Извозчик походил с четверть часа и, вернувшись, зашамотил весело: “Нет, это та самая дорога”. — “Пужку
сгубил”, — пробормотал он, немного повременив, смотря на конец бичевого кнутовища.
— Что ты за чудак такой? — спросил его мой товарищ.
— Я старый.
— Как старый?
— А еще, как француз подходил, то было мне 25 годов.
— Чего ж тебя посадили?
— А кому ж ехать, пане?
— Кто помоложе.
— Нет в дворе молодших.
— Сыновей разве нет?
— Поумирали, один только остался, да молодой еще, тройкой не справит.
— Как молодой?
— Восемнадцать годков.
— Так тебе под шестьдесят лет было, как он родился?
— А было, пане!
— Молодец!
Старик захихикал и закашлялся. Впереди по дороге завиднелся огонек. Лошади бежали, но, поравнявшись с огнем, вдруг бросились в сторону и опять чуть не опрокинули фурманку.
— Ой! Бьют, ой, бьют, панове, — забормотал старик, прядя веревочными вожжами; лошади остановились, но топтались на месте и ни за что не хотели идти вперед. Нечего было делать! Я слез, взял коренного жеребенка за повод и провел его мимо огня.
— Да он у тебя не зануздан! — сказал я, видя, что уздечка взлезла лошади на верх головы и вожжи приходятся почти у самых ушей.
— А не зануздана.
— Зачем же так, если он еще в первый раз запряжен?
— Пристяжная зануздана, пане!
Что прикажете толковать! Я потянул вожжу и, сделав из нее петельку, заложил в рот жеребенку, вместо удила.
Поехали. Попутчик мой начал опять разговор с паном Лукашом, заставляя его по нескольку раз повторять одно и то же слово, пока можно было что-нибудь разобрать.
— Ты помнишь француза-то?
— Помню, — отвечал старик, — кобылу у меня загнал проклятый.
— Как же он загнал?
— Побрал нас тут с фурманками, наклал всякой всячины и погнал, а корма не было, кобыла моя и издохла. Отличная была лошадь, гнедая, здоровая, чтоб ему пропасть за нее. Однако 25 рублей дал.
— А лошадь разве больше стоила?
— По-тогдашнему не стоила, а по-теперешнему она дорого стоила бы.
— Да ведь он тебе платил по-тогдашнему, а не теперешнему?
— Это так. Войско ничего было, доброе войско было, — прибавил он, подумав.
— Не обижали вас?
— Нет, в дороге всем делились, ну, а как нечего есть, так уж все и не едим.
— А вы чего же не прятались, как подходили войска?
— Куда спрячешься-то? В лесу с голоду умрешь. Лучше уж было идти.
— А польские войска вас не тревожили, как была война?
— Нет, только рекрутов взяли.
— Тоже добрые были войска?
— Ничего. Рекрутов я тогда тоже возил, так насмотрелся на них. О, Боже мой, страсть была какая!
— В войсках-то?
— Нет, как рекрутов везли.
— Какая же тут страсть была?
— А кони вот тоже, как теперь, сборные, один туды, другой сюды лезет; справа
поганая, вся на матузках (обрывочках), а дорога тяжкая. Боже ж мой, что было только! Кони вертают все до дому, матузки раз в раз рвутся да рвутся, а рекруты утекают… Такое было, что и сто лет человек проживет, не увидит.
— Ну, а за польское панованье лучше было?
— Бог знает, как сказать. Гвалтовной работой они нас в Пружанах донимали, а то ничего.
— Заработки были?
— Были, да гроши были часом такие, что на вес их только сдавали, и французские тоже на вес.
— Ну, а теперешние карточки как у вас ходят?
— Жидовские-то?
— Да.
— Поганые это гроши.
— А гвалтом докуда вы работали?
— Аж до самой царицы Катерины.
— Ведь вы же мещане; за что ж вы работали?
