А потом еще подумали и нашли, что соображения Марко не следует скрыть от командира, но только не надо обнаруживать, что это от Марко, потому что это может вредить впечатлению, а указать какой-нибудь источник более авторитетный и безответственный.
— В трактире, в бильярдной кто-то говорил…
— Нет, — это нехорошо. Полковник скажет: как же вы слышали такую мораль и не вступились. Арестовать надо было, кто это говорил.
— Надо выдумать другое.
— Да что?
Вот тут нам батюшка и помог:
— Лучше всего, — говорит, — сказать, что в общей бане слышали.
Это всем понравилось. В самом деле, ведь умно: баня — место народное, там крик, шум, говор, вместе все голые жмутся и вместе на полке парятся — вместе плескаются… А кто сказал?.. разбери-ка поди или заарестуй… Всех разве надо брать, потому что тут все люди ровненькие, все голенькие.
Так и сделали; и батюшку же самого упросили с этим и пойти.
Он согласился и на другой же день все выполнил.
Полковник тоже этим слухом заинтересовался и говорит:
— И что всего хуже, что это уже сделалось общей молвою… в народе, в бане говорится. Батюшка отвечает:
— Да, да, да! всё в бане… Я это все в бане слышал.
— И что же вы… решительно не могли узнать, кто это говорил?
— Не мог-с. Да, да, да, решительно не мог.
— Очень жалко.
— Да… я очень хотел узнать, но не мог, потому что все, да… знаете, в бане все одинаковы. Нас, духовных, еще кое-как отличить можно, потому мы мужчины, но с косами, а простые люди, кои без этого, все друг на дружку похожи.
— Вы бы могли за руку схватить того, кто говорил.
— Помилуйте — намыленный сейчас выскользнет!..
И притом, как я в это время на полке парился, то мне даже нельзя было его и достать.
— Ну да — если нельзя достать, так тогда, разумеется, нечего… А только, я думаю, все-таки это пока лучше оставить так… Теперь ведь уж несколько времени прошло, а через год этот поляк ведь дал слово приехать… Я думаю, он свое слово сдержит. А вот вы расскажите мне, как по-духовному надо думать о снах? Пустяки они или нет?
Батюшка отвечает:
— Это все от взгляда.
— Как от взгляда?
— Да, то есть нет — я не то хотел… есть сны от бога, просветительные, есть и иные — есть сны натуральные от пищи, есть сны вредные от лукавого.
— То-то вот, — отвечает полковник, — но, однако, и это еще не точно. А вот как вы отнесете такой сон. Моя жена — вы знаете — очень молодая женщина, и покойный корнет был ей и родня и друг ее детства, а потому смерть его ее страшно поразила, и она сделалась как бы суеверна. Притом мы потеряли ребенка, и она перед тем видела сон.
— Скажите!
— Да, да, да. Что касается до снов, то она относится к ним — как вы сейчас сказали. Я этого не разделяю, но опровергнуть не хочу, хотя очень знаю, что если на ночь поужинать, то сон снится «бя» какой — стало быть, это от желудка.
— Да, и от желудка, — согласился батюшка, — даже всего больше от желудка, — но ему пришлось еще помучиться.
— Да-с, — продолжал полковник, — но ведь вот то и дело, что у нее это не сон, а видения…
— Как видения?
— Да-с, понимаете — она не во сне видит, не закрытыми глазами, а видит наяву и слышит…
— Это странно.
— Очень странно, — тем более что она его никогда не видала-с!
— Да, да, да… Это вы про кого же?
— Ну, понятно, про поляка!
— Ага-га… да, да, да! — понимаю.
— Моя жена тогда его не видала — потому что тогда, во время этого несчастного приключения, она была в постели, — так что не могла даже проститься с несчастным безумцем, мы смерть его от нее скрыли, чтобы молоко не бросилось в голову.
— Боже спаси!
— Ну да… Разумеется, уж лучше смерть, чем это… Наверное — безумие. Но представьте вы себе, что он ее постоянно преследует!..
— Покойник?
— Да нет — поляк! Я даже очень рад, что вы ко мне после баньки зашли и что мы об этом разговорились, потому что вы в своей духовной практике что-нибудь все-таки можете почерпнуть.
