У межи при дороге ветер треплет колос так, как будто это и не ветер, а кто-то живой притаился у корня и пугает. По лесу идет шум, как будто бы скачет несметный табун диких коней. Вот и над лесом зигзаг: и еще черкнуло по верхушкам деревьев, и вдруг ни огня и ни ветру: все стихло. Ветру совсем будто и не бывало. Из темной чащи кустов, которые при молниевой вспышке кажутся черными, в страхе выскочило несколько перепуганных зайцев, — они кинулись в межи и легли в них вровень с землею. По траве, которая при теперешнем освещении тоже кажется черной, прожег серебристый клубок и юркнул под землю. Это еж.
Недавно реявший в вышине ворон плотно сжал у плеч крылья, ринулся вниз и тяжело закопошился в вершине высокого дуба.
Эта тишина страшнее всяких порывов: она предвещает разгром. Ураган собирается с силой. Очутиться одному в таком положении, в каком был теперь Туберозов, весьма неприятно и небезопасно. Туберозов не был трусом, но он был человек нервный, а такими людьми в пору больших электрических разряжений овладевает невольное и неодолимое беспокойство. Такое беспокойство чувствовал теперь Туберозов, и чувствовал его в высшей степени, а между тем надо было обдумать, где, на каком месте ему безопаснее встретить и переждать готовую грянуть грозу.
XXI
Первым движением Туберозова было броситься к своей телеге, под которой он хотел сесть и укрыться. Но чуть только он уместился здесь, лес заскрипел и кибитку затрясло, как лубочную люльку. Очевидно было, что это приют не только не надежный, но даже и очень опасный. Кибитка могла очень легко опрокинуться и придавить протопопа.
Туберозов выскочил из-под своего экипажа и бросился бегом в ржаное поле. На этом побеге его объял новый ужас. Дувший встречь ему ветер останавливал его, рвал его назад за полы платья и свистал, и трубил, и визжал, и гайкал ему в уши. Чувства в беспорядке мешались, и старику показалось, что он видит в окутавшей поле мгле целое стадо белых слонов.
— Боже! Что это за непостижимое место! — подумал в изумлении протопоп, а слоны вдруг исчезли, но зато ветер с удвоенной силой визжит и гайкает, выпевая: «Эй! Эй! Погоди!.. Не ходи».
Схватывая руками полы подрясника, которые вырывал ветер, Туберозов ненароком обернулся к лесу и остолбенел… чудная вещь… По лесу взаправду кто-то несется и скачет и визжит и кричит и гагайчет и свищет. Мгновенье, и вот он: над вершиной деревьев стоит голова с красноватым лицом, отставшими ушами и непреклонными серыми глазками. Всей фигуры не видно, но над лесом видна голова, и у корня дерев две стопы в старых котах.
— Что? — говорит Савелью стоящая над лесом голова. — Не узнал? Я, брат, поп Аввакум… Непригляден? — трещит он, словно только что сильно посукнутое веретено. — Я, брат, длинно не думал: я бит и увечен и за старую Русь как гусь сжарен.
Виденье исчезло, но Савелий чувствует, что его схватывают за локти незримые руки и трясут и рвут и бросают, а в уши ему нестерпимо громко и вовсе не складно Аввакум орет: «Ах ты, поп, поп, поп, тараканный лоб, поп, поп, поп, поп, тараканный лоб, поп, поп». Туберозов хотел сбежать отсюда в ложбину, где бил гремучий родник; но в хрустальном резервуаре ключа вода бурлила и кипела, и из расходящихся по ней кругов словно кто-то выбивался из недр земли наружу. Секунда, и вдруг в этой темносвинцовой воде внезапно разлилось кровавое пламя. Это удар молоньи, но что за странный удар: он стрелой, в два зигзага упал сверху вниз и в то же самое мгновенье такими же точно двумя зигзагами взвился обратно под небо. Вода отразила его так, что небо с землею словно переслались огнями. И только что это свершилось, грянул трескучий удар, как от массы брошенных железных полос, и из родника вверх взлетело целое облако брызг.
