— Что здесь отправил новый чиновник?
— Да ведь я тебе уже отдал письмо нового судьи, — отвечал почтмейстер.
— Не судья, а что Термосёсов подавал?
Почтмейстер вернулся к столу, где лежало письмо и книга, поданные Термосёсовым, и подал обе эти вещи жене…
— Книгу посылайте, — сказала, прочитав адрес, почтмейстерша, а с письмом скорым шагом ушла в свою комнату. Здесь она быстро распечатала известное нам письмо Термосёсова к его товарищу Готовцеву, прочитала его с несомненным удовольствием и, отослав с девушкой назад к мужу, вынула из своего туалета другое знакомое нам письмо — письмо судьи Борноволокова. С этим она возвратилась в гостиную к Термосёсову.
Когда почтмейстерша взошла, Термосёсов по-прежнему стоял у окна и при звуке шагов взошедшей хозяйки молча обернулся. Она также молча вынула из кармана борноволоковское письмо и подала его с строгим видом Термосёсову.
Термосёсов письмо взял, но ожидал пояснения, что ему с этим письмом делать?
— Смело, смело читайте, сюда никто не взойдет, — проговорила ему хозяйка.
Термосёсов прочел письмо своего начальника очень спокойно, не дронув ни одним мускулом, и, окончив чтение, — молча же возвратил его почтмейстерше.
— Узнаете вы своего друга?
— Я от него всегда ожидал этого, — отвечал Термосёсов.
— Я признаюсь, — заговорила почтмейстерша, вертя с угла на угол возвращенное ей письмо, — я потому изумилась… Я никогда этого не делаю, но вчера, когда я вернулась после знакомства с вами, коровница говорит: «Барыня! какой-то незнакомый барин бросил письмо в ящик!» — Я говорю: зачем в ящик? — У нас, знаете, этого не водится: у нас всё в руки письма подают. — Э, — сказала я себе: это — анекдот! Это непременно какая-нибудь подлость, потому что честный человек не станет таиться с письмом и бросать его в ящик, а прямо в руки его отдаст, и не поверите, как и почему?.. просто по какому-то предчувствию говорю: нет, я чувствую, что это непременно угрожает чем-то этому молодому человеку, которого я… полюбила как сына.
Термосёсов подал почтмейстерше руку и подумав: «Э, да была не была!» взял да и поцаловал ее.
— Право, — заговорила почтмейстерша не только со слезами умиления в голосе, но и с непритворными нервными слезами на глазах. — Право… Я говорю, что ж! Он здесь один… я его люблю как сына; я в этом не ошибаюсь, и слава Богу, что я это прочитала.
— Возьмите его, — продолжала она, протягивая письмо Термосёсову, — возьмите и уничтожьте.
— Уничтожить? Зачем? Нет; пусть его идет куда послано.
Термосёсов сразу сообразил, что хотя это письмо и нелестно для его чести, в результате весьма для него небезвыгодно.
Почтмейстерша никак не ожидала от Термосёсова такого ответа и была очень изумлена им.
— Я вас не понимаю, — проговорила она. — Зачем же вы хотите послать на себя такую черную клевету?
— А вот я вам это сейчас разъясню, и вы это будете понимать. Вам ведь немного нужно говорить, чтоб вы поняли: видите: это еще пока цветочки…
— Да, я вас теперь понимаю, — перебила почтмейстерша.
— Конечно! Если это письмо не получится, он будет подозревать, а пусть его себе расписывает, думая, что мы ничего не знаем.
— Ведь даже сам принес, — внушительно наябедничала почтмейстерша.
— Подлец! — отвечал Термосёсов. — Я его давно знаю!.. Ничего, пусть пишет! Пусть все пишут! Пусть что хотят пишут! А мы будем знать, что они пишут.
— В этом вы, конечно, можете быть всегда уверены.
— Ну, вот это и все, что нужно. Так, значит, союз? Вы меня не дадите обидеть?
— Насколько могу и насколько в силах! — отвечала с чувством почтмейстерша. — А вы, — добавила она, заметив, что Термосёсов берется за свою кепи, — а вы там… берегитесь… Бизюкиной.
