"Вы не огорчайтесь, это с ним так часто делают".
А как только он вышел, так смотрю - эти же самые, которые так хорошо говорили, сами же в моих глазах, как тигры, рванулись и в четвертый раз подхватили его, запихнули в - карету и повезли.
Я просто залилась слезами и кричу Мирошке:
"Мирон, батюшка, да имей же хоть ты бога в сердце своем, бей ты своих фетюков без жалости, чтобы мне хоть на пятую ажидацию шибче всех подскочить, и не давай другим ходу! Я тебе две пунцовки, дам".
Мирон отвечает: "Хорошо! Формально дам ходу!" И так нахлестал фетюков во всю силу, что они понеслись шибче тарабахов, и в одном месте старушонку с ног сшибли, да скорей в сторону, да боковым переулком - опять догнали, и как передняя карета стала подворачивать, Мирон ей наперерез и что-то враз им и обломал... Так зацепил, что чужая карета набок, а наша только завизжала.
Кучера стали ругаться.
Городовые наших лошадей сгребли под уздицы и Миронов адрес стали записывать.
А он уж опять выходит, но тут я скорей дверцы настежь и прямо к нему.
"Так и так, - говорю, - что же вы изволили нам обещать к купцам Степеневым... Они люди выдающиеся, и с самого утра у них всеобщая ажидация".
А он на меня смотрит, как голубок в усталости или в большом изумлении, и говорит:
"Ну так что ж такое? Ведь я уже сегодня у Степеневых был".
"Когда же? - говорю, - Помилуйте! Нет, вы еще не были".
Он вынул книжку, поглядел и удостоверяется:
"Степеневы?"
"Да-с".
"Купцы?"
"Выдающиеся купцы".
"Да, вот они... выдающиеся... Они у меня и зачеркнуты... В книжечке их имя зачеркнуто. Значит, я у Степеневых был".
"Нет, - говорю, - помилуйте. Это немыслимо, Я от вас ни на минуту не отстаю с самого утра".
"Да я у самых первых у Степеневых был. И семейство помню: старушка такая в темном платочке меня к ним возила".
Я догадалась, кто эта старушка! Это та, перед которой я о выдающейся фамилии Степеневых говорила.
"Это, - говорю, - обман подведен; она не от Степеневых, Степеневы совсем не там и живут, где вы были",
Он только плечом воздвигнул и говорит:
"Ну что ж теперь делать! Теперь еще подождите ;я здесь справлюсь и с вами поеду",
Я опять осталась ждать на шестую ажидацию, и тут я только поняла, какие бывают на свете народы, как эти басомпьеры! Их совокупившись целая артель и со старостой, который надо мною про семь спящих дев-то ухмылялся, - это он -и есть, аплетического сложения, с выдающимся носом. Бродяжки они, гольтепа, работать не охотники, и нашли такое занятие, что подсматривают... и вдруг скучатся толпучкой, и никому сквозь их не пролезть... Если им дашь - они к той карете так его и насунут, а не дашь - станут отодвигать... и..
- Типун! - пошутила Аичка.
- Типун. Мне уж после старушка одна рассказала:
"Полно тебе, говорит, дурочкой-то вослед ездить. Неужли не видишь - в ком сила! Подзови мужчину в зеленой чуйке да дай ему за труды - он его к тебе враз натиснет. Они ведь с этого только кормятся",
Я подманила этого промыслителя и дала ему гривенник, но он малый смирный - недоволен моей гривной, а просит рубль. Дала рубль - он к нашей карете ход и открыл, понапер, понапер и впихнул его в самые дверцы и крикнул:
"С богом!"
Получила и везу.
