"И я, - говорит, - испугался: мне показалось, что у меня туз и дама сам-пик и король сам-бубен..."
"Эге! - думаю, - батюшка: вон ты уж как залепетал!"
"Высуньтесь, - говорю, - вы, Николай Иванович, в окошко - вам свежесть воздуха пойдет".
Он высунулся, и подышал, и говорят:
"Да, теперь хорошо... теперь уже нет фимиазмы. Значит, все фортепьянщики проехали... и вон мелочные лавочки уж открывают. Утро, благослови господи! Теперь постанов вопроса такой, что ты вылезай вон и ступай домой, а я один за заставу в простой трактир чай пить поеду".
Я говорю:
"Отчего же не дома пить чай?
"Нет, нет, нет, - отвечает, - что ты за домашний адвокат, я за заставу хочу и буду там ждать профессора: я с ним теперь об Арии совсем другой постанов вопроса сделаю".
"А как же, - говорю, - письмо подписать?"
А он меня - к черту.
Я даже заплакала, потому что как же быть? Все, что я претерпела, значит, хинью пошло. Начинаю его упрашивать, даже руку поцеловала, а он хоть бы что!
"Не задерживай, - говорит, - вот тебе рубль, иди в мелочную лавку, пускай за меня лавочник подпишет: они это действуют".
А сам меня вон из кареты пихает.
Я и высела и вошла в лавочку. Лавочник крестится, говорит: "Первая покупательница, господи благослови", - а подписать за Николая Ивановича не согласился. Говорит: "Конечно, это дело пустое, но мы нынче полиции опасаемся и даже чернил в лавке не держим". На мое счастье тут читалыцик вбежал, покислее квасу захотел напиться, и он мне совет дал вскочить в церковь к вынималыцику, который просвиры подписывает. Тот, говорит, подпишет. Он и подписал, да на что-то, глупец, ненужные слова прибавил: "Николай Степенев и всех сродников их".
Я этого тогда, спасибо, и не досмотрела.
Довольно с меня, намучилась, сунула письмо за лиф и домой пришла, и все поведенье его степенства сестрам рассказала, начиная с Марьи Амуровны, но под клятвою, и говорю:
"Теперь сами думайте, что с ним делать".
Маргарита Михайловна, однако, еще и тут не решалась, - все держалась наклонения неопределенного, думала, что для нее довольно того будет, если она у него доверенность назад отберет.
"Но впрочем, - прибавила, - если Клавдинька не откажется от своей жизни и простоты и чтобы за реформатора замуж идти, то я согласна: поезжайте и просите,
Позвали Клавдиньку.
"Клавдия! может быть, ты ночью обдумалась и не будешь стоять на том, что тебе Ферштетов брат по мыслям, тогда скажи, мы Марью Мартыновну и не пошлем".
А та со всегдашнею своею ласковостью отвечает:
"Нет, мамочка, я не могу это отдумать: он честный и добрый человек, и я его потому люблю, что могу с ним согласно к одной цели жизни идти".
"Какая же это цель жизни вашей: чтобы не столько о себе, как о других заботиться?"
"Да, мама, чтобы заботиться не только о самих себе но и о других".
"Это, значит, чужие крыши крыть".
Тогда Маргарита Михайловна обратилась ко мне и говорит:
"В таком разе, Марья Мартыновна, поезжайте".
Тут я в первый раз видела, как Клавдинька себе изменила.
Скрытница, скрытница, однако покраснела и твердо заговорила:
"Мама! Если вы эту непонятную посылку делаете для меня, то уверяю вас... это ни к чему не поведет".
"Ничего, ничего! Пусть это будет".
"Да ведь, родная, из этого ровно ничего не выйдет!"
"Ну, это мы еще увидим. У людей польза была, и нам поможет. Поезжайте, Марья Мартыновна".
Клавдинька еще просить стала, чтобы оставить, но мать ответила:
"Наконец, что тебе за дело: я просто для себя желаю в выдающемся роде молиться! Надеюсь, я имею на это право?"