— От поди ж, работали, да и только. А если, бывало, не пойдешь, то и — и, такого гармидора (шуму) нароблят!.. Все ходили гвалтом.
Издали забелелась прямая полоса Брестлитовского шоссе. Лошади бежали ровною рысцою, левая пристяжная по-прежнему ничего не везла, и старик спокойно смотрел, как валек от опущенных постромок стукал лошадь по коленкам. Но только что коренной жеребенок ступил на шоссированную дорогу, опять метнул в сторону и затопотал, отхватывая от камня свои неподкованные ноги. Старик зашамотал губами и, соскочив с козел, повел жеребенка под уздцы.
— Садись же, — сказал ему мой попутчик, видя, что он ведет и ведет лошадь.
— Нет, я лучше буду его вести, пане!
— Что ты говоришь! Когда же мы так доедем?
— Тут недалеко, пане, до Запруд.
— Как недалеко?
— Верст с пять осталось.
Я пересел на передок, взял вожжи и крикнул старику: “садись”. Он, кажется, очень обрадовался и, усевшись на моем месте, начал рассказывать, как трудно ездить на этих проклятых сборных конях. Кони, однако, бежали прекрасно, даже росинант натянул постромки и не протестовал против нескольких щелчков вожжею, из чего я и заключаю, что пан Антоний надул трусливого пана Лукаша, представив ему свою клячу опасным вольнодумцем.
Наконец завиднелась станция.
— Это и есть Запрудово?
— Запрудово, пане!
Когда я слезал с фурманки, извозчик отчаянно махнул руками и сказал: “О, Боже мой! Боже мой! Я поеду один на сих конях? Пропал я теперь с ними!”
И жаль старика, и смех неудержимый берет, глядя на его трусость. Станция очень хорошая и очень большая. Отставной солдат предложил нам кушать. Повар со всеми финесами рассказал, как он может нам сейчас изготовить пару цыплят (kurczat), а я повалился на диван и начал дремать. Сквозь сон слышу шум, в котором отличаю русские слова моего товарища, непонятную мову (речь) нашего извозчика и варшавское наречие станционного смотрителя. Наконец шум в соседней комнате затих, дверь отворилась и является мой товарищ.
— Прошу покорно радоваться! — говорит он, обращаясь ко мне с обиженным видом.
— Что такое? — спросил я, ничего не понимая.
— Знаете, где мы?
— В Запрудах.
— Нет-с, в Свадбичах.
Я расхохотался.
— Семнадцать верст назад отвез старый шут, — говорил мой товарищ, все более обижаясь.
— Давайте хоть посмотрим на него за это.
Велели позвать старика, чтобы дать ему на водку; но солдат возвратился, объявив, что пан Лукаш сложил наши вещи и ускакал.
Цыплят подали разогретых, ветчина гадкая с желтым жиром и сухая. Попутчик мой потребовал уксусу.
— Нету, пане, у нас.
— Как можно, чтобы при буфете не было оцта! — сказал он по-польски.
— А! Это оцта пан спрашивает. Оцет есть.
Дали уксуса.
— Нет ли чем почистить в зубах? — опять спросил мой чистоплотный попутчик.
— Есть, пане! — Повар побежал и возвратился с гусиным пером, на конце которого насохли чернила.
Я опять рассмеялся, а попутчик мой окончательно обиделся, и мы поехали в Запруды.
Из Запрудов до Антополя, заплатив двойные прогоны, мы поехали проселками. Приехав в Антополь, я ужасно проголодался.
— Есть что-нибудь съесть? — спросил я у писаря, вышедшего в чемарке с кутасами (кистями).
— Ничего нет.
— Отчего же вы не держите?
— Не держим.
Из-за двери выглянула еврейская физиономия и спряталась; потом опять выглянула, потом опять спряталась, и наконец через порог переступил тонкий, длинный еврей.
— Може паны что-нибудь скушали бы? — спросил он, подобострастно улыбаясь.
— А что ты дашь нам?