И тут полковник рассказал батюшке, что бедняжке, нашей молодой, розовенькой полковнице, все мерещится Август Матвеич, и, по приметам, как раз такой, каков он есть в самом деле, то есть стоит, говорит, где-то перед нею на виду, точно как бывают старинные аглицкие часы в футляре…
Батюшка так и подпрыгнул.
— Скажите, — говорит, — пожалуйста! Часы! Ведь его так и офицеры прозвали.
— Ну, я потому-то вам и рассказываю, что это удивительно! А вы еще представьте себе, что в зале у нас словно назло именно и стоят такие хозяйские часы, да еще с курантами; как заведут: динь-динь-динь-динь-динь-динь, так и конца нет, и она мимо их с сумерек даже и проходить боится, а вынесть некуда, и говорят, будто вещь очень дорогая, да ведь и жена-то сама стала их любить.
— Чего же это?
— Нравится ей мечтать… что-то этакое в маятнике слышит… Понимаете, как он идет… размах свой делает, а ей слышится, будто «и-щщу и и-щщу». Да! И так, знаете, ей это интересно и страшно — жмется ко мне, и чтобы я ее все держал. Думаю, очень может быть, она опять в исключительном положении.
— Да, да… и это может быть с замужнею, это… очень может быть… И даже очень быть может, — отхватал сразу батюшка и на этот раз освободился и прибежал к нам, в самом деле как будто он из бани, и все нам с разбегу высыпал, но потом попросил, чтобы мы никому ни о чем не сказывали.
Мы, впрочем, этими переговорами не были довольны. По нашему мнению, полковник отнесся к сообщенному ему открытию недостаточно внимательно и совсем некстати свел к своим марьяжным интересам.
Один из наших, хохол родом, сейчас нашел этому и объяснение.
— У него, — говорит про полковника, — мать зовут Вероника Станиславовна.
Другие было его спросили:
— Что вы этим хотите сказать?
— А ничего больше, кроме того, что ее зовут Вероника Станиславовна.
Все поняли, что мать полковника, конечно, полька и что ему, значит, о поляках слышать неприятно.
Ну, наши тогда решили к полковнику больше не обращаться, а выбрали одного товарища, который был благонадежен нанести кому угодно оскорбление, и тот поехал будто в отпуск, но в самом деле с тем, чтобы разыскать немедленно Августа Матвеича и всучить ему деньги, а если не возьмет — оскорбить его.
И найди он его — это бы непременно сделалось, но волею судеб последовало совсем другое.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
В один жаркий день, в конце мая, вдруг и совершенно для всех неожиданно к нашей гостинице подкатил в дорожной коляске сам Август Матвеич — взбежал на лестницу и крикнул:
— Эй, Марко!
Марко был в своей каморке, — верно, молился перед неугасимой, — и сейчас на зов выскочил.
— Сударь! — говорит, — Август Матвеич! вас ли, государь, вижу?
А тот отвечает:
— Да, братец, ты меня видишь. А ты, мерзавец, все, знать, колокола льешь, да верно, чтоб они громче звонили, ты про честных людей вздоры распускаешь, — и хлоп его в щеку.
Марко с ног долой и завопил:
— Что это такое!.. за что!
Мы, кто случился дома, выскочили из своих комнат и готовы были вступиться. Что такое в самом деле — за что его бить — Марко человек честный.
А Август Матвеич отвечает:
— Прошу вас повременить минутку — за мною следуют другие гости, при которых я вам сейчас покажу его честность, а пока прошу вас к нему не прикасаться и не трогать его, чтобы он ни на одно мгновенье не сошел с моих глаз.
Мы отступили, а в это время, смотрим, уж явилась полиция.
Август Матвеич обернулся к полицейским и говорит:
— Извольте его брать — я передаю вам вполне уличенного вора, который украл мои деньги, а вот и улика.
И он передал удостоверение, что на колокольном заводе получен от Марко билет с номером, с каким Август Матвеич за день до пропажи получил этот билет из Опекунского совета.
Марко упал на колена, покаялся — и сознался, как дело было. Август Матвеич, когда ложился спать, вынул билеты из кармана и сунул их под подушку, а потом запамятовал и стал их в кармане искать. Марко же, войдя в его номер поправить постель, нашел деньги, соблазнился — скрал их, в уверенности, что можно будет запутать других — в чем, как видели, и успел. А потом, чтобы загладить свой грех перед богом, — он к одному прежде заказанному колоколу еще целый звон «на подбор» заказал и заплатил краденым билетом.