"Ну, как вам угодно, мама!" - ответила Клавдинька и ушла к себе своих лесных чертей лепить, а я отправилась творить волю пославшего и думала все здесь просто обхлопотать, вот как и ты теперь смело надеешься.
- Да вы про меня не беспокойтесь! - отозвалась Аичка. - Я смела и знаю, почему я могу быть смела: я капиталу не пожалею, так кого захочу, того к себе, куда вздумаю, туда в первом классе в купе и выпишу.
- Ну, я не знаю, сколько ты намерена не пожалеть, но, однако, и с капиталом иногда шиш съешь.
- Полноте, с капиталом-то... всякому можно сказать:
"хабензи гевидел".
- Нет, как ототрут, так и не "гевидишь".
- Как же это меня от собственного моего капитала ототрут?
- Да, да, да! так и я тогда поехала, так и мае тогда все казалось очень легко.
- А отчего же тяжело-то сделалось?
- Оттого, что ни один человек на свете не может себе всего представить, что может быть при большой ажидации.
- Да вы это не закидывайте, чтобы услугу свою выставлять, а рассказывайте: что же такое было с вами самое выдающееся?
- "Хабензи" увидишь.
- Ну... послушайте... вы этак со мною не смейте... Я это не люблю.
- А отчего же?
- А оттого же, что вы моих шуток не повторяйте, а рассказывайте мне: как вы сюда приехали и что за этим начинается.
- Ну, начинаются басомпьеры.
- Вот и постойте: начинаются "басомпьеры" - что же это такое за басомпьеры?.. Вы, кажется, на меня дуетесь? так вы не дуйтесь и тоже и не говорите сердитым голосом: я ведь при своем капитале ничего не боюсь, и я вас не обидела, а баловать, кто у меня служит, я не люблю. Говорите же, что же это такое басомпьеры?
- Люди так называемые.
- Вот и рассказывайте.
Бедная Марья Мартыновна вздохнула и, затаив в себе вздох наполовину, продолжала повествование.
VII
- Начались мои муки здесь, - заговорила снова Марья Мартыновна, - с первого же шага. Как я только высела и пошла, сейчас мне подался очень хороший человек извозчик - такой смирный, но речистый - очень хорошо говорил. И вот он видит, что мне здесь место незнакомое, кланяется и говорит:
"Пожелав вам всего хорошего, осмелюсь спросить:
верно, вам нужно к певцу или в Ажидацию?"
Я даже не поняла и говорю:
"Что такое за певец, зачем мне к нему?"
"Он, - говорит, - все аккордом делает".
И это мне извозчик говорил очень полезное и хорошо, но я не поняла, что значит "аккорд", и отвечала:
"Мне нужно просто -где собирается ажидация";
Извозчик тихо говорит:
"Просто ничего не выйдет, а певец лучше вам устроит аккорд, так как он его сопровождающий и всегда у него при локте".
"Ну, - я говорю, - верно, это какой-нибудь аферист, а я с такими не желаю и тебя слушать не намерена".
"Ну, садитесь, - говорит, - я вас за двугривенный свезу в Ажидацию",
И привез меня сюда честно, но мне и здесь как-то дико показалось. Внизу я тогда никого не застала, кроме мальчика, который с конвертов марки склеивает. Спросила его:
"Здесь ли ожидают?"
Он шепотом говорит: "Здесь".
"А где же старшие?"
Не знает. И все, о чем его ни спрошу, все он не знает:
видать - школеный, ни в чем не проговорится.
"А зачем, - говорю, - столько марок собираешь? Это знаешь ли?"
Это знает.
"За это, - отвечает, - в Ерусалиме бутыль масла и цибик чаю дают".
Умный, думаю, мальчишка-какой хозяйственный, но все-таки, чем его детские речи здесь слушать, пойду-ка я лучше в храм, посмотрю, не там ли сбивают ажидацию, а кстати и боготворной иконе поклонюсь.
