– Да, да, да! – продолжал дипломат. – Это невероятно, но все это чуть не случилось, а тогда мы, бедные дипломатишки старой, негодной меттерниховской школы, извольте выворачиваться и это расхлебывать – изъяснять, разъяснять, лгать и представлять все в ином виде… Нет! Этого нельзя допустить – надо интриговать, чтобы это стало невозможным! Таким образом, надо лезть не в свое дело. Пусть за это на нас и позлобятся, и, может быть, придется перенести какие-нибудь неприятные замечания, но не все же ожидать только приятностей! Надо делать свое дело! Нельзя без интриги! Хвалите господина Бисмарка, что он будто не интригует, но ведь он и таких затруднений не знает! Бисмарк никогда не переживал столкновений с дамами, которые хотят произвести турнир в полонезе…
Князь рассмеялся, а Жомини ответил, что это совсем не шутка, – что открыто сражаться с такими противницами нельзя…
– Я с вами согласен, – подтвердил князь.
– Вы это признали?
– Да; признаю.
– Ну, а потому и здесь опять нужна была интрига.
– Нетерпеливо хочу о ней слышать, и все время буду желать, чтобы она имела успех.
– Да; она, конечно, и имела успех; но только кому мы этим обязаны, кто нам оказал эту неоцененную услугу – я и сам не знаю.
– Да вы же, я думаю, и оказали.
– А вот то-то, что нет!
– Так кто же?
– А вот, пожалуйста, слушайте, и разберите: кто в самом деле оказывает иногда самые неоцененные услуги.
XII
Заговор, который я открыл; был так ужасен, что я против него не мог ничего придумать. Те, кому я об этом поспешил сообщить – тоже только развели руками и решили ждать, что будет.
А я знал: что будет. Я знал, что это может удасться – но не знал: к кому обратиться и у кого искать совета. И тут-то вдруг пошло у меня мелькать в уме ашиновское присловье: «шерше ля Хам».
– Хам! Хам! явись мне, пожалуйста, в какой ты можешь оболочке, – и он явился.
Признаюсь, мне тогда доставляло немалое наслаждение слушать рассказы о том, как Достоевский в доме поэта Толстого гнал молодую барышню и образованных людей на кухню – «учиться к кухонному мужику».
Его не послушали: барышня У<ша>кова предложила ему самому пойти и поучиться у кухонного мужика вежливости. Вот это самое сподручное «шерше ля Хам», но в столкновении с дамскою затеею выводить в полонезе высеченных болгар – кухонный мужик не поможет… А между тем, представьте себе, что без него ничего бы не было.
– Ах, шельма этакой!
– Да; да; этот monsieur le кухонный мужик сделал первое указание, а потом…
– Ну, вы, разумеется, потом…
– Нет, то-то и есть, что и потом еще не я, а другие, случайные элементы. Дослушайте, – это очень характерно.
Весь остаток дня после визита у дипломатической дамы я ходил встревоженный и огорченный, можно сказать, в каком-то сумраке, но мысль расстроить церемониальный полонез первых дам с высеченными Паницею болгарами меня не оставляла. Трудно, почти безнадежно трудно, но, однако, я еще не отказывался… Авось какая-нибудь случайность поможет!
Я свой план не бросаю: чуть явится повод – я готов служить делу.
Главная вещь – надо было дорожить временем: я слышал, как Цибела обещала Корибанту написать для его газеты «жаркий артикль». Он его напечатает завтра же. Там будут «шпильки на все стороны», и Цибела его уверила, что ничего не следует бояться, потому что ее брат «хорош с цензурою»…
Она пошлет господина своего брата, и все сойдет благополучно… Чтобы статья имела большее значение – ее подпишет Редедя… На него подуются, но тоже… ему сойдет… Ведь он уже не в первый раз то на коне, то под конем… Потом она, – сама жестокая Цибела… О, что она наделает! Какой раздует пожар завтра же в городе!.. У нее в дорожном сундуке есть кучерский ремень и большие никелевые часы «на поясницу»… С этим ездят только очень занятые люди, у которых каждое мгновение рассчитано. Им некогда вынимать из кармана часы и смотреть на них: у них часы всегда висят на пояснице у кучера, так что циферблат их виден пассажирам и заметен публике, которая отсюда понимает, что это едет лицо, у которого очень дорого время.