— А что она… болтушка?
— Она и болтунья, и женщина очень безнравственная.
— Знаю-с! Это-то я отлично знаю, — отвечал Термосёсов, — Ну, она на меня болтать не будет.
Почтмейстерша посмотрела в самодовольное лицо Термосёсова и сказала:
— Так!
— Да-с; не будет, — отвечал Термосёсов.
— Однако скоро! — проговорила, улыбаясь и покачав головою, почтмейстерша. — Ах, нынешние женщины! женщины! Но ведь на их и расположенность-то долго рассчитывать невозможно. И потом, я вам скажу — у нее есть прескверный роман с Омнепотенским.
— Да черт с нею; стоит о ком говорить. Пусть у нее хоть с целым миром романы идут. Мы с вами будем знать себя.
— Ах, мой милый Андрей Иваныч, — здесь живучи, нельзя знать «одних себя». Тут… тут ад ведь, а не жизнь, и каждый друг друга хочет унизить.
Термосёсов, прочитав на лице хозяйки, что ей хотелось этим словами выразить, сказал:
— Да, разумеется, посчитаемся и переведаемся и с другими.
— Им постоянно надо давать себя чувствовать.
— И дадим-с. А вы, — добавил он, приостановясь, — скажите-ка мне откровенно — из всех вчерашних людей, кого мы там видели… Кто из них наиболее-то вам неприятен?
— Ах? Мне? если вам говорить откровенно, — мне они все неприятны. Я живу совсем уединенно. Одна сама с собою и со своими детьми… Мой муж, дети мои и я, ничего другого и знать не желаю.
— Верю-с, — отвечал Термосёсов. — Я не о том и говорю, кто приятен, а о том, кто особенно неприятен. Извините, что я так говорю прямо. Я люблю прямо дело ставить, на прямую ногу. Какого вы, например, мнения о протопопе Туберозове?
— Да что же: такой же, такой же, как и все другие: надменный старичишка и дерзкий.
— Дерзкий?
— О-о-о! даже и очень дерзкий и вредный.
— Да что же он может сделать?
— Ну знаете… есть пословица: «всякий бестия на своем месте»… Он мешается во все дела; с поучениями лезет и всегда самые обидные вещи говорит.
— Ну вот, видите, — проговорил Термосёсов. — Я уж это не от первых вас слышу, что это вредная дрянь, но никто не умел мне как следует рассказать: чем именно он вреден?
— Да вы кого же о нем расспрашивали? Бизюкину?
— Да, и ее и Омнепотенского.
— Ну, — много они понимают! И потом, он их личный враг, — им много верить невозможно; но а я… Мне все равно: мне что ни поп, тот и батька. Говори он о богомоленьях, о постах, я ему это даже и в заслугу бы ставила, но нет… Он всегда заведет: «высокие нравы, да высокие характеры, мужество да доблесть» и всегда с укоризнами, с намеками… Вообще, он самый-самый беспокойный и неприятный у нас человек. Он пятнадцать лет был моим духовным отцом, но я его в прошлом году переменила. Вы можете себе представить, как это тяжело.
— Еще бы!
— Пятнадцать кряду лет открывать свою душу одному и вдруг переменить и взять другого. Но с ним решительно невозможно было дальше!
— А что? — спросил Термосёсов.
— Да так… неприятный этакий… во все мешается, всё советы свои, наставления… Мой муж… Вы его еще не знаете — я не совсем счастлива в супружестве. Я не могу, конечно, пожаловаться на непочтительность моего мужа, но я должна была многое, многое сама делать, чтоб как-нибудь его вывести… Вы знаете, как это женщине нелегко: тут и осуждения, и рассуждения: зачем баба за мужские дела берется…
— И этот протопоп тоже?
— Да о нем-то я уж не хочу и говорить! Что на духу сказано, то по нашей религии повторяться не должно, но у него всегда этакие рацеи на языке — намеки разные глупые и оскорбительные. Пардон: «Не люблю, — говорит, — я, когда бабы на себя мужские штаны надевают. Нет в том доме проку». Понимаете, это ведь очень ясно мне — в чей огород камешки летят.