— Могу дать курицу жареную; могу дать рыбу вареную, могу дать яйца всмятку.
— Давай курицу, рыбу и яйца всмятку, — радостно воскликнул я, как Осип в доме Сквозника-Дмухановского, где были щи, каша и пироги. Поели прекрасно и за все заплатили 80 копеек.
— Отчего бы пану не держать кушанья? — заметил я писарю.
— Не стоит, — отвечал он, сделав косую мину и поправив широкий лакированный пояс.
— А вот евреи так не думают!
— Это уж их дело.
— Вы, кажется, не любите евреев?
— Кто их любит! Подлый народ.
— Эт! О них и говорить не стоит.
— А если б вот не евреи, так пришлось бы голодать, глядя на ваш пояс.
Пан писарь обиделся и ничего не ответил.
Вечером приехали в Яновку. Пред въездом в Яновку нас остановили несколько крестьян. Посмотрели в фурманку и отошли прочь к горящему костру, сказавши ямщику: “Поезжай с Богом”.
— Чего они смотрели? — спросил я ямщика.
— Сена.
— Зачем же они смотрели сена? Что им за дело до сена?
— Быдло (рогатый скот) в Дрогичине падает, так чтобы хворобы (болести) оттуда не завезли с сеном.
А проезжая Дрогичино, я видел, как коровы тянули из лужаек грязную болотную воду, и только удивлялся, как такое пойло не произведет громадного падежа. В Яновке мы совсем осмеркли. В ожидании самовара я сидел на крыльце и, смотря на все меня окружающее, вспомнил сумерки в роскошных надднепровских хуторах; вспомнил теплый пейзаж, которым родная семья часто любовалась с крылечка панинской мазанки, глядя на Долгий лесок, на зеркальную поверхность пруда, на деревушку вверху Гостомли, скромной реки, не значащейся ни на одной географической карте. Тут пели, читали, вспоминали, пили “по чарци”, “щоб усим легенько згадалось”, а кругом зелень только синеет; желтый лист порою перекатится через дворик, но в воздухе еще тепло; из-за горки несется молодецкая песня, то давящая, то безумно веселая; из деревни слышится многоголосый собачий лай, и около колен вертится пятилетняя девочка с голубыми глазенками и умным личиком.
— Не уезжай, мой голубчик, не уезжай, мой милый, — говорит она, — я хочу, чтобы ты был со мною.
В Яновке нет ничего этого. Гладкая равнина, идущая от самого Белостока, очень приятна для соображений строителей Литовской железной дороги; но для глаза я не знаю ничего утомительнее и печальнее. Это не саратовская степь с густым колосом; не новороссийская степь с травою, в которой баран спрячется; это даже не жаркие Рынь-Пески, не киргизское раздолье, — а это холодная, белая неблагодарная почва, над которой человек без отдыха и покоя льет свой кровавый пот, нередко для того, чтобы собрать тощие колосья руками, как берут в России лен или замашни. Не то что дико и угрюмо, а как-то печально, безотрадно, холодно и серо. Бледные люди, женщины с изнеможенными лицами и присохшими грудями, мужчины с длинными космами редко расчесанных волос, колтуны, какая-то запуганность, задавленность в глазах и серое небо над серой землею. Скорей бы в Пинск на роздых, авось выздоровею и отведу на чем-нибудь глаза, не видавшие, с самых Кивачей, ни одного благообразного облика.
18-го сентября, Пинск.
Из новейших писателей о Пинске и о здешнем крае подробнее многих писал польский литератор Крашевский. Его сочинение “Wspomnienia Polesia, Wo?ynia i Litwy” (“Воспоминания о Полесье, Волыни и Литве”), изданное в Париже два года назад, без хронологической даты, известно всем, знакомым с литературою западных славян.
