Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Любимое чтение - Очарованный странник

ModernLib.Net / Русский язык и литература / Лесков Hиколай / Очарованный странник - Чтение (стр. 7)
Автор: Лесков Hиколай
Жанр: Русский язык и литература
Серия: Любимое чтение

 

 


      "И понять, - говорю, - не могу".
      "Ты, - говорит, - не думай что-нибудь худое, потому что и я сам тоже артист".
      "Ну, вот это, - думаю, - понятно: видно, не я один до белой горячки подвизался".
      А он встал, ударил об пол трубку и говорит:
      "Что тут за диво, что ты перед ней бросил, что при себе имел, я, братец, за нее то отдал, чего у меня нет и не было".
      Я во все глаза на него вылупился.
      "Батюшка, мол, ваше сиятельство, помилосердуйте, что вы это говорите, мне это даже слушать страшно".
      "Ну, ты, - отвечает, - очень не пугайся: бог милостив, и авось как-нибудь выкручусь, а только я за эту Грушу в табор полсотни тысяч отдал".
      Я так и ахнул:
      "Как, - говорю, - полсотни тысяч! за цыганку? да стоит ли она этого, аспидка?"
      "Ну, вот это, - отвечает, - вы, полупочтеннейший, глупо и не по-артистически заговорили... Как стоит ли? Женщина всего на свете стоит, потому что она такую язву нанесет, что за все царство от нее не вылечишься, а она одна в одну минуту от нее может исцелить".
      А я все думаю, что все это правда, а только сам все головою качаю и говорю:
      "Этакая, мол, сумма! целые пятьдесят тысяч!"
      "Да, да, - говорит, - и не повторяй больше, потому что спасибо, что и это взяли, а то бы я и больше дал... все, что хочешь, дал бы".
      "А вам бы, - говорю, - плюнуть и больше ничего".
      "Не мог, - говорит, - братец, не мог плюнуть".
      "Отчего же?"
      "Она меня красотою и талантом уязвила, и мне исцеленья надо, а то я с ума сойду. А ты мне скажи: ведь правда: она хороша? А? правда, что ли? Есть отчего от нее с ума сойти?.."
      Я губы закусил и только уже молча головой трясу:
      "Правда, мол, правда!"
      "Мне, - говорит князь, - знаешь, мне ведь за женщину хоть умереть, так ничего не стоит. Ты можешь ли это понимать, что умереть нипочем?"
      "Что же, - говорю, - тут непонятного, краса, природы совершенство..."
      "Как же ты это понимаешь?"
      "А так, - отвечаю, - и понимаю, что краса природы совершенство, и за это восхищенному человеку погибнуть... даже радость!"
      "Молодец, - отвечает мой князь, - молодец вы, мой почти полупочтеннейший и премногомалозначащий Иван Северьянович! именно-с, именно гибнуть-то и радостно, и вот то-то мне теперь и сладко, что я для нее всю мою жизнь перевернул: и в отставку вышел, и имение заложил, и с этих пор стану тут жить, человека не видя, а только все буду одной ей в лицо смотреть".
      Тут я еще ниже спустил голос и шепчу:
      "Как, - говорю, - будете ей в лицо смотреть? Разве она здесь?"
      А он отвечает:
      "А то как же иначе? разумеется, здесь".
      "Может ли, - говорю, - это быть?"
      "А вот ты, - говорит, - постой, я ее сейчас приведу. Ты артист, - от тебя я ее не скрою".
      И с этим оставил меня, а сам вышел за дверь. Я стою, жду и думаю:
      "Эх, нехорошо это, что ты так утверждаешь, что на одно на ее лицо будешь смотреть! Наскучит!" Но в подробности об этом не рассуждаю, потому что как вспомню, что она здесь, сейчас чувствую, что у меня даже в боках жарко становится, и в уме мешаюсь, думаю: "Неужели я ее сейчас увижу?" А они вдруг и входят: князь впереди идет и в одной руке гитару с широкою алой лентой несет, а другою Грушеньку, за обе ручки сжавши, тащит, а она идет понуро, упирается и не смотрит, а только эти ресничищи черные по щекам как будто птичьи крылья шевелятся.