IX
Я было хотела отдельно от него ехать, как недостойная, но он, препростой такой, сам пригласил:
"Садитесь, - говорит, - вместе, ничего". Простой-препростой, а лицо выдающееся. Слушательница Марьи Мартыновны перебила ее и спросила:
- Чем же его лицо выдающееся? И мне, признаться, очень любопытно было это услышать, но рассказчица уклонилась от ответа и сказала:
- Вот завтра сама увидишь, - и затем продолжала: - Я села на переднем сиденье и смотрю на него. Вижу, устал совершенно. Зевает голубчик и все из кармана письма достает. Много, премного у него в кармане писем, и он их все вынимает и раскладывает себе на колени, а деньги сомнет этак, как видно, что они ему ничего не стоящие, и равнодушно в карман спущает и не считает, потому что он ведь из них ничего себе не берет.
- Почем вы это знаете? - протянула Аичка.
- Ах, мой друг, да в этом даже и сомневаться грешно, за это и бог накажет.
- Я и не сомневаюсь, а только я любопытствую - у него, говорят, крали кто ж это знает?
- Не думаю... не слышала.
- А -я слышала.
- Что же, он, верно, свои доложил.
- То-то.
- Да ведь это видно. Его и не занимает... Распечатает, прочитает, а деньги в карман опустит и карандашом отметит, и опять новое письмо распечатает, а между тем и шутит препросто.
- О чем же, например, шутит?
- Да вот, например, спрашивает меня: "Что же это значит? я у Степеневых, значит, еще не был?" "Наверно, - говорю, - не были". Он головой покачал, улыбнулся и смеется:
"А может быть, вы меня туда во второй раз везете?" "Помилуйте, говорю, - это немыслимо". "С вами, - отвечает, - все мыслимо". Потом опять читал, читал и опять говорит:
"А у кого ..же это, однако, я был вместо Степеневых? Вот я теперь через это замешательство не знаю, кого мне теперь в своей книжке и вычеркнуть".
Я понимаю, что ему досадно, но не знаю, что и сказать.
Аичка перебила:
- Как же он такой святой, а ничего не видит, что с ним делают!
- Ну, видишь, он полагал так, что Степеневы - это те первые, у которых он был по обману, и они его о сыне просили, что сын у них ужасный грубиян познакомился с легкомысленною женщиной и жениться хочет, а о других невестах хорошего рода и слышать не хочет.
- Отчего же, так? - спросила Аичка.
- Долг, видишь, обязанность чувствует воздержать ее в степенной жизни.
- Просто небось в красоту влюбился.
- Разумеется... Что-нибудь выдающееся . Но я опять к своему обороту; говорю, что у настоящих Степеневых сына выдающегося нет...
"А невыдающийся что же такое делает?"
Я отвечаю, что у них и невыдающегося тоже нет.
"Значит, совсем нет сына?"
"Совсем нет".
"Так зачем же вы путаете: "выдающегося", "невыдающегося"?"
"Это, извините, у меня такая поговорка. А у Степеневых не сын, а дочь, и вот с ней горе".
Он головой, уставши, покачал и спросил:
"А какое горе?"
"А такое горе, что она всему капиталу наследница, и молодая и очень красивая, но ни за что как следует жить не хочет".
Он вдруг вслушался и что-то вспомнил.
"Степеневы... - говорит. - Позвольте, ведь это именно их брат Ступин?"
Я не поняла, и он затруднился.
"Ведь мы это теперь к Ступиным?"
"Нет, к Степеневым: Ступины - это особливые, а Степеневы - особливые; вот их и дом и на воротах сигнал: "купцов Степеневых".
Он остро посмотрел, как будто от забытья прокинулся, и спрашивает:
"Для чего сигнал?"
"Надпись, чей дом обозначено".
"Ах да, вижу, надпись".
И вдруг все остальные нераспечатанные конверты собрал и в нутреной карман сунул и стал выходить у подъезда.
А народу на ажидацию у нашего подъезда собралось видимо и невидимо. Всю улицу запрудили толпучкой, и еще за нами следом четыре кареты подъехали с ажидацией.
Мы за ним двери в подъезде сильно захлопнули, и тут случилась большая досада: одной офицерше, которая в дом насильно пролезть хотела, молодец два пальца на руке так прищемил, что с ней даже сделалось вроде обморока.