— Экая скотина, — воскликнул насчет Туберозова Термосёсов.
— И так и всё у него, — заключила почтмейстерша. — Оттого, если хотите, кто, по-моему, самый неприятный человек в городе есть — это и есть он, Туберозов.
— И вы были бы рады, если б его этак, — Термосёсов показал рукою, как обыкновенно показывают «посечь».
Почтмейстерша недоумевала.
— Похворостинить немножко, — пояснил Термосёсов, повторив при этом снова свой выразительный жест. — Поунять.
— О! знаете… Он был мой духовный отец, и мне, может быть, не следовало бы этого говорить, но скажу, что это было бы прекрасно. Он уже вчера и о вас рассуждал, когда вами все так заинтересовались… Дарьянов — это тоже у нас этакой фендрик: на шее креста нет, а табакерка серебряная. Дарьянов говорит про вас: «Есть на кого, — говорит, — обращать внимание». А Туберозов морду надул и себе: «Писарь, — говорит, — как писать, и больше ничего».
— Дураки! — беззлобиво произнес Термосёсов. — Писарь! Только про меня можно и сказать, что я писарь. Гм! Ну и прекрасно! Нет, — воскликнул, вдруг вспрянув с места и стукнув по столу кулаком, Термосёсов. — Нет! Мне вся предана суть не урядами, а отцом моим, который слепил вот эту голову, — Термосёсов указал на свой лоб и добавил: — Эту голову отец, слепивши, сказал: сей идет в мир нищ, но се, тот его же не оплетеши. Увидим, мой друг! — заключил он, протянувши хозяйке на прощанье руку. — Увидим, увидим, и они увидят, кто такой Андрей Термосёсов.
С этим Термосёсов распростился с напуганной несколько его экзальтациею хозяйкой и вышел на улицу. Пройдя половину пути к бизюкинскому дому, он остановился на пригорке, с которого мог осмотреть весь город, надул губу и, поразмыслив с минуту, сказал:
— Ну что ж, пора и начинать. Сделаем, что можно здесь, а там и в Польшу… Так вы, милейший Борноволоков, меня в Польшу ссылаете. Ничего, хлопочите за меня, хлопочите; я люблю, чтобы за меня хлопотали, а там уж и я об вас похлопочу.
XII
Возвратясь в дом Бизюкиных, Термосёсов не застал дома ни самого хозяина, ни Борноволокова. Они еще не возвратились со своих визитов. Дома была одна Данка, да и та сидела запершись в своей комнате. Термосёсов осведомился от Ермошки о месте, в котором заключилась барыня, и направился прямо через залу в гостиную к запертой двери хозяйкиной спальни.
Термосёсов понимал, что Данка конфузится встретиться с ним после вчерашнего пассажа в беседке. Он знал, что в таком случае мужчине надо облегчить женщине ее встречу. Он знал, что Данку нужно ободрить, дать ей реваншу, и, подойдя смелым и твердым шагом к ее спальне, стукнул рукой в дверь и заговорил шутливым тоном:
Отворите мне темницу
И дайте мне сиянье дня.
— Слышите, Дарья Николавна? — повернул он на вы.
Дарья, услыхав голос Термосёсова, встала и подошла неровными шагами к двери, но остановилась.
Термосёсов еще один раз возобновил свое требование, и дверь тихо и нерешительно приотворилась робкой рукой Данки. Термосёсов сейчас же взял ее за эту руку и шепотом проговорил ей:
— Ну что же, wie geht's?
Как же наше здоровье?
— Ничего, — ответила Данка. И тихо кашлянула и застенчиво отвернулась от испытующего термосёсовского взгляда.
— Чего же ты вертишься-то? — заговорил он, неожиданно взявши ее рукою за подбородок.