Оно не составляет чисто научного исследования, даже в нем очень немного сведений археологических, исторических и статистических, но оно очень верно знакомит с характером края и, по легкости своего изложения, не утомляет капризного внимания славянского племени, приученного литературою последних лет только ко всему такому легонькому. Впрочем, описания в роде “Wspomnie?” Крашевского, по моему крайнему разумению, в данный момент исторического развития общества часто могут служить интересам края гораздо прямее, чем, например, многие изыскания, чтение которых превосходит меру обыкновенного человеческого терпения. Я о Пинске вообще думал не чаще большинства моих милых соотечественников, и значение этого города, и характер его населения мне были знакомы весьма поверхностно. Поэтому понятно, что прежде чем выйти из дома Фрейма Гринберга, в котором мои кости отдохнули на довольно чистой постели, я развернул “Wspomnienia” Крашевского. Вступление мое в пределы, подведомственные пинскому городничему, несколько разнствует со вступлением в эти же пределы г. Крашевского. Он въезжал в Пинск со шляхтичем, и зато его у городского столба остановил еврей с железным щупом, ткал им в повозку и попортил чемоданы, отыскивая водки, которую, по замечанию г. Крашевского, сюда можно ввезти только в желудке; а я въехал с почтовым ямщиком, и за то меня не обыскал еврей. Но, как я все-таки видел сквозь мрак ночной фигуру еврея со щупом, то и не сомневаюсь, что сын израилев носит этот инструмент не для чего иного, как для употребления, описанного на 92 странице 2-го издания “Wspomnie?” Крашевского.
Теперь Пинск уездный город Минской губернии, в которой полагается местонахождение известной сморгонской академии медвежьих наук. Мирное население нынешнего Пинска состоит из христиан и евреев. Христиане исповедуют римско-католическую веру, но есть и православные, а говорят все, без исключения, на польском языке. Евреи разделяются на обыкновенных, т. е. талмудистов, или, как они себя называют, “старозаконных”, и хасидов, они же китаевцы и скакуны. Г. Крашевский называет этот раскол сектою хасидов, китаевцев или каролинцев, производя последнее из трех названий от Каролина, бывшего предместья Пинска, теперь совершенно с ним соединенного и составляющего часть его полицейского разделения. В настоящее время, как я сегодня узнал, схизматствующие сыны Израиля утратили название каролинцев и зовутся обыкновенно китаевцами или еще чаще скакунами. Откуда произошло название китаевцев, мне никто не объяснил, а их раввин, к которому я хотел обратиться, выехал из Пинска и живет теперь в м. Столине, что на р. Горыне. Скакунами же они прозваны за обычай прыгать, “скакать”, во время совершения общественной молитвы, и в целом крае у простолюдинов они известны, собственно, только под этим названием. Каролин и Пинск теперь благоденствуют под опекою общего покровителя г. городничего и только делятся на две партии по отношению к двум частным приставам. Имея в виду, что уездный город Пинск не только имеет городничего, без которого не бывает города, но даже частных приставов, да еще не одного, а двух, я уж не хочу говорить, что Пинск нимало не напоминает ни Кром, ни Малоархангельска, ни Борзны, ни Черни, ни (спаси Господи!) Городищ, устроенных собственно для выдачи пензенским винокурам свидетельств на не существующую на самом деле запасную медь, ради получения под нее денег. Но не похож Пинск ни на Елец, ни на Рыбинск, ни на Серпухов, ни на Бердичев, где непривычный человек, подвергшись еврейской услужливости, в полдня делается готовым субъектом для любого дома умалишенных. Он именно “сам по себе”. Не спеша утверждать, как велико право Пинска именоваться литовским Ливерпулем, как иные его называют, можно сказать, что он несомненно один из важнейших пунктов литовского края. Значение его велико в настоящее время и способно быстро возвыситься, если для Пинска сделается что-нибудь вдобавок к тому, что он делает сам, стоя на немноговодной реке и не соединяясь искусственными