А только что это уладили, полицейский звонится, чтобы Мирона за задавление старухи и за полом чужого экипажа в участок брать протокол писать. Мы скорей спрятали Мирона в буфетную комнату, и я ему свое обещанье - пунцовку - дала, а внутри в доме ожидало еще больше выдающееся.
X
Он вошел, разумеется, чудесно, как честь честью, и сказал: "Мир всем", и всех благословил, и хозяйку Маргариту Михайловну, и сестру ее Ефросинью Михайловну, и слуг старших, а как коснулось до Николая Иваныча, то оказывается, что его, милостивейшего государя, и дома нет. Тогда маменька с тетенькой бросились к Клавдичке, а Клавдичка хоть и дома, но, изволите видеть, к службе выходить не намерена.
Он спрашивает:
"Дочка ваша где?"
А бедная Маргарита Михайловна, вся в стыде, отвечает:
"Она дома, она сейчас!"
А чего "сейчас", когда та и не думает выходить!
Раньше этого была с матерью ласкова и обнимала ее и ни слова не сказала, что не выйдет, а тут, когда мы уже приехали и мать к ней вне себя вскочила и стала говорить:
"Едет, едет!"
Клавдичка ей преспокойно отвечает:
"Ну вот, мама, и прекрасно; я за вас теперь рада, что вам удовольствие".
"Так выйди же его встречать и подойди к нему!"
Но она тихую улыбку сделала, а этого исполнить не захотела.
Мать говорит:
"Значит, ты хочешь сделать мне неприятность?"
"Вовсе нет, мама, я очень рада за вас, что вы хотели его видеть и это ваше удовольствие исполняется",
"А тебе, стало быть, это не удовольствие?"
"Мне, мамочка, все равно".
"А как же ты говорила, что и ты в бога веришь?"
"Конечно, мама, верю, и мне, кроме его, никого и не надобно".
"А исполнять по вере, стало быть, тебе ничего и не надобно?".
"Я, мамочка, исполняю".
"Что же ты исполняешь?"
"Всем поведенное: есть хлеб свой в поте лица и никому зла не делать".
"Ах, вот в чем теперь твоя вера? Так знай же, что ты мне большое зло делаешь".
"Какое? Что вы, мама!.. Ну, простите меня".
"Нет, нет! Ты меня срамишь на весь наш род и на весь город. В малярихи или в прачки ты, что ли, себя готовишь? Что ты это на себя напустила?"
А та стоит да глинку мнет.
"Брось сейчас твое лепленье!"
"Да зачем это вам, мама?"
"Брось! сейчас брось! и сними свой фартук и выйди со мною, а то я с тебя насильно фартук сорву и всю твою эту глиномятную антиллерию на пол сброшу и ногами растопчу!" "
"Мамочка, - отвечает, - все, что вам угодно, но выходить я не могу",
"Отчего?"
"Оттого, что я почитаю, что все это не следует",
Тут мать уже не выдержала и - чего у них никогда не было - бранным словом ее назвала:
"Сволочь!.. гадина!"
А дочь ей с ласковым укором отвечает:
"Мамочка! мама!.. вы после жалеть будете".
"Выходи сейчас!"
"Не могу".
"Не можешь?"
"Не могу, мама";
А та - хлоп ее фигуру на пол и начала ее каблуками топтать. А как дочь ее захотела было обнять и успокоить, то Маргарита-то Михайловна до того вспылила, что прямо ее в лицо и ударила.
- Эту статую? - спросила Аичка.
- Нет, друг мой, саму Клавдиньку. "Не превозносись!" Клавдинька-то так и ахнула и обеими руками за свое лицо схватилась и зашаталась.
- За руки бы ее! - заметила Аичка.
- Нет, она этого не сделала, а стала просить только:
- "Мамочка! Пожалейте себя! Это ужасно, ведь вы женщина! Вы никогда еще такой не были".
А Маргарита Михайловна задыхается и говорит:
"Да, я никогда такой не была, а теперь вышла. Это ты меня довела... до этого. И с этой поры... ты мне не дочь: я тебя проклинаю и в комиссию прошение пошлю, чтобы тебя в неисправимое заведение отдать".