      Ввел ее князь, взял на руки и посадил, как дитя, с ногами в угол на широкий мягкий диван; одну бархатную подушку ей за тайну подсунул, другую - под правый локоток подложил, а ленту от гитары перекинул через плечо и персты руки на струны поклал. Потом сел сам на полу у дивана и голову склонил к ее алому сафьянному башмачку и мне кивает: дескать, садись и ты.
      Я тихонечко опустился у порожка на пол, тоже подобрал под себя ноги и сижу, гляжу на нее. Тихо настало так, что даже тощо делается. Я сидел-сидел, индо колени разломило, а гляну на нее, она все в том же положении, а на князя посмотрю: вижу, что он от темноты у себя весь ус изгрыз, а ничего ей не говорит.
      Я ему и киваю: дескать, что же вы, прикажите ей петь! А он обратно мне пантомиму дает в таком смысле, что, дескать, не послушает.
      И опять оба сидим на полу да ждем, а она вдруг начала как будто бредить, вздыхать да похлипывать, и по реснице слезка струит, а по струнам пальцы, как осы, ползают и рокочут... И вдруг она тихо-тихо, будто плачет, запела: "Люди добрые, послушайте про печаль мою сердечную".
      Князь шепчет: "Что?"
      А я ему тоже шепотом по-французски отвечаю: "Пти-ком-п?", - говорю, и сказать больше нечего, а она в эту минуту вдруг как вскрикнет: "А меня с красоты продадут, продадут", да как швырнет гитару далеко с колен, а с головы сорвала косынку и пала ничком на диван, лицо в ладони уткнула и плачет, и я, глядя на нее, плачу, и князь... тоже и он заплакал, но взял гитару и точно не пел, а, как будто службу служа, застонал: "Если б знала ты весь огонь любви, всю тоску души моей пламенной", - да и ну рыдать. И поет и рыдает: "Успокой меня, неспокойного, осчастливь меня, несчастливого". Как он так жестоко взволновался, она, вижу, внемлет сим его слезам и пению и все стала тишать, усмиряться и вдруг тихо ручку из-под своего лица вывела и, как мать, нежно обвила ею его голову...
      Ну, тут мне стало понятно, что она его в этот час пожалела и теперь сейчас успокоит и исцелит всю тоску души его пламенной, и я встал потихоньку, незаметно, и вышел.
      - И, верно, тут-то вы и в монастырь пошли? - вопросил некто рассказчика.
      - Нет-с: еще не тут, а позже, - отвечал Иван Северьяныч и добавил, что ему еще надлежало прежде много в свете от этой женщины видеть, пока над ней все, чему суждено было, исполнилось, и его зачеркнуло.
      Слушатели, разумеется, приступили с просьбою хотя вкратце рассказать им историю Груни, и Иван Северьяныч это исполнил.
      ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
      - Видите, - начал Иван Северьяныч, - мой князь был человек души доброй, но переменчивой. Чего он захочет, то ему сейчас во что бы то ни стало вынь да положи - иначе он с ума сойдет, и в те поры ничего он на свете за это достижение не пожалеет, а потом, когда получит, не дорожит счастьем. Так это у него и с этой цыганкой вышло, и ее, Грушин, отец и все те ихние таборные цыганы отлично сразу в нем это поняли и запросили с него за нее невесть какую цену, больше как все его домашнее состояние позволяло, потому что было у него хотя и хорошее именьице, но разоренное. Таких денег, какие табор за Грушу назначил, у князя тогда налицо не было, и он сделал для того долг и уже служить больше не мог.
      Знавши все эти его привычки, я много хорошего от него не ожидал и для Груши, и так на мое и вышло. Все он к ней ластился, безотходно на нее смотрел и дышал, и вдруг зевать стал и все меня в компанию призывать начал.
      - Садись, - говорит, - послушай.
      Я беру стул, сажусь где-нибудь поближе к дверям и слушаю. Так и часто доводилось: он, бывало, ее попросит петь, а она скажет:
      - Перед кем я стану петь? Ты, - говорит, - холодный стал, а я хочу, чтобы от моей песни чья-нибудь душа горела и мучилась.