Около храма, вижу, кучка людей, должно быть тоже с ажидацией, а какие-то люди еще все подходят к ним и отходят, и шушукаются - ни дать ни взять, как пальтошники на панелях. Я сразу их так и приняла за пальтошников и подумала, что, может быть, и здесь с прохожих монументальные фотографии снимают, а после узнала, что это они-то и есть здешней породы басомпьеры. И между ними один ходит этакой аплетического сложения, и у него страшно выдающийся бугровый нос. Он подходит ко мне и с фоном спрашивает:
"По чьей рекомендации и где пристали?"
Я говорю:
"Это что за спрос! Тебе что за дело?"
А он отвечает:
"Конечно, это наше дело; мы все при нем от Моисея Картоныча".
"Брысь! Это еще кто такой Моисей Картоныч и что он значит?"
"Ага! - говорит, - а вам еще неизвестно, что он значит! Так узнайте: он в болоте на цаплиных яйцах сидит - живых журавлей выводит".
Я ему сказала, что мне это не интересно, и спросила:
не знает ли он, где риндательша?
Он качнул головой на церковь,
"А скоро ли, - спрашиваю, - кончат вечерню?"
"У нас нонче не вечерня, а всенощная".
"Не может быть, - говорю, - завтра нет никакого выдающегося праздника".
"Да, это у вас нет, а у нас есть".
"Какой же у вас праздник?"
"А право, - говорит, - в точности не знаю: или семь спящих дев, или течение головы Потоковы".
"Ну, - говорю, - я вижу, что хотя вы и возле святыни чего-то ожидаете, а сами мерзавцы".
"Да, да, - отвечает, - а вам, пожелав всего хорошего, отходи, пока не выколочена".
Я больше и говорить не стала, вошла в храм и отстояла службу, но и тут все замечаю, будто шепчут аргенты, и напало на меня беспокойство, что непременно как сунутся к боготворной иконе, так у меня вытащат деньги. Вышла я и возвратилась сюда и поместилась вот точно так же здесь, только в маленькой-премаленькой комнатке, за два рубля, и увидала тут в коридоре самых разных людей и стала слушать. Один офицер из Ташкента приехал и оттуда жену привез; так с нею ведь какое невообразимое несчастие сделалось: они по страшной жаре в тарантасе на верблюде ехали, а верблюд идет неплавно, все дергает, а она грудного ребенка кормила, и у нее от колтыханья в грудях из молока кумыс свертелся!.. Ребенок от этого кумыса умер, а она не хотела его в песок закопать и получила через это род помешательства. И они, вот эти-то, желали, чтобы им завтра получить самое первое благословение и побольше денег. То есть, разумеется, не сама сумасшедшая этого добивалась, а ее муж. Этакой, правду сказать, с виду неприятный и с красными глазами, так около всех здешних и юлит, чтобы ему устроили получение, и всех подговаривает: "Старайтесь, - что бог даст - все пополам". А его и слушать не хотят. Зачем делить пополам, когда всяк сам себе все рад получить! Ну, а я как денежного благословения у него себе просить не намерена, то по самолюбию своему и загордячилась - думаю: что мне такое? мне никто не нужен! Так все и надеялась своим бабским умом сама обхватить и достигнуть выдающейся цели своей ажидации; но в ком сила содержится и что есть самое выдающееся, того и не поняла.
- А что же здесь самое выдающееся? - полюбопытствовала Аичка.
- Вот отгадай.
- Я не люблю отгадывать: впрочем, верно - благословение?
- То-то и есть: благословение, но какое? Всякий говорит "благословение", а что именно такое заключает в себе благословение, это не всякий понимает. Ты ведь священную историю небось учила?
- Учила, да уж все позабыла.
- Как это можно! все позабыть это немыслимо.
- Ну вот, а я забыла.
- Ну, вспомни про Исава и Якова. Их бог еще в утробе не сравнил: одного возлюбил, а другого возненавидел.
Аичка рассмеялась.
- Чего же ты, милушка, смеешься?
- Да что вы какие пустяки врете!
- Нет, извини, это не пустяки.