И вот в этаком-то положении, в таком-то расстройстве, сейчас после такого представления - к нему на встречу!.. и можешь ли ты себе это вообразить, какое выдающееся стенание!
Он, кажется, ничего не заметил, что к нему не все вышли, и стал перед образами молебен читать, - он ведь не поет, а все от себя прочитывает, - но мы никто и не молимся, а только переглядываемся. Мать взглянет на сестру и вид дает, чтобы та еще пошла и Клавдиньку вывела, а Ефросинья сходит да обратный вид подает, что "не идет".
И во второй раз Ефросинья Михайловна пошла, а мать опять все за ней на дверь смотрит. И во второй раз дверь отворяется, и опять Ефросинья Михайловна входит одна и опять подает мину, что "не идет".
А мать мину делает: отчего?
Маргарита Михайловна мне мину дает: иди, дескать, ты уговори.
Я - мину, что это немыслимо!
А она глазами: "пожалуйста", и на свое платье показывает: дескать, платье подарю.
Я пошла.
" Вхожу, а Клавдинька собирает глиняные оскребки своего статуя, которого мать сшибла.
Я говорю:
"Клавдия Родионовна, бросьте свои трелюзии - утешьте мамашу-то, выйдите, пожалуйста".
А она мне это же мое последнее слово и отвечает:
"Выйдите, пожалуйста!"
Я говорю:
"Жестокое в вас сердце какое! Чужих вам жаль, а мать ничего не стоит утешить, и вы не можете. Ведь это же можно сделать и без всякой без веры",
- Разумеется, - поддержала Аичка.
- Ну, конечно! Господи, - ведь не во все же веришь, о чем утверждают духовные, но не препятствуешь им, чтобы другие им верили.
Но только что я ей эту назидацию провела, она мне повелевает:
"Выйдите!"
"А за что?"
"За то, говорит, что вы - воплощенная ложь и учите меня лгать и притворяться. Я не могу вас выносить: вы мне гадкое говорите".
Я вернулась и как только начала объяснять миною все, что было, то и не заметила, что он уже читать перестал и подошел к жардинверке, сломал с одного цветка веточку и этой веточкой стал водой брызгать. И сам всех благодарит и поздравляет, а ничего не поет. Все у него как-то особенно выдающееся.
"Благодарю вас, - говорит, - что вы со мной помолились. Но где же ваши прочие семейные?"
Вот и опять лгать надо о Николае Ивановиче, и солгали, сказали, что его к графу в комиссию потребовали.
"А дочь ваша, где она?"
Ну, тут уже Маргарита Михайловна не выдержала и молча заплакала.
Он понял, и ее, как ангел, обласкал, и говорит:
"Не огорчайтесь, не огорчайтесь! В молодости много необдуманного случается, но потом увидят свою пользу и оставят".
Старуха говорит:
"Дай бог! Дай бог!"
А он успокаивает ее:
"Молитесь, верьте и надейтесь, и она будет такая ж, как все".
А та опять:
"Дай бог".
"И даст бог! По вере вашей и будет вам. А теперь, если сна не хочет к нам выйти, то не могу ли я к ней взойти?"
Маргарита Михайловна, услыхав это, от благодарности ему даже в ноги упала, а он ее поднимает и говорит:
"Что вы, что вы!.. Поклоняться одному богу прилично, а я человек".
А я и Ефросинья Михайловна тою минутою бросились обе в Клавдинькину комнату и говорим:
"Скорее, скорее!.. ты не хотела к нему выйти, так он теперь сам к тебе желает прийти".
"Ну так что же такое?" - отвечает спокойно.
"Он тебя спрашивает, согласна ли ты его принять?"
Клавдинька отвечает:
"Это дом мамашин; в ее доме всякий может идти, куда ей угодно".
Я бегу и говорю:
"Пожалуйте".