      Князь сейчас опять за мною и посылает, и мы с ним двое ее и слушаем; а потом Груша и сама стала ему напоминать, чтобы звать меня, и начала со мною обращаться очень дружественно, и я после ее пения не раз у нее в покоях чай пил вместе с князем, но только, разумеется, или за особым столом, или где-нибудь у окошечка, а если когда она одна оставалась, то завсегда попросту рядом с собою меня сажала. Вот так прошло сколько времени, а князь все смутнее начал становиться и один раз мне и говорит:
      - А знаешь что, Иван Северьянов, так и так, ведь дела мои очень плохи.
      Я говорю:
      - Чем же они плохи? Слава богу, живете как надо, и все у вас есть.
      А он вдруг обиделся.
      - Как, - говорит, - вы, мой полупочтеннейший, глупы, "все есть"? что же это такое у меня есть?
      - Да все, мол, что нужно.
      - Неправда, - говорит, - я обеднел, я теперь себе на бутылку вина к обеду должен рассчитывать. Разве это жизнь? Разве это жизнь?
      "Вот, - думаю, - что тебя огорчает", - и говорю:
      - Ну, если когда вина недостача, еще не велика беда, потерпеть можно, зато есть что слаще и вина и меду.
      Но он понял, что я намекаю на Грушу, и как будто меня устыдился, и сам ходит, рукою машет, а сам говорит:
      - Конечно... конечно... разумеется... но только... Вот я теперь полгода живу здесь и человека у себя чужого не видал...
      - А зачем, мол, он вам, чужой-то человек, когда есть душа желанная?
      Князь вспыхнул.
      - Ты, - говорит, - братец, ничего не понимаешь: все хорошо одно при другом.
      "А-га! - думаю, - вот ты что, брат, запел?" - и говорю:
      - Что же, мол, теперь делать?
      - Давай, - говорит, - станем лошадьми торговать. Я хочу, чтобы ко мне опять ремонтеры и заводчики ездили.
      Пустое это и не господское дело лошадьми торговать, но, думаю, чем бы дитя ни тешилось, абы не плакало, и говорю: "Извольте".
      И начали мы с ним заводить ворок. Но чуть за это принялись, князь так и унесся в эту страсть: где какие деньжонки добудет, сейчас покупать коней, и все берет, хватает зря; меня не слушает... Накупили обельму*, а продажи нет... Он сейчас же этого не стерпел и коней бросил да давай что попало городить: то кинется необыкновенную мельницу строить, то шорную мастерскую завел, и все от всего убытки и долги, а более всего расстройство в характере... Постоянно он дома не сидит, а летает то туда, то сюда, да чего-то ищет, а Груша одна и в таком положении... в тягости. Скучает. "Мало, - говорит, - его вижу", - а перемогает себя и великатится; чуть заметит, что он день-другой дома заскучает, сейчас сама скажет:
      - Ты бы, - говорит, - изумруд мой яхонтовый, куда-нибудь поехал, прогулялся, что тебе со мною сидеть: я проста, неученая.
      Этих слов он, бывало, сейчас застыдится, и руки у нее целует, и дня два-три крепится, а зато потом как выкатит, так уже и завьется, а ее мне заказывает.
      - Береги, - говорит, - ее, полупочтенный Иван Северьянов, ты артист, ты не такой, как я, свистун, а ты настоящий, высокой степени артист, и оттого ты с нею как-то умеешь так говорить, что вам обоим весело, а меня от этих "изумрудов яхонтовых" в сон клонит.
      Я говорю:
      - Почему же это так? ведь это слово любовное.
      - Любовное, - отвечает, - да глупое и надоедное.
      Я ничего не ответил, а только стал от этого времени к ней запросто вхож: когда князя нет, я всякий день два раза на день ходил к ней во флигель чай пить и как мог ее развлекал.
      А развлекать было оттого, что она, бывало, если разговорится, все жалуется:
      - Милый мой, сердечный мой друг Иван Северьянович, - возговорит, ревность меня, мой голубчик, тягостно мучит.
      Ну, я ее, разумеется, уговариваю:
      - Чего, - говорю, - очень мучиться: где он ни побывает, все к тебе воротится.
      А она всплачет, и руками себя в грудь бьет, и говорит:
      - Нет, скажи же ты мне... не потай от меня, мой сердечный друг, где он бывает?