Все остальные билеты тут же нашли у него в ящике под киотом.
И зазвонили у нас свои «корневильские колокола», и еще раз все всплеснули руками и отерли слезу за бедного Сашу, а потом пошли с радости пировать.
Августу Матвеичу все чувствовали себя благодарными, а командир, чтобы показать ему свое уважение и благодарность, большой вечер сделал и всю знать собрал. Даже мать его, эта самая Вероника-то, — ей уже лет под семьдесят было, — и та приехала, только оказалось, что она совсем не «Станиславовна», а Вероника Васильевна, и из духовного звания, протопопская дочь — потому что Вероника есть и у православных. А почему думали, что она «Станиславовна», — так и не разъяснилось.
На этом вечере полковница встретила Августа Матвеича при всех с особенным вниманием: она встала, прошла ему навстречу и подала ему обе руки, а он попросил извинения «в польском обычае» и поцеловал у нее руки, а на другой день прислал ей письмо по-французски, где написал, что он все это время отыскивал сам пропавшие деньги вовсе не для их ценности, а для причин чести… И хотя деньги эти нынче найдены, но он их взять не желает, потому что они есть «цена крови» и внушают ужас. Он просил полковницу оказать ему «милосердие» — воспитать на эти деньги круглую сиротку — девочку, которую он отыскал и которая родилась как раз в ту ночь, когда расстался с жизнью Саша. «Быть может, в ней его душа».
Молоденькая полковница растрогалась и пожелала взять дитя, которое Август Матвеич и привез ей сам в чистой белой корзине, в белой кисее и лентах.
Ловкий поляк! — все ему даже позавидовали, как он умел сделать это красиво, нежно и вкрадчиво. Мистик и вистик!
Она, говорили, прощаясь с ним, плакала, а мы с ним простились при брудершафтах за городом в роще. Это была случайность: он уезжал, а мы бражничали и остановили его. Извинились и затащили, и пили, пили без конца, и откровенно ему всё рассказали, что гадкого о нем думали.
— Ну и ты тоже, — приступили, — и ты нам скажи… как ты это все подстроил.
Он говорил:
— Да я, господа, ничего не подстраивал — все само собой так вышло…
— Ну да ладно, — говорим, — не виляй, брат, — ты поляк, мы тебе это в вину не ставим, а, однако, как же это ты мог отыскать сиротку-дитя, которое родилось как раз в ту ночь, как умер Саша, и, стало быть, это дитя — ровесник умершему ребенку полковницы…
Поляк засмеялся.
— Ну, господа, — говорит, — да разве можно было это подстроить?
— Да в том-то и дело! Черт вас знает, какие вы тонкие!
— Ну, поверьте, я теперь только и узнаю, что я так тонок, что даже сам себя не могу видеть. Но вы меня увольте в дорогу, а то почтовый ямщик, по своим правилам, выпряжет лошадей из моего экипажа.
Мы его отпустили, сами подсадили его в коляску и крикнули: пошел!
А он примерялся, как нам грациозно поклониться из коляски, но, верно, не успел сесть, как лошади дернули — и он предвусмысленно поклонился нам задом.
Так наша грустная история и кончилась. В ней нет идей, которые бы чего-нибудь стоили, а я рассказал ее только по интересности. Тогда было так, что что-нибудь этакое самое ничтожное затеется и пойдет расти, расти, и всё какие-то интересные ножки и рожки показываются. А теперь захват будто ух какой большущий, а потом пойдут перетирать — и меньше, меньше, и, наконец, совсем ничего нет… Иной даже любить начнет, да и оставит — скучно станет. А отчего это? — чай от многого, а более всего — думается — не от равнодушия ли к тому, что называется личной честью?..
Впервые напечатано — журнал «Новь», 1885.
ТАИНСТВЕННЫЕ ПРЕДВЕСТИЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
При толках о возможности близкой войны, недавно, как встарь, говорили о разных необыкновенных явлениях, которые, по мнению верующих, должны предвещать необыкновенные события. В Киеве, например, у храма Трех Святителей найдены в необыкновенном положении два человеческие скелета; в Кронштадте родился необыкновенный младенец, который тотчас же заговорил, что ему надлежит наречь имя «Иоанн»; прилетные грачи не заняли старых гнезд по набережью взморья, а завились ближе вовнутрь; многим был видим редактор Комаров в сербском военном убранье…
Эти, а также и некоторые другие, столь же замечательные или, по крайней мере, очень редкие события в первых числах апреля месяца 1885 года отмечены русскими газетами великой и малой печати, и истолковывались как «предвещания» той «близкой войны», о которой в истекшие дни все говорили и все ждали решительных известий. Особенным значением пользовалось «проречение кронштадтского младенца».