путями ни с одним из голодных мест Литвы, требующих хлеба, соли и мяса. Мне кажется, что Пинск скорее литовская Москва, чем Ливерпуль. Его географическое положение, по отношению к путям сообщения, имеет некоторую солидарность с Москвою, и фабричная его производительность и промышленность его окрестностей не напоминают Ливерпуля. До Пинска снизу водные сообщения весьма удовлетворительны; подвоз сюда хлеба из плодородных местностей днепровского бассейна очень удобен, и потому здесь существуют такие цены на хлеб, что, при всей дороговизне доставки его в Гродно, он шел туда в голодные годы. Соль же, шерсть и прочие украинские продукты и теперь постоянно везутся отсюда по направлению к Белостоку и за Белосток по Гродненской губернии. Водяные пути за Пинск уже гораздо затруднительнее. Их два: один идет в Балтийское море, к Данцигу, а другой, тоже в Балтийское море, через Вислу. Для перевозки хлеба каналами Огинским и Королевским его в Пинске перегружают с днепровских берлинок на мелкоходные суда и плоты. Идучи на плотах, хлеб мокнет, прорастает и портится. Приходя в заграничные порты в кулях, покрытых “зелеными изумрудами русских полей”, он подвергается невыгодному бракованию, ибо иностранцы, не читая некоторых статей г. Асакова, не понимают, что наши “зеленые изумруды полей” надежнее чисто отвеянного зерна. А как трудно допустить, чтобы европейцы, которым мы продаем свой хлеб, вошли во вкус г. Асакова, то нужно, чтобы хлеб наш приходил не в том виде, в каком он приходит к ним на плотах, отправляющихся из Пинска в Данциг, где самый строевой лес, связанный в плоты, составляет предмет торговли пинских купцов. Но, сверх забот о заграничной торговле через Неман и Вислу, должно же подумать и о внутренней торговле, о распределении богатств плодородных местностей нашей земли по всему лицу государства. Видеть местности, изобилующие хлебом, в положении выгодном для сбыта, а местности, требующие привозного хлеба, — в положении выгодном для приобретения его, в свое время, сходною ценою, — задача более важная, чем усиление заграничного торга. Нужно оживить голодные деревни и города Гродненской, Ковенской и Виленской губерний, облегчив им покупку нужного количества украинского и волынского хлеба в годы урожайные, а наипаче в неурожайные, когда самое правительственное вмешательство было бессильно вывести из апатии население этих стран, несмотря на то что оно не останавливалось перед громадными издержками на перевозку хлеба из Пинска к Гродну. Только путем довольства, вводимого в северную часть литовских губерний, население этих стран выйдет из той страшной вялости, печать которой оно носит на себе теперь от изнурительной и бесплодной борьбы с своею скупою почвою, а этого нельзя достигнуть без хороших искусственных путей сообщения. Железная дорога из Пинска в Белосток есть именно такой путь. Соединясь в Белостоке с линиею Варшавской железной дороги, она развезет по голодной Литве все, что теперь с трудом сбывается в Данциг и другие иностранные порты. Довольство разовьет предприимчивость, и апатичный край, почувствовав сытый желудок, зашевелит своими мозгами и охотнее положит свои намозоленные руки на плуг и топор, получа эти орудия не из рук, отковавших их по лекалу, существующему со времен Миндога или Витовта. Дайте ему связаться железными полосами с днепровским бассейном, и правительство уже никогда не найдет себя вынужденным обращаться к тем затруднительным мерам, перед которыми оно не останавливалось в особенно голодные годы, возя на лошадях хлеб из Пинска для голодавших жителей Гродненской губернии. Рельсы, положенные от Пинска к Белостоку, будут иметь огромное значение и для верхнелитовского края, и для украинской отпускной торговли, и для Варшавской железной дороги, проходящей по самой бесплодной полосе империи и потому не получающей тяжелой клади, и, наконец, для высших соображений правительства, которое с нею успокоится от опасений голода, каждогодно почти угрожающего всему литовскому краю к северозападу от Пинска.