А он мне ласково на ответ улыбнулся, а Маргарите Михайловне говорит:
"Я вам говорю, не сокрушайтесь; я чудес не творю, но если чудо нужно, то всегда чудеса были, и есть, и будут. Проводите меня к ней и на минуту нас оставьте, мы с ней должны говорить в одном вездеприсутствии божием".
"Конечно, боже мой! разве мы этого не понимаем! Только помоги, господи!"
- Ну, я бы не вытерпела, - сказала Аичка, - я бы подслушала.
- А ты погоди, не забегай.
XI
Мы его в Клавдинькину дверь впустили, а сами скорее обежали вокруг через столовую, откуда к ней в комнату окно есть над дверью, и вдвоем с Ефросиньей Михайловной на стол влезли, а Маргарита Михайловна, как грузная, на стол лезть побоялась, а только к дверному створу ухо присунула слушать.
Он, как вошел, сейчас же положил ей свою руку на темя и сказал по-духовному:
"Здравствуй, дочь моя!"
А она его руку своею рукою взяла да тихонько с головы и свела и просто пожала, и отвечает ему:
"Здравствуйте".
Он не обиделся и начал с ней дальше хладнокровно на "вы" говорить.
"Могу ли я у вас сесть и побеседовать?"
Она отвечает:
"Если вам это угодно, садитесь, только не запачкайтесь: на вас одежда шелковая, а здесь есть глина",
Он посмотрел на стул и сел, и не заметил, как рукавом это ее маленькое евангельице нечаянно столкнул, а без всякого множественного разговора прямо спросил ее:
"Вы леплением занимаетесь?"
Она отвечает:
"Да, леплю",
"Конечно, вы это делаете не по нужде, а по желанию?"
"Да, и по желанию и по нужде".
Он на нее посмотрел выразительно.
"По какой же нужде?"
"Всякий человек имеет нужду трудиться; это его назначение, и в этом для него польза".
"Да, если это не для моды, то хорошо".
А она отвечает:
"Если кто и для моды стал заниматься трудом вместо того, что прежде ничего не делал, то и это тоже не плохо".
Понимаешь, вдруг сделала такой оборот, как будто не он, а она ему будет давать назиданию. Но он ее стал строже спрашивать:
"Мне кажется, вы слабы и нездоровы?"
"Нет, - говорит она, - я совершенно здорова".
"Вы, говорят, мясо не едите?"
"Да, не ем""
"А отчего?"
"Мне не нравится".
"Вам вкус не нравится?"
"И вкус, и просто я не люблю видеть перед собою трупы".
Он и удивился.
"Какие, - спрашивает, - трупы?"
Она отвечает:
"Трупы птиц и животных. Кушанья, которые ставят на стол, ведь это все из их трупов".
"Как! это жаркое или соус - это трупы! Какое пустомыслие! И вы дали обет соблюдать это во всю жизнь?"
"Я не даю никаких обетов".
"Животных, - говорит, - показано употреблять в пищу".
А она отвечает:
"Это до меня не касается".
Он говорит:
"Стало быть, вы и больному не дадите мяса?"
"Отчего же, если ему это нужно, я ему дам".
"Так что же?"
"Ничего".
"А кто вас этому научил?"
"Никто".
"Однако как же вам это пришло в голову?"
"Вас это разве, интересует?"
"Очень! потому что эта глупость теперь у многих распространяется, и мы ее должны знать".
"В таком разе я вам скажу, как ко мне пришла эта глупость".
"Пожалуйста!"
"Мы жили в деревне с няней, и некому было зарезать цыплят, и мы их не зарезали, и жили, и цыплята жили, и я их кормила, и я увидала, что можно жить, никого не резавши, и мне это понравилось".
"А если б в это время к вам приехал больной человек, для которого надо зарезать цыпленка?"
"Я думаю, что для больного человека я бы цыпленка зарезала".
"Даже сама!"
"Да - даже сама".
"Своими, вот этими, нежными руками!"
"Да - этими руками".
Он воздвиг плечами и говорит:
"Это ужас, какая у вас непоследовательность!"
А она отвечает, что для спасения человека можно сделать и непоследовательность.
"Просто мракобесие! Вы, может быть, и собственности не хотите иметь?"
"При каких обстоятельствах?"
"Это все равно".
"Нет, не равно; если у меня два платья, когда у другой нет ни одного, то я тогда не хочу иметь два платья в моей собственности".
"Вот как!"
"Да ведь это так же и следует, это так и указано!"
И с этим ручку изволит протягивать к тому месту, где у нее всегда ее маленькое евангельице лежит, а его тут и нет, потому что он его нечаянно смахнул, и теперь он ее сам остановил, - говорит:
"Напрасно будем об этом говорить".
"Отчего же?"
"Оттого, что вы только к тому все и клоните, чтобы доказывать, что прямое криво".
"А мне кажется, как будто вы все только хотите доказать, что кривое прямо!"
"Это, - говорит, - все мракобесие в вас, оттого что вы не несете в семействе своих обязанностей. Отчего вы до сих пор еще девушка?"
"Оттого, что я не замужем".
"А почему?"
Она на него воззрилась:
"Как это почему? Потому что у меня нет мужа".
"Но вы, быть может, и брак отвергаете?"
"Нет, не отвергаю".
"Вы признаете, что самое главное призвание женщины жить для своей семьи?"
Она отвечает:
"Нет, я иного мнения".
"Какое же ваше мнение?"
"Я думаю, что выйти замуж за достойного человека - очень хорошо, а остаться девушкою и жить для блага других - еще лучше, чем выйти замуж".
"Почему же это?"
"Для чего же вы меня об этом спрашиваете? Вы, наверно, сами это знаете: кто женится, тот будет нести заботы, чтобы угодить семье, а кто один, тот может иметь заботы шире и выше, чем о своей семье".
"Ведь это фраза".
"Как, - говорит, - фраза!" - и опять руку к столику, а он ее опять остановил и говорит:
"Не трудитесь доказывать: я знаю, где что сказано, но все же надо уметь понимать: род человеческий должен умножаться для исполнения своего назначения".
"Ну, так что же такое?"
"И должны рождаться дети".
"И рождаются дети".
"И надо, чтобы их кто-нибудь любил и воспитывал".
"Вот, вот! это необходимо!"
"А любить дитя и пещись о его благе дано одному только сердцу матери",
"Совсем нет".
"А кому же?"
"Всякому сердцу, в котором есть любовь божия",
"Вы заблуждаетесь: никакое стороннее сердце не может заменить ребенку сердце матери".
"Совсем нет; это очень трудно, но это возможно".
"Но ведь заботиться об общем благе можно и в браке".
"Да, но это еще труднее, чем не вступать в брак".
"Итак, у вас нет ничего жизнерадостного",
"Нет, есть".
"Что же такое?"
"Приучиться жить не для себя".
"В таком случае вам всего лучше идти в монастырь",
"Для чего же это?"
"Там уж это все приноровлено к тому, чтобы жить не для себя".
"Я совсем не нахожу, чтобы там это так было приноровлено".
"А вы разве знаете, как живут в монастырях?"
"Знаю".
"Где же вы наблюдали монастырскую жизнь?"
А она уже его перебивает и говорит:
"Извините меня... разве не довольно, что я вам отвечаю на все, о чем вы меня допрашиваете обо мне самой, но я не имею обыкновения ничего рассказывать ни о ком другом", - и сама берется при нем мять свою глину, как бы его тут и не было.
- Ишь какая, однако же, она шустрая! - заметила Аичка.
- Да чем, мой друг?
- Ну все, однако, как хотите - этак отвечать может, и он ее не срежет.
- Ну, нет... он ее срезал, и очень срезал!
- Как же именно?
- Он ей сказал: "Неужто вы так обольщены, что вам кажется, будто вы лучше всех понимаете о боге?" А она на это отвечать не могла и созналась, что: "я, говорит, о боге очень слабо понимаю и верую только в то, что мне нужно".
"А что вам нужно?"
"То, что есть бог, что воля его в том, чтобы мы делали добро и не думали, что здесь наша настоящая жизнь, а готовились к вечности. И вот, пока я об этом одном помню, то я тогда знаю, чего во всякую минуту бог от меня требует и что я должна сделать; а когда я начну припоминать: как кому положено верить? где бог и какой он? - тогда у меня все путается, и позвольте мне не продолжать этого разговора: мы с вами не сойдемся".
Он говорит:
"Да, мы не сойдемся, и я вам скажу - счастье ваше, что вы живете в наше слабое время, а то вам бы пришлось покоптиться в костре".
А она отвечает:
"И вы бы меня, может быть, проводили?" И сама улыбнулась, и он улыбнулся и ласково ей говорит:
"Послушайте, дитя мое! вашу мать так сокрушает, что вы не устроены, а долг детей свою мать жалеть".
Ее всю будто вдруг погнуло, и на глазах слезы выступили.
"Умилосердитесь, - говорит, - неужто вы думаете, что я, проживши двадцать лет с моею матерью, понимаю ее и жалею меньше, чем вы, приехавши к нам сейчас по ее приглашению!"
А он говорит:
"Ну, и хорошо, и если вы такая добрая дочь, так изберите же себе достойного жениха".
"Я его уже избрала".
"Но этот выбор не одобряет ваша мать".
"Мама его не хочет узнать".
"Да что ж ей его и узнавать, когда он иноверец!"
"Он христианин!"
"Полноте! отчего вам не уступить матери и не выбрать себе мужа из своих людей, обстоятельных и известных ей и вашему дяде?"
"Чем же не обстоятелен тот, кого я выбрала?"
"Иноверец".
"Он христианин, он любит всех людей и не различает их породы и веры".
"А вот и прекрасно: если ему все равно, то пусть и примет нашу веру".
"Для чего же это?"
"Чтобы еще теснее соединиться во всем с вами".
"Мы и так соединены тесно".
"Но отчего же не сделать еще теснее?"
"Оттого, что теснее того, чем мы соединены, нас ничто - больше соединить не может".
Он посмотрел на нее внимательно и говорит:
"А если вы ошибаетесь?"
А она вдруг порывисто отвечает:
"Извините, я совершеннолетняя, и я себя чувствую и понимаю; я знаю, что я была до известной поры и чем я стала теперь, когда во мне зародилась новая жизнь, н я не променяю моего теперешнего состояния на прежнее. Я люблю и почитаю мою мать, но... вы, верно, знаете, что "тот, кто в нас, тот больше всех", и я принадлежу ему, и не отдам этого никому, ни даже матери".
Сказала это и даже задохнулась и покраснела.
"Извините, - добавила, - я вам, кажется, ответила резко, но зато я больше уже ничего не могу дополнить", - и двинула стул, чтобы встать.
И он тоже двинулся и ответил:
"Нет, отчего же, если вы уж так соединены... чувствуете новую жизнь..."
А она встала и строго на него посмотрела и говорит:
"Да, мы так соединены, что нас нельзя разъединить. Кажется, больше говорить не о чем!"
Он от нее даже откачнулся и тихо сказал:
"Мне кажется, вы на себя... наговариваете!"
А она ему преспокойно:
"Нет! все, что я говорю, все то и есть!"
А Маргарита" Михайловна в это же самое мгновение - "ах!" - да и с ног долой в обморок, а я, как самая глупая овца, забыла, что стою на конце гладильной доски, и спрыгнула, чтоб помочь Маргарите, а гладильная доска перетянулась да Ефросинью Михайловну сронила и меня другим концом пониже поясницы, и все трое ниспроверглись и лежим. Грохот этакой на весь дом сделался. И он это услыхал, и встал, и весь в волнении сказал Клавдиньке:
"Какие ужасные волнения!.. И все это через вас!.."
Она ему ни словечка.
Тогда он вздохнул и говорит:
"Ну, я не могу терять больше времени и ухожу".
А Клавдинька ему тихо в ответ:
"Прощайте".
"Прощайте - и ничего более? Прощаясь со мною, вы не имеете сказать мне от души ни одного слова?"
И она, - вообрази, - вдруг сдобрилась и подала ему обе руки, - и он рад, и взял ее за руки, и говорит ей:
"Говорите! говорите!"
А она с ласкою ему отвечает:
"Пренебрегите нами, у нас всего есть больше, чем нужно; спешите скорее к людям бедственным".
Даже из себя его вывела, и он, как будто задыхаясь, ей ответил:
"Благодарю вас-с, благодарю!" - и попросил, чтобы она и провожать его не смела.
XII
А когда он из дому на вид показался, Клавдинька вернулась и прямо пришла в темную, где мы лежали повержены, двери распахнула и кинулась к матери, а что мы с Ефросиньей никак подняться не можем - это ей хоть бы что! Ефросинье Михайловне девятое ребро за ребро заскочило, а мне как будто самый сидельный хвостик переломился, а кроме того, и досадно и смех разрывает.
"Хорошо, - думаю, - девушка! объяснилась... и уж сама не скрывает..."
Так в этаком-то неслыханном постыдном беспорядке все и кончилось. Мы и не видали, как он сел и вся ажидация рассеялась, и опять обман был, опять он в чужую карету сел и не заметил - стал письма доставать. Так его и увезли, а наши служащие в доме все ужасно были обижены, потому что все это вышло не так, как ждали, и потом все, оказалось, слышали, как Клавдия сама, хозяйская дочь и наследница, при всех просила: "пренебрегите нами"... Чего еще надо! Он и вправду, я думаю, этого никогда еще ни от кого не слыхивал. Все его только просят и молят со слезами, чтобы он осчастливил, чтобы пожаловал, а она как будто гонит: "Нами пренебрегите и ступайте к бедственным". Молва поднялась самая всенародная. Кучер Мирон, как всегдашний грубиян, да еще две пунцовки выпивши, вывел на двор своих фетюков, чтобы их петой водой попрыскать, а фетюки его сытые - храпят, кидаются и грызутся, а Мирон старается их словами унять, а в конюшню - назад ни за что вести не хочет.
"Я, - говорит, - слава те, господи! Я формально знаю, как и что велит закон и религия: всегда перво-наперво хозяев прыскают, а потом на тот же манер и скотов".
Насилу у него лошадей отняли и спать его уложили, как вдруг Николай Иваныч приезжает, и в самом выдающемся градусе.
- Скверный мужчина! - отозвалась Аичка.
- Преподлец! - поддержала Марья Мартыновна и продолжала: - С этим опять до тех пор беспокоились, что без всех сил сделались, и как пали в сумерки, где кто достиг по дива-нам, так там и уснули. Но мне и во сне все это снилося, как Клавдинька отличилась с своим бесстыдством... Николай Иваныч на весь дом храпит, и Ефросинья тоже ничком дышит, а мне даже не спится, будто как что меня поднимает, - и недаром. Прислушиваюсь и слышу, что Маргарита Михайловна тоже не спит... ходит...
И так это она меня, моя Маргарита, заинтересовала, что я лежу и присапливаю, будто сплю, а о сне и не думаю, а все на нее одним глазком гляжу и слушаю, куда она пойдет.
А она неслышной стопою тихонечко по всем комнатам, у жердинверки остановилась, с цветков будто сухие листики обирает в руку, потом канарейке сахарок в клетке поправила, лоскуточек какой-то маленький с полу подняла, а сама, вижу, все слушает, все ли мы спим крепко, и потом воровски, потихонечку - топ-топ и вышла.
Я сейчас же вскочила на диван и уши навострила... Слышу, она кружным путем через зал к Клавдинькиной комнате пошлепала.
Так во мне сердце и заколотилось... Что у них будет?
Горошком я с дивана спрыгнула, туфли сбросила да под мышку их и в одних чулках через другой круг обежала и в гардеробную, - оттуда тоже в Клавдинькину комнату над дверью воловье око есть. Опять там тихонечко все взмостила, поставила на стол стул и стала на него и гляжу.