Полагали, что «Иоанник» не остановится на одном провещании своего имени, а скоро скажет и еще что-то более обще-интересное, — потом стали даже опасаться: не скрывают ли по каким-нибудь соображениям то, что говорит «Иоанник».
В виду таких событий, может статься, не излишним будет рассказать, что в этом же чудесном роде случалось у нас прежде.
Одно из таковых, как мне кажется, весьма интересное событие, — достойное внимания по своей образности и по полноте объяснения, — я нашел в принадлежащих мне отрывочных записках одного лица, пользовавшегося особенным вниманием весьма известного общественного деятеля и писателя, Андрея Николаевича Муравьева. Там оно значится под заглавием: «Событие о сеножатех».
Дело касается загадочного происшествия, которое случилось как раз за год перед Крымскою войною и заставило говорить о себе многих в Петербурге и в других местах.
Вот что сохранилось об этом в заметках современника.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Раз, летом 1852 года, покойный император Николай Павлович, в каком-то разговоре с графом Протасовым, поинтересовался Валаамским монастырем. Граф не был приготовлен к вопросам государя, но не хотел обнаружить своей неготовности и, начав отвечать бойко и речисто, увлекся до некоторой неосторожности. Он необыкновенно нахвалил государю Валаамскую обитель со стороны красот ее островного местоположения, аскетического благочестия ее обитателей, их превосходных хозяйственных учреждений и необыкновенных успехов их в садоводстве и огородничестве, причем было что-то говорено и о винограде.
Государь находился в самом благоприятном расположении, чтобы выслушать рассказ графа, и особенно заинтересовался виноградом, а потом заметил:
— Это все любопытно. Брат Александр был там, и я помню, что монастырь произвел на него сильное впечатление. Там бы стоило побывать.
Граф, в каких он знал — соответственных выражениях, отвечал государю, что проехать, действительно, стоит, а государь уронил в ответ на это: «да, да», и перешел к другим речам.
Было ли у государя серьезное намерение посетить Валаам или замечания его были высказаны вскользь без дальнейших последствий, но граф Протасов тотчас же после описанного разговора поехал прямо из дворца в лавру к бывшему тогда митрополиту Никанору
и сообщил ему слова императора, — как событие, которое немедленно требует подготовительных действий.
Граф был неспокоен, потому что он не хорошо знал Валаам и опасался, не проскользнуло ли в его ответах государю чего-нибудь несоответственного и опрометчивого. Графу, конечно, была известна необыкновенная памятливость государя и его строгость, если он узнает обман. Следовательно, если государю вздумается поехать на Валаам, да он найдет там что-нибудь не то, что ему рассказал граф, то ему от императора достанется. А что государь ничего не забудет и обстоятельно сравнит рассказ графа с действительностью, в том тоже не могло быть ни малейшего сомнения.
Беспокойство графа не показалось напрасным и владыке Никанору. Напротив, оно еще значительно возросло в митрополите, так как высокопреосвященный проживал в Петербурге в епископском сане с 1848 года, а на Валааме тоже еще не бывал; и теперь, когда обер-прокурор заговорил с ним, он почувствовал, что и сам не знает — в какой степени действительность Валаама отвечает словесным изображениям графа. Особенно внешний порядок и чистота, которые обыкновенно не скрывались от глаз императора, легко могли быть ниже того, что о них было рассказано. Все это высокопреосвященный сам и выразил графу.
— Ну, вот видите ли, как оно есть! — отвечал на то граф.
— Это никуда не годится. Так и мне, и вам может быть очень неприятно. Вы знаете, как государь проницателен.
— Знаю.
— Ну, так я бы советовал вам предупредить государя и самим туда съездить — поклониться святыням и все посмотреть и исправить.
Митрополит согласился.
— Я и сам, — говорит, — давно желал поклониться преподобным Герману и Сергию.
Граф одобрил и вызвался сам доложить государю об этом намерении.