Протопоп Туберозов пал в рожь и простерся на землю.
А на полях и в лесу во весь жар шла одна из тех грозовых перепалок, которые всего красноречивее напоминают человеку его беззащитное ничтожество перед силою природы. Реяли молоньи; с грохотом несся удар за ударом, и вдруг по всему, как метлою, ударило крупным и частым дождем.
Среди этого дождевого шума Савелий опять слышит, что над ним стал Аввакум: он теперь кроток и тих, и голос его мягок, как шум ручейка, и на нем чудная ряса цвета созревающей сливы. Савелий, повергнутый ниц, не знает, какими глазами он видит Аввакума и какими ушами слышит его, но он видит, что Аввакум осеняет его и шепчет: «Иже любит отца или мать паче Его, — несть Его достоен. Дние лукави суть и уне единому умрети за люди. Не пецыся об утреннем, — утренняя бо сама собою печется, а в нощь сию могут истязать душу твою. Имей веру с зерно горчичное и… Встань и смотри! Встань и смотри», — слышит настойчивее Туберозов.
— Послушаю и встану, — подумал он и восклонился. Перед ним стоял темный ствол дуба и среди его искра. Эта странная искра блестела белым, ослепляющим светом, выросла в ком и исчезла. В воздухе грянуло страшное бббах. Это за неимением лучшего сравнения: удар гигантским пестом по дну опрокинутого гигантского таза: оглушительно бренчащий удар без раската.
Савелий упал, и ему почудилось, что с ним падает все.
Так прошло с четверть часа, и вот вдали покатило тяжело и неспешно: тра-та-та-ту-у-хо… И все стихло. Гроза проходила. Савелий оглянулся вокруг и увидал в двух шагах от себя нечто огромное, страшное и безобразное. Всматриваясь, он видит, что это у ног его лежит вершина громадного дуба. Дерево как бы клыком кабана было срезано у самого корня. Из распростертых по житу ветвей дуба слышен противный режущий крик: это давешний ворон. Он упал вместе с деревом, придавлен тяжелою ветвью к земле и, разинув широко пурпурную глотку, судорожно бьется и отчаянно крячет.
Туберозов отвернулся и пошел в сторону, к своей кибитке. В сверженном дубе и раздавленной птице старик видел руководящее чудо: и славный крепостью дуб сломан и брошен, как трость, и недавно столь смело реявший в самом поднебесьи хищник был придавлен к земле и издыхал в тягостных муках.
— Да; это ответ!
XXII
Гроза, как быстро подошла, так быстро же и пронеслася. Протоиерей оглянулся и увидал, что на месте черной тучи вырезывается на голубом просвете розовое облачко, а на мокром мешке с овсом, который лежит на козлах его кибитки, чирикают и смело таскают сквозь дырку мокрые зерны овса воробьи. Лес оживает. На межу, звонко скрипя крыльями, спустилася пара голубей. Голубка села и кокетничает: вот она разостлала по земле левое крылышко, черкнула по нем снизу красненькой лапкой и вдруг поставила его парусом кверху и закрылась от дружки. Голубь не может снести этого заигрыванья хладнокровно: его голубиное сердце пылает любовью. Он надул зоб, поклонился в землю подруге и заговорил ей печально «умру». Ей совестно мучить его, и они начинают целоваться. Чу, невдалеке слышен топот: это Павлюкан. Он едет верхом и другую лошадь ведет в поводу.
— Ну, отец, живы вы! — весело восклицал, спешиваясь у кибитки, Павлюкан. — А я уж, знаете, назад ехал, да как этот удар треснул, я так, знаете, с лошади мордой оземь и чкнул… А это дуб-то срезало?
— Срезало, друг, срезало. Давай запряжем и поедем.
— Боже мой, знаете, силища!
— Да, друг, поедем.
— Теперь, знаете, легкое поветрие, ехать чудесно.
— Чудесно, запрягай скорей; чудесно.