- Да как же, разве я не понимаю... в утробе ребенок ничего яе пьет и не ест, а только потеет. В чем же тут причина, за что можно их одного возлюбить, а одного возненавидеть? Это только мать может ненавидеть, которая стыдится тяжелой быть, а бог за что это?
- Ну, уж за что возненавидел бог - об этом ты не у меня, а у духовных спроси; но первое благословение всегда бывает самое выдающееся. Яков надел себе на руки овечьи паглинки и первое выдающееся благословение себе и сцапал, а Исаву осталось второе. Второе благословение - это уже не первое. В здешнем месте уж замечено, что самое выдающееся - это то, где его раньше получат. Там и исполнение будет и в деньгах и от вифлиемции, а что позже пойдет, то все будет слабее. "Сила его исходяще и совещающе".
- Вот это я помню, что об этом я где-то учила, - вставила Аичка.
- Нет, а я хотя об этом и не учила, а взяла да свою записку сверху других и положила, но риндательша меня оттолкнула и говорит: "Пожалуйста, здесь не распоряжайтесь". Однако он мое письмо прочитал и говорит:
"Вы сами, или нет, Степенева?"
"Никак нет, - говорю, - я простая женщина". Он перебил:
"Все простые, но ведь есть еще Ступины или Стукины".
"Нет, - отвечаю, - я не от тех, я от Степеневых. Дом выдающийся".
"Кто у них болен?"
"Никто, - отвечаю, - не болен: все, слава богу, здоровы".
"Так о чем же вы просите?"
Отвечаю:
"Я по их поручению: просят вас к себе и желают на добрые дела пожертвовать".
"Хорошо, - говорит, - я послезавтра буду, и ожидайте".
Я благословилась и с первым отходом еду назад с ажидацией. И на душе у меня такая победная радость, что никому я не кланялась и ничего не дала ни певцу, ни севцу, ни риндательше, а все так хорошо и легко обделала. Всем, кто вместе со мною возвращается, я как сорока болтаю: вот послезавтра он у нас первых будет, мне велел себя ждать с каретою. Расспрашивают: как моя счастливая фамилия? А я по своей простоте ничего дурного не подозреваю и всем, как дура, откровенно говорю, что моя фамилия ничтожная, а счастливая фамилия - это выдающиеся купцы Степеневы. Тут еще спор вышел из-за того, что это - фамилия выдающаяся или не выдающаяся. Только один повар вступился:
"Я, - говорит, - знаю фруктовщиков Степеневых, так те выдающиеся: я через них у генерала места лишился за то, что они мне фальшивый сыр подвернули".
А другие пассажиры совсем будто никаких Степеневых не знают, а я им сдуру и пошла все расписывать совсем и в понятии не имею, что из этого при человеческой подлости может выйти.
- А что же выйдет? - протянула Аичка.
- Ах, какой форт ангейль вышел! Вдруг на меня напал ташкентский офицер и начал кричать: "Замолчите вы, пустозвонка! мае вас скверно слушать, вы маня раздражаете! Я этому человеку в его святость совсем не верю: я вот к нему со своею больною двенадцать рублей проездил, а он мне всего десять рублей подал! Это подлость! Пьет из ушата, а цедит горсточкой; а его подлокотники в трубы трубят и печатают. Это базар!"
Все от его крика даже присмирели, потому что вид у него сделался очень жадный: жене он швырнул два баранка, как собачоночке, а сам ходит и во все стороны глаза мечет.
Люди тихо говорят: "Не отвечайте ему, - это петриот механику строит".
Но один лавочник его признал и пояснил:
"Никакой он, - говорит, - не петриот, а просто мошенник, и которую он несчастную женщину при себе за жену возит - она ему вовсе не - жена, а с постоялого двора дурочка".
И точно, только что мы приехали и стали вылезать, к нему сейчас два городовых подошли и повели его в участок, потому что эту женщину родные разыскивают.
Повздыхали все: ах, ах, ах! какая низость! какой обман! И подивились, как он ничего этого не прозрел! А потом испугались. Да и где можно все это проникать в такой сутолоке! И рассыпались все по своим домам.