Протасов с этим уехал, а высокопреосвященный Никанор обратился к лаврским записям и к старым инокам лавры за справками: когда и кто из петербургских иерархов ездил сам на Валаам и какие это имело последствия?
Оказалось, что из всех митрополитов, бывших прежде высокопреосвященного Никанора, совершал паломничество на Валаам только один Михаил,
и цель его путешествия тоже была сложная: главное влечение, разумеется, было поклониться мощам преподобных Германа и Сергия, но совпала эта поездка владыки с дошедшим до него слухом, что покойный государь Александр Павлович желает съездить помолиться на Валаам.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Это было летом 1819 года, и именно в половине июля. Одиннадцатого числа июля, в день св. благоверные княгини Ольги, одна из посетивших владыку тезоименитых дам большого света сообщила преосвященному, как кому-то случилось заинтересовать государя рассказом о духовной жизни, о прозорливстве и других особенных дарованиях валаамских скитников и схимников, а шестнадцатого числа того же июля владыка Михаил «прибыл уже на Валаам на трех лодках в сопровождении выборгского протоиерея, иеромонаха, двух иеродиаконов, четырех певчих и прочих духовных и светских лиц. Митрополит Михаил пробыл здесь четыре дня (16–20 июля), — служил, молился, провожал покойника и шествовал со славою, и 20 июля отплыл на лодках». (См. описание Валаамского монастыря. Спб., 1864 г.). А «в августе на Валааме разнеслось известие, что к десятому числу туда будет государь». Слух этот скоро и оправдался: «уже шестого августа получено было с нарочным от министра духовных дел, князя Голицына, игуменом Валаамского монастыря письмо, в котором изъяснена высочайшая воля государя императора непременно быть в монастыре, и повелено: не приготовлять ничего, — церемонии не делать, а принять самодержавного посетителя как благочестивого путешественника» (ibidem).
Государю Александру Павловичу очень хотелось видеть отдаленную обитель так, как она есть — ничем не приспособленную к нарочитому приему, а в простом, в обычном строе ее общежития, но это не удалось. «Описание» сообщает, что усердные иноки не могли совладать с охватившею их радостию и едва государь прибыл в Сальму, как его здесь уже встретил валаамский эконом Арсений. Правда, что эконом как будто случился здесь по экономическим надобностям обители, а это было в порядке вещей, но тем не менее государь Александр Павлович едва ли принял это за простую случайность, и во всяком случае он воспользовался свиданием с экономом и сам настойчиво выразил ему свое желание освободиться от всяких встреч и от всякого особливого почета на Валааме. Государь Александр Павлович «сам» подтвердил эконому, чтоб встречи никакой не было, чтоб служб церковных не прибавлять и не убавлять, а быть всему по монастырскому положению, чтобы рук у его величества не целовать и в ноги ему не кланяться. (Опис. Валаам, монаст., стр. 195).
И более того: «склонный к тонкой деликатности, государь, чтобы не смущать тишину скитской жизни и не нарушать богомысленного настроения братии блеском и многолюдством придворных, переплыл на Валаам, не взяв с собою никого, кроме „одного камердинера“. Но в монастыре все-таки узнали о приезде его величества, когда он уже всходил по гранитной лестнице. Тогда затрезвонили во все колокола, и братия начала сходиться со всех сторон к собору. Государь стоял на церковном крыльце и внимательно изволил смотреть на монахов, поспешавших друг перед другом» (196). Это было уже не то, чего хотелось государю.
«Взойдя в собор, государь стал посредине церкви, игумен был в ризе и с крестом, а иеродиакон в стихаре, царские двери отворены и иеродиакон возгласил многолетие».
Государь выслушал эту встречу и пошел «прикладываться к местным иконам», а игумен, тем временем, снял с себя ризу и «стал за амвоном с братиею».
«Государь подошел к нему и принял благословение сначала от него, а потом от всех иеромонахов, целуя у каждого руку, но своей никому не давая; затем кланялся всей братии». Всем этим государь Александр Павлович сколько удовлетворял своему собственному настроению, столько же и давал чувствовать братии — в каком духе им надлежало держать себя в его присутствии; но братия, в ответ на поклон императора, «поклонилась ему в землю» (ibidem). Тогда государь уже сказал прямо в лицо инокам, «чтобы ему никто не кланялся поклонением в землю, подобающим только Богу».