С этим он повернул ее к себе лицом, поцаловал и сказал:
— Какие вы все чудихи, и все на один покрой. Сами себя выдаете всегда. Я, ей-Богу, вчера при муже твоем думал, что он непременно по тебе что-нибудь заметит. И вертелась, и краснела, и глаза этакие встревоженные. Пройдет, брат, ничего. Комар укусил, и ничего больше. Ничто же сотвори, да и шабаш! А мне тебе дело есть большое сказать.
Он посадил Данку на диван и сам сел около нее, обняв ее за талию.
Данка вспыхнула и, вырываясь от Термосёсова, проговорила:
— Сделайте милость!.. Я не понимаю такого поведения.
— Какого это? — грубо спросил, оставляя ее, Термосёсов.
— Такого, как ваше.
— Ты, кажется, своего-то прежде всего не понимаешь, — ответил Термосёсов.
— Зачем вчера были приглашены сюда и этот дьякон, и Омнепотенский? — краснея и с запальчивостью спросила Данка. — Вы, кажется, хотите нарочно меня компрометировать.
— Компрометировать? Очень мне нужно! Зачем же бы это мне тебя компрометировать?
— Я не знаю, зачем это делают мужчины! чтоб умножать в глазах людей число своих побед над женщинами.
— Ну да. Есть чем хвалиться!
— Ну так расскажите мне, зачем все это было сделано? Зачем был взят сюда и дьякон, и Омнепотенский?
— А вот затем именно, чтоб тебя не компрометировать! Затем, чтоб мне нe одному с тобой идти было ночью; затем, чтоб не одной тебе было идти в сад со мною. Затем вообще, что меня пустым мешком по голове не били. Я знаю, как надо дела делать, и так и сделал, как надо было делать. Ты знаешь, как я сделал?
Чувство стыдливости не позволило Данке ответить ни слова.
— Знаешь, у одного какого-то жмотика-скряги мальчишка был вроде твоего нигилиста. Понадобилось ему шапку купить, он и купил ее на барские деньги. Барин — потасовку. А тот после, за чем его ни пошлют купить, две либо три копеечки и схимостит, и купил себе шапку, да и говорит: «Вот и есть шапка, и нет шапки». Так и мы с тобой. Я свой счет вчерашний кому угодно предъявляю, и мужу тебя твоему расхваливаю, а что он в этом счете видит: «и есть шапка, и нет шапки». Дьякон небось или Варнавка что-нибудь могут сказать? Во-первых, что же они знают, а во-вторых, кто же им и поверит? Колоченый человек мало ли что со злости скажет?.. Эх ты, Филимон-простота! Победа!.. Очень мне нужно кому-нибудь объяснять свои победы. А ты вот себя так ведешь, как два пьяные человека, подвыпивши, брудершафт выпивают, да потом друг другу «ты» стыдятся сказать. А ты не стыдись, да и некогда стыдиться. Вот что… Я вчера круто с этим Омнепотенским обошелся для тебя; а он мне теперь очень нужен.
— На что ж он-то вам может быть нужен?
— Да ведь уж не для того же, чтоб ему мою победу над тобой в самом деле показать, а для дела. Выпиши мне его сейчас.
— Да, я думаю, он и не пойдет.
— Ну вот, не пойдет! Сядь-ка, напиши ему. Понежничай с ним.
— Я не умею нежничать.
— Да полно врать — не умеешь! Сядь, сядь, напиши, что надобно для дела, чтобы он пришел, — что, мол, Термосёсов без него тронуться с места не может.
Данка решительно отказалась это писать, утверждая, что это будет совершенно понапрасну и что Омнепотенский не пойдет.
— Ну помани его к себе, когда так! — нетерпеливо крикнул Термосёсов.
— Это еще что?
Данка обиделась.
— Как что? — воскликнул, сердясь, Термосёсов. — Надо же дело делать или нет? Надоел тебе твой Туберкелов или еще хочешь с ним век целый ворочаться? Я уеду отсюда скоро!
Данка ожила от этого известия.
— Надо скоро все делать, — продолжал Термосёсов. — Садись и пиши, что я тебе буду говорить, — скомандовал он, сажая Данку за ее письменный столик.
Данка, приняв в расчет преданность ей Омнепотенского, согласилась ему написать все, лишь бы только это могло как-нибудь содействовать скорейшему отъезду Термосёсова.