Приезжаю и я прямо к Маргарите Михайловне и говорю ей: "Креститесь и радуйтесь, бог милость послал. Послезавтра на нашей улице праздник будет, и вас счастье осенит: я согласие получила, и утром мне надо ехать встречать его на ажидации".
Все тут обрадовались, и Маргарита Михайловна и Ефросинья Михайловна, и начали меня расспрашивать: узнала ли я, чем его принимать и просить. Я говорю: "я все узнала, но не надо ничего особенно выдающегося, кроме чаю с простой булкой и винограду; а если откушать согласится, то надо суп с потрохами".
"А может быть, какого-нибудь вина превосходного?"
"Вина, - говорю, - можно подать только превосходной мадеры, но, самое главное, вы сейчас разрешите, кто поедет его встречать на ажидацию: вы ли сами, или я, или Николай Иваныч, если он в своей памяти. По-моему, всех лучше Николай Иваныч, так как он мужчина и член в доме выдающийся. Только если он теперь опять не "с буланцем".
Решили, что Николай Иваныч и я вдвоем поедем. Как-нибудь уж его на этот час уберечь можно. Оттуда Николай Иваныч пусть с ним вместе в карету усядется, а я назад на пролетках приеду.
На счастие наше, Николай Иваныч ввечеру явился в раскаянии и в забытьи: идет и сам впереди себя руками водит и бармутит:
"Дорогу, дорогу... идет глас выпивающий... уготовьте путь ему в пустыне... о господи!"
Да и застрял в углу и начал искать чего-то у себя по карманам.
Я подошла и говорю:
"Чего, опять вчерашнего дня небось ищете? Удаляйтесь скорей на покой",
А он отвечает:
"Подожди... тут у меня в кармане очень важный сужект был, и теперь нет его".
"Какой же сужект?"
"Да вот Твердамасков мне с Крутильды пробный портрет безбилье сделал, и я его хотел сберечь, чтоб никому не показать, да вот и потерял. Это мне неприятно, что его могут рассматривать. Я поеду его разыскивать".
"Ну уж, - говорю, - это нет. Попал домой - теперь типун, больше не уедешь, - и мы его на все два дня заперли, чтоб опомнился".
И спала я после этого у себя ночь, как в раю, и все вокруг меня летали бесплотные ангелы - ликов не видно, а этак все машут, все машут!
- Какие же они сами? - полюбопытствовала Аичка.
- А вот похожи как певчие в форме, и в таких же халатиках. А как сон прошел и начался другой день, то начались опять и новые мучения. С самого раннего утра стали мы хлопотать, чтобы все к завтрему приготовить. И все уже они без меня и ступить боятся: мы с Ефросиньюшкой вдвоем и в курятную потроха выбирать ходили, чтобы самые выдающиеся, и Николая Иваныча наблюдали, а на послезавтра, когда встрече быть, я сама до света встала и побежала к Мирону-кучеру, чтобы он закладывал карету как можно лучше.
А он у них престрашный грубиян и искусный ответчик и ни за что не любит женщин слушаться. Что ему ни скажи, на все у него колкий ответ готов:
"Я сам все формально знаю",
Я ему говорю:
"Теперь же нынче ты не груби, а хорошенько закладывай, нынче случай выдающийся",
А он отвечает:
"Ничего не выдающее. Мне все равно: заложу как следно по форме, и кончено!"
Но еще больше я беспокоилась, чтобы без меня Клавдинька из дома не ушла или какую-нибудь другую свою трилюзию не исполнила, потому что все мы знали, что она безверная. Твержу Маргарите Михайловне:
"Смотри, мать, чтобы она не выкинула чего-нибудь выдающегося".
Маргарита Михайловна сказала ей:
"Ты же, Клавдюша, пожалуйста, нынче куда-нибудь не уйди".
Она отвечает:
"Полноте, мама, зачем же я буду уходить, если это вам неприятно",
"Да ведь ты ни во что не веришь?"
"Кто это вам, мамочка, такие нелепости наговорил, и зачем вы им верите!"