В этом же роде случилось нечто и в отношении служб: государя опять, спрашивали, как служить, — он опять просил служить все по установлению. Ему все хотелось, чтобы на него не обращали внимания, а инок Савватий во время службы оставил свое место, чтобы «поднять перчатку», которую уронил государь, и «его величество не допустил до этого отца Савватия» Одну службу затянули так, что «иеросхимонах-пустынножитель Никон, в присутствии государя при привычном внимании и напряженном слушании божественного пения, выпустил костыль из рук и упал, а государь его поднял и посадил» (ibidem).
Когда все это было приведено на память высокопреосвященному Никанору, он увидал, что есть очень большая надобность подготовить валаамских отшельников к тому, чтобы они могли держать себя при встрече государя Николая Павловича соответственнее того, как держали себя, встречая покойного Александра Первого. А для того, чтобы такую подготовку сделать многостороннее и избежать недосмотров, допущенных митрополитом Михаилом, высокопреосвященный Никанор пришел к очень счастливой мысли — повезти с собою на Валаам не одних спутников из столичного духовенства, которые могли дать инокам подходящие советы в отношении богослужения, но также пригласить с собою и двух-трех мирян из таких людей, которые совмещают в себе настоящее русское благочестие и настоящее знание этикета и вкусов государя.
В таких лицах тогда недостатка не было. К митрополиту была вхожа целая группа светских людей, из коих каждый мог основательно оспаривать у другого право и на общественное уважение, и на набожность и благочестие. Таковы, например, были: Степан Онисимович Бурачок (изд. «Маяка»), граф Дмитрий Николаевич Толстой, Андрей Николаевич Муравьев, Андрей Андреевич Вагнер, Аркадий Николаевич Мазовской и Иван Якимович Мальцев.
Выбор был свободный, так как каждое из этих лиц отвечало целям, которые имел митрополит, и каждое, конечно, изъявит полнейшую готовность с рвением принести свою долю ожидаемой от него пользы.
Мысли владыки втайне намечали отдать пред всеми предпочтение Андрею Николаевичу Муравьеву, но судьба и разные неожиданные вещи устроили все это иначе, и притом гораздо лучше и ко всеобщему удовольствию многих.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Единомысленное содружество или «братство», состоявшее из Бурачка, гр. Дм. Н. Толстого, Андрея Н. Муравьева, Андрея А. Вагнера и Ивана Якимовича Мальцева, само признавало или, лучше сказать, чувствовало над собою нравственное старейшинство Андрея Николаевича Муравьева и было от него в некоторой авторитетной зависимости. Он их тихо, но плотно подавлял известными превосходствами своей натуры — смелостью, оригинальностью и беззастенчивостью; притом все они признавали в нем большой ум и талант и знали, что высокопреосвященный Никанор отличает его от прочих и «помогает ему» так чувствительно, что это давало повод многим утверждать, будто Муравьев «жил за счет митрополита».
Андрей Н. Муравьев — лицо очень замечательное, оригинальное и до сих пор еще никем не описанное с тою тщательностию, какой заслуживает этот характерный выразитель своего времени. У меня кое-что собрано для его характеристики; владеют также драгоценными в этом отношении материалами и другие, но в настоящем рассказе, конечно, некстати подробно заниматься этим любопытным делом, которое должно составить предмет особого сочинения. Тут отметим об Андрее Николаевиче только вскользь, что идет к речи о значении сего лица в известном в свое время «религиозном братстве», из которого были взяты светские сопутники при путешествии митрополита Никанора на Валаам.
Андрей Николаевич, поссорившись с синодальным обер-прокурором графом Протасовым, потерял свое место в синоде и остался при небольшом жалованье в тысячу рублей, которое ему отпускали из сумм министерства иностранных дел. С этими средствами он нуждался очень, и ему помогали многие, отчасти чувствовавшие некую духовную связь с ним, а отчасти «будировавшие» таким образом против графа Протасова. Митрополит московский отдал ему для житья большое помещение на Троицком подворье, у Аничкина моста, а петербургский митрополит «поддерживал его денежно». В последнем с владыкою Никанором участвовали и другие из лиц духовных и светских.
Андрей Николаевич в этом отношении обладал большим тактом и отлично умел группировать знакомство. Резкие люди не без оснований называли его «салопницей». Будучи сам беден и нуждаясь в помощи, он группировал нужных ему людей в кружок и «доминировал над ними» силою своего духовного авторитета. Над этим шутили, и он сам в шутку называл свой круг «своим светским приходом» и собирал этих прихожан к себе в митрополичьи покои на так называемые «светские всенощные».
