– Благородная строгость стала ослабевать после того, как «софисты XIX века» замололи о том, что все на свете можно защищать без стеснения, и сами стали показывать, пример слишком «широкой жизни». Литераторы не захотели отстать и стали манкировать литературною независимостью.
(Тогда же начали пренебрегать и внешним времяпровождением, и в литературных домах стали раскрывать ломберные столы и начали играть в карты, чего ранее почти все стыдились.).
Но возвратимся к осиротелой Праше.
XI
С огромным усилием собрал я для этих сирот двести рублей. После смерти А. И. Пальма
я собрал и передал в литературный фонд с лишком две тысячи рублей, но это было легче сделать, чем в прежнее время собрать две сотни. Зато дамы даром дали совет поместить ребенка «на молоко» к почтамтским сторожам, а матери идти служить в прачки или в горничные.
Дамы обещали также похлопотать о ней, и так как им хотелось видеть Прашу, то они просили прислать ее на смотр к ним.
Я позвал Прашу и сказал ей, что в моих руках есть для ее ребенка двести рублей и что ей остается теперь поместить дитя в почтамт, а самой идти на место, о котором для нее постараются дамы. Я это объявил ей с апломбом, потому что мне представлялось, будто мы с дамами превосходно обдумали ее положение. Праша выслушала меня со вниманием и не противоречила, а немедленно же пошла в почтамт. Но только мне показалось, что она «собирала лоб» и как будто была чем-то недовольна, когда я ей изъяснял свои соображения.
Вечером в этот же день она возвратилась и спокойно объявила, что в почтамте действительно детей берут по пяти рублей в месяц и что, может быть, между теми, которые берут, есть люди и очень добрые.
– Кого же вы выбрали?
– Пока никого… Есть там двое, – отвечала она, глядя вниз и покапывая по полу кончиком зонтика, и вдруг заплакала.
Я ее укорил за то, что она отнимает у себя бодрость.
– Именно, – сказала она, – но только как я этих примеров еще не видала, то… я дура, фефела… – и она хотела улыбнуться, но вместо того еще горче заплакала.
– Ну, и довольно!.. Больше не буду!
– И прекрасно!
– Да, не буду!
– Вот же вам десять рублей за первые два месяца, а остальные ваши деньги я положу в сохранную казну, и вы будете их брать и платить за ребенка.
Тогда она взяла десять рублей и завязала их в уголок платка, а мне ответила:
– Очень вами благодарна, и слов нет, что так нас устроили, но позвольте притом вам сказать, что из этого очень хорошего ничего быть не может.
Мне показалось, что у нее переменился тон и голос и даже самая манера говорить стала иная: девочки Праши уже не было, а была молодая мать, которая увидала себя в самых стесненных обстоятельствах и вся насторожилась, чтобы найти выход.
– Не обижайтесь, что я скажу, – продолжала она, – я ведь никаких примеров воспитания не получила, но я не без понятиев. Позвольте сказать вам: два дня назад я думала, что я с. дитем совсем пропала, и очень хотела кинуться с ним за один раз в реку, а теперь, когда добрые люди нам помогли, я уже как оса ожила и начинаю думать, как неблагодарная… Дамы, конечно, очень добры, но они тоже все примеры не постигают.
– Пожалуйста, объясните, Праша, что вы хотите?
– Вот, я за ребенка буду платить пять рублей в месяц. Это, скажем, шестьдесят рублей в год?
– Да, шестьдесят в год.
– В два года сто двадцать рублей, в четыре – двести сорок, ну вот и все… А ему будет всего еще пятый год…
– Да, ваш расчет верен.
– И тогда я могу его взять к себе? – Да, можете взять.
– А кто же тогда меня с ним вместе возьмет?
Вопрос этот мне показался несерьезным, и я дал ей почувствовать, что я понимаю дело: я сказал, что с грудным ребенком ей трудно было бы устроиться, а когда он будет по пятому году, тогда это нетрудно: с такими детьми берут.