Она спрашивала у Корибанта: есть ли это у его кучера, – но у его кучера этого нет, и он сказал, что «здесь этого еще ни у кого нет». Значит, у нее есть поясничные часы, и она имеет, чем сразу же показать свою политическую деловитость. Она проедет всюду, и у нее не будет недостатка в опытности и уменьи, как повести дело так, чтобы артикль, подписанный Редедей, произвел впечатление. Она трогает самые говорящие струны в первой скрипке, а нежные флейты ее подхватят, и оркестр зазвучит всей полнотой самых согласных звуков…
Если только есть какая-нибудь возможность достать у нас поясничные часы, то все дамы завтра же прицепят их на турнюры своим кучерам и понесутся по стогнам столицы из одного салона в другой, и все «забудируют» и доведут дело до того, что его остановить будет невозможно…
Почти целую ночь я не мог спать, а когда на другой день вышел на Невский, то увидел… не отгадаете, что: я увидел первых двух дам, несшихся в коляске, на козлах которой сидел кучер с часами на пояснице!.. Конечно! – мы пойдем в полонезе!.. Я почувствовал, что, несмотря на весь «зимы жестокой недвижный воздух и мороз»
– земля горит у меня под ногами, и я сам за собою заметил, что в ответ на приветствия людей, которые говорили мне «здравствуйте», я растерянно отвечал «прощайте!».
После этого только и оставалось спрятаться, и я ушел домой, встретив опять двух дам при кучере с поясничными часами.
Очень жаль, если будущий Пыляев
не отметит у себя, что поясничные часы в Петербурге стали употреблять по примеру Цибелы и именно по случаю политического полонеза, который желали устроить в честь высеченных болгар.
Но как это говорят: где близко горе, там близка и помощь божья.
Вечером, в этот второй день моей дипломатической тоски я завернул в клуб. Заехал я сюда без особенного желания кого-нибудь видеть, но с смутным влечением послушать: не говорят ли уже что-нибудь о полонезе?
В клубе в этот вечер не было еще настоящих политиков, но, однако, я застал нескольких очень приятных людей, из Парижа наш этот русский художник… вы его знаете… все этак широко крестится и говорит, что всем бордо – предпочитает наше простое, доброе, русское вино!.. Очень милый человек! – И еще писатель Данилевский
… Ну, этого вы еще больше должны знать… Очень большой талант, и переводят его на все языки… Потом другие тоже и один большой охотник делиться своими юмористическими наблюдениями над жизнью. Он прекрасно передает сцены из своих разговоров с простолюдинами, – преимущественно он говорит с извозчиками.
И теперь он сидел у камина и что-то рассказывал. Его окружали пять или шесть человек и m-r Данилевский. Он меня и пригласил. Говорит:
– Присядьте, послушайте: очень характерная глупость.
Чего доброго, – пожалуй, это уж знают о полонезе!
Я поблагодарил Данилевского и приткнулся к компании, и только что я сел, как рассказчик сейчас же и произнес:
– Является на сцену кухонный мужик!
Это было так неожиданно, что я вздрогнул на кресле и очень неуместно воскликнул:
– Как кухонный мужик?
– Ах, это презабавное qui-pro-quo
, – отвечал мне Данилевский и, назвав рассказчика по имени, прибавил, что он рассказывает qui-pro-quo одного кухонного мужика, у которого вышел престранный инцидент.
– С болгарами! – воскликнул я.
– Да: с болгарами, – вы это разве уж слышали?