«Светские всенощные» — это собственно был вечерний чай, на который заходили к Андрею Николаевичу его друзья по окончании всенощной службы в митрополичьей церкви.
Андрей Николаевич, будучи достаточно смешон и уязвим во многом, имел слабость всем и всему давать особенные названия или клички. Как вещи, так и люди назывались у него не своими именами. Следуя такой привычке, он одну из комнат своего помещения в митрополичьих апартаментах уставил скамьями, застлал скатертями и назвал «боярской палатой». А как на стенах этой палаты он развесил портреты знакомых ему патриархов, то приглашение пить здесь чай выражалось словами: «пить чай под патриархами». Люди у него тоже ходили все с особыми кличками, часто весьма неудачными, а иногда и довольно плоскими. Особенно молодежь, или его «пажи», и «берейторы», которые при нем состояли и являлись «по очереди», — эти Ганимеды все откликались не на свои имена, а на данные им клички. Но об их кличках и о них самих поговорим в другое время и в другом месте, а теперь о «чае под патриархами».
ГЛАВА ПЯТАЯ
Волею-неволею и своею охотою отрешившийся от «света», Андрей Николаевич Муравьев старался показывать, что он «светом вовсе не дорожит», но на самом деле он никогда не переставал интересоваться всем, что делается в «больших сферах», и имел все там происходившее на слуху. Если мы назовем здесь хоть несколько лиц из его постоянной компании или, как сам он называл, из его «прихода», то всякому станет ясно, что он и мог иметь очень скорые и очень верные известия.
К Муравьеву «пить чай под патриархами» собирались, между прочим, известная Татьяна Борисовна Потемкина, графиня Ламберт (рожденная Канкрина), Мальцева, Марья Яковлевна Веригина (рожденная Булгарина) — жена Александра Ивановича Веригина, бывшего генерал-губернатора, — Александра Федоровна Туманская (рожденная Опочинина), сестра ее Горяинова, жена Николая Михайловича Лонгинова, Мария Михайловна (рожденная Корсакова) и др. А из мужчин — Абамелик (женатый на Лазаревой), Мезенцев, Сивере, Эвальд, Мазовской, Павел Петрович Мельников, Вагнер и Шаховской. Все эти люди постоянно вращались в разных тогдашних деловых кружках: везде собирали всякие сколько-нибудь интересные новости и сносили их в «боярские палаты» к Муравьеву, который выслушивал их по виду с некоторым пренебрежением, но в самом деле — с большим вниманием и никогда не упускал того, что могло касаться каких-нибудь личных его видов.
Из лиц, сейчас нами названных, один даже имел долг или обязанность всегда являться в собрание «под патриархами» непременно с новостию и за то получил от Андрея Николаевича кличку «Репетилов».
ГЛАВА ШЕСТАЯ
«Репетилов» приходился сродни Андрею Николаевичу (племянник) и занимал такую должность, по которой мог скоро и верно знать новости Двора. А потому при «чае под патриархами» он был интересная персона, которую всегда встречали с любопытством и которой потому даже дозволялось запаздывать и являться «под патриархов» не из церкви, а прямо из города, лишь бы только его «вечернее приношение было в порядке».
«Приношения» к «чаю под патриархами» были не только в обычае, но это, так сказать, составляло необходимое условие. Андрей Николаевич не скрывал, что его дела находятся в большом стеснении, но, напротив, он сам говорил об этом всем и своей веселою откровенностью довольно легко и благоуспешно выходил из затруднений, не испытывая лишений.
— Трудящийся достоин мзды, — говорил шутя, но с серьезными целями Муравьев. — Я вас просвещаю, а вы меня кормите. Без меня вы ничего бы не знали, а я напишу моим золотым пером, что вам нужно знать, и вы будете знать.
Поэтому являлись с «приношениями все приходившие „под патриархов“». Не освобождались от этого даже и люди совершенно бедные. Из тех один (В.) был обязан приносить сливки, другой (А.) — калачи, и т. д. — кто что мог. У кого не было ничего своего для приношения, тому Андрей Николаевич доставал возможность отбывать свою повинность на счет «вверенной части», — так, например, М.