А та обрадовалась:
"Нет, в самом деле ты во что-нибудь веруешь?"
"Конечно, мама, верую".
"Во что же ты веруешь?"
"Что есть бог, и что на земле жил Иисус Христос, и что должно жить так, как учит его евангелие",
"Ты это истинно веришь - не лжешь?"
"Я никогда - не лгу, - мама",
"А побожись!"
"Я, мама, не божусь; евангелие ведь не позволяет божиться".
Я вмешалась и говорю:
"Отчего же не побожиться для спокойствия матери?"
Они мне ни слова; а та ее уже целует с радости и твердит:
"Она никогда не лжет, я ей и так верю, а это вот вы все хотите, чтобы я ей не верила".
"Что вы, что вы! - говорю я, - во что вы хотите, я во все верю!"
А сама думаю: вот при нем вся ее вера на поверке окажется. А теперь с ней разводов разводить нечего, и я бросилась опять к Мирону "посмотреть, как он запрягает, а он уже запрег и подает, но сам в простом армяке.
Я зашумела:
"Что же ты не надел армяк с выпухолью?"
А он отвечает:
"Садись, садись, не твое дело: выпухоль только зимой полагается".
Вижу его, что он злой-презлой.
Николай Иваныч сел смирно со мною в карету, а две дамы дома остались, чтобы нас встретить, а между тем с нами начались такие выдающиеся приключения, что превзошли все, что было у Исава с Яковом.
- Что же это случилось? - воскликнула Аичка.
- Отхватили у нас самое выдающееся первое благословение.
- Каким же это манером?
- А вот это и есть Моисей Картоныч!
VIII
Приехали мы с Николаем Иванычем в карете - он со всеми принадлежностями, с ктиторской медалью на шее и с иностранным орденом за шахово подношение, а я одета по обыкновению, как следует, скромно, ничего выдающегося, но чисто и пристойно. А народу совокупилась непроходимая куча, и стоит несколько карет с ажидацией, и на простых лошадях и на стриженых, на козлах брумы с хлопальными арапниками, и полицейские со всеми в рубкопашню бросаются - хотят всех по ранжиру ставить, но не могут.
Помощник пристава тут же, как встрепанный воробей, подпрыгивает и уговаривает публику:
"Господа! не безобразьте!.. все увидите. Для чего невоспитанность!"
Я думаю, вот этот образованный! и подхожу к нему и прошу, чтобы велел нашу карету впереди других поставить, потому что нам назначена первая ажидация; но он хоть бы что!.. на все мои убедительные слова и внимания не обратил, а только все топорщится воробьем и твердит: "Что за изверги христианства! Что за свинская невоспитанность!" А я вдруг замечаю, что здесь же в толпучке собрались все мои третьеводнишние знакомые, с которыми я назад ехала, и особенно та благочестивая старушка, у которой весь дом от вифлиемции болен, и я ей все рассказывала.
"Вот и. вы, - говорит, - здесь?"
"Как же, - отвечаю я, - здесь; к нам ведь к первым обещано".
"Вы ведь от Степеневых, кажется?"
"Да, - отвечаю, - я от Степеневых, - в их карете, - Мирон-кучер".
"Ах! - говорит, - Мирон-кучер..."
А тут весь народ вдруг вздрогнул, и стали креститься, и уж как попрут, то уж никто друг друга и жалеть не стал, - но все как дикий табун толпучкою один другого задавить хотят... Раздался такой стон и писк, что просто сказать, как будто бы все люди озверели и друг друга задушить хотят!
Помощник уж не может и кричать больше, а только стонет: "Что за изверги христианства! - Что за скоты без разума и без жалости!" А городовые пустились было в рубкопашную, но вдруг протиснулись откуда-то эти тамошние бургонские рожи - эти басомпьеры, - те, которые про спящих дев говорили, - и враз смяли всех - и городовых и ожидателей! Так и смяли! Обхватили его, и прут прямо к каким знают каретам, и кричат: "Сюда, сюда!" - и даже, я слышу, Степеневых называют, а меж тем в чью-то не в нашу карету его усадили и повезли.