И Туберозов нетерпеливо взялся сам помогать Павлюкану.
В минуту мокрые от дождя кони были впряжены, и кибитка отца протопопа, плеща колесами по лужам колеистого проселка, покатила.
Воздух был благораствореннейший; освещение теплое и нежное, и отец Туберозов, сидя в своей кибитке, чувствовал себя так хорошо, как давно не запомнил.
У городской заставы его встретил малиновый звон колоколов: это благовестили ко всенощной.
XXIII
— Господи, что я за тебя, отец Савелий, исстрадалася! — вскричала Наталья Николаевна, кидаясь навстречу въехавшему на двор мужу. — Этакой гром, а ты, сердце мое, обещал быть ко всенощной…
— Ну, вот и приехал, как обещал, — отвечал протопоп, покрывая поцалуями голову лобызающей его в грудь жены.
— Да… я знала… я знала, что ты приедешь…
— Почему же ты так твердо знала?
— Да уж ты что обещал, не изменишь.
— Вот спасибо, моя старенькая. Ну, а если бы меня гром убил, вот бы и изменил, — говорил шутливо протопоп, всходя с женою на крыльцо.
— Спаси тебя Боже! Ты на земле нужен.
— А если бы Божия власть на то?
— Не говори лучше этого, Савелий Ефимыч!
— А ведь это, гляди, хуже, чем в дьяки расстригут. Как ты себе об этом думаешь?
— Что вздор сравнивать!
— А ты-то дьячихой будешь?
— Дьячихой буду, да все тебе понадоблюсь. Полно, Савушка, полно! — проговорила она, заметив, что муж смотрит на нее с дрожащею в глазах слезою.
— Полно? Ну, так знай же, моя душа, что я был на один шаг от смерти и видел лицо ее, но к сему сохранен и оставлен. Верно, права ты: нужен еще я на земле, и нужду сию пора мне исполнить.
И протопоп рассказал жене все, что было с ним у Гремучего ключа во время грозы, и добавил, что отныне он живет словно вторую жизнь, не свою, а чью-то иную, и в сем видит себе укоризну, и урок.
Наталья Николаевна только моргала глазками и, вздохнув, проговорила:
— Что же? Благословен Бог твой, Савелий Ефимыч. Ты что ни учредишь, все хорошо.
— А того? — протопоп остановился. Ему хотелось узнать о дьяконе, вернулся ли Ахилла и какие привез ответы? Но старик понимал, что, верно, нет ничего хорошего, потому что иначе Наталья Николаевна уже поспешила бы его обрадовать.
— Ты, верно, насчет дьякона? — спросила его Наталья Николаевна.
— Да.
— Он приехал.
— Когда?
— Позавчера еще приехал.
— И что же?
Наталья Николаевна махнула рукою и проговорила.
— Ничего не дождался, никакого ответа.
Туберозов отвернулся и, не говоря жене более ни слова, подошел к блестящему медному рукомойнику и стал умываться. Протопоп, по собственному его выражению, любил «истреблять мыло» и умывался и часто и долго, фыркая и брызжа и громко клокоча в горле набранною в рот водою.
Во все это время, как он умывался, жена ему рассказывала потихоньку и еще одну досаду: у нее в отсутствие Туберозова, комиссар Данилка взял свою жену Домницелю; потому что ей-де ксендз причастия не дает за то, что она у попа живет.
— И все это, все это, — говорит Наталья Николаевна, — устроила акцизница. — Что ей от нас нужно, Бог ее знает, — все нам напротив, все на досаду строит.
Протопоп, слушая жену, продолжал молча умываться, потом молча же взял из ее рук длинное русское полотенце и, вытирая им себе докрасна лицо и шею, заговорил:
— Знаешь, жена, каким людям легко водонос несть?
— Ровным, дружок.
— Да.
— А спрошу я тебя: к чему эта речь твоя клонит? — отвечала, секунду подумав, Наталья Николаевна. — Зачем ты со мной нынче притчами говоришь?
— А к тому, легконосица, что дурак, предурак муж твой был до сегодня.