Но возвращаюсь к Пинску, каким он мне представился сегодня с различных точек зрения, на которые меня ставили здешний старожил К. Киневич и купец Меер Мовша Левен. Прежде всего г. Киневич познакомил меня со следами исторических памятников былого Пинска. Мы были сегодня в очень многих местах. Сначала зашли в православный девичий монастырь. Церковь и жилые здания этого монастыря принадлежали католическим монахам ордена бернардинов.
Отобранный от бернардинов монастырь долго оставался пустым и служил складом для хлебных запасов; потом, когда деревянный монастырь, отобранный от сестер базилянок, пришел в ветхость, жившие в нем православные монахини переведены в бывший бернардинский монастырь, который с тех пор стал называться Пинским Варваринским девичьим монастырем. В ограде этого монастыря помещается довольно красивая церковь в западном стиле, большой каменный корпус, в котором отделана только одна небольшая часть и большой деревянный флигель. Я шел в монастырь для того, чтобы видеть камень с санскритскими надписями, вырытый, будто бы, еще при постройке не существующего теперь деревянного монастыря сестер базилянок, и фрески, оставшиеся на стенах храма бр<атьев> бернардинов. Не найдя камня около церкви, где он лежал, по словам моего путеводителя, мы пошли к игуменье. Маленькая девочка, сидевшая в передней за какою-то книжечкою, спросила, что нам нужно, и побежала. Я посмотрел книжечку, оставленную девочкою: это был польский “Elementar?yk”.
В углу на столике лежало еще пять таких же истрепанных и испачканных elementarzyk?w, по которым в здешнем крае учат грамоте. Чрез полчаса нас попросили в залу. Очень добродушная игуменья взяла ключ и сама вызвалась показать нам свой монастырь. Сначала мы зашли в теплую церковь, помещающуюся над кельею игуменьи, в здании, которое перешло от бернардинов неотстроенным и до сих пор не отстроено. Церковь бедна так, что и передать трудно. Все мелко, безвкусно, слеплено на живую руку и до крайности мизерно.
Постояв тут, я сказал игуменье:
— Позвольте, матушка, пройти в вашу большую церковь.
— Пойдемте, пойдемте.
— Позвольте просить вас указать нам также камень.
— Какой камень?
— С надписями, что лежал в старом кляшторе (монастыре) сестер базилянок, — пояснил мой чичероне.
— А! Помню, помню; только его теперь нет здесь.
— Где же он?
— Мещанин тут есть Ходорович, так он его взял: на могилки своим положил.
— Хотелось бы его видеть.
— Ничего нельзя было вычитать.
— А сколько у вас теперь сестер?
— Три.
— Только-то?
— Только.
— А послушницы есть?
— Четыре.
— Какие же средства имеет монастырь?
— Землю имеем, дом, что при старом кляшторе нанимаем (т. е. отдаем внаймы); тут также вот деревянный домик сдаем; да из казны 1400 рублей в год получаем.
— Доход же есть еще церковный?
— Нет.
— Будто никакого?
— Никакого.
В большой церкви стояли три молодые девочки, покрытые черными шерстяными платочками, и одна из них что-то читала писклявым голосом.
— Что она читает, матушка?
— Часы-с.
— Стало быть, скоро начнется обедня? — спросил я, удивленный поздним чтением часов.
— Нет, у нас только часы читают.
— А обедни не бывает?
— Только по праздникам.
Фрески сохранились только справа, над окном, да в алтаре над горним местом. Последняя картина аль фреско, изображающая архангела Михаила, поразившего дьявола, очень хорошо сохранилась. Остальное все густо забелено мелом.
— Зачем вы, матушка, забелили стенопись? — спросил я игуменью, выйдя из алтаря.
— Да как было не забелить? Все было стерто, поцарапано, безобразно уж было.
— Отчего же она так попортилась?
— Провиант тут жиды насыпали; ну, сырость от него шла, пыль, лопатами царапали.
— Так очень уж были попорчены картины?
— Совсем попорчены, нельзя было не забелить.
После девичьего монастыря я видел старый монастырь францисканов. Теперь монастырский храм обращен в приходскую церковь, а в кельях католическим духовенством помещены разные бедные люди, которые не в силах нанять для себя помещения в городе. Из братьев францисканов здесь живут только два старичка, которые по дряхлости и болезни не могли отсюда выехать. Кляштор
подчинен канонику Мошинскому, благодаря просвещенному вниманию которого я видел очень древние, но прекрасно сохраненные документы с королевскими печатями. Вот список этих документов.
Реестр подлинных грамот и привилегий, служивших монастырю пинских ксендзов францисканов, в 1793 г., и переданных комиссии.
1) 1396 год. Грамота на пергаменте, с печатью, висящею на шнуре, данная Пинскому францисканскому монастырю первым основателем — Сигизмундом Пинским, князем Стародубовским и Юровским.
2) 1445 год. Привилегия от великого князя Казимира — письмо на пергаменте, с печатью, висящею на шнуре, данное Пинскому францисканскому монастырю.
3) 1504 год. Привилегия на пергаменте, с печатью, висящею на шнуре, данная королем Александром.
4) 1510 г. Конфирмационная привилегия короля Сигизмунда на пергаменте, с печатью, висящею на шнуре.
5) 1510 г. Привилегия на пергаменте князя Феодора Иоанновича Ярославовича.
6) 1511 г. Привилегия на пергаменте князя Феодора Иоанновича Ярославовича.
7) 1522 г., ноябрь месяц. Привилегия королевы Боны, на пергаменте, конфирмирующая все упомянутые привилегии.
8) 1524 г., 14-го апреля. Привилегия на луга и сенокосы, данная Пинскому францисканскому монастырю князем Феодором Иоанновичем Ярославовичем и его супругою.
9) 1526 г., 17-го июня. Грамота того же князя Феодора Иоанновича, на остров.
10) 1528 г., 24-го августа. Привилегия на пергаменте того же князя Феодора Иоанновича, на сенокос Глубин, данная ксендзам францисканам.
11) 1529 г., 16-го января. Привилегия королевы Боны на кладбище, данная пинским францисканам.
12) 1556 г., 22-го января. Конфирмационная привилегия на пергаменте, с висящею печатью, данная королевою Боною.
13) 1615 г., 23-го марта. Конфирмационная привилегия на пергаменте, с висящею печатью, данная королем Сигизмундом.
14) 1616 г., 28-го февраля. Конфирмационная привилегия того же короля Сигизмунда III на пергаменте, с висящею печатью.
15) 1633 г., 22-го февраля. Конфирмационная привилегия на пергаменте, с висящею печатью, данная королем Владиславом IV.
16) 1639 г., 15-го марта. Конфирмационная привилегия того же короля Владислава IV, на пергаменте, с печатью.
17) 1649 г., 26-го января. Конфирмационная привилегия на пергаменте, с висящею печатью, данная королем Яном Казимиром.
18) 1654 г., 18-го апреля. Привилегия того же короля на землю Сварыцевичон, данная на бумаге, с вытиснутою печатью.
19) 1669 г., 25-го октября. Конфирмационная привилегия на пергаменте, с висящею печатью, данная королем Михаилом.
20) 1688 г., 15-го февраля. Конфирмационная привилегия на пергаменте, с висящею печатью.
21) 1696 г., 29-го декабря. Конфирмационная привилегия на пергаменте, с висящею печатью, данная королем Августом.
22) 1721 г., 14-го мая. Извлечение из трибунальских книг об утвержденной уступке земли пинским францисканам.
23) 1729 г., 6-го сентября. Конфирмационная привилегия на пергаменте с висящею печатью того же короля Августа П.
24) 1740 г., 20-го ноября. Конфирмационная привилегия на пергаменте с висящею печатью, данная королем Августом III.