– Да, берут, – отвечала Праша, – слов нет, берут, только за самую дешевую цену. Вот и выйдет такой пример, что через пять лет у меня не будет ни копейки денег и будет ребенок на руках, с которым мне нельзя будет найти место с ценою. И я его ни во что настоящее не произведу.
– Так что же, какой пример надо сделать, по-вашему?
– Это пример вовсе не глупый. Конечно, я еще молода и уже такой вредный поступок сделала… Но я еще раньше, чем сюда в город приехала, я с дяденькой на пароходе по Волге плавала… Дяденька содержали буфет, а я у них салфетки стирала… И я это очень хорошо умею и вам верно говорю, что я отличная прачка. Против меня даже не всякая потрафит отмыть красное вино или вредный соус, а я умею, и если бы деньги, которые вы собрали, вы бы мне бы доверили, – вот вы бы тогда увидали, что я сделаю.
– А что бы вы сделали?
– А вот у меня здесь другой мой дяденька в трактире вторым поваром служит, и у них салфетошная часть огромная. И я у него уже была и поговорила, и он с буфетчиком поговорил и говорит: «Старайся, отдадим тебе».
– Что же надо постараться?
– Квартиренку надо из мусорных и посуду… Я зашла уже и посмотрела, квартира есть в подвальном этаже, и с большою комнатой. Самое чудесное для прачечной, а в другой, маленькой, можно жить с девушкой и с ребенком. Я бы взяла двух девчонок, да сама третья стала, и все бы мы пропитались, и ребенку путь показала бы.
– Не ошибитесь-ка вы, Праша!
– Нет-с. Я ведь каких примеров не знаю, о тех не говорю, а это я верно знаю, да еще я ведь секрет умею, как красное вино можно отмыть без фимии… И я свое дитя тогда никому бы за глаза не отдала, а сама бы его возрастила и произвела к делу. Отчего же не так?.. Но, впрочем, я это так говорю, а вам как угодно.
И она показалась мне такою искреннею и честною, такою толковою, серьезною и надежною, что я сделал так, как она хотела, то есть я отдал ей все деньги и сказал ей с шуткою:
– Нате, Праша, и делайте свои хорошие примеры!
XII
Через месяц Праша пришла звать меня к себе на новоселье. Я пошел с другим моим литературным товарищем, теперь уже умершим (из всей нашей тогдашней компании теперь в живых остается только трое: Тимирязев, Всев. Крестовский и я).
Праша устроилась хорошо: у нее была одна действительно очень большая комната с плитяным полом, а за ней еще маленькая комната, в которой у нее стояла ее кровать и деревянная колыбелька писательского сына.
В большой комнате была прачечная с новым инвентарем, приобретенным и расставленным с несомненным знанием дела.
Тут, как следует, было сыро и пахло мокрою еловою клепкой и мылом. В прачечной, уж разумеется, как в прачечной, но в жилой комнатке было и сухо и приютно. Мы пили чай с тремя мастерицами и Прашиным дяденькой, вторым палкинским поваром, который привел с собою еще другого второго повара из Балабинского трактира, памятного тем, что там в воспоминаемое время был особенный «литературный столик», за которым ежедневно садились пить чай Н. И. Костомаров
, книгопродавец Кожанчиков
и другие солидные и деловитые литературные люди, при которых мы, тогдашняя молодежь, держали себя почтительно и скромно.
Повара пришли к Праше раньше нас и выпили все им предложенное расчетливою хозяйкой, надымили скверными папиросками и ушли. Праша была ими очень недовольна, потому что балабинский повар, узнав, что Праша завела свое хозяйство, нашел это достойным своего внимания и пришел с дяденькою не просто, а с тем, чтобы Прашу смотреть и потом ее посватать и на ней жениться. Это Прашу обидело, и она сразу отказалась от жениха и очень обрадовалась, когда повара ушли, оставив нас с одними фефелами. А из этих фефел одна была в своем раде прелюбопытная. Это была женщина лет тридцати двух, которая, что называется, всем взяла: ростом, дородством и красотою, а также и простотою, которою одною только и можно было объяснить полунищенское положение этой женщины, обладающей большою и яркою красотой. Сообразно великолепной наружности, у нее было и великолепное имя: звали ее Зинаида Павловна, а по фамилии она была Потемкина. Знатностью породы она, впрочем, не отличалась – Зинаида Павловна была мещанка из подгородней слободы того самого города, откуда была родом и Праша, которой Зинаида Павловна приходилась теткой и была старше ее лет на двенадцать, так что в это время, когда Праше было лет двадцать, Зинаиде Павловне уже перевалило за тридцать. «Природы» они были различной: Праша была кругленькая, бочоночком и посмешливая, а Зинаида Павловна – медлительная, величественная и авантажная; фигура у нее была чрезвычайно стройная и мощная, а лицо тонкой и яркой, но замечательно скромной красоты, напоминающей несколько облик Поппеи-Сабины. По уму и душевным своим свойствам обе женщины тоже совсем были не похожи одна на другую: Праша еще не созрела умом, но все замечала и во все вдумывалась, тогда как Зинаида Павловна ни о чем не думала. На красивом лице всегда отражалось самое полное и самое невинное детское простодушие, граничащее даже с умственною бедностью. При этом Праша была скромница, а Зинаида Павловна – болтушка, которая всегда неудержимо стремилась говорить как можно более и в молчанье скучала. Словоохотливость ее была так велика, что она не ограничивалась произнесением одного только настоящего имени данного лица, а еще сама присочиняла всякому еще несколько имен. Так, например, она звала: «Праша – Пахита-Пашенция! Пашок – мой дружок!» В другой раз она еще варьировала и говорила: «Прасковья Пахитосовна! Прашенька! Заинька беленький, хвостик гореленький! Сядь, обопрись на меня лапочкой, закроемся тряпочкой да пошепчемся!» И во всех ее словах, во всей манере и во всей окружающей ее атмосфере веялось что-то ласковое и несчастное, доброе и беспутное.
В этой истории Зинаида Павловна должна иметь свое место с своею вводною историей, которая интересна и сама по себе и по тому влиянию, какое она могла иметь на Прашу.
Введем к одной фефеле еще другую, иного склада и иного лада: ее краткая история представляет в своем роде бытовую картинку.
XIII
Я выше сказал, что Зинаида Павловна была уроженка подгородней слободы. Мать ее была солдатка и занималась плетением кружев на клюшках, а отцом случилось быть усатому поляку, офицеру гусарского полка, стоявшего в городе постоем. От этого случайного союза родилась писаная и несчастная красавица Зинка, которую пятнадцати лет, в ужасный голодный год, тяжкая домашняя нужда, а может быть и материнская подлость, продали купцу-мукомолу. Купец, заплатив за девчонку деньги, взял с нее что хотел, а «остальную часть» бросил. Остальное это было вся ее душа и все тело, доставшиеся теперь на посмеяние людям.
Так Зинка начала страдать, и пряталась от всех, и покрывала платком косу, боясь, чтобы нравственные соседи не вымазали ночью дегтем ворот у ее матери. Ее почти никто не видал, но если кто видел, тот замечал, что она «ужасно красива», и почитал себя в праве мануть ее на грех. И в самом деле, как ни глодало ее горе, она все хорошела и, наконец, попала на глаза пожилому сапожнику, который так ею пленился, что прямо спросил ее:
– Пойдешь или нет за меня, если посватаю? Девушка отвечала:
– На мне был грех.
– Знаю, да ничего не сделать: надо помиловать. Если ты согласна, я посватаю. Она отвечала:
– Я пойду.
Ей было все равно, лишь бы перестать косой трепать, но сапожник был парень сметливый, он любил женскую красоту, да умел и дела делать; он явился к купцу и сказал:
– Ваше степенство! Так и так, был такой грех, разумеется, не в укор вашей чести, потому она девушка бедного звания, но я теперь хочу ее за себя взять, с жалости, чтобы покрыть ее грех, так как ей от людей проходу нет, то вот она меня послала к вам – благословить ее просит. Не обессудьте, ваше степенство!
Купец был в хорошем расположении и отвечал, что «лик божий» ему над Зинаидой «держать зазорно», а он так просто дает ей сто рублей на приданое.
Сапожник поклонился в ноги и, получая деньги, поцеловал руку, а затем женился на Зинаиде, разумеется ни слова не сказав ей о подаренном ей от купца приданом. В браке с сапожником Зинаида пробыла три года. Родила трех детей, сначала дочь, а потом двух мальчиков. Муж ее был человек аккуратный и чудесный мастер, и прошлым ее не упрекал, но до того был ревнив, что даже не позволял ей разговаривать ни с одним мужчиной. По словам Зинаиды Павловны, он ее ревновал даже к «деревянной ноге» и много раз этою же самою ногой ее бил. Раз она претерпела от него такое наставление, что ее даже сочли мертвою, и это ей досталось за то, что она похристосовалась с своим родным дядей.
– Но, однако, – говорила Зинаида Павловна, – бил он меня недаром, потому что я ужасно его ненавидела.
Когда же этот самый драчун-муж заболел и приступил умирать, то он стал так ужасно тосковать, что Зинаида Павловна над ним разжалобилась, и когда он стал ее просить, чтобы она «сняла образ Курской Заступницы и поклялась, что после него не пойдет ни за кого замуж, то она сняла Заступницу и заклялась».
Сапожник умер, а оставшаяся под клятвою бедная красавица его вдова начала оберегать свои обеты, и хотя ее сватали несколько человек, но она ни за кого замуж не пошла, а как покойник ей ничего на детей своих не оставил, то она для их воспитания «три раза в мамках служила».
Каждый из этих трех эпизодов был неотвратим.
XIV
Начались эти приключения у самой могилы сапожника. Прежде чем гроб успели засыпать, тут случился француз-живописец, который видел, как молодая вдова стояла и плакала, держа в растерянности одного ребенка у груди, а двух прижимала к себе другою рукой. Француз имел живое воображение и доброе сердце: он подал женщине десять рублей и велел ей прийти к себе вместе с детьми, и чтобы все они были в этом же самом платье. Они так и пошли, да у них и не было ничего другого, чтобы надеть на себя. Так француз их и «отрисовал» на картине, совсем как живых, и велел еще и еще приходить, и всякий раз давал за это по три рубля. Зинаида Павловна этим очень поправилась и боялась только, что доход ее прекратится, как только кончится «рисовка». Однако опасение ее было напрасно – «рисовка» кончилась, благополучное соотношение не прекратилось, но только лишь переменилось. Как скоро француз кончил одну картину, он «детей отставил», а матери сказал: «Теперь, chere amie,
мы будем делать другую фигуру». И он велел ей приходить одной и переодеваться у него в очень нарядный крестьянский убор, после чего она должна была брать в руки сноп соломы, путаные васильки и серп, и так она стояла, пока он произвел еще одну картину, которая стояла на одной из парижских художественных выставок с надписью: «Devouschka krapivouscou jala», но и после этого француз продолжал ее поддерживать и доставлял ей с детьми что им было нужно, но зато она была беременна… и бог весть для какой надобности. К счастию, однако, бог дал, что это вышло прекрасно: у живописца ее часто видел один генерал, большой любитель всего хорошего, и он уже давно стал ей подмигивать глазки, но тогда француз его остановил и сказал:
– Chacun a son tour, mon general! Chacun a son tour.
И когда пришел его «tour», генерал сказал Зинаиде Павловне, чтобы она не робела, что его жена тоже в таком же положении, и если Зинаида пожелает, ее охотно могут взять в мамки, причем генерал обещал тоже разместить в приюты ее детей, которых теперь было уж четверо.
Зинаида Павловна пошла и в генеральский дом мамкою, а француз пошел с свободными руками.
– En attendant vive 1amour et vive la bagatelle!
Генерал по доброте и простоте тоже был не хуже француза, но, кроме того, он был и человек могущественный и устроил всех четырех ребятишек Зинаиды Павловны, а зато и его дитя было прекрасно выкормлено, но незадолго перед тем временем, когда ребенка надо было отнимать от груди, генеральша уехала в Ниццу к больному отцу, а генерал сам наблюдал за порядком в детской, и результатом этого вышло, что бедная Зинаида Павловна опять пострадала, подпав своей ужасной судьбе, которая не хотела дозволить, чтобы ей хоть что-нибудь сошло без последствий. Генерал, впрочем, тоже ее «не оставлял», а она, дождавшись своего времени, поступила в мамки на третье место, где опять на ее несчастие то субботам брали в отпуск кадетика. И тогда Зинаида Павловна на себя рассердилась и в четвертый раз в мамки уже не пошла, потому что, по ее соображениям, «в семейных домах жить невозможно». А в это самое время осиротела ее племянница Праша и стала заводить себе прачечную. Зинаида Павловна пришла к ней и предложила жить вместе:
– А то со мною просто ужасти что случается! Праша ей ответила:
– И лучше!
И вот мы увидали их вместе, бокастенькую деловитую Прашу хозяйкою, а вальяжную и величественную Зинаиду Павловну ее правою рукой.
Что эти женщины могут управить «прачечное заведение», в этом можно было не сомневаться, но как они станут управлять сами собой – об этом можно было гадать надвое. Но, однако, прошел год, и они обе держали себя в порядке. Изредка я встречал Прашу на улице, но чаще видел ее в окно, как она гладила с мокрым от пота лбом и простиралась по гладильной доске не только обеими руками, но даже взбиралась на нее и коленом. Вид она всегда имела деловой, бодрый и озабоченный.
Зинаида Павловна работала спрохвала: она не любила каленого утюга, а больше «прыскала да складывала».
Один раз в течение первого года их хозяйства я заходил посмотреть на литераторского наследника и застал его в отличном положении: он ползал по полу настоящим санкюлотом
, с заткнутым за пояс подолом, и махал деревянною ложкой, а неподалеку от него катался горшок с пшенною кашей: всяк ли еще имел в детстве такое благополучие!
XV
Прошло два и три года. Дело у Праши приняло значительные размеры, и жилось им всем хорошо: стирали и «салфеточное» и всякое другое белье уже на несколько гостиниц, и все ими были довольны. Особенно славилась их блестящая выводка пятен «без фимии». Секрета своего против пятен красного вина Праша никому не открывала. Он, очевидно, был очень важен, хотя, по ее словам, он состоял «из самых последних пустяков».
Хорошо или дурно быть такою секретницей, об этом она не думала, да ей это «с тем было и открыто, чтобы другим не говорить». Это надо соблюсти, иначе никому не будет действовать.
Упомянутое достопримечательное средство «показала» ей одна бедная барынька на пароходе: она была из бедных полячек и ехала к мужу в Сибирь, а муж у нее до ссылки его содержал трактир и удивительно в чем провинился: к нему пришли бунтари и говорят:
– Мы, брат, голодны, давай есть, а то повесим. Он им не стал подавать, а они сами взяли, поели и ушли. Тогда пришли наши и спрашивают:
– У тебя ели? Он говорит:
– Да, – все взяли и съели!
Наши его побили, и посудили, и в Сибирь сослали. Ему и там хорошо.
Полячка на пароходной палубе стыла с своими ребятами.
Праша над нею сжалилась и услужила ей кипятком, просушила их обувь и платьишко и «простирнула» детское бельишко, а полячка ей за это и сказала секрет. Вот он ей теперь и пригодился.
Одно одолевало Прашу, что она безграмотна, за это она укоряла своих родителей:
– Зародят нас, да так безграмотными фефелами и пустят: вот мне теперь надо много счетов, а писать некому.
Появился какой-то писарь, человек средних лет, по имени Апрель Иваныч. Он был поляк, но состоял счетчиком в русской артели, где его имя «Аврелий» переделали по-русски в «Апрель». Он был человек трезвый, рассудительный и чрезвычайно учтивый. Держал он себя с большим достоинством: не унижался и не лез на фамильярность. Праша его приговорила приходить к ней и писать ей «счета», а он был тронут ее скромностью и не хотел с нее ничего брать за эти занятия, но Праша этого не приняла. Она знала, что женщинам даром ничего не делают, и пример в этом была у нее Зинаида Павловна, которую теперь беспокоили дети, начавшие выходить из приютов. Француза и генерала уже и след простыл.
Через год ее старшую девочку шестнадцати лет уже выдали замуж за молодого артельщика, с которым их сосватал Апрель Иваныч. Что за милый человек! Зинаида Павловна была очень ему благодарна и называла его Апрель Мартычем, а дочери своей дала в благословение все образа, какие у нее были, оставив себе всего только одну курскую заступницу. Кроме того, она сделала ей несколько соответствующих случаю советов и особенно велела ей первой ступить на подножье и топнуть ногой, когда будет идти «Павла чтение». Собирала невесту и выдавала ее Праша, которая тоже хвалила Апреля Иваныча за его «учливость», и особенно за то, что он «о сироте позаботился». Так нравился он и другим женщинам, с которыми ласково говорил и в свободное время читал всем «Телемака».
Праша думала, что он «к ним привьется», и именно на счет Зинаиды Павловны, которая всем нравилась. Правда, что она не работница, но ведь зато как хороша! Пусть женится: она им поможет, вместе жить будут. Но вдруг все это повернулось иначе, и Праша пришла ко мне в неодолимом смущении и истерическим тоном заговорила:
– Я, право, не знаю… такое обретение… Апрель Иваныч меня замуж просит.
И как это сказала, так села и заплакала.
– Что же вы, идете или нет?
– Да я и не знаю.
– Стало быть, идете.
– Нет, не знаю, а, во-первых, он такой учливый и сироту-девушку устроил, а, во-вторых, моего мальчика любит и им Пеленака читает, да подите-ка еще сколько у него и других книжек, и сам он бесчастный, потому что ведь никакой у него близкой души нет. Это же правда истинная! Я долго не верила, и другие мне тоже говорили: «Поверь, это он к тебе подлещается, потому что у тебя свое хозяйство, а все поляки льстивые», но это же ведь глупость, и я этому никогда ни за что не поверю, потому что есть всякие люди в каждом народе, но когда по весне мой мальчик заболел при смерти, так Апрель Иваныч над ним ночей не спал, и теперь дитя его, можно сказать, больше меня любит.
– Это вас к нему и расположило?
Праша хотела сказать что-то коротко и откровенно, но вместо того опять заморгала с слезами и истерично отвечала:
– Я этого не понимаю… не знаю, что именно! А только он же один понял, что дитя такого отца, что надо ему открыть все понятия. Вот я его за это… не знаю как уважаю!
И она хотела еще что-то изъяснять, но опять заплакала.
– Так и прекрасно, – говорю, – вы, Прашенька, и выходите.
– Вы советуете?
– Да что же? Отчего нет?
Она молчала, потупив глаза вниз, и, покрасневши, прошептала:
– Отчего же мне это… как будто стыдно?
– Вы разве обещали не выходить? Она покачала головою и отвечала:
– Покойник об этом никогда и не говорил. Она остановилась, вздохнула и добавила:
– Ведь это тогда… все только я его обожала и себя не помнила за это счастие, а он только так… – И курской заступнице вы не клялись?
– Нет, – отвечала она с тихою улыбкой и сейчас же вздохнула и сквозь слезы добавила: – Я ведь ничего не утаила, я сказала: «Апрель Иваныч! слов нет, что я очень вами за все благодарна и могу следовать, но только с кем я это дитя получила, то у меня тот человек посейчас в сердце, и я после него ни для кого уже особенных чувств не нахожу». А он мне ответил: «Значит, если и я помру, хорошо делавши, то вы и обо мне хорошо вспомните». Тут уж я взволновалась и говорю: «Что же вы это так себя сокрушаете: сами сватаетесь и сами себя хороните?» А он говорит: «Смерти никогда забывать не следует». А я говорю: «Ну, уж это нет… Послушайте, это так вовсе не надо… Станьте рядом, да давайте скорее лучше помолимся, вы по своей вере, а я по своей: пусть что на м бог даст, то и будет».
И когда они помолились, то бог им дал то, что они сделались мужем и женою.
XVI
Апрель Иваныч оказался прекрасным человеком: он нежно любил скромненькую Прашу и удивительно заботился о «писательском сыне». Он завел в, доме вечерний кружок у чайного стола и всем здесь читал «Телемака», поясняя из него, что люди живут вовсе не так, как бы надобно жить. К этому же у него служили «Павел и Виргиния»
, а сам для себя он читал еще более забористые вещи, как-то: «Оправдание Сократово» и «Слово похвальное Марку Аврелию.»
А затем в жизни со всеми был ласков, и прост, и любезен.
У Праши с Апрелем родилось еще двое детей: мальчик Абрамчик и девочка Пелагеичка. Зато из домашнего штата Праши стала выбиваться Зинаида Павловна, с которою опять начались «туры», и причиною их были дети и жасмины. Выше было сказано, что дети удивили Зинаиду Павловну тем, что они начали подрастать одно вслед за другим, чего мать их совсем не ожидала и совершенно растерялась от этой неожиданности. Она делала все, что могла: плакала и молилась на коленях, но дети все-таки оставались «без предела», а у самой Зинаиды на заплаканных глазах, которым, кажется, надо бы померкнуть и ввалиться, вместо того выскакивали ужасные ячмени, или, как она их называла, «жасмины». Чтоб избавиться разом от жасминов и от детей, Зинаида Павловна готова была выпить самую злую отраву и даже раз выпила пузырек нашатырного спирта и произвела в доме дворовый скандал: в прачечную набежали жильцы, в числе которых были длинный немец «Аплетон», занимавшийся починкою плетеной мебели, и гимназист, который занимался перед окном выпиловкою и потому назывался «Пропилеи». Оба они приняли участие и бегали в аптеку, а потом все стали попадаться Праше на глаза и, наконец, подрались на лестнице. На другой день сухая и жилистая жена «Аплетона» нагло заглянула в окна прачечной и сказала: «Шлюхи!» А бабушка «Пропилея», встретив Прашу, сообщила ей, что она «своего» будет запирать, и вы-де «свою» обуздайте.
Апрель Иваныч не вмешивался, но его стали тревожить ночами движения у двери, и раз он там нашел Зинаиду Павловну, которая ему прямо, но странно сказала:
– Что, Апрель Мартыч? Очень мне, друг милый чего-то скучно!
И она так сжала ему руку, что точно хотела его куда-то увлечь за собою.
От Праши это осталось скрытым, и Зинаида Павловна изредка только посматривала за двери и говорила, что ей как-то все «кошкой пахнет».
Праша смотрела на нее и отвечала:
– Смотри, у тебя это болезнь.
XVII
Задавались чрезвычайно беспокойные ночи, когда коты совсем не знали покоя сами и не хотели позволять спать людям: они мяукали, скреблись, прыгали, падали с высот вниз, и опять царапались вверх, и, настигая друг друга, дрались так, что сыпалась шерсть, и затем вновь падение и вновь беготня. Эта возня так беспокоила жильцов, обитавших в квартирах, имевших один выход, что то из одного, то из другого жилья среди ночи отворялись двери, и оттуда или кто-нибудь манул домой своего кота, или же чья-нибудь негодующая рука швыряла что попало, чтобы испугать и разогнать полунощников. Так было и в тот раз, когда Апрель Иваныч, придя из бани, лег поранее и хотел уснуть покрепче, а вместо того он и совсем не мог заснуть от повторявшегося за дверями шума. Он встал и при свете лампадки увидел, что был второй час ночи, но на лестнице за дверью нет-нет и опять раздавалось движение.
«Что за наглые негодяи!» – подумал Апрель и, сунув ноги в туфли, схватил лучинную корзинку с остатками мелких углей и подкрался к двери с тем, чтобы быстро ее растворить и швырнуть корзинкой в котов, как только они зашевелятся ближе.
Ему и не пришлось долго ждать, потому что немедленно же учинился шум, и с лестницы вниз что-то слетело и замешалось у двери. Апрель Иваныч сию же секунду быстро толкнул дверь, но как она оказалась едва притворенною, то он не соразмерил силы с сопротивлением, сам выпал наружу и очутился с своею корзинкой на грязном полу в куче с «Пропилеем» и «Аплетоном», которые извивались, тормоша один другого за кудри, между тем как чья-то свободная нога наступила на самого Апреля, и в открытую дверь его квартиры скользнула женская фигура.
Апрель Иваныч догадался, что это была Зинаида, и возвратился домой очень сконфуженный, испачканный углем и с порядочным ушибом в колене.
Он покачал головою, вздохнул, обтерся и лег, не сказав ни слова жене ни в первую минуту, ни тогда, когда Праша через полчаса встала с кровати, надела юбку и кофту и прилегла на коротеньком диванчике. Еще через некоторое время она тихонько встала и неслышными шагами пошла к той же двери, от которой отошел ее муж. Но Праша была осторожнее Апреля Иваныча: она ощупала крючок двери и нашла, что он откинут, тогда она тихо отодвинула дверь и сейчас же ухватила своею рукой руку Зинаиды Павловны и потащил а ее к себе, но та сделала движение, чтоб освободиться, и на этот шум с верхней площадки сразу слетели две фигуры и сразу схватились друг с другом. Это опять были они: «Аплетон» и «Пропилей».
Праша отлично их узнала и еще решительнее вцепилась в Зинаиду и втащила ее назад, а на дверь наложила крючок.
Теперь Зинаида шла без сопротивления и, придя в свою комнатку, тихо села на кровать и закрыла лицо руками.
Праша хотела тотчас же выйти, но Зинаида Павловна сама ее удержала:
– Что же ты уходишь? – спросила она. – Лучше теперь и ругай, уж кстати!
– Да как ты это выходишь, что тебя даже вовсе не слышно?.. Этак нас обокрадут.
– Ну и что ж делать?
Зинаида ткнулась лицом в подушку и заплакала.
– О чем же ты плачешь?
– О том, что мне тебя стыдно.
– Что ж, я тебе не мать и не сестра, а племянница…
– Это все равно… Зачем ты замуж пошла? Пока ты не выходила, и я жила прелестно, а теперь вот… поползло и поехало.
– Что же, я тебе помешала жить?
– Скучно стало.
– Отчего?
– Сама не знаю: погляжу на вас – и скучно, а лягу – спать не могу.
– Отчего ж это?
– Не знаю. Сначала дремота, и спать хочу, а потом вдруг как кот… и от кота буркота…
– Молилась бы на ночь.
– Извольте!.. Еще как и молюсь! И батюшке все говорила, и он все, все, все мне разъяснил, как это и называется, что блюд и что преблюдеяние, но все это ничего не значит! Встань, пожалуйста, на стул – задерни занавеской заступницу.
– Не хочу.
– Нет, сделай милость, закрой ее! Праша встала и задернула образ ситцевой занавеской.