстати, и в ноябре генерал получил приглашение вступить в службу и назначен был служить в Петербурге (командиром корпуса внутренней стражи). Разумеется, дом исполнился радости: осеннее сидение в деревне среди раскисшего малороссийского чернозёма кончилось, и началась опять настоящая, разумная жизнь с барабанами, флейтами, значками и проч.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Генерал Копцевич собирался скоро, - с пылом юноши, летящего на свидание, поспешал он в столицу и уже терпеливо слушал последние напутствия гетманской дочери, которая была сомнительна насчёт "русского направления" и советовала этим не увлекаться, потому что "это пройдёт".
Генерал слушал эти внушения и сам соглашался, что в существе всё это совершенная правда, которой и надо последовать; но, главное, он думал только как бы скорее вырваться из-под бабьей команды и начать самому командовать.
Второго декабря генерал с семейством и воспитателем прибыли в невскую столицу, а ещё через месяц он уже устроил Исмайлова на службу в синоде (3-го января 1829 года) при особе друга своего, синодального обер-прокурора князя П. С. Мещерского. Устроен Исмайлов был так, чтобы служба ему числилась и приносила сопряжённые с нею выгоды, а педагогическим занятиям с генеральским сыном чтобы не мешала. Но самого-то главного, именно занятий-то этих с будущим дипломатом, и не было... С этим "главным делом своей жизни" генерал совсем не спешил, и сын генеральский "ещё три месяца жил в российской академии" и не переезжал в дом родительский. Исмайлов сам являлся к мальчику "только часа на два в день на урок" и не мог действовать на него "как наставник и руководитель"; да и с уроками он претерпевал от своего ученика немало горя. "В нём очень обнаруживались своенравие и упрямство. Случалось (пишет Исмайлов), что ученик мой вдруг не захочет принять никакого урока (латинского языка или математики) или требует латинского языка вместо математики, и так настойчиво, что все убеждения напрасны - и мои, и академика, под надзором которого он жил".
Отвратительное своеволие детей и отсутствие семейной дисциплины, благодаря недостатку которой дом, вместо отрадного приюта, делается вертепом, ставятся нынче на счёт дряблым теориям современной педагогии, но собственно и это несправедливо, и в этом случае теория только повторила то, что носилось в жизни.
Наконец, наречённый дипломат был взят в дом, и воспитатель сумел обойтись с ним хорошо: он даже овладел его расположением, и мальчик ему охотно подчинялся, но в дело вмешался генерал и всё испортил. Тут только стало ясно, что "русское воспитание", по понятиям этого патриота, выходило просто - невежественное воспитание. Исмайлова это приводило в ужас. Много труда ему стоило удерживать православный гнев генерала, когда он начинал проклинать сына; но ещё больше ожидало его с устройством чисто учебной
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
"Пригласили учителей французского и немецкого языков, истории и географии, танцованья, фехтованья и верховой езды. Я, говорит Исмайлов, настаивал ещё пригласить учителя философии и политических наук, но генерал не согласился. "Философии он не терпел, а политике, вишь, можно научиться самому на службе. Катехизическое учение и священную историю прекратили, за достаточным будто их знанием". Таким образом всё посвящение ребенка в православие, которое должно было руководить его, как духовный культ и "элемент народный", заканчивалось на двенадцатом году жизни, когда все понятия ещё так детски несовершенны... Притворство генерала начало въявь обнаруживаться. Исмайлов пришёл в смятение, но, однако, всё-таки оставался у дела: он преподавал будущему дипломату не только латинский язык и математику, но, "зная цель приготовить воспитанника к дипломатической службе", имел в виду и это: он "предложил преподавать воспитаннику то, что для дипломата нужно и важно". Обучение дипломатии шло "сократически разговорами в свободное от учебных занятий время". Словом, учебная часть свелась на пустяки.