Вы можете понять мое душевное состояние, мои и радости и муки, когда я это услышал!.. Он здесь, здесь налицо перед нами, наш «всечеловек». наш милый, универсальный кухонный мужик, и притом в личных и непосредственных qui-pro-quo с самими болгарами!.. Но еще надо мне прежде узнать: с какими же болгарами является наш кухонный мужик: с сечеными или с несечеными?
И представьте, мне объясняют, что именно дело идет о болгарах сеченых.
А мне это дороже всего: мне только и нужно было, чтобы мужик появился в сближении с сечеными болгарами, и учил нас, что мы должны в таком же сближении сделать!..
Но что же это такое у них было?
Я узнал следующее: у этого клубного члена, так любящего «беседовать с народом», есть его собственный, очень хороший и очень честный кухонный мужик, кажется, по имени Николай. Он у него живет уже несколько лет и известен всем в доме с отличной стороны. Единственный порок его заключается в том, что он любит читать книги, не пьет вина, и никому из прислуги неизвестно, в какую он церковь ходит. За это на него было гонение со стороны набожной экономки, но хозяин случайно узнал об этом от своего камердинера и заступился за Николая. За это он был щедро вознагражден судьбою, потому что открыл в своем кухонном мужике объект для опровержения ненавистных «теорий Толстого». Мужик не только читал толстовские «китрадки»
, но и вел такую странную жизнь, что его представляли «девственником». Наш приятель находил, что это «неестественно», и употреблял свое влияние исправить мужика, а потом уверял, что это не может быть, что мужик только хитрит и надо его подсмотреть.
Барин занялся своим кухонным мужиком даже в «в общих целях» – чтобы «наблюсти, как в живом человеке Толстой борется с натурой». Он делал об этом заметки и хотел со временем что-то написать к Толстому. А главное, – он был озабочен, чтобы «смесить мужика», то есть ввести его в соблазн и отпраздновать его падение; послав депешу Толстому. С этой целию он даже допускал себя делать подкупы у женщин, и писал к своему кухонному мужику анонимные письма, которые выдали себя, потому что были слишком искусственны. Женщина писала, например: «Превкусный суп моих удовольствий! Лакомый кусочек с господской передачки! Сердце мое по тебе иссушилося, как жареный картофель» и т. п. Кухонный мужик, получив это, прочел и оставил без внимания, сказав: «Кто-то шуткует».
Но вдруг наш знакомый узнает, что он напрасно так издали забирает: экономка сообщила ему, что мужик изобличен в том, что он по ночам выходит на черную лестницу и сидит там на окне с очень старой и безобразной соседской кухаркой.
– Заметьте, – «старой и безобразной»! – подчеркивал наш приятель и вслед за тем всегда добавлял: А вот я еще по этому поводу задам гонку Толстому: я его спрошу – еще знает ли он, что у нас в простом народе есть альфонсизм? Да, да; в простом классе не мужчина тратится на свою возлюбленную, как мы грешные, а мужчина обирает свою возлюбленную… Все эти горничные, прачки и швачки – они на своих любовников только и живут… Пусть Толстой не думает…
Но вдруг – афронт! Призванный пред очи господина кухонный мужик толстовской складки объявил, что он «соблюдал себя в чистоте», а к соседской кухарке на лестницу <выходил> по жалости, а она туда выходила «по страсти», то есть потому, что ей дома становилось страшно, так как она живет у болгарина, и когда к нему приходят другие болгары их веры, то у них такая игра, что они один другого секут, и ей это страшно, – она и выходит на лестницу, а он сидит с ней по состраданию.
XIII
Этот рассказ всех так заинтересовал, – говорил Жомини, – что один только Данилевский по своей неотложной редакционной надобности встал и уехал, а все прочие остались рассуждать и толковать о том: что это за игра могла быть у болгар и какое она может приносить удовольствие всем играющим?
Одни думали, что это что-нибудь сектаторское, – теперь ведь очень много сект, – а другие склонны были видеть в этом «приемы спартанского воспитания», в духе которого недурно укрепить себя при Панице, а третьи думали, что это просто «правеж», так как этот болгарин давал деньги на проценты и, вероятно, сек неисправных плательщиков.
А рассказчик наш над всем этим засмеялся и сказал:
– Вы все не отгадали, – впрочем, и я тоже вначале не отгадал и велел сообщить управляющему домом, а тот, в свою очередь, дал знать околодочнику, и тот все выяснил.
– Как это любопытно! – прошептали мы переглядываясь.
– Да, да, да! – отвечал рассказчик, – и я так думал, что это любопытно, а это вышло, что этот болгарин или даже и не болгарин, а персианин или армянин приехал сюда торговать, но прогорел и стал лечить, – начал заниматься чем-то вроде массажа… «Коусек хлеба заробивал»… Открыл своего рода врачебное действие, которое так и назвал «пользительное похлопывание»… И к нему приходили больные ревматизматики или паралитики, и он их «немножко побиет, а они ему немножко заплотят, и всем оттого благо выходит».
Этот рассказ не только мне понравился, потому что он прост, занимателен и весел, но я в нем слышал и ощущал что-то утешительное и бодрящее. Что такое именно? – в этом я не мог дать себе отчета, но что-то будто сильное и властное стало на мою сторону и подставило политическому полонезу огромную ногу в валяной суконной онуче и в лаптях. Кухонный мужик что-то выудил, настоящий, находчивый ум с живою фантазиею из этого непременно бы что-то сделали, и сделали бы как раз то, что нужно, чтобы расстроить полонез!
А это, прошу вас заметить, – это все было уже сделано!
XIV
Под влиянием охватившего меня жизнерадостного чувства мне не хотелось ни возвращаться домой, ни сидеть в клубе, и я заехал к Цибеле.
Я боялся, что было немножко поздновато, и постучал, а не позвонил в двери и чрезвычайно удивился, когда мне открыла их сама хозяйка.
Я извинился, что захожу поздно.
– Ничего, ничего, – отвечала Цибела, – наши друзья и друзья наших друзей приходят к нам всегда в пору. К тому же вы у меня еще застаете других друзей, и я только сейчас проводила Данилевского… Он тоже всего на минуту зашел и вышел… Как он, право, талантлив!
– О, да! – отвечал я. следуя за хозяйкою в зал.
В гостиной у Цибелы я нашел несколько достопочтенных людей, которые напирали на Питулину, присутствовавшую здесь без дочерей и высказавшую такую «грубую радикальность», что будто русские люди все «очень пустоверны и всему могут верить, а ничего не понимают», и что ей сегодня нагрубил кучер и ни за что не хотел надеть часов на поясницу, потому что, говорит: «Я исповедь и святое причастие принимаю: мне стыдно, что на меня, в эту точку смотрели». После этого чего и удивляться…
Цибела ее перебила и сказала:
– Удивляться не надо, а благоговеть надо, – и она заговорила об особенных способностях славян к беззаветной вере, – черпала широкою рукою подходящий ей материал из старых и новых времен и потом вдруг кинула укор Гексли и другим ученым англичанам за то, что они не хотят оказывать доверия Бутсу
. Благочестивый мистер Бутс очень хочет, чтобы ему давали деньги и чтобы он мог употреблять эти деньги на бедных «апостольски», то есть безотчетно, а Гексли и другие с ним находят, что такой способ безотчетности теперь уже устарел и вреден прежде всего для самого великого раздавателя, так как неминуемо порождает сомнения: все ли назначаемое плыть через его руки в целости доплывает до бедных?..
Цибела была в сильном воодушевлении, и от нее начинали веять мерцательные движения, которыми она подавала знак, что далее полемизировать с нею небезопасно, но один иностранец позволил себе заметить, что никакой честный и воспитанный человек и сам ни за что не захочет брать на себя столько, чтобы действовать бесконтрольно…
Эти досадительные речи так больно укололи Цибелу, что она пустила мерцательные движения только бровями, ибо слово с чужими людьми тратить не стоило, и подала мне знак, что хочет со мной побеседовать.
И когда мы вышли в ее маленький будуар, она мне прямо сказала:
– С болгарами нужна осторожность.
– Да; кажется, – отвечал я и спросил: а вы что-нибудь о них узнали?
– Да… пожалуйста, тише, – мне сообщено, будто они… то есть не все, а некоторые… нарочно фабрикуют себе раны…
– Боже мой! – воскликнул я, – для чего же они это делают?
– Ну, что им удивляться!.. Они так низко пали, что им это ничего не значит, лишь бы возбуждало к ним сочувствие и приносило выгоды. Но так как это дело уже доведено до полиции, то, – вы понимаете, – к нему нельзя привлекать первых дам.
– Конечно! – говорю – невозможно!
– Да! И вот вы именно застали меня в этом настроении. Для дела много уже сделано, и завтра должен был выйти мой артикль, под которым был должен подписаться Редедя, но я все остановила. Я сейчас же всех своих людей послала к Корибанту и в типографию, и к Редеде, чтобы статьи завтра не было, – и вот почему я сама и отперла вам двери; но никого из моих людей до сих пор еще назад нет… И это меня страшно беспокоит и бросает в отчаяние, потому что если завтра выйдет артикль в пользу болгар с укоризнами нашему обществу, а полиция имеет сведения, что они сами где-то там делают искусственные раны, то… наша политическая репутация полетит кувырком, не лучше репутации прекрасной Елены!
Я не находил слов, чтобы выразить Цибеле мои чувства, и только глядел на нее полным участия взглядом. А она была сильно встревожена и, вставая, обтерла на висках капли холодного пота и заметила:
– Гости не в пору хуже татар, но, если они сейчас уедут, – пожалуйста, не уходите, пока я получу известие, что артикля не будет, а то мне как-то даже страшно!
Гости действительно уехали, а слуги, разосланные во все места, чтобы задержать артикль, еще не возвращались, и потому я остался в приятном tete-a-tete с Цибелой.
– Ах! вот мы теперь и одни! – сказала она. – Как я рада, что они уехали и я не обязана улыбаться, когда мне не до улыбок; но скажите, пожалуйста: что же это за цель, что за надобность или удовольствие им так над собою делать? Как вы это понимаете? – скажите мне откровенно.
– Откровенно, – говорю, – я тоже этого не понимаю, но по некоторым, так сказать, дипломатическим соображениям, я кое о чем догадываюсь.
– Ну, да! – как же вы догадываетесь!
– А вот видите… Есть тут одна… этакая… как вам сказать… техническая сторона… так сказать, самое производство этих ужасных истязаний…
– В чем же тут вопрос?
– Сеченье розгами оставляет на теле следы…
– Ну да! и были следы! – живо перебила Цибела. – Это несомненно удостоверил тот, кого вы зовете моим Корибантом…
– Он-то и есть главный виновник всей этой истории.
Я чувствовал, что я сказал невесть что и оклеветал человека и должен продолжать.
– Чем он виноват! – воскликнула Цибела – Я его отлично знаю, и, что бы о нем ни говорили, но в этом деле он был очень предусмотрителен: он предвидел, что могут найтись люди, которые решатся даже оспаривать самый факт истязания, и потому когда приезжавшие к нему в гости болгары рассказывали, что они высечены, то он их осматривал! Да, да, да! Он многих из них раздел и осмотрел, и только когда увидал, что они действительно высечены, тогда только и стал называть их высеченными и показал их другим гостям. Если бы вы захотели видеть, то он и вам бы их показал. Здесь обмана не было.
– Подлог был.
– Почему вы это думаете?
– Я в этом уверен.
– Даже уверены!
– Конечно! – И я как-то деликатно рассказал Цибеле, что люди, высеченные в болгарской Софии, не могли бы довести своих рубцов до Петербурга и что… Но тут Цибела сама помогла Жомини.
Она вскричала:
– Стало быть, могут сказать, что они это приготовили здесь в Лештуковом переулке!