Я стала кричать:
"Позвольте! ведь это немыслимо - это... не от Степеневых карета.... у нас Мирон-кучер называется!"
А меж тем его обманом усадили в другую карету, с той самой старушкой, с моей-то с благочестивой попутчицей, у которой все в вифлиемции, и увезли к ней!
Аичка вмешалась и сказала:
- Что же - это так и следовало.
- Почему?
- У нее больные, а у вас нет.
Мартыновна не стала спорить и продолжала:
- Я к помощнику, говорю:
"Помилуйте, господин полковник, что же это за беспорядок!"
А он еще на меня:
"Вам, - говорит, - еще что такое сделали? Язычница! вы больше всех лезли. Что вам на любимую мозоль, что ли, кто наступил? Вот аптека, купите себе пластырю".
"Не в аптеке, - говорю, - дело, а в том, что мне была назначена первая ажидация, а ее нет".
"Чего же вы ее не ухватили - ажидацию-то?"
"Я бы ухватила, а от полиции порядка не было - вы видели, что мне и подойти было немыслимо, у меня выхватили..."
"Что у вас выхватили?"
"Отсунули меня..."
"А у вас ничего не украдено?"
"Нет, не украдено, а сделан обман ажидации",
А он на это рукою махнул.
"Экая важность! - говорит, - это и часто бывает".
И больше никакого внимания.
"Ну вас, - говорит, - совсем, отстаньте".
Я к Николаю Иванычу, который в карете уселся, и говорю ему:
"Что же здесь будем стоять, надо за ними резво гнаться и взять хоть со второй ажидации".
Он отвечает, что ему все равно, а Мирошка сейчас же спорить:
"Гнаться, - говорит, - нельзя".
"Да ведь вот еще их видно на мосту. Поезжай за ними, и ты их сейчас догонишь".
"Мне нельзя гнаться".
"Отчего это нельзя? Ты ведь всегдашний грубец и искусный ответчик".
"То-то и есть, - говорит, - что я ответчик: я и буду в ответе; ты будешь в карете сидеть, а меня за это формально с козел снимут да в полиции за клин посадят. Во всею мочь гнать не позволено".
"Отчего же за ними вон в чьей-то карете как резво едут?"
"Оттого, что там лошади не такие",
"Ну, а наши какие? Чем хуже?"
"Не хуже, а те - аглицкие тарабахи, а наши - тамбовские фетюки: это разница!"
"Да уж ты известный ответчик, на все ответишь, а просто их кучер лучше умеет править".
"Отчего же ему не уметь править, когда ему их экономка при всех здесь целый флакон вишневой пунцовки дала выпить, а мне дома даже поклеванник с чаем не дали долить".
"Ступай и ты так поспешно, как он, тогда и я тебе дома цельную бутылку пунцовки дам".
"Ну, - говорит, - в таком разе формально садись скорей".
Села я опять в карету, и погнали. Мирон поспевает:
куда они на тарабахах, туда и мы на своих фетюках, не отстаем; но чуть я в окно выгляну - все мне кажется, будто все кареты, которые едут, - это все с ажидацией. Семь карет я насчитала, а в восьмой увидала - две дамы сидят, и закричала им:
"Отстаньте, пожалуйста, - это моя ажидация!"
А Николай Иванович вдруг рванул меня сзади изо всей силы, чтобы я села" и давленным, злым голосом шипит:
"Не смейте так орать! мне стыдно!"
Я говорю:
"Помилуйте! какой с бесстыжей толпучкой стыд!"
А он отвечает:
"Это не толпучка, а моя знакомая блондинка; она мне может через одно лицо самый неприятный постанов вопроса сделать".
И опять так меня рванул, что платье затрещало, и я его с сердцов по руке, а по дверцам локтем, да и вышибла стекло так, что оно зазвонило вдребезги.
К нам сейчас подскочил городовой и говорит:
"Позвольте узнать, что за насилие? О чем эта дама шумят?"