Гигиена обречённого дипломата была так же нехороша, как и учение: в комнате раздражённого и нервически-расстроенного дитяти держали температуру в 20 градусов; умывали его теплой водою и постоянно кутали. Он слабел и изнемогал от жары. Исмайлов понимал, что такое воспитание не годится для нашего неласкового климата... "но во всём этом был виноват сам генерал". Исмайлов не мог ничего переменить в образе жизни воспитанника: отец ничего не хотел изменять, боясь навлечь тем на себя неудовольствие своей малороссийской тёщи "с весом", перевешившим теперь на его коромысле вес митрополита Филарета. Но вот генерал в мае выехал из Петербурга до осени, и Исмайлов остался хозяином своего педагогического дела и показал себя молодцом. Мальчик у него быстро переменился к лучшему - он "оздоровел, побурел", стал весел и, что весьма важно, "привязался" к своему воспитателю, с которым они ходили, ездили, катались на лодках, "одетые легко, иногда до полуночи".
Генерал, как возвратился в Петербург, так и ахнул. Это в самом деле смахивало на что-то настоящее, не форменное, а живое, здоровое и простое... Так Великого Петра немец Лефорт "едва не сгубил многократно". Это генералу не понравилось. Притом же, во время своих разъездов по "внутренней страже", он побывал в деревне у тёщи, и та ему, надо полагать, дала новые нотации на разные предметы и, между прочим, насчёт филаретовского кутейника, который гетманской дочери с первого взгляда не нравился, да и не мог нравиться... А тут этот кутейник завел дело так далеко, что воспитанник его уже и слушается, и любит. Пожалуй, у мальчика и в самом деле могли образоваться русские вкусы и складываться русские симпатии - любовь к земле, сострадание к закрепощённому народу... Генерал сметил это и взлютовал... Вдруг его осенило светом, что это "русское направление", если его взять всерьёз, выходит даже совсем противно всем солидным соображениям о карьере. Может быть, он сам и не повинен в этом открытии, а это ему растолковала гетманская дочь, которая упорно "не верила во всех Филаретов".
Генерал опять в оба проезда через Москву и не подумал съездить к московскому святителю, а поставленного им воспитателя начал теснить и грубо и жестоко преследовать.
Жизнь Исмайлова сделалась ужасною.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
"Генерал стал обходиться со мною холодно и до той степени обидно, что, например, главному человеку в доме, камердинеру, запретил меня слушаться, а в другой раз, во время обеда, когда за столом было много посторонних лиц, он разозлился и закричал на лакея за то, что тот подал мне блюдо прежде, чем его сыну, с которым мы сидели рядом". Слуги, угождая господину, совсем перестали служить магистру, и в этом горестном положении Исмайлов нашел защиту только у одного своего воспитанника. Мальчика обижало унижение, какое испытывал в доме его наставник, и он злился на отца и заставлял наглых лакеев прислуживать угнетаемому магистру... Таким только образом Исмайлов "мог получить что-нибудь".
Педагог сам, своею собственною персоною, сделался предметом распри между отцом, который его гнал, и сыном, который за него заступался. Победить, конечно, должен был генерал, но тут замечательно то, что он довёл свои гонения на педагога до такого дикого злорадства, что разыскал и противопоставил ему нарочитого супостата. Это и был любопытнейший экземпляр нигилиста тридцатых годов Генерал дал ему волю сколько возможно вредить доброму влиянию воспитателя филаретовской заправки.
Магистр и нигилист сцепились: нигилист ударил прямо на то, чтобы сделать из магистра домашнего шута, которого можно было бы приспособить для услаждения досугов гостей и хозяина, и Исмайлов непременно бы не минул сего, если бы бдевшее над ним Провидение не послало ему неожиданной защиты. Однако любопытные стычки обоих педагогов ждут нас впереди, а здесь уместно мимоходом объяснить, чего ради в патриотической и строго-православной душе генерала совершился такой резкий куркен-переверкен, для чего он отнял сына у идеалиста с русским православным направлением и сам, своими руками, швырнул его в отравленные объятия такого смелого и ловкого нигилиста, который сразу наполнил с краями срезь амфору Сеничкиным ядом и поднёс ее к распаленным устам жаждавшего впечатлений мальчика?
Ах, всё это произошло оттого, что и русский патриотизм, и православие, и ненависть к чужеземным теориям - всё это в генерале Копцевиче и ему подобных было только модою, приспособлением к устройству карьеры, и когда кое-что немножечко в этом изменилось, все такие господа ринулись рвать и метать врознь всё, чему поклонялись без всякой искренности и о чём болтали без всяких убеждений.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Когда генерал устроился и прочно сел на нескольких креслах, так что "командовал огромным корпусом, рассеянным по всей России, был председателем комитета о раненых и презусом орденской думы св. Георгия", то он увидел, что мнения его тёщи насчёт непрочности "мантии" были основательны. "Протасов заточил Филарета в Москве", а в обществе среди почитателей московского владыки сложились такие истории, которые самую близость к этому иерарху на подозрительный взгляд делали небезопасною и, во всяком случае, для карьерных людей невыгодною.
При перемене обстоятельств ластившиеся к московскому владыке петербургские выскочки и карьеристы не только круто взяли в сторону, но даже наперебой старались показать своё к нему неблаговоление. В числе таких перевертней был и генерал Копцевич, Имея под руками и в своей власти филаретовского ставленника Исмайлова, он сделал этого философа искупительною жертвою за свои былые увлечения московским владыкой.
Надо было иметь всю невероятную силу терпения, каким отличается наше многострадальное духовенство, чтобы выносить то, что выносил у Копцевича рекомендованный Филаретом духовный магистр.
"Я унывал, - пишет Исмайлов, - я не знал, как поправить своё положение и что делать".
Сотоварищем в терпении обид Провидение послало Исмайлову очень хорошую, по его словам, женщину, "гувернантку и воспитательницу" дочери генерала. Этой даме приходилось терпеть от невоспитанного сановника ещё более, чем духовному магистру. Впрочем, иногда генерал как бы и сам чувствовал свою несправедливость в отношениях к гувернантке и магистру, и тогда он их уравнивал, бросая обоим им на пол то, что следовало бы подать по-человечески в руки.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
При таком хаосе велось как-то своим чередом ни на что не похожее воспитание русского дипломата, видевшего только притворство, грубость и омерзительное, растлевающее презрение отца к труду и научным познаниям воспитателей. Но и тут доля этих обоих воспитателей была ещё не одинакова: гувернантка терпела более, потому что дочь, глядя на жестокое обращение с её руководительницею, не только не сострадала ей, но ещё сама прилагала тяжесть к обидам этой несчастной женщины, а мальчик вёл себя лучше. Будучи весьма испорчен, он всё-таки имел чувствительное сердце и не мог равнодушно видеть обиды, которыми отец осыпал его безобидного воспитателя. С необузданною пылкостью своего недипломатического темперамента и недисциплинированного характера он вступал с отцом не только в смелые пререкания за учителя, но даже и в ожесточенные стычки, доходившие до сцен в самом непосредственном русском духе; но, во всяком случае, воспитатель существовал только милосердием своего ученика. Некоторые из этих перепалок оканчивались поистине и ужасно, и отвратительно.
Исмайлов говорит:
"Сын чувствовал мою правоту - сердился на отца и высказывал перед ним своё неудовольствие. Отец раздражался всё более и более и раз разгорячился до того, что я едва удержал его от проклятия".
В доме шёл какой-то ад, и широкие замыслы о "русском направлении" совсем растаяли при самых первых опытах их осуществления. А о православии даже и вскользь не упоминается ни одним словом. Патриотизмом и православием пошутили - и довольно: пора было подумать о вещах более серьёзных.
Выше упущено заметить, что генерал Копцевич, после бесед с Филаретом, порицал не только общественное воспитание русских мальчиков, но был также и против русских женских институтов, воспитанницы которых, по его мнению, "метили будто только в фаворитки и никуда более не годились". Вообще он негодовал, "что институты наши не приучают девиц ни к чему дельному и не приготовляют из них ни жён, ни матерей", а для того он обещался митрополиту воспитывать дочь свою дома; но, увидав, что из этого ничего не выходит, он рассердился и отдал её в Смольный институт. Для этой вопрос о русском духе тем был и кончен, а затем настала очередь дипломата. Исмайлов прозрел, что генерал после вторичного свидания с гетманскою дочерью "возымел другой план и насчёт воспитания сына". Но прежде надо было отравить отрока Сеничкиным ядом.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
На счастье педагога, умерла тёща генерала, а свояченица его, добрая девушка, приехала жить в Петербург.
С ней Исмайлову стало легче, ибо генерал, уважая эту достойную особу, при ней немножко сдерживался, а тем временем подошло опять летнее путешествие генерала для начальственных обозрений. Тут-то вот и случилась самая роковая вещь: генерал сам призвал к себе в дом "Сеничку" и поставил его над всем домом своим.
Вот как повествует об этом замечательном событии Исмайлов:
"Между подчиненными генерала был полковник - человек хитрый, недобрый и дьявольски самолюбивый. Прикрытый маскою смирения и благочестности, лести и вкрадчивой покорности, он выиграл расположение генерала и был принят в доме, как свой. Когда генералу настала надобность выехать надолго из Петербурга, он, оставляя нас, поручил любимцу своему навещать нас, обедать с нами и беседовать вроде компаньона".
С появлением "Сенички" в доме генерала поднялся переполох и запылала война.
"Полковник навещал нас каждый день и в беседах и во время стола склонял разговор на свои цели. Он был чтитель Вольтера - не любил христианской религии, не знал даже, что такое Ветхий и Новый завет (?!); благочестие считал суеверием, церковные уставы - выдумками духовенства для корысти; признавал обязанности родителей к детям, но не допускал обязанностей детей к родителям. Вот в каком духе были беседы полковника с нами и с детьми генерала".
Дом исполнился ужаса и скорби, и все, кто чем мог, вооружилися против ядовитого полковника; но он, будучи ужасно изворотлив, всех их превозмогал и всякий день продолжал разливать свой яд в детские амфоры.
"Тётка детей скорбела; я (Исмайлов) раздражался; та делала нашему супостату выговоры и замечания и раз сказала даже, чтобы он перестал посещать нас, а я вооружился против него всею силою науки и здравого смысла. Часто я низлагал его своим или его же собственным орудием, и дети более слушали нас, чем его, но острые мысли не могли не западать в юные их души".
Яд был впущен, а чтобы исцелить отравленные им души, оставалось только нетерпеливо ждать отца и открыть ему ужасное бедствие, в которое он привел своё семейство, приставив к своим агнцам самого хищного волка. Конечно, пусть только вернётся генерал, и ядовитый супостат сейчас же будет строго покаран.
Исмайлов ещё верил, что генерал, с его "русскою душою" и его серьёзным взглядом, покажет себя как следует, да и свояченица его думала то же самое. Однако, обои они жесточайшим образом ошибались. Поездка по святой Руси не только не освежила генерала своими народными элементами, но он возвратился в столицу настоящим Плюперсоном L'isle vert.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
"Генерал возвратился". Свояченица и Исмайлов не пропустили времени: они тотчас же ему нажаловались на полковника и всё про него рассказали. Но что же генерал? Увы и ах! Он представил собою горестный образец великого числа тех русских консерваторов, которые не понимают, что одного "консервативного вожделения" ещё слишком недостаточно для того, чтобы быть способным охранителем добрых начал. Ему, как и многим из таковых, недоставало самой необходимой способности "различать между добром и злом", и раз что последнее приходило к нему в дом с почтительным искательством, генерал растворял перед ним двери и грел его, как змею у сердца. Прямые и честные предостережения таким людям бесполезны.
Генерал выслушал обвинения против полковника с неудовольствием и "не совсем им поверил". Лучше скажем, - судя по запискам, - он совсем этому не поверил, а ещё шире открыл волку двери в овчарню.
Да, такой случай в тридцатых годах достоин большого внимания. Поражаясь ужасом, а часто совсем недоумевая, как легко входили "Сенички" в русские простые, бесхитростные семьи в шестидесятых годах, многие с пафосом восклицали: "Нигде в мире нет такой свободы губительному соблазну, как у нас! Нигде доступ в семью всякому проходимцу не облегчён настолько, как у нас". И это правда, но неправда, что будто это явилось у нас последствием "веяний шестидесятых годов". Веяния эти совсем не в нашем вкусе, но мы все-таки не видим нужды делать их ответственными за то, что нет никакого основания ставить на их счёт. Повторять это значило бы только приумножать ложь, а от неё уже и так трудно разобраться. Русская семья всегда была беспринципна, и такою её заставали все веяния, и в том числе веяния шестидесятых годов, нашедшие у нас по преимуществу благоприятную для плевел почву.
Несправедливо и присваивать все успехи этих веяний одному "среднему классу" потому только, что он дал наибольшее число увлеченных. В среднем классе "Сеничкин яд" дал большее обозначение только потому, что здесь натуры восприимчивые и биение пульса здесь слышится сильнее. Но началось "Сеничкино" отравление с верхов, которые показали на себе очень дурной пример низам, и теперь совершенно напрасно силятся поставить всё дурное на счёт одному "разночинству".
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Полковник-интриган был настолько ловчее своих благонамеренных противников, что опять стал в фаворе, а Исмайлов и свояченица были сконфужены и отстранены ещё далее на задний план.
Исмайлов, как человек очень недальнего ума, объясняет слабость генерала к полковнику одною лишь хитростью сего последнего. Но по некоторым штрихам записок, кажется, следует допустить нечто более сложное Полковник этот (по имени не названный) держится перед старшими в чинах запанибрата, чего не всякий себе может позволить. Особенно это неудобно было в то суровое и чинопочитательное время. Такой признак заставляет думать, что полковник был, вероятно, человек из дворянской знати, и притом из тех же мест, откуда был Копцевич и где сидела на своём корневище "гетманская дочь". Поэтому он и колобродил без церемоний в генеральской семье.
Генерал Копцевич дал в доме такую волю полковнику, что тот прямо забирал детей, уводил их и говорил с ними в своём роде "наедине"... Это был какой-то злой гений, который находил удовольствие в отраве и растлении.
Бедный магистр даже затруднялся разъяснить, что это был за демон, но рассказывает, однако, как он иногда бросался в опасные схватки с ним, дабы спасти детей. Это и трогательно, и смешно. В одиночку Исмайлов на это не рисковал, а он заключил с тёткою детей наступательный и оборонительный союз, в котором, впрочем, самая трудная роль выпадала на его долю.
"Тётка, - говорит Исмайлов, - должна была действовать на детей и на отца, а я против полковника, наблюдая за каждым его словом и поступком, как строгий цензор и как неумолимый критик". Но полковник нашёл, что двух этих обязанностей духовному магистру ещё мало, и начал этого "цензора и критика" нагло и беспощадно вымучивать. Воспитанный на семинарских хриях, Исмайлов отбивался очень неуклюже и понимал опасности своего положения, а других эти турниры забавляли.
В записках есть любопытное описание одного учёного диспута между магистром и полковником. Описание сделано в виде сценария рукою очень неискусною, но всё-таки очень интересно, потому что на расстоянии полувека назад представляет, как и чем в то время "бавились" важные военные лица, при которых происходит весь этот турнир.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Приём лёгкой, но настоящей атаки полковника на самомнительного семинара был очень прост и весел. Исмайлов нашептывал на полковника Копцевичу, когда они с генералом случались наедине, а потом подступал к полковнику с "ударами" тяжёлой научной критики, а полковник прямо, с налёту, "все острил" на его счёт, и притом, по собственному сознанию Исмайлова, "острил очень иногда удачно". Исмайлов всё думал, что это ещё ничего не значит, и не успел оглянуться, как во всём кружке знакомых прослыл "притворщиком и фарисеем".
Авторитет Исмайлова как учёного человека и воспитателя пал до того, что когда ему даже и удавалось побеждать полковника своими хриями, то и самые эти победы уже не шли ему на пользу.
Один из таких злосчастных случаев и составляет сценарий.
"Случилось мне, - пишет Исмайлов, - тронуть своего противника за самую чувствительную струну, и я чуть-чуть не поплатился за то слишком дорого. Генерал праздновал свой день ангела. На праздник собралось много гостей. Один из адъютантов генерала, артиллерийский офицер, представил ему в презент пушечку вершков 6 или 7, превосходно отделанную, со всем походным прибором, кроме лошадей.
Когда пошли обедать, генерал приказал поставить пушечку на стол. Видя, что хозяин так любуется этою игрушкою, все стали любоваться, и кто-то серьёзно спросил: "Где она сделана?" Адъютант отвечал: "Здесь, в Петербурге, на казенном литейном заводе, по образцу такой же пушки в 8-ю долю".
- Как в 8-ю долю! Это не может быть, - заговорили многие, - разве в 20-ю!
Адъютант настаивал, что действительно в 8-ю.
Пошли споры: кто говорит 20-ю долю, кто в 30-ю, 40-ю и более, сравнивая вес презентованной пушечки с пушкою образцовою.
Мой полковник - артиллерист, как и генерал, считавший себя в деле пушек смышленее других, - обратился к адъютанту и говорит:
- Верно вы ошиблись: я полагаю, пушечка сделана не в 8-ю, а в 80-ю долю. Вы ошиблись одним нолём.
Все согласились было, но генерал обратился ко мне и спросил:
- Как вы думаете, Филипп Филиппович? Вы ведь тоже знаете математику, как и артиллеристы, и верно уже смекнули.
- Я думаю, что г. В. (презентатор пушечки) ошибся более, чем на один ноль, а полковник поменьше.
- Как это? - опять спросил генерал.
Я. Что больше ноля, то имеет значение действительное, положительное, а что меньше - отрицательное. По-моему, пушечка сделана точно в 8-ю долю, но весом она меньше настоящей пушки в 500 крат.
Никто не поверил моим словам, но все взглянули на полковника.
Полковник. Это уже какая-то математика церковная.
Гости засмеялись, - я смолчал, обидевшись непристойным выражением, но генерал потребовал доказательств.
(Так тогда и за обедами было серьезно и строго).
Я. Ваше высокопревосходительство верите, что пушечка длиною точно в 8 раз меньше настоящей пушки?
Генерал. Так говорит г. В., и я не сомневаюсь.
Я. Она и каждая ее часть во всех протяжениях взята в 8-ю долю, следовательно, настоящая пушка больше ее в куб, т. е. не 8, а в 512 раз, так как куб восьми есть 512.
Генерал тотчас понял, а кто не понимал, тем я доказывал наглядно геометрическим чертежом, и все, даже дамы, убедились.
Полковник стал изворачиваться, стал утверждать, что не может быть, чтобы каждая мелочь, каждый винтик и гайка были точно в 512 раз более. Такая скропуляная работа требует особенного искусства и для игрушки была бы только напрасною тратою времени и труда.
Я. Это другой вопрос, полковник, и относится к технике, а не к церковной математике.
Гости засмеялись, а генерал, показалось мне, упрекнул полковника и, остановив диспут, завёл другой разговор".
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
"Диспутант мой озлобился на меня, - продолжает Исмайлов. - Я предвидел, что добра не выйдет, и брал предосторожности. Мне удалось убедить генерала, что полковник - вольтерьянец, но не удалось вырвать из-под его влияния генеральского сына".
Зачем было не молчать и не согласиться, как сделал благоразумный "адъютант-презентатор" игрушечки?.. Где была у магистра "дипломатия"? В доме пошло что-то вроде игры в репку: бабка за репку, дедка за бабку, а дочка за кочку. Генералу это наскучило, и он так решительно "переменил план", что взял "будущего дипломата" с рук магистра и "отдал в пансион". Так весь величественный план особищного воспитания "дипломата в русском духе" и распался прахом под влиянием одного коварного внушителя. Но генерал был добр, заявляет Исмайлов: "он ни за что не хотел отпустить меня из дома". Исмайлов продолжал у него жить в качестве домашнего литератора для особенных случаев, из коих о двух он упоминает.
К прежнему своему воспитаннику Исмайлов мог ходить "только репетировать уроки", но ядовитый полковник даже и в этом отдаленном положении не хотел терпеть магистра: он склонил генерала взять мальчика из пансиона и "определить в военное училище". Это от дипломатии было ещё дальше, но генерал и то исполнил. А чтобы новое исправление ребёнка получило окончательную и более целостную отделку, "присмотр и депутацию (?!) за ним генерал поручил самому вольтерьянцу".