      - У господ, - говорю, - у соседей или в городе.
      - А нет ли, - говорит, - там где-нибудь моей с ним разлучницы? Скажи мне: может, он допреж меня кого любил и к ней назад воротился, или не задумал ли он, лиходей мой, жениться? - А у самой при этом глаза так и загорятся, даже смотреть ужасно.
      Я ее утешаю, а сам думаю:
      "Кто его знает, что он делает", - потому что мы его мало в то время и видели.
      Вот как вспало ей это на мысль, что он жениться хочет, она и ну меня просить:
      - Съезди, такой-сякой, голубчик Иван Северьянович, в город; съезди, доподлинно узнай о нем все как следует и все мне без потайки выскажи.
      Пристает она с этим ко мне все больше и больше и до того меня разжалобила, что думаю:
      "Ну, была не была, поеду. Хотя ежели что дурное об измене узнаю, всего ей не выскажу, но посмотрю и приведу все дело в ясность".
      Выбрал такой предлог, что будто бы надо самому ехать лекарств для лошадей у травщиков набрать, и поехал, но поехал не спроста, а с хитрым подходом.
      Груше было неизвестно и людям строго-настрого наказано было от нее скрывать, что у князя, до этого случая с Грушею, была в городе другая любовь - из благородных, секретарская дочка Евгенья Семеновна. Известная она была во всем городе большая на фортепьянах игрица, и предобрая барыня, и тоже собою очень хорошая, и имела с моим князем дочку, но располнела, и он ее, говорили, будто за это и бросил. Однако, имея в ту пору еще большой капитал, он купил этой барыне с дочкою дом, и они в том доме доходцами и жили. Князь к этой к Евгенье Семеновне, после того как ее наградил, никогда не заезжал, а люди наши, по старой памяти, за ее добродетель помнили и всякий приезд все, бывало, к ней захаживали, потому что ее любили и она до всех до наших была ужасно какая ласковая и князем интересовалась.
      Вот я приехал в город прямо к ней, к этой доброй барыне, и говорю:
      - Я, матушка Евгенья Семеновна, у вас остановился.
      Она отвечает:
      - Ну что же; очень рада. Только отчего же, - говорит, - ты к князю не едешь на его квартиру?
      - А разве, - говорю, - он здесь в городе?
      - Здесь, - отвечает. - Он уже другая неделя здесь и дело какое-то заводит.
      - Какое, мол, еще дело?
      - Фабрику, - говорит, - суконную в аренду берет.
      - Господи! мол, еще что такое он задумал?
      - А что, - говорит, - разве это худо?
      - Ничего, - говорю, - только что-то мне это удивительно.
      Она улыбается.
      - Нет, а ты, - говорит, - вот чему подивись, что князь мне письмо прислал, чтобы я нынче его приняла, что он хочет на дочь взглянуть.
      - И что же, - говорю, - вы ему, матушка Евгенья Семеновна, разрешили?
      Она пожала плечами и отвечает:
      - Что же, пусть приедет, на дочь посмотрит, - и с этим вздохнула и задумалась, сидит спустя голову, а сама еще такая молодая, белая да вальяжная, а к тому еще и обращение совсем не то, что у Груши... та ведь больше ничего, как начнет свое "изумрудный да яхонтовый", а эта совсем другое... Я ее и взревновал.
      "Ох, - думаю себе, - как бы он на дитя-то как станет смотреть, то чтобы на самое на тебя своим несытым сердцем не глянул? От сего тогда моей Грушеньке много добра не воспоследует". И в таком размышлении сижу я у Евгеньи Семеновны в детской, где она велела няньке меня чаем поить, а у дверей вдруг слышу звонок, и горничная прибегает очень радостная и говорит нянюшке:
      - Князенька к нам приехал!
      Я было сейчас же и поднялся, чтобы аз кухню уйти, но нянюшка Татьяна Яковлевна разговорчивая была старушка из московских: страсть любила все высказать и не захотела через это слушателя лишиться, а говорит:
      - Не уходи, Иван Голованыч, а пойдем вот сюда в гардеробную за шкапу сядем, она его сюда ни за что не поведет, а мы с тобою еще разговорцу проведем.
      Я и согласился, потому что, по разговорчивости Татьяны Яковлевны, надеялся от нее что-нибудь для Груши полезное сведать, и как от Евгеньи Семеновны мне был лодиколонный пузыречек рому к чаю выслан, а я сам уже тогда ничего не пил, то и думаю: подпущу-ка я ей, божьей старушке, в чаек еще вот этого разговорцу из пузыречка, авось она, по благодати своей, мне тогда что-нибудь и соврет, чего бы без того и не высказала.
      Удалились мы из детской и сидим за шкапами, а эта шкапная комнатка была узенькая, просто сказать - коридор, с дверью в конце, а та дверь как раз в ту комнату выходила, где Евгенья Семеновна князя приняла, и даже к тому к самому дивану, на котором они сели. Одним словом, только меня от них разделила эта запертая дверь, с той стороны материей завешенная, а то все равно будто я с ними в одной комнате сижу, так мне все слышно.
      Князь как вошел, и говорит:
      - Здравствуй, старый друг! испытанный!
      А она ему отвечает:
      - Здравствуйте, князь! Чему я обязана?
      А он ей:
      - Об этом, - говорит, - после поговорим, а прежде дай поздороваться и позволь в головку тебя поцеловать, - и мне слышно, как он ее в голову чмокнул и спрашивает про дочь. Евгенья Семеновна отвечает, что она, мол, дома.
      - Здорова?
      - Здорова, - говорит.
      - И выросла небось?
      Евгенья Семеновна рассмеялась и отвечает:
      - Разумеется, - говорит, - выросла.
      Князь спрашивает:
      - Надеюсь, что ты мне ее покажешь?
      - Отчего же, - отвечает, - с удовольствием, - и встала с места, вошла в детскую и зовет эту самую няню, Татьяну Яковлевну, с которою я угощаюсь.
      - Выведите, - говорит, - нянюшка, Людочку к князю.
      Татьяна Яковлевна плюнула, поставила блюдце на стол и говорит:
      - О, пусто бы вам совсем было, только что сядешь, в самый аппетит, с человеком поговорить, непременно и тут отрывают и ничего в свое удовольствие сделать не дадут! - и поскорее меня барыниными юбками, которые на стене висели, закрыла и говорит: - Посиди, - а сама пошла с девочкой, а я один за шкапами остался и вдруг слышу, князь девочку раз и два поцеловал и потетешкал на калеках и говорит:
      - Хочешь, мой анфан*, в карете покататься?
      Та ничего не отвечает; он говорит Евгенье Семеновне:
      - Же ву при*, - говорит, - пожалуйста, пусть она с нянею в моей карете поездит, покатается.
      Та было ему что-то по-французскому, дескать, зачем и пуркуа, но он ей тоже вроде того, что, дескать, "непременно надобно", и этак они раза три словами перебросились, и потом Евгенья Семеновна нехотя говорит нянюшке:
      - Оденьте ее и поезжайте.
      Те и поехали, а эти двоичкой себе остались, да я у них под сокрытьем на послухах, потому что мне из-за шкапов и выйти нельзя, да и сам себе я думал: "Вот же когда мой час настал и я теперь настоящее исследую. Что у кого против Груши есть в мыслях вредного?"
      ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
      Пустившись на этакое решение, чтобы подслушивать, я этим не удовольнился, а захотел и глазком что можно увидеть и всего этого достиг: стал тихонечко ногами на табуретку и сейчас вверху дверей в пазу щелочку присмотрел и жадным оком приник к ней. Вижу, князь сидит на диване, а барыня стоит у окна и, верно, смотрит, как ее дитя в карету сажают.
      Карета отъехала, и она оборачивается и говорит:
      - Ну, князь, я все сделала, как вы хотели: скажите же теперь, что у вас за дело такое ко мне?
      А он отвечает:
      - Ну что там дело!.. дело не медведь, в лес не убежит, а ты прежде подойди-ка сюда ко мне: сядем рядом, да поговорим ладом, по-старому, по-бывалому.
      Барыня стоит, руки назад, об окно опирается и молчит, а сама бровь супит. Князь просит:
      - Что же, - говорит, - ты: я прошу, - мне говорить с тобой надо.
      Та послушалась, подходит, он сейчас, это видя, опять шутит:
      - Ну, мол, посиди, посиди по-старому, - и обнять ее хотел, но она его отодвинула и говорит:
      - Дело, князь, говорите, дело: чем я могу вам служить?
      - Что же это, - спрашивает князь, - стало быть, без разговора все начистоту выкладать?
      - Конечно, - говорит, - объясняйте прямо, в чем дело? мы ведь с вами коротко знакомы, - церемониться нечего.
      - Мне деньги нужны, - говорит князь.
      Та молчит и смотрит.
      - И не много денег, - молвил князь.
      - А сколько?
      - Теперь всего тысяч двадцать.
      Та опять не отвечает, а князь и ну расписывать, - что: "Я, говорит, суконную фабрику покупаю, но у меня денег ни гроша нет, а если куплю ее, то я буду миллионер, я, говорит, все переделаю, все старое уничтожу и выброшу, и начну яркие сукна делать да азиатам в Нижний продавать. Из самой гадости, говорит, вытку, да ярко выкрашу, и все пойдет, и большие деньги наживу, а теперь мне только двадцать тысяч на задаток за фабрику нужно".
      Евгенья Семеновна говорит:
      - Где же их достать?
      А князь отвечает:
      - Я и сам не знаю, но надо достать, а потом расчет у меня самый верный: у меня есть человек - Иван Голован, из полковых конэсеров, очень не умен, а золотой мужик - честный, и рачитель, и долго у азиатов в плену был и все их вкусы отлично знает, а теперь у Макария стоит ярмарка, я пошлю туда Голована заподрядиться и образцов взять, и задатки будут... тогда... я, первое, сейчас эти двадцать тысяч отдам...
      И он замолк, а барыня помолчала, воздохнула и начинает:
      - Расчет, - говорит, - ваш, князь, верен.
      - Не правда ли?
      Верен, говорит, - верен; вы так сделаете: вы дадите за фабрику задаток, вас после этого станут считать фабрикантом; в обществе заговорят, что ваши дела поправились...
      - Да.
      - Да; и тогда...
      - Голован наберет у Макария заказов и задатков, и я верну долг и разбогатею.
      - Нет, позвольте, не перебивайте меня: вы прежде поднимете всем этим на фуфу предводителя, и пока он будет почитать вас богачом, вы женитесь на его дочери и тогда, взявши за ней ее приданое, в самом деле разбогатеете.
      - Ты так думаешь? - говорит князь.
      А барыня отвечает:
      - А вы разве иначе думаете?
      - А ну, если ты, - говорит, - все понимаешь, так дай бог твоими устами да нам мед нить.
      - Нам?
      - Конечно, - говорит, - тогда всем нам будет хорошо: ты для меня теперь дом заложишь, а я дочери за двадцать тысяч десять тысяч процента дам.
      Барыня отвечает:
      - Дом ваш: вы ей его подарили, вы и берите его, если он вам нужен.
      Он было начал, что: "Нет, дескать, дом не мой; а ты ее мать, я у тебя прошу... разумеется, только в таком случае, если ты мне веришь..."
      А она отвечает:
      - Ах, полноте, - говорит, - князь, то ли я вам, - говорит, - верила! Я вам жизнь и честь свою доверяла.
      - Ах да, - говорит, - ты про это... Ну, спасибо тебе, спасибо, прекрасно... Так завтра, стало быть, можно прислать тебе подписать закладную?
      - Присылайте, - говорит, - я подпишу.
      - А тебе не страшно?
      - Нет, - говорит, - я уже то потеряла, после чего мне нечего бояться.
      - И не жаль? говори: не жаль? верно, еще ты любишь меня немножечко? Что? или просто сожалеешь? а?
      Она на эти слова только засмеялась и говорит:
      - Полноте, князь, пустяки болтать. Не хотите ли вы, лучше я велю вам моченой морошки с сахаром подать? У меня она нынче очень вкусная.
      Он, должно быть, обиделся: не того, видно, совсем ожидал - встает и улыбается.
      - Нет - говорит, - кушай сама свою морошку, а мне теперь не до сладостей. Благодарю тебя и прощай, - и начинает ей руки целовать, а тем временем как раз и карета назад возвратилась.
      Евгенья Семеновна и подает ему на прощанье руку, а сама говорит:
      - А как же вы с вашей черноокой цыганкой сделаетесь?
      А он себя вдруг рукой по лбу и вскрикнул:
      - Ах, и вправду! какая ты всегда умная! Хочешь верь, хочешь не верь, а я всегда о твоем уме вспоминаю, и спасибо тебе, что ты мне теперь про этот яхонт напомнила!
      - А вы, - говорит, - будто про нее так и позабыли?
      - Ей-богу, - говорит, - позабыл. И из ума вон, а ее, дуру, ведь действительно надо устроить.
      - Устраивайте, - отвечает Евгенья Семеновна, - только хорошенечко: она ведь не русская прохладная кровь с парным молоком, она не успокоится смирением и ничего не простит ради прошлого.
      - Ничего, - отвечает, - как-нибудь успокоится.
      - Она любит вас, князь? Говорят, даже очень любит?
      - Страсть надоела; но слава богу, на мое счастье, они с Голованом большие друзья.
      - Что же вам из этого? - спрашивает Евгенья Семеновна.
      - Ничего; дом им куплю и Ивана в купцы запишу, перевенчаются и станут жить.
      А Евгенья Семеновна покачала головою и, улыбнувшись, промолвила:
      - Эх вы, князенька, князенька, бестолковый князенька: где ваша совесть?
      А князь отвечает:
      - Оставь, пожалуйста, мою совесть. Ей-богу, мне теперь не до нее: мне когда бы можно было сегодня Ивана Голована сюда вытребовать.
      Барыня ему и сказала, что Иван Голован, говорит, в городе и даже у меня и приставши. Князь очень этому обрадовался и велел как можно скорее меня к нему прислать, а сам сейчас от нее и уехал.
      Вслед за этим пошло у нас все живою рукою, как в сказке. Надавал князь мне доверенностей и свидетельств, что у него фабрика есть, и научил говорить, какие сукна вырабатывает, и услал меня прямо из города к Макарью, так что я Груши и повидать не мог, а только все за нее на князя обижался, что как он это мог сказать, чтобы ей моею женой быть? У Макарья мне счастие так и повалило: набрал я от азиатов и заказов, и денег, и образцов, и все деньги князю выслал, и сам приехал назад и своего места узнать не могу... Просто все как будто каким-нибудь волшебством здесь переменилось: все подновлено, словно изба, к празднику убранная, а флигеля, где Груша жила, и следа нет: срыт, и на его месте новая постройка поставлена. Я так и ахнул и кинулся: где же Груша? а про нее никто и не ведает; и люди-то в прислуге все новые, наемные и прегордые, так что и доступу мне прежнего к князю нет. Допреж сего у нас с ним все было по-военному, в простоте, а теперь стало все на политике, и что мне надо князю сказать, то не иначе как через камердинера.
      Я этого так терпеть не люблю, что ни одной бы минуты здесь не остался и сейчас бы ушел, но только мне очень было жаль Грушу, и никак я не могу узнать: где же это она делась? Кого из старых людей ни вопрошу - все молчат: видно, что строго заказано. Насилу у одной дворовой старушки добился, что Грушенька еще недавно тут была и всего, говорит, ден десять как с князем в коляске куда-то отъехала и с тех пор назад не вернулась. Я к кучерам, кои возили их: стал спрашивать, и те ничего не говорят. Сказали только, что князь будто своих лошадей на станции сменил и назад отослал, а сам с Грушею куда-то на наемных поехал. Куда ни метнусь, нет никакого следа, да и полно: погубил он ее, что ли, злодей, ножом, или пистолетом застрелил и где-нибудь в лесу во рву бросил да сухою листвою призасыпал, или в воде утопил... От страстного человека ведь все это легко может статься; а она ему помеха была, чтобы жениться, потому что ведь Евгенья Семеновна правду говорила: Груша любила его, злодея, всею страстной своею любовью цыганскою, каторжной и ей было то не снесть и не покориться, как Евгенья Семеновна сделала, русская христианка, которая жизнь свою перед ним как лампаду истеплила. В этой цыганское пламище-то, я думаю, дымным костром вспыхнуло, как он ей насчет свадьбы сказал, и она тут небось неведомо что зачертила, вот он ее и покончил.
      Так я все чем больше эту думу в голове содержу, тем больше уверяюсь, что иначе это быть не могло, и не могу смотреть ни на какие сборы к его венчанью с предводительскою дочкою. А как свадьбы день пришел и всем людям раздали цветные платки и кому какое идет по его должности новое платье, я ни платка, ни убора не надел, а взял все в конюшне в своем чуланчике покинул, и ушел с утра в лес, и ходил, сам не знаю чего, до самого вечера, все думал: не попаду ли где на ее тело убитое? Вечер пришел, я и вышел, сел на крутом берегу над речкою, а за рекою весь дом огнями горит, светится, и праздник идет; гости гуляют, и музыка гремит, далеко слышно. А я все сижу да гляжу уже не на самый дом, а в воду, где этот свет весь отразило и струями рябит, как будто столбы ходят, точно водяные чертоги открыты. И стало мне таково грустно, таково тягостно, что даже, чего со мною и в плену не было, начал я с невидимой силой говорить и, как в сказке про сестрицу Аленушку сказывают, которую брат звал, зову ее, мою сиротинушку Грунюшку, жалобным голосом:
      - Сестрица моя, моя, - говорю, - Грунюшка! откликнись ты мне, отзовись мне; откликнися мне; покажися мне на минуточку! - И что же вы изволите думать: простонал я этак три раза, и стало мне жутко, и зачало все казаться, что ко мне кто-то бежит; и вот прибежал, вокруг меня веется, в уши мне шепчет и через плеча в лицо засматривает, и вдруг на меня из темноты ночной как что-то шаркнет!.. И прямо на мне повисло и колотится...
      ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
      Я от страха даже мало на землю не упал, но чувств совсем не лишился, и ощущаю, что около меня что-то живое и легкое, точно как подстреленный журавль, бьется и вздыхает, а ничего не молвит.
      Я сотворил в уме молитву, и что же-с? - вижу перед своим лицом как раз лицо Груши...
      - Родная моя! - говорю, - голубушка! живая ли ты или с того света ко мне явилася? Ничего, - говорю, - не потаись, говори правду: я тебя, бедной сироты, и мертвой не испугаюсь.
      А она глубоко-глубоко из глубины груди вздохнула и говорит:
      - Я жива.
      - Ну, и слава, мол, богу.
      -Только я, - говорит, - сюда умереть вырвалась.
      - Что ты, - говорю, - бог с тобой, Грунюшка: зачем тебе умирать. Пойдем жить счастливою жизнью: я для тебя работать стану, а тебе, сиротиночке, особливую келейку учрежду, и ты у меня живи заместо милой сестры.
      А она отвечает:
      - Нет, Иван Северьяныч, нет, мой ласковый, мил-сердечный друг, прими ты от меня, сироты, на том твоем слове вечный поклон, а мне, горькой цыганке, больше жить нельзя, потому что я могу неповинную душу загубить.
      Пытаю ее:
      - Про кого же ты это говоришь? про чью душу жалеешь?
      А она отвечает:
      - Про ее, про лиходея моего жену молодую, потому что она - молодая душа, ни в чем не повинная, а мое ревнивое сердце ее все равно стерпеть не может, и я ее и себя погублю.
      - Что ты, мол, перекрестись: ведь ты крещеная, а что душе твоей будет?
      - Не-е-е-т, - отвечает, - я и души не пожалею, пускай в ад идет. Здесь хуже ад!
      Вижу, вся женщина в расстройстве и в исступлении ума: я ее взял за руки и держу, а сам вглядываюсь и дивлюсь, как страшно она переменилась и где вся ее красота делась? тела даже на ней как нет, а только одни глаза среди темного лица как в ночи у волка горят и еще будто против прежнего вдвое больше стали, да недра разнесло, потому что тягость ее тогда к концу приходила, а личико в кулачок сжало, и по щекам черные космы трепятся. Гляжу на платьице, какое на ней надето, а платьице темное, ситцевенькое, как есть все в клочочках, а башмачки на босу ногу.
      - Скажи, - говорю, - мне: откуда же ты это сюда взялась; где ты была и отчего такая неприглядная?
      А она вдруг улыбнулася и говорит:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9