— Ну, как же: дурак! Чем ты дурак?
— Тем, верная моя, что всей аристократии души твоей не постигал доселе.
С этим Туберозов взял стоявшую на столе под фуляровым платком новую камилавку, надел ее и, благословясь, взял в руки трость, подошел к жене с протянутой рукою и сказал:
— Благослови меня.
— Что это ты, отец Савелий: мне ли тебя благословлять?
— Тебе, тебе, министр яснейшей философии и доктор наивысочайшей любви.
Наталья Николаевна смотрела на мужа испытующим взглядом.
— Ну, благословляй же, дьячиха: я тебе приказываю!
— Боже тебя благослови, — отвечала Наталья Николаевна и благоговейно перекрестила мужа.
— Так добро будет, — сказал Туберозов и, еще раз поцаловав жену в лоб, вышел из дома.
Он шел к церкви походкой скорой и смелой, но немножко порывистой и неровной. Наблюдая эту походку и особенно всматриваясь в лицо протоиерея, видно было, что хотя его и оставили угнетающие волнения тяготившей его нерешительности, но вместо них с сугубою силою закипели другие волнения, — волнения страстного всениспровергаюшего решения как можно скорее совершить нечто давно задуманное. Он был теперь похож на воина, который с тяжелыми думами идет навстречу вражескому строю, но, ступив за черту, на которой уже сыпнула в него убийственная картечь, стремится скорей пробежать расстояние, отделяющее его от врага, и сразиться.
Как воин, так же он припоминает в эти минуты и дорогих сердцу, оставленных дома, — припоминает не сентиментально, а мужественно, воздавая честь воспоминаемым.
— Да; не у Брута одного была жена, — нет, — и твоя Порция, поп, не меньше брутовой… А… (брови старика строго сдвинулись, и он сухо договорил) а если бы меньше была б, так и болеть бы о ней столько не стоило, таковая бо и под пустым водоносом спутается и уронит, не токмо под тем, какой я ей со мной понесть дам!
С этим Туберозов ступил на пороги храма, прошел в алтарь, тихо облачился и вышел с Захарией и Ахиллой на величание, а потом во время чтений взял в алтаре из шкафа полулист бумаги и, прислонясь к окну, написал:
«Его высокородию, господину старогородскому городничему, ротмистру Порохонцеву от благочинного старогородских церквей, протоиерея Савелия Туберозова — ведение. — Имея завтрашнего числа сего месяца соборне совершить литургию по случаю торжественного царского дня, долгом считаю известить об этом ваше высокородие, всепокорнейше при сем прося вас ныне же заблаговременно оповестить о сем с надлежащею распиской всех чиновников города, дабы пожаловали по сему случаю в храм. А наипаче сие прошу рекомендовать тем из известных вам и мне служебных лица, кои сею обязанностию присяги наиболее склонны манкировать, дабы они через небытность свою не подпали какому взысканию, так как я предопределил о подаваемом ими вредном примере донести неукоснительно по начальству. В принятии же сего ведения, ваше высокородие, вас всепокорно прошу расписаться».
Протоиерей потребовал рассыльную церковную книгу; выставил на бумаге номер, собственноручно записал ее в книгу и тотчас же послал с пономарем к городничему. Прежде, чем кончилась всенощная, пономарь возвратился с книгою, в которой собственною рукою Порохонцева была сделана требованная Туберозовым расписка.
Протопоп внимательно посмотрел эту расписку, счистил с нее излишне приставший песок и, положив книгу за образ перед жертвенником, пошел спокойно к дому с Ахиллою и Бенефисовым.
Савелий возвращался домой с своими друзьями не только спокойно, но даже весело, хотя на более проницательный взгляд, чем взгляд отца Захарии и дьякона Ахиллы, не трудно было бы подметить в веселости Туберозова нечто лихорадочное. Но ни тот, ни другой из этих собеседников Савелия этого не заметили, и Ахилла после того, как они с Бенефисовым проводили Савелия до калитки, идучи домой, говорил Захарии:
— Чудодей, ей-Богу, этот наш отец Савелий, а?