Самая церковь упраздненного францисканского монастыря очень красива снаружи и имеет много достопримечательных вещей внутри. В числе этих вещей есть масляный портрет ненавидимой в Литве и Польше королевы Боны и ее слабого мужа Сигизмунда I, портреты первых фундаторов (основателей) кляштора и картина, изображающая монаха, совершающего крещение над человеком в порфире. Под этой картиной находится следующая надпись:
X. Wincenty Franciszkan, pierwszy aposto?, pierwszy gwardian у pleban Pinsky, ochrziwszy Xcia Zygmunta i wielu innych do Chrystusu nawroconych, sam dokona? wieku swiego oko?o roku 1369.
Картина с этой надписью весьма интересна для людей, занятых исследованием вопроса о времени принесения в Литву греческой и римской веры, однако писана, вероятно, не слишком давно. По крайней мере, судя по рисунку, краскам и шрифту польских букв, которыми сделана приведенная подпись, картину эту нельзя относить к произведениям четырнадцатого века. Сверх этой картины, замечательна кафедра для проповеди, сделанная из темного дерева, и главный алтарь. Есть несколько хороших образов, но очень много образов, сделанных плохо. Деревянные фигуры ангелов недурны, но далеко не все. Огромный и прекрасный орган играет только одною половиною, потому что другая его половина испорчена, и на поправку ее требуется значительная сумма, которой негде взять бедному костелу. Коридор вдоль всего монастырского келейного корпуса довольно дурно расписан картинами, изображающими различные чудеса. Живопись эта напоминает изображение странствований св. Феодоры, написанное на стене у выхода из ближних пещер Киевской Печерской лавры. На одном из боковых алтарей францисканской церкви стоит тонкая широкая дубовая доска.
На одной иконе есть множество серебряных привесков, изображающих сердца, ноги, руки, головы, и т. п., а между ими три или четыре, изображающие лошадей. Предание гласит, что серебряных коников подарил (ofiarowa?) еврей, у которого пропала лошадь. После долгих розысков своей пропажи он занес жалобу католическому святому, обещавшись при этом сделать пожертвование, и когда выходил из костела, встретил свою лошадь и исполнил свой обет святому, принеся в костел серебряных коников.
Вообще костел францисканов содержится прекрасно, и все находящиеся в нем вещи хранятся бережно и с уважением, на которое памятники прошедшего имеют неотъемлемое право в глазах всех европейских народов.
Кляштор ксендзов иезуитов, обращенный ныне в православный собор, чрезвычайно красив. Он строен еще во времена Вишневецких, которые и были участниками в основании капитала на эту постройку. Если смотреть на Пинск из-за реки Пины, то этот храм и дом Скирмунта как бы царят над деревянным городом, застроенным, после пережитых им <бед>, без всякого вкуса и без плана. Внутри собора мы не могли найти ничего замечательного, кроме двух незабеленных фресков; все остальное забелено. В иезуитском доме помещается бурса, в которой хотя и много замечательного, но все замечательности подобного заведения описаны уже подробно людьми, не помышлявшими, что слова их будут vox clamantis in deserto (глас вопиющих в пустыне).
Костел доминиканов, также упраздненный теперь, отделывается для православной церкви. С него сбивают колоннаду и проламывают плафон для постройки колокольни. И здесь, говорят, была хорошая стенопись, но теперь и следов ее незаметно, потому что после упразднения доминиканского костела, около семи лет назад, он был сдан еврею Аренборгу под склад шерсти. В кельях доминиканов живут теперь два православные священника и помещается городская аптека.
Костел коммунистов, который тоже был упразднен, но, по ходатайству жителей, теперь снова отдан католическому духовенству, — очень маленькая церковь. Около этого костела большой огород принадлежит детскому приюту. Мы пришли в этот костел перед вечером, когда он был заперт, и ключа ни у кого не могли найти. Пошли на огород. Там дети и старики, призреваемые обществом благотворительности (“Dobroczynnosci”), копали картофель.