Жомини удивился: откуда взялось уже и указание на Лештуков переулок, о котором не упоминал первоисточник? Но говорить об этом теперь было некогда, потому что Цибела почувствовала себя дурно и обратилась к правам своего пола требовать услуги от наличного представителя другого пола.
– Я, – говорил Жомини, – подал ей воды и отыскал на указанном ею столике флакончик с спиртом, а она все беспокоилась, что люди не возвращаются, и артикль, может быть, уже печатают. И горю ее и тревоге не было пределов, а тут вдруг внезапно раздался звонок, и она схватила дипломата за руку и совсем замерла, прошептав:
– Вот! они уже лезут!
Ей казалось, что к ней хотят ворваться болгары, но оказалось, что это пришел Редедя.
Он видел, что один слуга Цибелы ждет у Корибанта, а другой в типографии, и пришел сказать, что люди эти будут ожидать напрасно – потому что Корибант с обеда неожиданно уехал строить ригу в деревню.
– Но мой article! После того, что делают с собою болгары в Лештуковом переулке – я не желаю, чтобы за них бы выходил мой article!
– И его не будет.
– Но он, быть может, уже поставлен!
– И не поставлен.
– Но он мне так обещал.
– Ну и какая важность. Он обещал, а Фортинбрас съел ваш артикль.
– Что за Фортинбрас? Что вы такое говорите? Я ничего не понимаю.
– Сейчас поймете. «Фортинбрас» – это лицо, которое приходит на сцену, чтобы кончить терзания Гамлета. Шекспир был вещий поэт и отгадал, что во всякой истории должен быть свой Фортинбрас, чтобы история получила конец. Если нет двуногого Фортинбраса – тогда годится и четвероногий. У нашего Корибанта есть пес по прозванью «Фортинбрас». Это совершенно невоспитанное животное доставляет удовольствие своему хозяину тем, что оно грызет и рвет что ни попало…
– И он изгрыз article! – воскликнула Цибела.
– Да; представьте, что этот Фортинбрас вскочил на стол и изорвал в мельчайшие куски несколько литературных произведений и в том числе этот article, и набирать было не с чего!
– И потому моего артикля не будет.
– Да; артикля не будет.
Цибела вздохнула свободно и благодарственно перекрестилась.
– И этим все были спасены, – закончил Жомини. Смешная и неуместная затея, которая могла нас ославить шутами, не осуществилась, благодаря одной случайности… и, может быть, всех более интриге Фортинбраса.
XV
Так кончил Жомини свой рассказ, и в это же время везший нас поезд стал удерживать ход, приближаясь к петербургскому вокзалу. Сейчас всем нам предстояло расстаться, и ни с чем не согласный князь сказал Жомини:
– Рассказ ваш таков, что я не могу, пожалуй, думать, что вы над нами хотите пошутить и посмеяться, но вот что приходится вам заметить, – мне ужасно это ваше злорадство над народным вкусом. Вам противны Ашинов и болгары, и вы их выводили на чистую воду, а почему же вы не вывели также начистоту Миклуху
с его несуществующими сочинениями и коллекциями, «собранными» в Лондоне?
– А это правда, – отвечал Жомини, – не до всех же нам дело! Притом Миклуха все-таки ведь умел прослыть образованным, и за него Россию даже хвалили. Что же нам до него? Мы знали, что он живет в Сиднее и ездит куда-то на дачу, но зачем спорить с учеными? Если они верят в Миклуху, то это нам безвредно и даже полезно. Приподнимать себя в уровень с европейскими людьми – это наша слабость: и мы не боимся никаких предприимчивых людей, которые более или менее ловко умеют выдать себя за образованных особ, разъезжающих с высокими целями, но мы боимся таких, которые искренно и чистосердечно ведут себя как варвары.
– Это не в вашем вкусе?
– Конечно.
– И вы считаете себя вправе вредить им?
– Да.
– Так это вовсе не либерально.
– Боже мой! да кто же об этом и говорит! Мы ищем того, что полезно!
– Кому?
– России и… всем… Вы знаете: лучше даже притворяться воспитанным, чем искренно щеголять варварством.