— Чем так? — спросил Бенефисов.
— Да как же, чем? Разве вы не слыхали? Я ему говорю, как ответов ждал и не дождался, — он говорит: «тихо едут, но зато сами не знают, куда приедут»; я говорю, как Бизюкина научила Данилку, чтоб он жену отобрал, а он смеется: «Скажи, пожалуй, говорит, назло-то, верно, и псы не одни свои собачьи свадьбы блюдут, а и человеческий брак признавать готовы». И смехотворит, и язвит.
А протопоп пришел домой в том же самом состоянии духа; напился чаю, лег и скоро заснул.
Но около полуночи его разбудил громкий лай собак и сильный стук в калитку.
Туберозов встал, открыл на улицу окно и увидел, что у его ворот стоит знакомый отставной унтер Егоров с книгой под мышкой.
— Что такое? — спросил удивленный таким поздним визитом Савелий.
— К вашему высокопреподобию с бумагой от мирового судьи, — отвечал рассыльный.
— Что же, разве не мог ты с этой бумагой ко мне завтра прийти?
— Ваше высокопреподобие, как мы люди подначальные, приказано…
— Да; ну… давай, что там такое?
Рассыльный подал книгу с пакетом и просил расписаться.
— Они не спят, ждут, — пояснил он.
— Распишемся, распишемся, — отвечал, принимая книгу, Туберозов.
— Ну, а однако, что ж бы это могло быть такое за спешное? — подумал старик, зажигая свечу и прежде, чем сделать в книге расписку, разломил конверт и прочел следующее:
«Старогородский мировой судья Борноволоков сим приглашает протоиерея Туберозова явиться завтрашний день в его камеру для ответа по делу об оскорблении им, Туркуловым, и дьяконом Десницыным чести господина мещанина Данилы Петровича Сухоплюева». За сим следовало указание на статью, по которой Туберозов будет подвергнут ответственности, если не явится на этот вызов, «так как дело по жалобе об оскорблении чести Данилы Петровича Сухоплюева и без того терпит промедление через долговременное отсутствие ответчиков из города».
Протопоп вспыхнул и, схватив первое попавшееся ему под руку перо, написал в разносной книге: «Пакет получил; но быть в назначенный час для ответа по делу о чести мещанина Данилы не могу, ибо по долгу службы моей в час оный буду молиться о здравии моего Государя, к чему и господина судью вызываю».
— Неси, — промолвил Туберозов, ткнув в руки рассыльного книгу и, закрыв окно, тихо опустился на стоящее здесь кресло.
Давно совершенная мера терпения старика была окончательно пройдена. Он ясно понимал, что вызов его к суду был сделан в насмешку над его вызовом к верноподданнической молитве, и видел, что его нарочно злят и школьнически вышучивают, опираясь на служебный уряд и на законы.
— Что же это наконец такое? что все не впрок нам! — размышлял он. — Недавно в беззаконьи всяческом тонули, а ныне вдруг уж до того слепим себя законностью, что долг и совесть и обычай — всё сокрушаем на законе. Это беззаконие на законном основании! Прав ты, сто тысяч раз ты прав, наш русский Златоуст, владыко Иннокентий, — изъясняя, что изменник Христу, ученик Иуда мог мнить себя первым исполнителем закона. Вправду, он один ведь выдал Синедриону Христа. Искариоты! отцеживающие комара и удавляющие верблюда! Сопротивляюсь вам: «слепотствующие в законе», и не иду! Обождет честь Данилкина чести, которую завтра воздам перед алтарем супруге моего Государя!
С этим протопоп снова лег в постель и проспал до самого утра.
Но наконец вот и утро: Савелий встал и увидал день свой — день своей присной славы и своего кратковременного бесславия.
XXIV
Характерное требование, посланное вчерашний день ко всем известным нам лицам отцом Туберозовым, произвело свое действие. Цель отца протопопа была достигнута более, чем он надеялся, и церковь была полна народом, и все те, кого звал отец протопоп, были теперь перед ним налицо. Самое служение началось в обычное время и своим обычным порядком, но, при всей этой обычности, было нечто особенно торжественное. Казалось, что протопоп взошел в церковь важнее, чем входил всегда, и дьякон Ахилла держит себя с таким благородством и благоговением, каких в нем прежде не замечалось.
Из задернутых врат иконостаса слышно, как Ахилла, воздыхая, читает протоиерею: «Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей. Духом владычным утверди мя и научи беззаконии путем Твоим, и нечестивые к Тебе обратятся».
И растворяются врата и совершается обедня: все до совершенства торжественно и благолепно. И Дарьянов, и Термосёсов, и новый судья и все и вся отстояли эту обедню впервые, может быть, с тех пор, как призваны они были, по долгу присяги и службы, быть при подобной обедне.
И вот Серега дьячок в стихаре вынес и поставил аналой. К аналою вышел Туберозов: он важен и строг: он стал, вперил пронзающий взор в толпу и молчит. Видно, что душа его бурно кипит и клокочет, и рвется: он ждет минуты покоя, чтобы начать говорить.
Из-за завесы задернутых врат из алтаря выглянул с одной стороны серый глазочек Захарии, с другой полное коричневое око Ахиллы.
Но вот протопоп нашел минуту покоя, осенился крестом и сказал проповедь на текст: «Боже, суд Твой цареви даждь и правду Твою сыну цареву». Условия, в которых находится наша печать, делают невозможным приведение здесь подлинных слов Савелия, так как это обязало бы нас иметь дело с специальной цензурой.
Мы ограничимся простым рассказом, в чем заключалась эта проповедь, к произнесению которой Туберозов так долго приуготовлялся.
Протопоп прежде всего сказал, какое живое значение должны бы иметь, и по понятиям, усвоенным церковью, имеют, общественные моления за царствующего помазанника, которому довлеет правда и суд. Затем он привел библейский пример, как Провидение награждало народ израильский кротким Давидом, который вместе со всеми людьми молил: «Боже, суд Твой цареви даждь и правду Твою сыну цареву». Как не только его дела о строении государства, но даже его семейные скорби были истинными скорбями для народа, который приходил к нему и, рыдая, вопил: «Се мы, — кости твои и плоть твоя!» Отчего, разбирал Туберозов, образовалось это умилительное единение Царя с его народом? Оттого, что Давид и сам и говорил и давал чувствовать людям: «се вы, кости моя и плоть моя». Но вот и другая картина: протопоп рисовал царя Ровоама, внука Давидова. Этот не вопиет по примеру деда: «Боже, суд твой цареви даждь и правду Твою сыну цареву». Этот, напротив, «слыша вопль людей своих: да облегчит их от ярма Соломонова, пренебрегает совет старейшин земли и советова со отроками, совоспитанными с ним и предстоящими пред лицем его, и отвеща Израилю по совету отроков тех: юность моя толстее чресл отца моего: отец мой отягчил ярмо ваше — я же еще приложу к ярму вашему: отец мой наказывал вас ранами — я буду наказывать вас скорпионами». Ввиду этих двух картин, отец Савелий поучал, сколь уместно моление за того, чье сердце в руке божией, и отсюда, оставив вдруг спокойный повествовательный тон, перешел к обличительной укоризне «льстиво служащим и лукаво делающим». Он взглянул в ряды народа, стоящего сплошною массой сзади группы чиновников, и сказал, что видит, как там благоговейно крестятся и шепчут устами благословения. Кому эти благословения? Они нашему кроткому Давиду, который убил пращей Голиафа, — тяготевшую над народом неволю, и сим победил тьмы. Они за Александра, который сделался костью и плотью их. «Отрываю, — продолжал он, — насильственно глаза мои от созерцания лиц этих благодарных сынов и перевожу их инуде (он повел взором по группе чиновников)… и что я здесь вижу?» Он говорил, что здесь он видит ложь земли, которая, как блудница, торгует любовью своею и рядится в виссон, свидетельствующий о ее позоре. Одни из них служат Государю и небрегут о его слове и правде, которую стремится водворить он на земле своей, но это только небрежность. Но есть и другие… те присягают ему, вменяя себе ту присягу в одну безгласную форму, и… что страшно даже выговорить: не только сами не соблюдают своей присяги и даже неисполнение ее вменяют себе в великие заслуги духу времени, но осуждают, клевещут, порицают и темнейшими путями низвергают в бездны зол нелицемерных слуг России. «Да, — говорил Туберозов, обращаясь к недавним воспоминаниям, — да, так недавно еще редкий не слыхал, как люди этой среды заодно с крамольными поляками и другими врагами России порицали и предавали проклятиям верного слугу Государя, отстоявшего в годину крамолы Северо-Западный край России.
И ныне не иное что. В одном месте сии люди, получая щедрую плату за службу России, преступно с открытою наглостью подают свою изменническую руку полякам, в другом клевещут на братьев своих, которые осуждают эту измену, и призывают темные силы, чтоб раздавить их как врагов своих и стереть с лица земли память их». И наконец… он вспомнил третьих. Он вспомнил тех, которым легче бы было взвалить себе жернов на шею и броситься в море. Он сказал о развращающих юность и колеблющих веру в народе, который в младенчестве своем требует веры, как дитя материнского научения. Общим усилиям этих людей он приписывал исчезновение в «ветхоцветной России» того здравого смысла, полагаясь на который в низших слоях, Государь дал свободу народу. Он в энергических выражениях порицал преступное равнодушие равнодушествующих и их осуждение ревности ревнующих. Он говорил, что нынешним судом расслабленных умом и пониманием людей в России был бы строго осуждаем Моисей, убивший египтянина за то, что тот убил брата его, угнетенного Израиля, ибо, что этим людям до убиваемого соотчича? Перед их судом не оправдился бы великий пророк Илия, который «ревнуя поревновах о Боге Вседержителе» и заколол семьдесят пророков Вааловых. Ими был бы осужден нетерпеливый апостол, извлекший нож и отсекший им ухо одному из воинов, пришедших брать Иисуса и наконец… ими был бы осужден даже сам Иисус за то, что выгнал веревкою людей, торговавших во храме! «Но прав ли и достоин ли для нас подражания такой суд? — начал разбирать Туберозов. — Не яснее ли для нас довечная истина: кто не со мною, тот против меня? Не дальше ли мы будем от ошибки, полагая, что кто не любит добра, тот зло любит?» И решив, что для него это так, Туберозов спросил: «Как же бы должен он поступить, видя зло и лукавство: мирволить ему или пресекать его? Должен ли я, — продолжал он, — если бы мне было известно, что вы здесь собраны ныне в столь полном комплекте не во имя любви к нашему Государю, а… во имя страха, дабы я не донес, что вы забываете долг свой, — должен ли бы я просить вам божьего благословения, или… взять веревку и выгнать вас вон отсюда, как торгующих во храме?..»
Сказав такое неожиданное окончание, Туберозов отодвинулся от аналоя и, подняв кверху ладонь, как бы указывая дорогу вон из церкви, тихим, но строгим голосом заключил: «Берегитесь: дух времени, ему же некоторые столь усердно служат, лукав, но секира уже при корени его положена. Встает иной дух… Дух вечной правды на Руси встает, и сядет он и воцарится здесь на нашей родине. Работайте ему, ибо он будет велик и властен над священною Россией, и против него не устоит всякий, иже не будет в нем».
Протоиерей окончил. Полный народа храм безмолвствовал. В народе одни благоговейно крестились, другие плакали, простирая к Туберозову свои руки. Протопоп осенил себя крестом, обернулся лицом к алтарю, и, пав с воздетыми руками на колени, воскликнул: «Боже, от лица зде предстоящих Тебе молю Тя: во имя Твое „суд Твой цареви даждь и правду Твою сыну цареву“».
С этим Туберозов положил земной поклон и ушел в алтарь, оставив всю церковь коленопреклоненной.
XXV
Туберозов возвратился домой очень спокойный и очень довольный собою. Город же, наоборот, был очень взволнован. Целый день, до вечера старогородские чиновники находили очень неловким выходить на улицу и встречаться с народом, так недавно рыдавшим при словах протоиерея. Но на другой и третий день по городу расплылись толки, и городская интеллигенция поголовно обвиняла отца Савелия в злоупотреблении правом слова и в неосторожном возбуждении страстей черни. Этим неосторожным возбуждением страстей были оскорблены все: и Дарьянов, и даже Порохонцев. Все ненавидящие отца Савелия и все, до сих пор стоявшие на его стороне, все в одно заговорили: «Нет, что же это? Ведь это из рук вон! Это просто какая-то полемика в церкви! — Это не русским попом пахнет, а разве гарибальдийским. — И наконец, из-за чего-с? из-за чего? Где эти опасности? Где эти предатели и измены?.. Нет! Это решительно невозможно и этого терпеть нельзя!»
— А кто этому виноват? Кто все это сеет и произращает? — говорил в интимной беседе городничему Порохонцеву Дарьянов и сам же шепотом разрешал это, говоря:
— Это все-с благодаря Михаиле Никифоровичу Каткову совершается.
— Ну-у! — воскликнул удивленный городничий.
— Да разумеется! Я ему несколько раз писал: все это прекрасно, что вы пишете, и Россия вас уважает, но зачем вам раздражать людей? Зачем вам ссоры? Из ссор и раздражения не выйдет ничего путного.
— Это правда, — согласился городничий.
— Ну, то-то и есть! Так нет, вот все свое. Генеральство-с!
Занимался этим событием и Термосёсов, только этот занимался им совершенно иначе и гораздо основательнее. Он, как пришел домой, так проповедь Туберозова, как следовало с точки зрения его консерватизма; указал с той же консервативной точки зрения опасности, какими может грозить такая, ничем не сдерживаемая и в таких зловредных формах проявляемая свобода слова, и заключил общую картину ужаса, который бродившие якобы после сей проповеди свирепые толпы народа наводили на служащих правительству чиновников и в особенности на немногочисленное здесь польское сословие.
Сочинение Термосёсова поехало известным путем, в переплете книги, отправившейся в губернскую библиотеку Форштанникова, откуда этому сочинению назначены были другие пути, которые мы и увидим в следующей части, а теперь в одной из двух следующих главок этой части перед нами пока непосредственно явятся только лишь одни результаты этого сочинения.
XXVI
Мы сказали, что со дня, когда была произнесена приведенная в предшествовавшей главе проповедь Туберозова, прошло уже три дня. В эти три дня только и суматоха, возбужденная в старогородской интеллигенции проповедью, уже начинала униматься. Еще бы два-три дня, и все дело это начало бы покрываться пылью забвения. Сам протопоп был очень спокоен и сидел безвыходно дома. «Напроказил и хвост поджал», — говорили о нем чиновники, но к протопопу никто из них не шел. Все считали себя обиженными, и те, кто побольше любил протопопа, ожидали или его визита, или встречи с ним где-нибудь на нейтральной почве.
Судья Борноволоков тоже не беспокоил Туберозова новыми вызовами к разбирательству по делу об оскорблении чести господина мещанина Данилы Лукича Сухоплюева. Первые два дня после проповеди Борноволокова от повторения вызова Туберозову удержал практичный Термосёсов.
— Не надо, — говорил он, — пообождем немножко.
— Да?
— Да; пообождем, пока это схлынет; а то вы видели, сколько к нему рук-то в церкви потянулось из народа?
— Да.
— Ну то-то и есть. Здесь ведь не Петербург: ни пожарной команды, ни войск, ни городовых, — ничего как в путном месте.
— Да.
— Конечно, да — этими чертями шутить не следует, — пожалуй, и суд весь разнесут.