— «Несмотря на все, вчера происшедшее, — диктовал Термосёсов, — я все-таки хочу сохранить наши прежние с вами отношения. Ни мужа, ни Термосёсова нет дома: приходите ко мне сию минуту. Я одна и вся ваша».
— Этого не нужно, — сказала о последней фразе Данка.
— Ну, как знаешь, — как у вас принято было. Теперь подпишись.
XIII
Письмо было подписано, запечатано и послано. И Омнепотенский пришел.
Термосёсов встретил учителя на крыльце; обнял его, поцаловал и извинился перед ним во вчерашних своих поступках, сказавши, что он был пьян и ничего не помнит. Затем он ввел не опомнившегося Омнепотенского в комнаты Данки и, держа его обеими руками за плечи, сказал ему:
— Тут дело вот в чем. Я получил с почты письмо, которым меня извещает приятель, что я нужен буду в другом месте. Поэтому время тянуть некогда. Свои теории вы всегда будете иметь с собою; меня же не всегда с собою иметь будете, а потому прямо к делу. Полюбя вас, я хочу, нимало не медля, проучить вашего Туберкулова. Что ты такое про него знаешь, Варнава?
— Что? Я особенного ничего не знаю, — отвечал учитель.
— Как ничего не знаешь, а ты чем-то вчера хвалился, когда мы шли туда, к Порохонцевым.
— Ну, ведь я это и сказал, — отвечал Омнепотенский. — Я слышал только, как он, всходя на крыльцо церкви, сказал к чему-то: «Дурак». Я думал, что он это Ахилле.
— Да, ну это, брат, немного. А я было думал дать тебе два поручения, чтоб открыть игру с оника. Ну да ничего: мы, как говорят, за благослови Господи, во-первых, сейчас подымем дело об оскорблении Ахиллою того мещанина, которого он на улице за уши драл. Как его фамилия?
— Это комиссар Данилка, — сказал Омнепотенский.
— Почему это он комиссар? Комиссар или Комиссаров?
— Комиссар. — Да почему-у?
— А кто его знает, почему. Так его все зовут: он по комиссии городничего у его тестя лошадь для смеху ходил красть, да его так крапивой высекли.
— Да; вот видишь! Стало быть, есть причина, почему его зовут комиссаром. Теперь, как же его фамилия?
— Да комиссар Данилка, да и все.
— Да разве это фамилия, «комиссар Данилка»? Как его настоящая фамилия?
— Я не знаю, как его фамилия. У него никакой фамилии нет.
— Полно врать, разве бывает человек без фамилии?
— Да, у него фамилии нет.
— Эх, чурила! Ни до чего с тобой не договоришься. Ну да все равно. Вели ему, чтоб он вечером сюда пришел, а между тем сам все это как следует изложи на бумаге. Мы это отошлем.
— Куда?
Термосёсов посмотрел еще раз внимательно на Омнепотенского и сказал:
— Да тебе не все ли равно, куда? Ведь тебе надобно только Туберкулова своротить.
— Нет, не все равно, — отвечал Омнепотенский. — Я помню, что вы мне вчера говорили — куда писать про Туберозова. Я его ненавижу, но я доноса писать не стану.
— Отчего же это ты не станешь?
— Оттого, что это не мое дело, оттого, что это низко.
— А с тобой не низко поступают?
— Да пускай со мною поступают низко, но я все-таки доносчиком не буду. Они все подлецы, он про поляков доносил, но зачем же, чтобы и я был такой же, как он.
— Да, а кто же тебе сказал, что это будет донос?
— А что же это будет?
— Служение своему делу.
Омнепотенский подумал и отвечал, что он и на служение делу таким приемом не согласен.
— Ну, так напиши это для газеты.
— А, для газеты?
— Да.
— Да ведь что же: в какую вы газету пошлете?
— В «Новое время».
— Ну вот!..
— Что такое?
— Какое же у нее направление?
— А тебе что за дело?
— Да и у нас почтмейстерша все распечатывает.
— Да что вы все со своей почтмейстершей. Прекрасная женщина, а вы все на нее: «Распечатывает, да распечатывает». Ну, хорошо, ну боишься почтмейстерши, ну мы другим манером отправим. Ты только напиши, а там уж не твое дело. Я знаю, как отправить.
Варнава опять задумался и на этот раз согласился сегодня же к вечеру принести обстоятельно изложенное описание всех предосудительных поступков старогородского духовенства и доставить его Термосёсову вместе с живым комиссаром Данилкой. И все это в точности исполнил.
Литературное произведение Омнепотенского, назначавшееся в «Новое время», Термосёсов взял к себе, а комиссара Данилку представил судье Борноволокову и, изложив перед ним обиду, нанесенную Данилке дьяконом Ахиллой, заключил, что Данилка просит судью разобрать его с его обидчиком. В этом изложении Термосёсова прикосновенным к этому делу как соучастник вышел и протопоп Туберозов, назвавший Данилку «глупцом».
— Это и будет наше первое дело здесь, — сказал Термосёсов на ухо судье. — Прикажете завтра их вызвать?
— Да, — отвечал судья. — Послезавтра.
— Ну, послезавтра, — согласился Термосёсов и, оборотясь к Данилке, сказал:
— Приходи послезавтра. Ты только того, смотри, — внушал ему Термосёсов, выпроводив его за двери, — ты лупи бесчестья рублей триста. Больше не спрашивай, а триста. Я тебе говорю, что уж мы тебе это вытребуем.
Термосёсов сам продиктовал Омнепотенскому прошение от комиссара Данилки на имя судьи и заставил Данилку подписать эту просьбу и подать ее.
При подписании просьбы оказалось, что у Данилки действительно была своя фамилия, что он называется мещанин Даниил Сухоплюев.
Когда все это было как следует улажено и Даниил Сухоплюев выпровожен вон, Термосёсов вложил сочинение Омнепотенского в конверт, запечатал его и, не надписывая никакого адреса, отослал с Ермошкой на почту. Мальчишке было строго наказано, чтобы он, отнюдь не отдавая этого письма никому в руки, — просто бросил бы его в почтовый ящик.
XIV
В восемь часов следующего утра Термосёсов был пробужден от сна Ермошкой, который подал ему небольшой billet-doux
от Тимановой. Почтмейстерша извещала Термосёсова, что есть обстоятельства, которые требуют немедленного его прибытия. Термосёсов не заставил долго ждать себя. Он встал, оделся и отправился по требованию.
Термосёсов отлично знал, в чем заключались эти экстренные обстоятельства. Тревогу подняло брошенное в ящик без адреса письмо Омнепотенского. Оно было утром рано вынуто и, будучи распечатанным и прочитанным, привело почтмейстершу в недоумение — как ей поступить с ним? Она решила, что ей необходимо знать: как будет смотреть на это дело Андрей Иванович Термосёсов?
Андрей Иванович прочел известное ему сочинение Омнепотенского с удивлением и на вопрос почтмейстерши: «Как быть с этой бумагой: давать или не давать ей дальнейшее движение?» — сказал:
— Да какое же вы ей дадите движение, когда она никуда не надписана?
— То-то я и говорю: это, верно, на тот свет, — сказала почтмейстерша.
— Нет; это совсем другое значит. В провинциях у многих есть поверье, что если кто хочет что сообщить по тайной полиции, то опускает письмо без адреса. «Тайна», знаете, — ну тайно и идет.
— Что за глупость такая!
— Ну вот видите; а есть дураки, которые этому верят и думают, что все письма, которые не надписаны, — туда идут.
— Надо надписать? — спросила почтмейстерша.
— Нет. Да мы еще посмотрим, хорошо ли это, что они там будут, оттуда мешаться, с высоты своего величия. Там Туганов теперь в Петербурге будет, — пойдут вступничества, да заступничества… Нет; это звон велик. Дайте лучше это письмо мне. — И Термосёсов взял письмо себе, но по дороге домой обронил его перед училищем.
Через час весь город знал, что учитель Варнавка написал какое-то сочинение о Туберозове.
Слух этот, конечно, не преминул скоро дойти и до отца Савелия. Протопоп не сказал никому ни слова. Вечером в тот же день его посетил Термосёсов, приглашая его завтра освятить воду во вновь открываемой камере мирового суда. Туберозов святил воду, а на следующий день после этого водоосвящения получил повестку, на которой было написано: «Протопопу Туберкулову», потом слово Туберкулов было перечеркнуто и воспроизведено «Туберозову». В повестке этой, с явным умыслом оскорбить старика, между печатным текстом о каре за неявку, было прописано, что «протоиерей Туберозов должен явиться для дачи свидетельских показаний и по личной прикосновенности к делу об оскорблении им и дьяконом Десницыным господина мещанина Даниила Лукича Сухоплюева».
Протопоп сначала не верил своим глазам и потом расходился:
— Я просто Туберозов, да еще и Туберкулов на подкладке, а Данилка «господин мещанин». Скажите, пожалуйста, что это за новые шутки?
И прежде чем Савелий нашелся, как объяснить себе эту шутку, — ему предстал совершенно перепуганный Ахилла. У дьякона в руках дрожала точно такая же повестка, которою он тоже приглашался к суду за оскорбление «господина мещанина Даниила Лукича Сухоплюева».
Дьякон был не только встревожен, не так как Туберозов, — он просто трепетал. В глазах Ахиллы мировой судья — это было что-то титаническое, всемогущее, всепопаляющее и всеистребляющее. Получив повестку, что этот титан первого кличет его, Ахилла так растерялся, что на него вдруг всею неодолимою тяжестию пала боязнь смерти, и он со всех ног бросился скорее бежать к Туберозову.
Протопоп выслушал испуганный лепет дьякона как мог хладнокровнее и, взяв шляпу, кликнул за собою Ахиллу. Оба они с повестками в руках, молча и торопливо шли к начальнику уезда Дарьянову.
XV
Протопоп желал сообщить поскорее обо всем этом Дарьянову, для того чтобы Дарьянов как юрист дал ему совет, как отнестись к этому вызову по делу, в котором старик Туберозов не видел ровно никакого дела. Дарьянов был тех же мнений, как и отец Савелий, и тотчас же отправился к Борноволокову, который перед этим делал ему свой визит.
Дарьянов был совершенно уверен, что Борноволоков принял жалобу Данилки к разбирательству по неопытности, не разобрав, в чем заключается суть ничтожного происшествия, бывшего поводом к этой жалобе.
— Скажите, пожалуйста, — начал он, присев у судьи на его новой квартире, — вы вызываете к разбирательству нашего протопопа и дьякона!
— Да; — отвечал ему Борноволоков. — А вы что же хотите, чтобы я делал?
— Помилуйте, да в чем же тут дело-то? из-за чего поднимать суд и расправу? Ведь вы здесь новый человек… Извините меня, я вам не советы навязывать хочу, а предупреждаю вас как нового своего согражданина и товарища…
— Ничего-с, — отвечал Борноволоков.
— Провинция ведь довольно мудрена или по крайней мере гораздо мудренее, чем о ней думают. В наших мелких городишках осторожно нужно жить.
— Да?
— Еще бы! Здесь ведь умы вздором заняты, и от скуки люди ссорятся.
— Да?
— Конечно, тут друг друга не щадят от безделья. Лгут да клевещут один на другого, и в ложке воды каждый другого хотят утопить.
— Да?
Дарьянов остановился, поглядел в глаза судьи и подумал:
«Эко чертово дакало! Словно только он и умеет, что одно „да“», — но заставил себя говорить и сказал:
— Да. Вы увидите: здесь мирить гораздо труднее, чем в Петербурге. Там все это уж подернуто некоторой цивилизацией, а здесь еще простота, но простота, которая, если не уметь с ней обращаться, злее воровства.
— Да?
Дарьянов опять остановился и проговорил, рассмеявшись:
— Да, да, да. Я вам говорю, что у нас все это безамбициозно и просто: мещанин Данилка, дрянной шелыганишка, которого ленивый только не колотит и совершенно по заслугам; он говорил что-то кощунственное; дьякон услыхал это да выдрал ему уши; а протопоп и это все покончил: сказал Данилке, что он глупец, и выгнал его вон… В чем же тут дело?
— Прошение подано.
— Да что прошение. Ведь этаких прошений не оберетесь, если захотите брать их… Гм! Известнейший мерзавец, дрянь, воришка… и извольте радоваться: «честь его оскорблена»! Да его… спину мильён раз оскорбляли, да он и то не жаловался, потому что поделом.
— Да? — с невозмутимостью отвечал судья.
— Да что да? Я вам говорю, что Данилка — это, что называется, прохвост, а Туберозов образец честности, правды и благородства! — Дарьянов начал горячиться.
— Да? — снова ответил в вопросительном тоне судья.
— Ну да! Так вы вот теперь и подумайте, как это хорошо отразится в народе, что новый, моленный и прошенный суд у Бога только что надошел, как и пошел честных людей трепать да дергать в угоду всякому заведомому пакостнику.
— Что ж: на суд идти не стыдно никому…
— Но позвольте-с! Есть люди, с которыми и на суд идти стыдно, и Данилка, разумеется, не выше этого сорта, но ведь кроме суда есть осуждение: к чему вы можете осудить протопопа?
— Я не знаю-с: это зависеть будет от обстоятельств.
— То есть от доказанного того, что Ахилла драл Данилку за уши, а Савелий дураком его кликнул?
— Да.
— Да, в этом и сомнения нет, что это будет доказано: протопоп не отопрется, а Ахиллу видели все, как он учил Данилку и вел его к протопопу; но ведь вы поймите, что у нас это называется поучить, не драться, и не обижать, а поучить!
— Да?
— Да, да что все да, да, да. Я вас прошу сказать мне, что же, если все это будет доказано, то к чему вы присудите протопопа? «Испросить у обиженного прощения», может быть?
— Да.
— Протопопу-то Туберозову просить публично прощения у мерзавца Данилки! У мерзавца Данилки, которого никто за человека не считает, которого крапивой порют и за грош нанимают свиньей хрюкать?
— Да, у него.
Дарьянов быстро схватил свою фуражку, сжал ее в руке и, задыхаясь, проговорил:
— Этого не будет! Протопоп не пойдет на ваш суд.
— Да?
— Да, да, черт возьми, да.
— Заплатит штраф.
— Заплатит.
— А я постановлю решение заочно.
— Не смеете.
— Как?
— Так, не смеете. Старик Туберозов не уклоняется от суда, а у него есть законная причина, почему он не пойдет на ваш зов завтра. Он благочинный: он имеет дело, по которому он непременно должен выехать в свой округ. Он сегодня вечером уезжает.
Дарьянов лгал Борноволокову. Туберозов ему вовсе этого не говорил, но Борноволоков принял это очень спокойно и сказал:
— Что ж, если он имеет законные причины, — может не прийти. А законны ли эти причины, это будет обсуждено.
— Это ваше последнее слово? — спросил Дарьянов.
— Да, — ответил судья и замолчал, не считая себя нимало обязанным сколько-нибудь занимать своего гостя.
Дарьянов встал и простился.
Возвратясь домой, где его ожидали Ахилла и Туберозов, он передал им весь свой разговор с мировым судьею и добавил:
— Я вам так, отец Савелий, советую. Уезжайте, проездитесь, а между тем… Постойте еще; черт не так страшен, как его пишут… Обратимся к вашему начальству и к прокурорской власти: смеет ли Борноволоков привлекать вас к такой ответственности. Обжалуем это.
— Да разве можно? — спросил шепотом упавший духом Ахилла.
— А отчего же?
— Можно?
— Да конечно. Самая большая преграда это… почта.
— Да; на почте непременно подлепют, — решил дьякон.
— И задержат-с.
— Это нипочем!
— Так вот: как послать?
— А вот как: я съезжу, — сказал дьякон.
— Да; в самом деле: он съездит, — поддержал Савелий.