Николай Иваныч, спасибо, ловко нашелся:
"Оставь, - говорит, - нас: эта дама не в своем уме, я ее везу в сумасшедший дом на свидетельство".
Городовой говорит:
"В таком разе проследуйте!"
Опять погнались, я о тут как раз впоперек погребальный процесс: как назло, какого-то полкового мертвеца с парадом хоронить везут, - духовенства много выступает - все по парам друг за другом, в линию, архирей позади, а потом гроб везут; солдаты протяжно тащатся, и две пушки всем вслед волокут, точно всей публике хотят расстрел сделать, а потом уж карет и конца нет, и по большей части все пустые. Ну, пока все это перед своими глазами пропустили, он, конечно, - уехал, и тарабахи скрылись.
Поехали опять, да не знаем, куда ехать; но тут, спасибо, откуда-то взялся человек и говорит:
"Прикажите мне с кучером на козлы сесть - я сопоследователь и знаю, где первая ажидация".
Дали ему рубль, он сел и поехал, но куда едем - опять не понимаю. Степеневых дом в Ямской слободе, а мы приехали на хлебную пристань, и тут действительно оказалась толпучка народу, собралась и стоит на ажидации... Смотреть даже ужасти, сколько людей! А самого-то его уже и не видать, как высел, - и говорят, что насилу в дом проводили от ожидателей. Теперь за ним и двери заключили, и два городовых не пущают, а которые загрубят, тех пожмут и отводят.
Но однако, впрочем, все ожидатели ведут себя хорошо, ждут и о разных его чудесах разговаривают - где что им сделано, а все больше о выигрышах и о вифлиемции; а у меня мой сударь Николай Иваныч вдруг взбеленился.
"Что мне, - говорит, - тут с вами, ханжами, стоять! У меня вифлиемции нет, а еще, пожалуй, опять за банкрута сочтут! Я не хочу больше здесь с вами тереться и ждать. Оставайся здесь и жди с каретою, а я лучше хоть на простой конке на волю уеду".
Я уговариваю:
"У бога, - говорю, - все равны. Ведь эта ажидация для бога. Если хотите что-либо выдающееся сподобиться, то надо терпеливо ждать".
Кое-как он насилу согласился один час подождать и на часы отметил.
Час этот, который мы тут проманежились, я весь язык свой отбила, чтобы Николая Иваныча уговаривать, и за этими разговорами не заметила, что уже сделался выход из подъезда, и его опять в ту же самую секунду в другую карету запихнули и помчали на другую ажидацию. Боже мой! второе такое коварство! Как это снесть! Мы опять за ними следом, и опять нам в третий раз та же самая удача, потому что Николай Иваныч с орденами и со всеми своими принадлежностями нейдет на вид, а прячется, а меня в моем простом виде все прочь оттирают.. А в конце концов Николай Иваныч говорит:
"Ну, уж теперь типун! я не намерен больше позади всех в свите следовать. Ты сиди здесь и езди, а я хочу".
И с этим все свои принадлежности снимает и в карман прячет.
Я говорю:
"Помилуйте, как же я одна останусь?.. Это немыслимо..."
А он вдруг дерзкий стал и отвечает:
"А вот ты и размышляй о том, что мыслимо, а что не мыслимо, а я в трактире хоть водки выпью и закушу миногой".
"Так вот, - говорю, - и подождите же, богу помолитесь натощак, а тогда кушайте; там все уже приготовлено, не только миноги, а и всякая рыба, и потроха выдающиеся, и прочие принадлежности".
Он меня даже к черту послал.
"Очень мне нужно! - говорит. - Не видал я, поди, твои потроха выдающиеся!" - и вместо того, чтобы забежать в трактир, сел на извозчика, да и совсем уехал.
Тут я даже заплакала. Много я в моей жизни низостей от людей видела, но этакой выдающейся подлости, чтобы так и силом оттирать, и обманно чужим именем к себе завлекать, и, запихнувши в карету, увозить этого я еще и не воображала.
В отчаянии рассказала это другим, как это сделано, а другие и не удивляются, говорят: