I. СВЕЩИ, ГОРЯЩИЕ ПОД СПУДОМ
События, заносимые в эту хронику, составляют эпизод из жизни людей одного очень старого города, который стал на русской земле еще во дни оны и до сих пор пережил уже много веков; помнит много владык и видел много поколений…
Старый Город построен не по прихоти завоевателя и не по указной грамоте стольного князя; его поставили здесь люди, излюбившие это место и избравшие себе его в место селения. Определить с точностью время возникновения Старого Города трудно. Ни история, ни предания ничего не рассказывают, когда он построен; но с некоторою достоверностью можно полагать, что Старый Город возник на русской земле еще во времена почти доисторические. Это можно предполагать, во-первых, потому, что о Старом Городе упоминается на самых ранних страницах обоих списков летописи св. Нестора; а во-вторых потому, что в «достоверном сказании», которое хранится у подножия стоящей в старогородском соборном храме иконы святого Николая, повествуется, что икона эта явилась здесь во времена «поганства». Сказание свидетельствует, что упомянутая икона была обретена в те времена каким-то потаенным христианином на берегу омывающей Старый Город реки Турицы, по волнам которой она якобы и приплыла на большом кресте из плотного серого камня. Несмотря, однако, на такую древность Старого Города, наша история не дарит ему почти ни одной страницы и вспоминает о нем только вскользь и изредка. О древних судьбах его гораздо более интересных сведений сообщает упомянутое «достоверное сказание». Из него явствует, что пращуры нынешних обитателей Старого Города, коснея в язычестве, или, как выражается сказание, в «поганстве», не только не поверили чудесному явлению иконы, но даже и не захотели пустить ее внутрь стен, а, напротив, неистово устремились столкнуть ее снова в реку. Это старогородским пращурам, однако, не удалось. В сказании повествуется, что, с одной стороны, чудодейственная сила иконы поразила язычников временною слепотою и воспрепятствовала видеть им святителев образ; а с другой, в то же время к окопам города подошли вои великокняжеские «и обложиша град и начаше деяние свое». Старый Город сопротивлялся; он стал за своими земляными валами противу воев великокняжеских и отбивался «сопротивно нехотяше приняти честного изображения святителя». Но «Богу благоизволившему совершити иная, стяги княжецкие усмирили мятеж и внидоша во град со славословием Господа истинного и его превеликого угодника, утвердили пречестную и благолепную икону святителеву на городе и поставили ту иереи».
Нынче эта резная горельеф-икона, богато украшенная золотом и каменьями, составляет великоуважаемую святыню Старого Города, и святой Николай Мирликийский почитается его вековечным покровителем.
По народным преданиям, дополняющим вышеупомянутое сказание, икона эта имеет всякие права на то почтение, которым она пользуется. И народный голос, и «достоверное сказание» свидетельствуют, что икона эта являла тьмочисленные заступления Старому Городу во время неурожаев, поветрий, вражеских облежаний и особенно во время тяжелого ига татарского. «Столь великие заступления угодника божия — говорит сказание — прославили град сей во всех градех земли русской, и начаша собираться в он люди от разных стран; овии для поклонения, овии же и на вечные времена зде поселяхуся и начаху созидати град нарочито велик и всяким благолепием обилен».
Церковно-христианский элемент, вошедши однажды в жизнь Старого Города, принимает самое первостепенное значение во все великие моменты его позднейших исторических судеб.
В позднейшие времена, праправнуки пращуров, мятежно сражавшихся с «воями великокняжескими», которые принесли им почитаемую ныне икону, еще раз становились за своими валами против сильного войска царского, приходившего внушать им тождество книг «никонова исправления» с порченными книгами древлепечатными. Правнуки были побиты войсками царскими еще больнее, чем прадеды их были побиты стягами великокняжескими; но в горькой судьбе побежденных они явили нечто иное, не отличавшее их языческих предков, коим победители поставили иереев. Новые ослушники, выбитые царским воеводою из-за своих тынов и окопов, не поступились ни одною йотою своих верований. Принужденные победителями заклепывать пред строем царского войска свои пушки, самопалы и пищали, старогородцы в великом унижении побежденных заклепали в своих душах всякую щель, в которую могли бы проскользнуть хотя малейший страх власти антихристовой или слабейший звук увещаний, раздававшихся с патриаршего престола. Правда, что Старый Город был разбит на голову и с тех пор никогда уже не поднимал вооруженной руки и не выставлял защищенной бронею груди; но зато он весь остался в «вере отцов своих» и, как выражается о нем одно известнейшее в старообрядчестве сочинение, — «страданиями своими и ранами кровоточивыми долгое время сиял, яко камень некий многоценный в венце церкви древней апостольской, от никониан мучимой».
Много позднее местная хроника отмечает еще одно знаменательное событие в жизни Старого Города.
Старый Город платил свои подати, тянул свою тягу. Во всех внешних формах и требованиях он беспрекословно повиновался поставленным в нем властям; но не радел новым порядкам и не сживался с ними. Сознав свое бессилие в открытой борьбе, он обратился к политике. Величая и золотя своих воевод и правителей, Старый Город откупался от их участия в правлении и гораздо менее управлялся этими воеводами, чем старшинами да наставниками, полугласно избиравшимися из излюбленных людей города. Эти излюбленные люди ведали общественные дела, и при тогдашней системе подкупов охранили мир и все интересы общего благоустройства и веры. Об одном из
таких лиц и упоминает городская хроника, как о первом живом человеке, выделившемся из общественной среды и внесшем своею рукою и мир, и меч в социальную жизнь старогородцев.
II. ПАТРИАРХ, ПРОШЕДШИЙ С МЕЧОМ И С МИРОМ
В последние годы царствования государыни Екатерины Второй, удержавшей своею рукою свирепствовавшие до тех пор гонения на старую веру, обществом Старого Города был избран в старшины и наставники богатый купец Мина Силыч Кочетов. Это был человек таких христианских добродетелей и совершенств, которому и подобного никого не было с тех пор, как стал на земле Старый Город. Такого мнения о Кочетове был поголовно весь Старый Город, и, в силу этого единодушного почтения к Кочетову, еще ни один человек в Старом Городе не пользовался таким уважением, доверием и влиянием, какое имел в нем «батюшка Мина Силыч». Без совета Мины Силыча не заводился первый венец в срубе дома; без него не нарекался христианским именем новый пришлец в жизнь, и он же своею рукою сыпал прощальную горсть земли на гроб отошедшего брата. Везде и на всякое время, и на всякий час потребен был миру батюшка Мина Силыч, и по всяк час чтил и помнил за то его мир и честил его всякою честью. Говорил ли Мина Силыч — все безмолвствовали, поучал ли он — все плакали; проходил ли просто по улице или площади — всяк, стар и млад, глядел вслед Мине Силычу с обнаженною головою, и тихий благоговейный шепот повторял о нем, что он «яко ковчег, позлащенный духом, несется, отец наш, над волнами моря житейского, и все мы им одним и спасемся, яко ковчегом, от потопа греховного и вечныя смерти».
Этот духом позлащенный ковчег, однако, не без бурь и опасностей совершал свое плавание по морю житейскому. Встречал он не раз лицом к лицу темные валы, до самого дна раскрывавшие свои широкие пасти; слыхал зловещий треск от удара подводного камня и умел обходить беды и напасти; но, однако, с тою бедою, которая шла на его голову, — не справился. Нежданно-негаданно, после долгого затишья, дохнула на древлее благочестие новая невзгода и унесла Мину Силыча далеко-далече от дел, от семьи, от всего, что ему было мило и дорого.
Много пострадал Мина Силыч, влачась силою гонящей его бури с мытарства на мытарство; немало покормил он острожную нечисть своею, постом и молитвою изнеможденною, старческой плотью; бывал на увещаниях синода, говорил свои речи митрополитам и архимандритам, и существует предание, что был даже представлен самому императору Павлу Петровичу. Кочетов нигде не находил прощения своему упрямству, но весьма нередко снискивал себе своим характером глубокие симпатии даже в самых своих судьях и обвинителях. Однако, тем не менее, все эти симпатии не облегчили участи преступного старика. По характеру тогдашних отношений правительства к старообрядству невозможно было и рассчитывать ни на какое снисхождение, особенно для человека, пользовавшегося между своими единоверцами такою известностью, какою пользовался Кочетов. Непреклонного Мину Силыча сослали в Бобруйск и заключили там в крепость.
С безропотным христианским смирением низошел старик со света в темный каземат, и этот каменный гроб, куда схоронили от жизни Кочетова, с первого же дня его заточения дохнул на небо хвалою и песнью бессмертного духа. Стоя на коленях на черных плитах своей подземной темницы. Мина Силыч запел своим старческим голосом из-под земли: «На камени мя веры утвердил еси, расширив уста моя на враги моя и возвесели бо ся дух мой». И песнь его далеко разнеслась людьми, слышавшими ее из окна темницы и повторявшими ее, как песнь оскорбленного ангела.
Между тем, пока узник укреплял дух свой размышлениями и вдохновенными песнями, на русском престоле воцарился император Александр Павлович. Не прошло года с этого воцарения, как перед Миною Силычем разверзлись тяжелые двери его темницы. Нежданный и негаданный явился он домой, убеленный сединами и украшенный ореолом страдания. Старый Город зарыдал от радости и со слезами восторга запел Богу благодарственные молебны. Долгое изгнание Мины Силыча не воспитало ни одного честолюбца, который пожелал бы оспоривать первенство у возвращенного узника, и Мина Силыч опять стал во главе общины и опять начал править мирской корабль.
Шли годы. Русь сразилась с Наполеоном; смятенный народ с часу на час ждал разрушения мира и вдруг услышал о победе и изгнании врага из пределов отчизны. Победитель, увенчанный благословениями Европы, собирался в Москву, где по этому случаю ожидали патриотических торжеств, долженствовавших ознаменовать свидание царя с отстоявшим себя народом. Славой Александра и любовью к нему исполнилась вся земля русская: раб и свободь и всяческая не уступали друг другу в теплейшем сочувствии руководителю совершившихся судеб. Старик Кочетов, принимая все это к своему чуткому сердцу, ходил задумчив. Он внимательно прислушивался ко всяким толкам, все что-то соображал и наконец, помолясь Богу, собрал в молельню стариков, положил перед ними древний «начал» христианский и сказал:
— Имею я, православные, на мысли съездить в Москву.
— Значит, есть на то божие произволение, батюшка Мина Силыч, — отвечали ему в один голос православные.
— Хощу бо, братия мои возлюбленные, помолиться у святых мощей святителей божиих Алексея, Ионы и Филиппа за моего освободителя и за освободителей веры нашей и всея державы российской.
— Услышь Господь твою молитву праведную! — отвечали собранные старцы.
— Может быть, и радость какую привезу оттуда, — продолжал, уповательно глядя на небо, Мина Силыч.
— Сердце царево в руце божией! — так же уповательно отвечали ему старцы.
— А вы, православные, помолитесь источнику света и смысла подателю.
— Поклонимся, отец наш, и припадем цареви и Богу нашему.
Затем Мина Силыч поклонился до земли старикам; старики поклонились до земли Мине Силычу; все во Христе братски облобызались и разошлись. Мина Силыч уехал. Прошел месяц, другой, наступил и третий, а от Мины Силыча не приходило никакого известия, и вдруг в половине третьего месяца получено от него послание. «Весть некую, дивную, имам поведать вам, отцы, братия и чадца. — писал Мина Силыч. — Отжените от себя дух суемудрия и гордыни, всячески припадайте к Светодавцу, бдите и молитеся да не внидем в напасть; секира болежит при корени, и всяко древо, не приносящее плода доброго, посекается и в огнь вметается. Огнен глагол и слово нельстивое принесу вам; но к сему не блазнитеся и не стужайтеся духом; но испытуйте разумом и егда приидет час, с рассуждением всяким приймите».
Ничего не могли себе растолковать деды Старого Города, получив это послание батюшки Мины Силыча, и по его наказу только усерднее припадали и молились.
Приехал наконец и сам Мина Силыч. Он приехал важный, строгий, с лицом серьезным и озабоченным. Приняв хлеб-соль на крыльце своего дома, он никого не позвал к себе и сам ни к кому не зашел, а попросил всех собраться завтра утром в молельню.
— Призовем сил небесных воеводу и стратига и там побеседуем, — произнес он, словно ополчаясь на брань и призывая на свой стяг благословение небесного воеводы.
Утром в молельне пели большой молебен. Мина Силыч вошел в рабском азяме с лестовкой и стал сзади всех в уголочек.
— Отцы, братия и чадца! — начал он, приложившись после молебна к налойному образу, — ведомо ли из писания вам, что раздельшееся о себе царство — погибнет?
— Ведомо, — пронеслось в ответ в народе.
— Ведомо же, уповаю, и сие, что «уне есть единому человеку погибнути за люди, да не приидет им соблазн в мир?»
— И сие ведомо.
Мина Силыч поклонился и продолжал другим тоном:
— Теперь, мню, небезызвестно всем вам, что, по своей чрезмерной милости, неисповедимый Господь избрал меня на некий краткий час сосудом терпения и сподобил пострадать за святую веру отеческую?
— Знаем, батюшка наш Мина Силыч, помним, родитель дорогой, помним, — волною прокатилось по всей молельне.
— Поведаю же вам ныне, — заговорил, вздохнув из глубины груди, патриарх, — что был я в первопрестольном граде Москве. Совершил я путь сей сколько своим хотением, столько же и произволением божиим; видел пресветлые очи царские; обласкан был его словом милостивым и собеседовал с святителем коломенским.
По молельне пронесся неровный шепот.
— И того ради, — продолжал, не обращая на это внимания, Кочетов, — послал я вам послание мое рабское о глаголе огненном, его же прииде час возвестити вам. Отцы, братия мои и чадца! — Мина Силыч осенил себя большим крестом и сложил на груди накрест свои руки и опустился передо всем народом на колени. — По вере моей глубокой и по моему истинному обращению приобщен я тела и крови Господней из рук иерея божия во святом храме русском, древнем, и всякую рознь с общею матерью нашею церковью русскою отвергаю и порицаю.
Произнеся этот «огнен глагол», Мина Силыч поклонился до земли и не поднял своей белой головы от полу. Народ стоял, как стадо овец, испуганное внезапно блеснувшею молниею. Никто не ответил Кочетову ни одним словом, и в глубочайшем молчании вся смущенная семья старогородская, человек по человеку, разошлась по домам своим. Последний поднялся с полу Мина Силыч, поклонился у порога сторожу, произнося «прости, будь милостив», и побрел ко двору своему, глубоко тронутый, но спокойный.
Результатом этого «глагола» было первое разъединение в Старом Городе, не знавшем до сих пор общественного разлада. Дух новшества, дух прогресса ударил Старый Город в те же самые религиозные интересы, которым обыкновенно наносили удары вои княжецкие и полки царские; но нынешнее новшество смутило Город паче всего доселе бывшего.
— Враг внюду нас есть, — шепнули дрогнувшие в страхе суеверные сердца и увидали отсюда начала болезням.
На Мину Силыча ополчился целый собор; и после долгих бесед и прений стариков с Миной Силычем «царство разделилось». Авторитет Кочетова оказался так велик, доводы его так убедительны, что добрая половина Старого Города немедленно же пошла во след своего старого наставника. Таким образом воочию всех в Старом Городе совершилося то, чего столетие назад сильные воеводы не могли добиться ни пытками, ни пищалями, ни кнутами. Совершилось все это мирно, просто, по манию одного человека, души которого касалась искра Божия и свет разумения.
Но не все, как сказано, ушли вслед за восторженным Миною Силычем, и другая половина города, под рукою вновь избранного ею себе наставника, Семена Дмитриевича Деева, осталась в прежней вере.
От этого дня в Старом Городе стали два согласия, две веры, два рассуждения, два во взаимной друг к другу вражде выраставшие поколения.
Такова, в своих главных чертах, история цивилизации Старого Города, с которою коренные его обитатели должны были встречать все явления позднейшей эпохи и относиться к ним по мере своего разумения.
III. МЕСТО СЕЛЕНИЯ
Уготовившие место селения истлели и рассыпались прахом; но камения вопиют о них и поныне. Как бы вы ни были развлечены, с каким бы равнодушным невниманием вы ни приближались к Старому Городу, его вопиющие камения непременно сумеют заставить вас почувствовать, что у них есть история, и хоть на минуту перенесут вас ко временам этой истории. Все эти конические колокольни, узкие улицы, типические русской постройки дома, остатки стен и валов держат над городом исторический флаг, который говорит вам, что все видимое вами возникло здесь не по указу губернского правления и выводилось не по бесхарактерным планам новейшей архитектуры. Но Старый Город по самой строгой справедливости должно назвать городом не только характерным, но и весьма красивым. Характерные памятники его исторической старины расставлены среди одного из живописнейших местоположений, прелестью которых, как известно, не очень богата наша отчизна. В ряду ровных и однообразных местностей серединной России, местность, занятую Старым Городом, по справедливости следует считать очень веселой и привлекательной. Правда, здесь нет ни могучей Волги, ни сердитого Днепра с их широкими, размашистыми картинами; картина Старого Города маленькая, пожалуй, даже вовсе не картина, а пейзажик, но пейзажик до бесконечности живой и веселый. Оба берега глубокой, судоходной речки, по берегам которой, как сказочный городок в табакерке, раскинут Старый Город, очень круты. Правый из них обрывист, а левый, покрытый зеленою травою, покат. На правом, обрывистом берегу, как раз над самой рекою, возвышается очень старый собор с упомянутою историческою явленною иконой. Если стоять на противоположном пологом берегу, то от собора вниз по течению реки видны необыкновенно высокие, острые фронтоны красных деревянных крыш на каменных домиках и совершенно конусообразные купола старинных желтых колоколен. Еще далее чуть видны над землею одни острые верхушки кровель да высокие дымовые трубы с огромными колпаками из синей горшечной глины. В конце этой, постоянно скрадывающейся и исчезающей на горизонте черты, снова вдруг выступает на берегу тяжелое, очень старинное здание, окруженное каменной стеной, из-за которой тяжело поднимается вверх желтая колокольня, завершенная белым кирпичным куполом с проделанными в нем крошечными продолговатыми окошечками. Это мужской монастырь, которым заканчивается правая сторона Старого Города.
Весь обрыв правого берега реки состоит из толстых пластов красно-бурой глины, местами прорезанной слоями рыхлого, ноздреватого плитняка. Слабый камень этот беспрестанно щелушится и осыпается, покрывая мелким мусором проложенную под обрывом узенькую проездную дорожку. С этого берега, только в одном месте, пробит не совсем безопасный спуск, идущий спирально к наводному плашкотному мосту. Кроме этого спуска, вниз от забора по зигзагам и выступам обрыва еще вьется узенькая тропиночка, которою ходят с горы к роднику, что бьет из-под каменного креста, приплывшего сюда, по преданию, вместе с явленной иконой. Главный, крутой спуск, в позднейшие времена значительно исправленный и шоссерованный, называется «Батавиным взвозом», а узенькая тропинка, ведущая к реке от собора, — «Крестовою тропою». Происхождение названия тропы было весьма ясно: тропу прозвали крестовою потому, что ею главным образом ходили за водою «ко кресту»; но отчего главный взвоз назывался «Батавиным» — достоверно неизвестно. Одни говорят, что был какой-то инженер Батавин, трудившийся над исправлением этого спуска и давший ему свое имя; а другие думают, что такого инженера не было, а что был разбойник Батавин, который проезжал по этому спуску с своею отчаянною ватагой; но которое из этих двух сведений вероятнее, в Старом Городе никто не может объяснить и поныне.
Общий вид этой стороны напоминал волшебный городок Гвидона в иллюстрированной сказке Пушкина про царя Салтана.
Ландшафт, открываемый левою стороною, гораздо свежее и еще живописнее. По менее крутому склону левого берега, зарастающему летом бархатной травкой, а зимою покрываемому белым, сверкающим снегом, идет ряд чистеньких, невысоких деревянных домов с новыми низкими кровлями и нередко с цветными стеклами в оконных рамах. Прямехонькая линия до кокетливости опрятных деревянных домиков занимает самый гребень холма. Ниже по скату раскинуты дощатые хибарки рыбаков, и в ряд с ними тянутся длинные землянки, в которых помещаются собирающиеся по веснам бурлацкие ватаги. Еще ниже всего этого, уже почти у самой воды, на небольшом бугорочке стоит нештукатуренная каменная часовня, в которой, при отплытии караванов, служат чудотворцу напутственные молебны.
Саженях в полутораста вверх от плашкотного моста, против самой крестовой тропы, левый берег пересекается глубокою котловиною, по дну которой очень быстро бежит прозрачный и довольно глубокий ручей «Гремяк». Гремяк вытекает всего верст за шесть от города из чистого подгорного источника, называвшегося Гремучим Колодцем. Шибко несется этот чистый ручей по глубокому удолью, оживляя его своим веселым рокотом, и впадает под прямым углом в речку.
Удолье, по которому катился веселый Гремяк, по имени ручья называлось «Гремучим Верхом», или «Громяковым Беремищем». Последнее название встречалось, впрочем, только в актовых книгах города и изредка слышалось из уст особых почитателей местной старины. Современный люд обыкновенно называет это удолье «Гремучим Верхом», или еще короче «Гремяком», или, наконец, просто «Заречьем». Место соединения Гремучего ручья с рекой Турицей было необыкновенно красиво и могло выдержать самые беспристрастные сравнения с лучшим из уголков, известнейших своею живописностью.
От самого впадения Гремяка, на целую версту или на две вверх по направлению к его истоку, идут густые, страшно разросшиеся сады. В темной зелени этих садов совсем тонут небольшие беленькие домики, прилепленные, как гнезда стрижей, один выше другого по обоим склонам верха. Летом, когда деревья одеты цветом и зеленой листвою, домики эти так ревнивно скрыты этой богатой растительностию, что редкий из них выглядывает на улицу одним или двумя окошечками из-под своих, то красных тесовых, то темно-бурых соломенных кровель. По тот и другой бок Гремякова Верха было всего только по одной уличке. Обе эти улицы были немощеные, но, благодаря супесковатому грунту, постоянно отличались своею чистотою от грязных улиц «Ботавиной Стороны», где немощеная красная глина при малейшем дожде открывала топь невылазную. Обе стороны Гремучего Верха сообщались между собою множеством узеньких тропинок, из которых противу каждой были переброшены с одной стороны на другую утлые лавы, сколоченные на живую руку из пары досок и снабженные перилами из одной тонкой слежки, привязанной кое-как к колу или к надбережной раките.
Река Турица, отделяющая Ботавинскую Сторону от Заречья, судоходна только вниз от моста. Вверх же от моста она глубока лишь местами, имеет большие песчаные отмели и в одном месте образует значительной величины остров, подходящий под самый мост. Остров этот очень долгое время был пуст и заброшен: на нем рос лишь высокий бурьян и глухая крапива; но лет двадцать тому назад на нем разведена большая огородная бакша, составляющая нынче временную собственность одного очень оригинального человека, ставшего вне старогородских религиозных партий и избравшего себе путь — им же не всякий способен идти.
IV. СТАРОГОРОДСКИЙ РОБИНЗОН
С тех пор, как смерть смежила вежди и восторженные уста батюшки Мины Силыча, в Старом Городе не было человека, который пользовался бы такою популярностью, какою пользуется там в это время очень скромный человек, обработавший бесплодную почву ныне плодоносного городского острова. Человек этот происходил от колена самых яростнейших врагов Кочетова, от колена купца Деева; но не род и не порода, а жизнь этого человека и его история дали ему его настоящую известность.
Купец Семен Дмитриевич Деев был только виновником зол для этого человека. Это небольшая история, которая требует небольшого шага в сторону. Сделавшись главою людей, не пошедших во след Кочетова, старый Деев построил себе большой деревянный дом «на отлете», в самом конце города. Нынче никто не живет в этом доме, и он стоит одинокий, сумрачный и неприветливый, не принимая никакого участия в жизни. Таков же, впрочем, был этот серый двухэтажный дом с двумя ярусами маленьких окошек и в те дни, когда в нем еще обитали живые люди и в окна его светили мерцающие огоньки неугасимых лампадок. Дом этот не хотел иметь сообщения ни с кем и немилосердно карал тех из своих обитателей, у кого по какому-нибудь случаю замечалось хоть малейшее желание сблизиться с остальным миром. В целом городе никто не имел никакого понятия о том, как живется в доме Семена Деева. На улице старогорожане встречали только самого Деева, но встречали его всегда капризного, угрюмого, ко гневу склонного и мстительного. Если же встречался где-нибудь кто бы то ни было из других жильцов этого дома, то все смотрели на него с чувством некоторого ужаса и удивления, как на выходца с того света. О женщинах, живших в этом доме, знали еще менее, чем о мужчинах. Они там рождались или приходили туда для сожительства, там же и умирали. Ворота деевского дома затворялись за ними только за мертвыми. Но были из этого и исключения.
Пятьдесят лет тому назад, в одну самую бурную, темнейшую и человеконенавистную ночь, грозный деевский дом вытолкнул в бесприютность молодую девушку, не почтившую его уставов, и захлопнул за нею свою калитку.
Дом словно выплюнул спросонья это дитя и снова захлопнул до другого случая свои сердитые веки.
Вытолкнутая девушка была сирота, племянница Семена Деева, Аксинья Матвеевна. Ей было тогда всего восемнадцать лет; но, несмотря на свое строгое, девичье затворничество, она знала, куда ей нужно идти в эту суровую ночь своего изгнания. Она шла из улицы в улицу, из переулка в переулок, прямо к одному очень маленькому серенькому домику на церковном погосте и здесь робко постучалась в покосившееся окошко. Через несколько минут она постучалась еще смелее, и в ту же минуту навстречу ей выскочил молодой человек в одном белье и в сапожных опорках.
— Ксюша! Косатка! — вскричал он с изумлением, увидя перед собою девушку.
Изгнанница только уныло шепнула:
— Выгнали.
— Выгнали?
— Выгнали, совсем избили и выгнали.
Молодой человек с беспечнейшею радостью широко распахнул калитку и, перехватив к себе девушку, запер задвижкой ворота и внес на руках свою дрожащую гостью в очень небольшую горенку.
Весь этот домик, куда пришла Ксюша, состоял из одной крошечной горенки и еще меньшей приспешной. Он принадлежал церковному пономарю Ионе Пизонскому. Это был человек одинокий, молодой, проводивший беззаботнейшую жизнь и распевавший с голода самые веселые песни, которые полонили для него сердца старогородских затворниц и добыли ему пылкое сердечко изгнанницы деевского дома. Сцена, которую мы видели, была сцена, резюмировавшая их тайную любовь в тот момент, когда силою природы вещей любовь эта перестала быть тайною для деевского дома.
Выгнанная сирота, скромная, как агнец, забытый пастырями в лесу, полном всякого хищного зверя, было существо самое любящее. Она, как большинство смирных женщин, пошла на все за своим любимцем: она приняла его веру, его имя и звание — сделалась его женой, а через пять месяцев родила ему сына Константина.
— Оступилась и не доносила, — острил на свой счет по этому случаю пономарь Пизонский; а через год сам оступился, рубя осенью хворост на крутом обрыве над Турицею; полетел вниз головою и один одиноко отдал свою веселую душу единому Богу.
Пономарица осталась с годовым ребенком одна, яко перст.
Ворота деевского дома, в которые постучалась вдова в эту годину несчастия, отворились только для того, чтобы послать ей одно проклятие.
Но сказано не на ветер, на Руси люди с голоду не умирают, если не хотят того сами.
Не имея ни роду, ни племени, ни пристанища, куда приклонить голову, вдова Пизонская приютилась в женском монастыре, в келейные к какой-то монахине. Туда же в женский монастырь внесла она с собою и своего сына, назвав его обманно девочкой Макриной. Хитрость, вызванная отчаянным положением вдовы, удалась ей как нельзя лучше. Благодаря беспрестанному бдению матери, настоящий пол ребенка не был никогда обнаружен никем; но зато и не знало его и само дитя, и само оно тоже считало себя девочкой. Когда же Константин Пизонский под псевдонимом Макрины достиг в монастыре двенадцатилетнего возраста, вдова Пизонская, заботясь о воспитании сына, вывела его вон из обители, переодела в овраге из юбки и платья в нанковый халат и отдала в духовное приходское училище под его настоящим именем Константина Пизонского. Но книжная премудрость не далась ребенку. Несчастное дитя прежде всего сделалось всеобщим посмешищем. Скинув с себя свой женский псевдоним, оно, во-первых, никак не могло приучиться считать себя мальчиком и постоянно говорило: «я была, я пришла, я ела», а это дало повод издеваться над ним с первой же минуты. Учиться ребенок был очень способен; но тогдашняя училищная строгость и ядовитые докуки товарищей отняли у него всякую возможность успеха. Запуганность его дошла до невероятных пределов и была причиною окончательного смещения его в неспособные. Однажды, еще вскоре после своего поступления в училище, Пизонский, надписывая свое имя на тетради, вместо Константин написал Кинстинтин. Учитель поймал его на этой ошибке и, ударив по голове лозою, спросил:
— Как твое имя?
— Константин, — отвечал ребенок.
— Пиши на табуле.